Усадьба Владимира Димитриевича Пентаурова занимала в сороковых годах в городе Рязани целый квартал.
С Большой улицы сквозь решетчатую зеленую ограду прохожим виден был стоявший в глубине широкого двора огромный, двухэтажный дом с мезонином и башенками по углам, придававшими ему вид старинного замка; старинным он был и на самом деле, так как выстроил его еще прадед Владимира Димитриевича в царствование императрицы Елизаветы.
Перед домом красовалась высокая куртина, несколько закрывавшая, благодаря разросшимся на ней кустам сирени, выступ пространного шатрового подъезда.
По ту сторону дома, за клумбами цветов, раскидывался густой парк из столетних, неохватных лип; прямая аллея, начинавшаяся от увитого плющом балкона, пересекала парк и упиралась в только что начатое постройкой большое здание, выходившее фасадом на другую улицу.
Рязань в те времена изобиловала богатым дворянством, широко, по-помещичьи расположившимся и проживавшим в ней, но усадьба Пентаурова и сам хозяин ее пользовались в городе особой известностью.
Владимир Димитриевич считался загадочным человеком. С большими связями в Петербурге, богатый, побывавший — что было редкостью тогда — за границей и, стало быть, повидавший виды, он вдруг года два назад вернулся из столицы в Рязань и зажил в ней безвыездно и даже только раза два-три заглянул в свое подгородное имение Баграмово. Что была за причина такого переселения — никто в городе не знал, и, как ни ломали себе рязанцы головы, додуматься ни до чего не могли.
Одни полагали это следствием смерти жены Пентаурова, приключившейся в Петербурге, и после которой якобы столица ему опостылела; другие шепотком передавали, что он навлек на себя немилость кого-то из великих мира сего, чуть не самого императора. Третьи, самые рьяные вестовщики, несли такую окончательную несуразицу, что на них только руками махали.
Как бы там ни было, но Пентауров, переселившись в Рязань, сделал всего три-четыре официальных визита и затворился в своих палатах. Псовой охоты, излюбленного тогда занятия помещиков, он терпеть не мог и не держал, хозяйством лично не занимался и чем наполнял свои досуги опять-таки было неизвестно.
И вдруг через два года в полном безмолвия парке Пентаурова застучали топоры и плотники стали возводить какое-то строение.
Первою всполошилась Клавдия Алексеевна Соловьева, девица лет тридцати пяти, необычайно длинная и сухопарая и чрезвычайно интересовавшаяся всем, что ни происходило в городе.
Уже больше недели назад, проходя мимо парка, она приметила, что к нему начали свозить бревна. Она остановилась и обратилась к возчикам с вопросом, зачем они привезли бревна.
Бородатый, осанистый мужик в белой посконной рубахе и синих штанах глянул на тощую, как шест, незнакомую не то барыню, не то барышню, бывшую, несмотря на жаркий июньский день, в толстой черной мантилье и под раскрытым огромным, что верхушка копны, порыжелым зонтом. Маленькие черные глазки Клавдии Алексеевны оживленно бегали то по бревнам, то по лицам артели, то по части парка, прилегавшей к забору. Но разгадки происходившему ниоткуда не появлялось.
— Велено… — отозвался возчик.
— Кто велел?
— Барин, стало быть, наш; Пентауровские мы.
— Зачем?
— Этого мы знать не можем!
Мужик ухватил за конец бревно и стал подымать его через колесо.
— Строиться, что ли, хочет ваш барин, или забор будут поправлять?
— Забор?… — Мужик гак неопределенно произнес эго слово, что Клавдия Алексеевна сочла его за утвердительный ответ и, не видя больше ничего интересного кругом, поспешила дальше, чтобы успеть первой разнести весть, что Пентауров наконец зашевелился и решил поправлять свой значительно пообветшавший забор.
— Ну и ду-у-ра!… — протянул мужик, когда она отошла на значительное расстояние. — Таки бревна да на забор?
— Что с нее взять? — ответил другой, как бы сожалеючи. — Видал, чать, какая у нее головка, что куричья, на спичке взоткнута. А глаза-то, братцы? Ровно блохи прыгают!
Мужики захохотали.
На другой день на место предстоящих работ, дыша, что запаленный конь, прикатился Арефий Петрович Званцев.
Званцев был не только известен решительно всей Рязани, но и весьма любим всем дворянством ее. Любили его прежде всего за наружный вид, сразу заставлявший улыбаться людей: он состоял как бы из двух арбузов, — маленького и большого, поставленных друг на друга. Верхний, маленький арбуз, цвета новорожденного поросенка, был всегда тщательно выбрит и спереди, кроме щелок для глаз и рта, имел красную пуговку — носик и по бокам пару больших, словно приклеенных, ушей. Нижний арбуз и короткие ножки облекала коричневая пара.
Не имея гениальной прозорливости Соловьевой, обладавшей даром сообщать вести о событиях еще накануне их происшествия, он обладал даром потешать город и весьма немаловажной статьей для него являлось улавливанье Клавдии Алексеевны и уличенье ее во лжи. Эта неисчерпаемая статья необыкновенно радовала рязанских обывателей, и даровые представления, устраивать которые Званцев был великий мастер, доставляли ему, владельцу трех крепостных душ, не только безбедное, но и приятное существование.
— А ну-ка, как нынче погрызутся Арефа с Клавдинькой? — говаривали обыватели, собираясь на какую-нибудь вечеринку и уже заранее испытывая удовольствие.
Как человек сметливый и в строительных делах более сведущий, Званцев, как только окинул заплывшими жиром глазками груду навезенного материала, сразу сообразил, что забор тут ни при чем и что Пентауровым затеяно что-то другое.
Сердце взыграло у него при мысли о предстоящем посрамлении Соловьевой и, улыбаясь и причмокивая, он поспешил в лавку купца Хлебодарова, в которой, как ему было известно, забирал разную бакалею приказчик Пентаурова.
Лавка Хлебодарова находилась неподалеку, на углу той же улицы, и почиталась в Рязани самой лучшей; позади лавки имелась просторная комната, куда допускались только избранные посетители и где, под видом «пробы» вновь полученных вин, происходили веселые попойки и легкие кутежи преимущественно офицеров квартировавшего в Рязани гусарского Белоцерковского полка и сливок мужской части общества.
Михайло Хлебодаров у них известен был под шутливым прозвищем «мосье Мишу», данным ему кем-то из гусаров.
Для более серьезных кутежей служила гостиница, занимавшая весь верх над лавкою и примыкавшими к ней складами того же владельца.
Хлебодаров — огромный, грузный человек, с умным, но непомерно раздутым лицом, словно весь налитой растопленным жиром, колыхавшимся под кафтаном, был в лавке и беседовал с двумя какими-то чуйками , когда в нее, с видом приятно прогуливающегося человека, со шляпою на боку, чуть повихливая бедрами, мурлыкая и помахивая палкою, вошел Званцев. Чуйки почтительно отступили в стороны.
— Здравствуй, Михайло Дмитрич! — небрежно бросил он, подходя к прилавку.
Голос у него оказался визгливым и совершенно бабьим.
— Доброго вам здоровьица-с!… — ответил тот, слегка наклонив голову с начавшею просвечивать лысиной.
— Как живешь-можешь? — покровительственно продолжал Званцев, делая вид, что рассматривает разные сласти, выставленные в открытых ящиках.
— Терпит Бог — помаленьку-с… Что вашей милости требуется-с?
— Да… вот так… а свежее шампанское получил? — словно вдруг вспомнил гость.
Легкий лукавый огонек мелькнул на миг в темных глазах Хлебодарова.
— Нет-с… — ответил он. — А старенького сколько угодно-с!
— Ну, мне оно не нравится; я такого не пью. Вот когда придет новое, тогда возьму дюжинку. Кстати: что это Пентауров — строиться никак затеял?
— Выходит, что так-с.
Званцев насторожился.
— Чего же это он так? — сказал он, пробуя миндаль из мешка. — Хороший миндаль, а почем?
— Сорок копеечек фунтик.
— На серебро? — ужаснулся Званцев. — Разорить ты нас всех, Михайло Дмитрич, хочешь! Дом, что ли, он себе новый строить вздумал?
— Вроде как бы дом…
— А это почем? — Званцев запустил горсть в другой мешок. — Вкусная шептала ! Так что же такое вроде дома может быть — конюшня?
— Те-а-тр-с… — внушительно выговорил Хлебодаров.
У Званцева из открывшегося рта чуть не вывалилась только что засунутая в него крупная шептала.
— Театр? — как эхо, совсем фистулой визгнул он в изумлении.
— Да-с. Приказчик их, пентауровский, сам мне сказывал!
— Вот это так пуля! — все еще не придя в себя, протянул Званцев. — Да что же в этом театре делать будут?
Купец развел похожими на подушки руками.
— А уж этого не знаем-с: их на то воля. Представлять, надо быть, станут, как на Москве, слыхать, представляют!
Званцев озабоченно поправил шляпу на голове и принялся застегивать пуговицы своего серого сюртука; новость оказалась настолько поразительной, что разносить ее будничным образом не подобало.
— Однако заболтался я тут с тобой… некогда мне! — проверещал он. — Ну, прощай, Михайло Дмитрич!
Званцев с достоинством вышел из лавки, но минуту спустя опять заторопился и чуть не бегом пустился по улице.
— Голосок-то как у свинки! — соболезнующе проронила одна из чуек, проводив его глазами.
— Богатый, надо быть, барин? — поинтересовалась другая. — На много, чать, берет у тебя, Михал Митрич?
Хлебодаров усмехнулся и провел ладонью по реденькой, но длинной бороде своей.
— На рупь в год! — проронил он в ответ. — А наверещит, как с настоящими господами придет, — сразу на сто!