2 января. Были у меня Д. Н. Бодиско, ольвиопольский земский начальник и пристав его; Бодиско сбежал из Ольвиополя более месяца тому назад: туземные революционеры приговорили его к смерти — по его словам — за слишком большие добродетели, поведшие к тому, что народ отшатнулся от революционеров и «всей душой прилепился к нему».

О приставе он мне рассказывал много и раньше, как о каком-то чуде Российской империи. Пристав этот не берет взяток — явление действительно сверхъестественное! Его тоже приговорили к смерти… причина для такого приговора как будто несколько странная.

Беседовал с ним о современных бесконечных разбоях, а также об одесских историях, о которых рассказывают невероятные вещи все газеты. Пристав — очень спокойный и положительный человек; так же он относится и к сообщениям из Одессы, дела которой он знает хорошо.

Говорил, что все сообщения оттуда сильно раздуты. По его словам, выходит, что партия с.-р. опустилась у них до слияния с самыми простыми разбойниками и хулиганами. Курьезно очень то, что все-таки ниже всего оба ставят в один голос партию Союза русского народа: «Это самые подонки!», таков отзыв их.

4 января. Была Э. В. Яковлева (Богучарская), просила меня спрятать чемодан со всевозможными документами из закрытого «Былого»: вчера к ней явилась какая-то незнакомая, очень хорошо одетая дама и, не называя себя, рассказала, что она была в одном, «очень важном доме», где слышала, что у Богучарских решено произвести обыск, и поэтому она сочла долгом приехать и предупредить ее.

Против нелегального Красного Креста начались большие гонения; Савинкова, напр., выслана по подозрению в участии в нем; издан циркуляр, запрещающий помощь заключенным.

5 января. Лопнул «Труд» — книжное предприятие богача Скирмунта. Я был поражен этим известием. Магазин его, находящийся на Невском, наискосок от Аничковского дворца, вечно был переполнен публикой. Когда, бывало, ни заглянешь — в нем всегда стояла толчея; к огромному столу, находившемуся посередине магазина и заваленному книжными новинками, едва можно было протискаться.

Приказчиками служили студенты и интеллигентная беднота; «Труд» был в некотором роде клубом эсдеков; весь состав служащих исключительно из них, и туда заходила в огромном количестве ихняя братия поболтать, узнать новости и проглядеть книги.

Захаживал к ним частенько и я, но с другими целями: все конфисковавшиеся книги, а также вышедшие нелегальным путем, расходились, главным образом, оттуда; их-то я и добывал там для своей библиотеки.

Картину этот эсдековский муравейник представлял любопытную; во-первых, на хлеба к Скирмунту эсдеков набилось в качестве служащих пятьдесят человек, не считая мальчиков — цифра для книжного магазина дикая.

Крали у них неимоверно. Порядка в магазине и в отчетности не было никакого. На днях один букинист метко сострил про них. — «Торговали, сказал, — веселились — подсчитали — прослезились!»

А прослезиться есть с чего! Во дни «свобод» Скирмунт начал это дело с 600 000 руб. капитала, а в настоящую минуту, после двух лет, дошел до того, что банки не принимают к учету векселей с его подписью и поручительством.

7 января. С юга приходят тревожные вести: в Севастополе со дня на день может вспыхнуть восстание; настроение среди войск крайне напряженное. Железнодорожный союз (тайный, конечно) спешно послал туда делегата с тем, чтобы задержать взрыв насколько возможно. Если не удастся, будет только безрезультатное повторение Кронштадта и Свеаборга.

9 января. Безобразно растут на все цены: 3-х коп. булки превратились теперь во что-то такое миниатюрное, что скоро из прежней булки их будет выходить три. Дрова догнали до 7 р. 80 к. за сажень; не только бедному люду, но и людям средней зажиточности скоро придется отказаться от мяса, сколько-нибудь приличных квартир и т. п.

10 января. Положение политических заключенных из очень недурного сделалось приглядным.

Вчера был в издательстве О. Н. Поповой (умершей в прошлом году) и встретился там с редактором, служившим у нее. Он приговорен к году тюрьмы и должен сесть на днях; слышал от него, что политическим воспрещено теперь иметь собственную одежду, всех облекают в арестантские халаты, всех будут «выгонять» на обязательные работы, вроде клейки коробочек и т. и.

В газетах прочел, что «полицией, наконец, установлено, что Рагозинникова скрывалась в Келломяках и, приехав оттуда, убила Максимовского». И полиция и газеты плохо осведомлены: она жила у Э. К. Пименовой, у нас, в Кемере.

17 января. Заходил к Богучарским. Э. В. больна, тем не менее вышла. Вспоминали с Василием Яковлевичем о Щеголеве, сидящем теперь в Коломенской части за неимением мест ни в Крестах, ни в других тюрьмах. Чтоб добиться помещения в одиночной камере, или даже в общей в Крестах, нужна теперь протекция; так все набито битком. А еще вольтерьянцы говорят, что в России легко в тюрьму попасть!

Щеголев — бывший соредактор «Былого» — настолько толст, что сразу бросается в глаза в какой угодно толпе; его выслали из Питера, а эта туша взяла да и возвратилась, и мало того, — стала показываться везде на улицах; конечно, ее скоро изъяли из обращения. Газеты, описывая этот случай, сообщали, что Щеголева арестовали на улице и два сыщика уселись по сторонам его на извозчика; — что его арестовали — верно, что его увезли — тоже верно, но чтобы с ним мог усесться на извозчике еще кто-нибудь — это уже от лукавого!

В. Я. Богучарский (Яковлев)

Толковали с Василием Яковлевичем о судьбах нового его журнала «Минувшие годы», являющегося замаскированным «Былым». Плохо верит в его долговечность, тем не менее дерзает. Замаскировали они его отлично, только сделали одну ошибку: указали в публикации о нем адрес — Знаменская 19 — старое местожительство «Былого».

На это мне В. Я. возразил, что и другой адрес не помог бы: теперь, куда он ни отправляется, за ним всюду следят два шпика.

Рассказывал мне, между прочим, любопытный факт. Какое-то земство, чуть ли не вятское, точно не помню, подписавшееся у них на «Минувшие годы», вдруг присылает письмо и просит вернуть обратно деньги. — Мотив — губернатор запретил к обращению в библиотеках его губернии журнал… который еще не родился и первый № которого еще должен выйти 20 января!

Петербург весь усеялся разными «иллюзион», «местер» и т. п. театрами живой фотографии; буквально чуть не на каждой сколько-нибудь людной улице устроилось их по нескольку. Все они выросли в течение какого-нибудь года; вечером вывески и входы в них иллюминуются разноцветными электрическими лампочками; выглядит необычно и довольно оригинально.

Идет суд над компанией эс-эров, арестованных в прошлом году на сходке в университете; преобладает зеленая молодежь.

9 января. Заходил Л. И. Пименов, сказал, что предполагавшийся на завтра (воскресенье) вечер в память Некрасова в Нобелевском народном доме на Выборгской стороне отменен. Я был приглашен читать, поэтому он уполномочен был предупредить меня.

Градоначальник предъявил, между прочим, следующие требования: l) представить две рукописных и затем две печатных программы, причем в первых двух точно указать имена и адреса исполнителей; 2) представить в двух экземплярах все вещи, которые предполагаются к исполнению в программе, и те, что будут прочитаны на бис.

Как будто до сих пор Некрасов еще настолько неизвестный поэт, что недостаточно одного наименования его произведений? Все это, конечно, легко можно было бы обойти, купив и послав г. градоначальнику для поучения 2 экземпляра сочинений Некрасова, но дело в том, что из Александро-Невского района комитет, устраивавший такой же вечер, сообщил, что вся процедура была им исполнена, афиши напечатаны, и вдруг в день вечера его запретили. Градоначальник, дозволивший его сперва, сообщил, что по его мнению, по недостаточному развитию рабочих, некрасовские произведения им будут непонятны… а потому вечера он не разрешает.

20 января. Вечер был у В. Л. Рагозина (сына); собрался небольшой кружок, и хозяин прочел нечто вроде доклада о теософии. Весь стол у него завален книгами по этому вопросу.

Вообще усилилась мода на теософию. Появилось несколько журналов, посвященных ей, создался ряд кружков.

Рассказывали, между прочим, вчера о медиумических сеансах, в которых участвовали двое из присутствовавших; обоих нельзя назвать вполне нормальными, тем не менее и на них сеанс произвел впечатление жульничества.

Приезжий медиум, конечно, действовал, как всегда, в темноте, и «действия духов» выражались в легких пощечинах, давлениях ног и т. п. глупостях. Плата за это удовольствие взимается обществом исследования психических явлений — по три рубля.

23 января. Проходил сегодня по Литейному проспекту. В помещении, где находился недавно книжный магазин Карбасникова, устроился «Магазин правой русской печати». Так гласит вывеска над ним. Огромная витрина в окне уставлена изделиями вроде брошюр «Ешь меня, собака».

Внутри магазина за прилавками спят в разных позах приказчики; публики ни души. Эту картину я наблюдаю почти ежедневно, проходя мимо.

Приобрел кое-какие книги у антиквара Соловьева, из библиотеки покойного проф. Помяловского. Дочь последнего продала ему, да еще в кредит, 40 000 томов за 5000 рублей. Вчуже душа болит, когда слышишь о таких делах!

Соловьев в течение двух-трех месяцев выручил за нее 50 000 рублей, причем в виде плюса у него на руках осталась еще целая стена латинских книг из этой библиотеки.

Любопытна судьба рукописей. В них копался Лихачев и отобрал кое-что для Публичной библиотеки; остаток, что-то около тридцати шести пудов, купил Синицын — один из наших «весовых» собирателей книг — за шестьсот рублей. Разбирая рукописи, он нашел между ними продолжение записок Болотова, записки Толя и целый ряд ценных документов, незамеченных Лихачевым. Слышал последнее от антиквара Шилова, которому говорил все это сам Синицын.

25 января. Третьяго дня отметил судьбу библиотеки Помяловского; вспоминаю по этому поводу историю, касающуюся библиотеки покойного отца моего, Р. Р. Минцлова.

В ней числилось свыше 14 000 томов, главным образом иностранных книг; отделы социальных наук и особенно юридический — были подобраны замечательно; слабо были представлены русская история и русская литература.

Когда, внезапно для нас, отец заболел психическим расстройством, пришлось нанять артель, уложить книги в ящики и сдать их в Кокоревский склад, где они и простояли что-то около двух или более лет. Обстоятельства заставили подумать о продаже их.

Я отправил рукописный каталог к букинистам для оценки, но за эту работу никто из них не взялся даже за плату: им, конечно, не было расчета определять настоящую стоимость библиотеки, готовящейся к продаже.

Не желая дробить собрание — плод заботы всей жизни отца — и желая поместить его в хорошие руки, я пробовал обращаться сперва в разные учреждения, вроде Совета присяжных поверенных и т. д., затем к многочисленным знакомым отца — никто не изъявил желания приобрести библиотеку.

И. И. Янжул, с которым отец разошелся в последние годы жизни, рассказал мне следующее. Он тоже имеет громадную библиотеку и, подумывая о смерти, — решил заблаговременно пристроить ее в надежное место даром.

Первое предложение его было Академии наук, где он состоит членом, академия отказалась; обратился на женские курсы и в другие места — всюду был тот же ответ. Причина — или недостаточность помещения, или недостаточность средств.

Наконец, Московский университет соблаговолил принять подарок, с прибавкою к нему 5000 руб. со стороны Янжула. Одним из условий передачи Янжул ставил, чтобы библиотека его была помещена в отдельных комнатах и называлась его именем. Янжул отправил в Москву большую часть книг, оставив себе в пожизненное пользование только несколько шкафов с ними. Затем, будучи через несколько лет в Москве, заехал в университет взглянуть на свое детище. И что же? Детище это он нашел сваленным на чердаке и покрытым слоем пыли и голубиным пометом.

Старик рассказывал это волнуясь и с нотою оскорбления в голосе.

Грустно стало мне от его рассказа! Зашел от него к антиквару Мелину — этот вампир предложил за всю библиотеку тысячу рублей; В. Клочков, к которому я обратился затем, от покупки всей библиотеки отказался, заявив, что купит из нее кое-что, рублей на 500–600.

Продал я ее, в конце концов, Н. А. Рубакину за 5000 рублей.

2 февраля. Познакомился вчера с Германом Александровичем Лопатиным. Бодрый старик с умными, несколько суровыми глазами и широкой бородой с проседью. Полная противоположность со своим сотоварищем по несчастью Н. А. Морозовым.

Как-то давно уже завтракаю я у Богучарских (Яковлевых), слышим звонок, и вслед за ним в передней раздается как будто детский чистый и приятный голос.

Н. А. Морозов

Смотрю — входит невысокого роста человечек с сильною проседью в черных волосах. Это и был Морозов. Он только что был выпущен на свободу. С тех пор я довольно часто встречался с ним, и первое хорошее впечатление сохранилось.

Чуть ли не четверть века просидел человек в одиночке и победил ее, вышел из нее не задавленным и разрушенным вконец, а полным кипучей жизни и просветленным.

Тормошили бедного Н. А. безбожно. Кажется, не было вечера, на котором он не выступал бы в качестве участника.

7 февраля. Возобновил опять свои занятия в Публичной библиотеке, конечно, не в читальной зале, а в отделах, что очень удобно тем более, что милый и обязательный хозяин Русского отдела, Вл. П. Ламбин, давно предоставил мне право самому лазить и рыться по всем шкафам и полкам.

Беседовали с ним о конфискованных книгах; оказывается, теперь совсем перестали доставлять таковые в библиотеку, и Ламбин просил меня, как вечно имеющего дела с букинистами и типами, продающими запрещенное, направить и к ним кого-нибудь из последних.

В позапрошлом году, еще до напечатания моей статьи в «Былом» об уничтоженных произведениях печати, библиотека просила у меня список их и, получив, затребовала по нем все из Главного управления по делам печати; обращение оказалось, конечно, напрасным, т. к. к конце 1905 г. и в начале 1906 г. никто и ничего в цензуру не представлял.

8 февраля. Стессель приговорен к смертной казни. Вместе с тем, суд обращается с ходатайством на Высочайшее имя о замене казни заключением в крепости на 10 лет и исключением со службы.

По городу уже ходит острота: «Что ж такое, что Стесселя посадят в крепость; он ее опять сдаст!»

Слышал смутные толки о покушении на Николая II; будто бы Царскосельский дворец оказался чуть ли не минированным. В сегодняшних газетах об этом ни слова, зато целые столбцы заняты описанием арестов. Захвачено на улицах несколько лиц с револьверами и бомбами.

9 февраля. Откуда-то прошел слух, будто молодая императрица помешалась; недуг будто бы подготовлялся давно и окончательно разыгрался по получении известия об убийстве португальского короля. Говорят, что она отказывается от еды и питья и ее кормят искусственно.

10 февраля. Виделся вчера в Публичной библиотеке с П. П. Семенютой; старик остроумен и зол на язык по-прежнему, но сильно подался физически — похудел, пожелтел и, кажется, протянет недолго.

Говорил с ним, между прочим, о приятеле его, Н. А. Морозове; Семенюта все воюет с ним по поводу бесконечных новых знакомств, на которые так падок Морозов, и против столь же бесконечных выступлений его на эстрадах, «в качестве прима-балерины», по выражению Семенюты. Морозов с гордостью показывал ему записную книжку со списком знакомых; список этот заканчивается 1100 номером.

Внесением в книжку нового знакомства Н. А. не ограничивается, и целые дни уходят у него на посещения. Он радуется, как ребенок, аплодисментам, которыми разражается публика, слушая чтение стишков его и, кажется, не может понять, что не его чествуют люди, а его 25-летнее сидение в Шлиссельбурге.

Сидя в каземате, он занимался химией и сделал целый ряд открытий… но, увы, все они уже были сделаны свободными людьми! Он осужден был открывать Америку задним числом. Любопытна и многонашумевшая книга его об Апокалипсисе; к сожалению, Морозов не знает греческого языка, плохо изучил историю тех времен, и архимандрит Михаил — ушедший теперь от преследований синода в старообрядчество, — разом отнял от его «Откровения в грозе и буре» всякое историческое значение. Но книга все же остроумна и любопытна.

11 февраля. Обедал сегодня у нас мой кузен, А. А. Гоппе. Учительствовал он в Ревеле, доучительствовался до чина статского советника и за время «свобод» попал в «неблагонадежные», за участие в забастовках 1905 года и прикосновенность к делу почтово-телеграфного союза.

Уроки в гимназии он потерял и перекочевал в Питер. Здесь ему сразу повезло: получил штатное место в кадетском корпусе, в реальном училище и т. д. Поселился он с семьей в Царском Селе.

В один прекрасный день призывает его к себе директор корпуса и смущенно предлагает ему оставить службу. Что такое? Почему? Оказывается, из Ревеля пришла бумага от Меллера-Закомельского с требованием уволить Гоппе… Между тем, никаких осязательных доказательств вин его нет совершенно.

На днях с ним же вышел курьез. Поехал он по делам в Ревель, был там на охоте, убил пару зайцев и, уложив их в ящик с другою провизией, послал семье в Царское.

В Царском этот ящик забрали жандармы и вскрыли с большими предосторожностями; провизия была тщательно исследована, из зайцев повытаскали даже елки, которыми они были набиты, и шарили во внутренностях.

Вернувшись, Гоппе поехал на вокзал и стал спрашивать, на каком основании вскрывали его ящик; жандармский унтер галантно пояснил, что основания эти — усиленная охрана; в конце концов, счел нужным показать телеграмму от жандармского полковника из Ревеля, извещавшую об отсылке в Царское подозрительного ящика.

— Вам же лучше, что вскрыли ящик! — закончил жандарм: — теперь ответим, что в нем ничего не оказалось!

Спорить насчет того, что лучше, не приходилось, и Гоппе убрался подобру-поздорову.

Подтвердил и он слухи о болезни молодой государыни; в Царском рассказывают о припадке, случившемся с нею на днях из-за посыпанных красным песком дорожек. — «Кровь, кровь! Опять кровь!» — будто бы кричала она вне себя.

14 февраля. Наша Финляндская жел<езная>. дор.<ога> стала притчей во языцех. Кажется, все внимание синих мундиров направлено на Белоостров; часто езжу по ней и каждый раз приходится быть свидетелем то какого-нибудь ареста, то шествий пассажиров для обыска.

Вокзал в Белоострове. Фотография П. Радецкого (1900-e гг.)

Не могу видеть самодовольной физиономии жандармского офицера с выкаченными черными сливами — вместо глаз. Этот господин меряет ими всех гуляющих по перрону с такой вызывающей наглостью, что невольно сжимаешь кулаки.

Между прочим, столкновению с ним подвергся и один из знакомых моих — М. Г. Деммени. Это уже порядочно пожилой, рассеянный и близорукий человек. На днях он женился и поехал с молодою женою на Иматру.

Возвращаясь оттуда, в Белоострове вышел выпить пива и с удивлением видит, что вокзала нет; — впереди тянутся рельсовые пути: он не знал, что обратный поезд подходит к вокзалу с другой стороны.

Не успел он сделать несколько шагов, — к нему летит жандарм.

— Пожалуйте в управление!

— Зачем?

Надо заметить, что этот Деммени по убеждениям черносотенник и отнюдь, ни каким боком к политике не прикасается. Кроме приличного места в Министерстве финансов, он занимает еще частное, у великого князя, по нумизматической части.

Приходит в сопровождении унтера на перрон. На него налетает вышеописанный жандармский офицер.

— Вы куда это изволили направляться?

— В буфет.

— По ту сторону полотна?

— Я ошибся, сошел не на ту сторону.

— Ах, ошиблись! Вас надо обыскать-с. Что у вас в карманах?

Деммени с раздражением начинает опоражнивать карманы; жандарм следит за ним.

— Теперь что же, раздеваться прикажете? — язвительно спрашивает Деммени.

Жандарм вспыхнул, т. к. дело происходило при публике и нижних чинах.

— Вы что это, издеваться осмеливаетесь? — начал он орать, наступая на Деммени. — Забываетесь? Я вам покажу!., и т. д. Марш, тащите его, раздеть и осмотреть, как следует!

Деммени повели в жандармскую комнату, раздеться он отказался; тогда с него сняли пиджак, брюки, ботинки и все это тщательно обшарили. Кроме коробки финских спичек, ровно ничего подозрительного при нем не оказалось.

Оскорбленный грубым обращением, Деммени потребовал составления протокола, но офицер куда-то исчез, приказав его отпустить. Окружающие — не жандармы, советовали ему не заводить историю, т. к. по общему убеждению их мог пострадать только он, Деммени. Такие примеры были десятками у всех на глазах.

По возвращении в СПб. Деммени через знакомых довел все до сведения шефа жандармов. Чем все окончится — неизвестно.

В каждом вагоне Финляндской жел. дор. сидит теперь по шпику; кондуктора знают их и указывают некоторым пассажирам, которые известны им в лицо.

На этих же днях возвращались с Иматры Е. В. Сивере и А. П. Бодиско: они довольно громко беседовали; кондуктор финн, проходя мимо них, нагнулся как бы за билетами и тихо предупредил, чтобы были осторожнее, т. к у вагонов теперь есть уши.

19 февраля. Завтракал у Пивато с 1 ч. дня до шести вечера.

В этот день именины Л. А. Велихова и он пригласил меня и небольшой кружок его друзей, «прогрессистов», как он выразился в письме мне. Цель завтрака была познакомить и сблизить нас между собой.

Дело в том, что Лев Александрович задумал издавать газету и наметил состав будущей редакции, которую и пригласил на свой именинный завтрак.

Были А. М. Колюбакин, член Государственной Думы, приговоренный к тюрьме по желанию свыше; С. Маковский — молодой лет 33–34 поэт и критик, художник Рерих, молодой Сабуров, братья Красовские и целый ряд, около двадцати, все более или менее интересных лиц.

Говорили речи, не избитые именинные спичи, а политического характера. Я сидел между Колюбакиным и хозяином. Колюбакин недурной оратор с темпераментом и с весьма симпатичной наружностью; он говорил дельно, красиво, и преобладающий мотив его речи — надо сплотиться, чтобы защитить, сберечь те завоевания прошлого, ту культуру, которым угрожает теперь опасность со стороны реакции.

А. М. Колюбакин

Ему аплодировали; в тон ему было несколько речей, все на ту тему, что вот, дескать, как хорошо, что Л. А. собрал нас здесь, мы теперь сплотимся, этот день пропал не даром и т. д.

Я попросил слова и встал. Подробно речи своей не помню, но запишу ее вкратце.

— Господа, начал я: — мой тост, вероятно, останется одиноким. Я сейчас слышал целый ряд прекрасных речей, но это только слова. Среди вас есть много талантливых, сильных, умных людей, но мы — тот русский богатырь Илья, который сидел сиднем тридцать лет и три года; может быть, мы и свершим что-нибудь, когда пройдут эти года, но теперь — «суждены нам благие порывы, но свершить ничего не дано». Мы на войне, господа, на войне нужны не слова, а действия; против штыков и пушек словами не отстоять ничего, а потому я пью за тех, кого забыли упомянуть здесь сегодня; за тех настоящих бойцов, которые сидят в Шлиссельбурге, на Каре, в тундрах Сибири. Пью за бомбу, которая даст настоящую свободу России!

Только две руки протянулись ко мне чокнуться; речь моя, как сказал мне потом Велихов, произвела впечатление бомбы.

1 марта. Сейчас вернулся из Кемере. В Белом Острове поезд наш задержали почти на час — происходил усиленный досмотр. Сперва явились для этого обычные таможенные чиновники, и вслед за тем дважды перешарили весь поезд жандармы под начальством какого-то подполковника. Отвинчивали вентиляторы, крышки на умывальниках и т. д. Семь человек из нашего вагона — ехало в нем всего душ двадцать — забрали для личного обыска; в соседнем вагоне подвергли этому удовольствию сплошь всех пассажиров. Что они искали и в чем было дело — не знаю, только ничего не нашли и никого не задержали. До самого Питера в вагонах торчали шпики.

4 марта. Высшие учебные заведения начинают шевелиться; министр Народного Притупления приказал упразднить действовавшие в них институты старост.

5 марта. Беседовал кое с кем из студентов университета. В последнем 11 000 человек; лекции посещает от 2 до 4 тысяч, но бывают дни, когда слушателей является не более полутора тысяч. Любопытны дружные показания студентов об упадке интереса к политике и к ученью массы их.

Закрыта — «Столичная почта» — многострадальный «Товарищ». Причина — вредное направление и усиленная охрана.

Итого, больших прогрессивных газет у нас в Питере теперь осталось только две: — «Русь», да кадетская «Речь».

19 марта. В городе усиленные обыски; не думаю, чтобы много людей теперь вело записки, как я — того и гляди, влетишь с ними в такую историю, что не обрадуешься. Из осторожности не называю здесь многих имен.

28 марта. Пуришкевич, отколовшийся от Союза русских людей, основывает теперь новый союз, и на поддержку этой новой опоры правительства получил сорокатысячную субсидию от Столыпина.

13 апреля. Кемере. Сегодня зашел к Богучарским, застал у них новую нашу кемерийскую жительницу А. Я. Малкину (Острогорскую). Беседовали о необъятном количестве мазурья, прикрывающегося теперь флагом революции.

Уже с год, как выработался новый тип прохвостов, избравших себе особое хлебное ремесло — шлянье по квартирам прогрессивных литераторов; франты эти объявляют, что они бежавшие с каторги, которым необходимо и не на что исчезнуть за границу, что они вынуждены скрываться и т. д.

Сначала зарабатывали эти гг. крупно; так, перед Рождеством явилась в Питере какая-то госпожа и здорово обработала три редакции: «Былое», «Русское богатство» и «Товарищ», — назвавшись в одной — бежавшей с каторги известной Школьник, в другой — Езерской и т. д.

Обман обнаружился скоро, но, конечно, уже поздно. — Якубович, давший ей лично 25 р., встретился с Богучарским и с довольным видом сообщил ему новость — бежала Школьник.

Богучарский в ответ ему: — бежала Езерская.

М. Школьник, Л. Езерская (сидит) и Р. Фиалка-Рачинская на этапе

Стали описывать друг другу беглянок — вышло что-то уж очень похожее. В тот же день из редакции «Товарища» сообщили, что бежала еще третья политическая. Приметы опять все те же. Послали узнать по оставленному ею адресу (оставила его для доставки ей белья и др. предметов) — и обман выплыл наружу.

Из трех каторжанок не вышло и одной — их именем назвалась какая-то, фамилию ее забыл, особа, никакого отношения к революционным делам не имеющая.

Когда самозванку уличили, она разыграла целую трагедию и уверяла, что она хоть и не та, именем которых она назвалась, но тоже бежавшая, пострадавшая и т. п. и вдобавок ко всему попавшаяся в руки шантажистов, которые ее и посылают на такие дела.

Шайка имеет «конторы» в Москве, Киеве и др. городах; она давала адреса, предлагала отправить ее и их в полицию и т. д. Конечно, плюнули и ушли.

Публика проучена и стала осмотрительнее, отделывается рублями и просит принести удостоверение из партии, или записку от кого-либо из известных лиц, что предъявитель именно тот, за кого себя выдает.

После таких заявлений «пострадавшие» обыкновенно исчезают бесследно.

Знамение времени — стеснили газеты и опять стали возрождаться журналы; дела у всех у них сильно поправились, на книги же спрос по-прежнему только на порнографические.

Между прочим, курьез — запретили и конфисковали роман Арцыбашева «Санин»; книжка эта шла нарасхват, были распроданы уже два издания и вот теперь наложили арест на напечатанные одновременно третье и четвертое издания.

Благовременно, что говорить!

1 мая. С революцией тихо, с обысками шибко.

Был, между прочим, обыск у М. Морозова; особенного ничего не нашли, но тем не менее забрали у него всю библиотеку.

Простота полицейских нравов делается все удивительнее! Сколько раз приходилось мне радоваться тому, что успел заблаговременно укрыть в Кемере свою драгоценную библиотеку и рукописи!

24 мая. Воспользовавшись хорошим деньком, поехал на ст. Преображенскую: давно собирался осмотреть там кладбище и братские могилы жертв 9 января.

Ничего нет унылее этого кладбища! Голая глинистая равнина, бурая вода, выступающая всюду, где лишь на пол-аршина вырыта яма, и бесконечные, бесчисленные бугорки и кресты, кресты без конца. Нет ни камней на могилах, ни памятников — только маленькие, белые, деревянные кресты. Кладбище бедноты.

На военном отделении есть немного деревьев; там на Божьем смотру выстроились шеренги красных солдатских крестов. Я изумился числу их. Тысячи этих Иванов и Сидоров, оторванных от своих деревень, пришли со всех концов русской земли в Петербург и сложили здесь кости.

Обогнув деревянную церковь и домики причта, обнесенные темной деревянной оградой, я увидал у забора небольшую треугольную возвышенную площадку, ограниченную рвами. На ближайшей к военному кладбищу стороне как-то странно в ряд, без насыпей, стояло несколько разноцветных деревянных крестов.

Могилы жертв 9 января 1905 г.

Эта-то площадка и оказалась братской могилой; на ней толпилось человек пятнадцать простонародья. Кресты были исписаны ругательствами по адресу Николая II.

На крестах значилось несколько имен убитых 9-го января; поставить их разрешили с трудом и то только недавно; раньше могила эта представляла собой подзаборный пустырь с бугром.

Поговорил я кое с кем из посетителей; настроение сильно понижено, но не задавлено. Говорят с оглядкой, но то, что говорят, не по вкусу пришлось бы жандармам!

Могила в общем не велика; утверждают, что в ней положено 1500 человек, но верить этому не приходится; глубина ее быть сколько-нибудь значительной не могла, благодаря близости подпочвенной воды, и если положено там 200 человек, то и этого чересчур много.

Вероятно, часть убитых, кроме, конечно, отысканных и увезенных родственниками, похоронили в разных местах.

Осмотр братской могилы убедил меня в неимоверности раздутости цифры январских жертв.

23 июня. Приезжали навестить меня — Вл. Л. Рагозин и В. А. Минин. Первый увидал у меня на сарае голубей и просил прислать ему в Келломяки парочку. По этому поводу вспоминаю «голубиную историю».

Я, как любитель птиц, развел у себя в Кемере, между прочим, и редких пород голубей; денег, в конце концов, на содержание их стало выходить много, и я решил продать часть их в Петербурге, где уже имелись на них желающие.

Оказалось, что из Финляндии в Россию ввозить голубей нельзя. В белоостровской таможне мне заявили, что для ввоза их требуется разрешение министра внутренних дел, в финляндской же сказали, что разрешение требуется от министра земледелия.

Недоумевая, какое отношение могут иметь и тот и другой министры к голубям, решил начать с первого. Приезжаю в министерство, прошу к себе дежурного чиновника и спрашиваю — как поступать и куда обратиться с моим делом; беспокоить такою глупостью самого министра мне казалось более чем неудобным. Чинуш думал, думал, затем побежал куда-то справляться. Возвращается и говорит, что я должен обратиться в ветеринарное управление.

Я изумился. Эпизоотий у меня в имении, слава те Христе, нет, чем может мне помочь это управление?

Чиновник категорически заявляет, что все дела о голубях ведает ветеринария.

Делать нечего, отправляюсь на Театральную улицу. В ветеринарном управлении встречают меня весьма благодушные, круглые старички и говорят, что голуби не по их части.

— Вот если бы, добавляют, свиней вам надо было ввозить — тогда к нам, милости просим! А с голубями вам придется обратиться в Департамент полиции.

— Как в Департамент полиции?

— А так-с, это его дело.

— Вы наверное знаете?

— Ну, конечно; вы ведь не первый обращаетесь с этим. А вот если со свиньями будет надобность — к нам пожалуйте!

Таковой надобности у меня не было; отправился в Департамент полиции, к Цепному мосту.

Законов у нас много, а в общем идет такая ерунда, что упаси Господи! В доисторические времена, при царе Горохе, запретили ввоз голубей — конечно почтовых, потому что «голубиных» писем перлюстровать было нельзя, и запрещение это красуется в законах до сих пор, несмотря на то, что теперь почтовому голубю никакой шут никакой тайны не доверит. Славу Богу, мы еще не в осаде и есть десятки более верных средств переправлять куда угодно и какие угодно письма!

Курьезно и со свиньями. Если я посылаю из Финляндии живую свинью — ее пропускают, если посылаю окорок или тушу — их конфискуют. Больную свинью за полчаса до издыхания я могу внедрить в Петербург, т. к. никаких ветеринарных осмотров в таможнях не производится, а окорок с какими угодно свидетельствами о его благонадежности провезти нельзя.

Приехал я в знаменитый Департамент полиции, вхожу в приемную — вижу, народа в ней гибель.

Чувствую себя весьма неловко. Все эти траурные дамы, озабоченные мужчины и т. п. люди, наполнявшие ее, пришли кто хлопотать о заключенных, кто об осужденных на смерть: говорить о голубях в их присутствии казалось дико.

Отзываю в сторону вихрастого, затормошенного чинуша и по секрету рассказываю ему свое дело. Чинуш смотрит на меня с недоумением; публика пугливо косится и принимает меня за шпика, сообщающего что-либо подсмотренное, или подслушанное.

Наконец, чинуш сует мне бумагу и предлагает написать прошение. Публика всячески сторонится и избегает смотреть на меня. Пишу и отдаю ему. Через две недели обещает дать мне ответ на дом.

В назначенный срок получаю официальное извещение, что прошение мое направлено к министру внутренних дел.

Недели через две еду опять в министерство. Там мне сообщают, что бумага моя отправлена к министру финансов, так как-де требуется и его согласие.

Отправляюсь через некоторое время в финансы. Прошу справку; сообщают, что прошение мое переслано в Департамент таможенных сборов.

Приезжаю в этот департамент. Там, благодаря кое-каким связям, под строжайшим секретом, узнаю «тайну», что бумага моя отправлена в Военное министерство, т. к. без разрешения военного министра сделать что-либо невозможно.

Вся эта волокита сделалась, в конце концов, любопытной. Еду в Военное министерство. Марсы отвечают, что прошение мое передано в Инженерное управление.

Наконец, попадаю в Павловский замок. Писаря водят меня по закоулкам и бесконечным коридорам то снизу наверх, то сверху вниз: никто не знал, в каком отделе могут вершиться дела, подобные моему. Наконец кого-то осеняет мысль, что, вероятно, голуби числятся в воздухоплавательном отделе. Юмористическое соображение оказывается верным.

После получасового ожидания в круглой приемной, в которой толклось разодетое в парадную форму саперное офицерство, ко мне вышел жирный генерал-лейтенант, которому я и изложил свою просьбу. Генерал ответил, что он сделает все, что возможно, но что «окончательное разрешение» зависит от министра, который «очень серьезно» относится в такого рода делам.

Этим аудиенция и закончилась; я уже собрался уходить, как руководивший мною и вдохновленный полтинником писарь шепнул мне, что надо бы мне поговорить со столоначальником: «столоначальник у них все дела вершит». Попал в кузов — называйся груздем!

Подождал еще с полчаса и вершитель судеб — невзрачный и замусленный капитан, наконец, явился и милостиво обещал «помочь».

Через месяц получаю из Таможенного департамента краткое извещение, что прошение мое «оставлено без последствий».

Решаю тогда вести атаку с другого фронта и отправляюсь к министру земледелия, или по-новому — землеустройства — князю Васильчикову. Министр очень любезно принимает меня, выслушивает, пожимая плечами, всю эпопею с голубиным вопросом, удивляется возможности такой нелепицы и обещает «непременно сделать все, что от него зависит, чтоб добиться отмены такой устарелой статьи закона».

Через знакомых чиновников для поручений при министре узнаю, что слова князя не остались словами и что он написал представление по поводу поданного ему мною нового прошения.

Бумаги пошли по мытарствам. В свое время получаю новое, столь же лаконическое извещение: «Прошение ваше оставлено без последствий».

Военный министр, как оказалось, считает невозможным допустить моих голубей в Россию на том основании, что поблизости расположена крепость Выборг.

Можно договариваться до глупостей, но не до столь министерских!

Во-первых, Выборг от меня в двадцати верстах, во-вторых — что нового и кому могут сообщить мои голуби об этой крепости, как на ладони видной с Южного вала в Выборге, на котором не только гулять, но и фотографировать не воспрещено?

Отсутствие пушек и припасов во время войны в Порт-Артуре и Владивостоке, по мнению министра, очевидно, опасности не представляло, а мирные голуби и притом совсем не почтовые, разводимые где-то в «районе» — это опасность.

Бедная Россия, какими врагами переполнена она вся!

Пришлось обратиться к старому способу действий — к протекции и голуби мои оказались неопасными во всех министерствах.

9 июля. Заходил проведать меня Л. Ю. Кайзер; просидел часа четыре и много рассказывал о Туркестане и Ташкенте, где он служил в 90-х годах. Запишу кое-что о проделках малоизвестного, вернее, забытого обществом великого князя Николая Константиновича.

Эпоха концессий и т. п. предприятий породила невиданный разгул; деньги сыпались в это время без счета — разумеется, главным образом, по кафе-шантанам и на разных этуалей.

Увлекался последними и Николай Константинович и наконец дошел до того, что тайком снял с драгоценного образа у матери камни и через подставное лицо продал их что-то тысяч за 50.

Отец его, великий князь Константин Николаевич, не любил Трепова, и когда Александр III, которому он рассказал о пропаже во дворце, заявил, что «Трепов отыщет», Константин Николаевич возразил: — «Трепов ничего не сделает!»

Слова эти были переданы Трепову и, конечно, задели его за живое. Вся полиция и сыщики были поставлены на ноги и по горячим следам гончая стая не только отыскала виновного, но и в отместку повела дело так, что замять и скрыть его от государя было нельзя.

Великий князь Николай Константинович с женой в Ташкенте

Попавшегося великого князя сослали в Оренбург, где он женился на дочери местного полицеймейстера, окончательно впал в немилость в был отправлен в Ташкент. Военную форму с него сняли, запретили войскам отдавать ему честь и в виде дядьки приставили к нему генерал-майора Дубровина.

При этом изъяли Николая Константиновича из ведения генерал-губернатора, и тот мог только посылать о великом князе донесения, параллельно с Дубровиным.

Реляции эти скоро превратились в сплошную хронику скандалов и безобразий. Николай Константинович — красивый и представительный мужчина, очень приятный в трезвом виде, опустился до того, что никто из порядочных людей не стал принимать его; компанию он повел с разными отбросами общества, вроде щеголяющего теперь в мундире военного ведомства и чине действительного статского советника известного купца Громова и т. д.

Как-то в добрую минуту великий князь заявил: — «Яшка, дарю тебе мою дачу!»

Громов поблагодарил, но никаких документов Николай Константинович не дал ему: такие мелочи выше его широкой натуры. Прошло недели три и друзья разругались.

— Убирайся к черту с дачи, подавай ее обратно! — заорал великий князь.

— Документов-то не дал, так и назад берешь? — заявил Громов: — свинья ты, а не великий князь!

Николай бац его в ухо, Громов — мужчина здоровенный — сгреб его за волосы и оба пошли кувырком по полу.

За эту историю Громов был выслан из Ташкента, а Николаю приказано сделать выговор через Дубровина. Выговоров этих он получал без числа, и впечатление они производили на него стереотипное: неизменно посылал всех, вместе с выговаривавшим, к столь известной русской «матери».

Этот терн в венце генерал-губернатора получал в год тысяч до ста и, разумеется, разматывал их. Но вместе с тем он много тратил денег и на устройство арыков в степи и старался казаться либеральным фрондером — не выходившим, конечно, из масштабов былых московских сановников не у дел.

Один из арыков своих он назвал — Искандер-арык, в память ли Александра Македонского, или Александра Герцена — это объяснялось им, смотря по минуте и по желанию. Дети его тоже получили фамилию Искандеров.

Однажды, поехав куда-то в степь, он пригласил с собой доктора; тот поехал. По дороге князь напился пьяный и, разругавшись со своим спутником, приказал его закопать по шею в землю. Приказание было исполнено; несчастного оставили одного в голой степи и уехали; через четыре часа князь вернулся откопать его — но было уже поздно: доктор сошел с ума.

Кайзер видал следующие картины: по улице движется выкрашенная в красную краску арба и на ней в красном халате и в красном же тюрбане важно восседает великий князь. Позади верхом едет джигит, везя за спиной оплетенную кожей четвертную бутыль с ромом; по мановению руки князя, джигит вытаскивал складной стакан, наполнял его ромом, передавал Николаю, тот залпом осушал его и затем ехал дальше.

Существует версия, кажется, преимущественно в морских кругах, будто Николай этот пострадал за либерализм и даже был заведомо лживо обвинен в краже для того, чтобы можно было заслать его к Макару и его телятам.

Когда я упомянул о ней, Кайзер засмеялся и сказал: — Слышал и я об ней, но с тех пор, как побывал в Туркестане и пригляделся к этому франту — решительно перестал сколько-нибудь серьезно относиться к ней!

10 июля. Условился с Кайзером, что в сентябрь поедем с ним в Мартышкино, где на финском кладбище имеется склеп времен Петра III; в этом склепе хоронились его голштинцы; отец Кайзера был в нем и рассказывал, что трупы удивительно хорошо сохранились и лежат в открытых гробах, в форме тех времен и с оружием; особенно хорошо сохранился труп красавицы-девушки. В царствование какого-то из Александров, в виду забродивших в народе толков о мощах, склеп приказано было заделать. Заделан он плохо и есть надежда, что при помощи всесильного пропускного билета — российского рубля — удастся пробраться в него и осмотреть все.

12 июля. Побывал у В. Я. Богучарского; пили с ним в лесу чай и беседовали о разных разностях, между прочим говорили и о ловкой краже из царской библиотеки: помощник библиотекаря, некий Леман, в течение нескольких лет воровал из нее разные драгоценные медали и т. п. предметы, а взамен их клал медные, заказывавшиеся им на Монетном Дворе.

Проделка обнаружилась случайно и теперь во дворце идет проверка инвентаря.

Вспоминаю по этому поводу историю, учиненную со мной лет 12–15 назад Императорским Эрмитажем.

Жил я тогда в Бессарабии, в Новоселице, и был, между прочим, в очень хороших отношениях с одним помещиком. Однажды, узнав, что я собираю старинные монеты, он сказал, что года два назад у него в имении отыскали небольшой горшочек с серебряными деньгами; горшочек он «кокнул» об угол дома, а монеты спрятал, но так как они ему была не нужны, то он обещал привезти их мне. Сказано — сделано. Монеты оказались странными: какими-то разных величин кружками, тонкими, как лист почтовой бумаги; с одной стороны на них были выдавлены грубые изображения, другая представляла изнанку чекана со впадинами; на некоторых имелись надписи, но шрифта — не то древнегерманского, не то греческого — разобрать я не мог.

Денег он с меня не взял и, чтобы не остаться в долгу, я подарил ему большую подзорную трубу, за которую заплатил 35 р.

Приблизительно через год пришлось мне приехать в Петербург. Загадочные монеты я захватил с собой. Пошел с ними в нумизматическую торговлю к Белину, тот рассмотрел их и самоуверенно отвечает, — это не монеты, это оттиски!

— Помилуйте, возражаю, — да кто же из чистого серебра оттиски делает? Ведь они чеканенные!

— Не знаю с. По-моему, это не монеты!

Пошел я от него в другие меняльные лавки, там невежество, конечно, еще большее: у нас хорошо, да и то не везде, знают только более редкие типы русских монет.

Вспомнил я тогда про Эрмитаж и решил обратиться туда.

В нумизматическом отделе сидел А. К. Марков, теперешний заведывающий им, а тогда помощник Иверсена. Я познакомился с ним и показал монеты.

— Это брактеаты, заявил Марков, взглянув на них: германские монеты 12 и 13 веков, чеканившиеся в Майнце.

— Сколько же может мне предложить Эрмитаж за них? — спросил я Маркова.

— Рублей 70, не менее, — ответил он. — Впрочем, вы подождите Иверсена, поговорите с ним, я заведываю восточным отделом.

Через некоторое время пришел Иверсен и попросил меня оставить ему монеты для лучшего ознакомления с ними дня на два.

Брактеаты ХП в. из собрания Эрмитажа

В назначенный день и час я пришел и застал Иверсена над моими монетами, разложенными в чрезвычайном порядке в обитом сукном ящичке. Вид у старика был какой-то недовольный.

— Видите ли, начал он с сильным немецким акцентом: — Ваши монеты не интересны, они все есть у нас, наконец, среди них две испорченных…

— Но остальные 115 штук зато превосходно сохранились!

— Да, но повторяю, они у нас есть…

У меня и руки опустились. — Вот тебе, думаю, и 70 рублей!

— Так что же значит, спрашиваю, — вы их не купите у меня?

— Нет, отчего же… купить можно, но мы не можем предложить вам более 25 рублей.

Деньги нужны мне были до зареза и я согласился.

Иверсен сразу расцвел, разговорился со мной и, узнав мою фамилию, воскликнул, — а, так вы сын Р. Минцлова? Это был очень хороший мой знакомый!

Я ответил, что я его внук, а не сын; Иверсен очень стал приглашать меня к себе и я обещал прийти.

Через два-три дня зашел к нему, и старик блеснул передо мною своею действительно великолепною польскою и русскою коллекциями монет. С его разрешения я стал посещать Эрмитаж и целое лето проработал в нем.

Перед отъездом я опять завернул к нему, чтобы проститься. Старик был чрезвычайно в духе и, когда я заговорил с ним о своих брактеатах, он вдруг наклонился ко мне с хитрым видом, потрепал меня по плечу и сказал:

— А знаете что? между вашими монетами были две уники. Ни в один каталог, ни в один мюнц-кабинет их нет! Я посылал их в Мюнхен, в Берлин — и там нет! — И он с торжеством откинулся назад и посмотрел на меня.

Меня точно ошпарило. Я знал, что значит уника в нумизматике: в переводе на деньги это тысяча, или две тысячи рублей.

— И вы, зная это, взяли их у меня за 25 рублей? — спросил я.

— Сердиться не надо! — возразил успокоительно Иверсен: — дело коммерческое, вы могли и не продавать их!

— Я думал, что прихожу не в лавку к татарину, а в Императорский Эрмитаж, в учреждение, где не воспользуются моим незнанием, — сказал я, повернулся и ушел и уже до самой смерти этого господина не заходил больше в нумизматическое отделение Эрмитажа.

31 июля. Разбирал сегодня книги в своей библиотеке и наткнулся на несколько разрозненных №№ покойного «Наблюдателя» за 1899 и 1900 гг. В этих книжках напечатаны мои юношеские стихотворения.

История их напечатания любопытна и потому запишу ее.

Когда я жил в Одессе, у меня был небольшой кружок приятелей, среди которых я читал иногда свои стихотворения. Писал я их мало, а в то время уже и совсем бросил это младенчество. Стишки нравились и сюрпризом мне, большая часть их — что-то семнадцать, кажется, штук, были изданы приятелями и, разумеется, вследствие сюрпризности, с неверностями.

Экземпляров было напечатано очень немного, и книжка вскоре разошлась по рукам; по положению, были отправлены экземпляры для отзывов в редакции журналов и по заслугам были изруганы и разделаны под орех.

«Лавров» было с меня довольно и потому, несмотря на намерение возмущенных приятелей переиздать ее, я решительно воспротивился, книжка сделалась редкостью; года два тому назад, получив каталог букиниста И. Ивавова, я к удивлению увидал в нем свою брошюрку, оцененную… в 10 рублей!

Перебрался я затем в Петербург и забыл, разумеется, о книжке. Прошло некоторое время — приходит ко мне Вл. Л. Рагозин и говорит — «знаете, — Анна Рудольфовна (моя сестра) стихи поместила в «Наблюдателе»!»

— Откуда вы взяли?

— Из объявлений в «Новом времени»!

Спрашиваю сестру — никаких стихов она не помещала и не писала.

Однофамилец у меня есть только один — двоюродный брат Сергей Иванович. Я подумал, что, вероятно, это он наглупил что-нибудь по своей юности и даже не поинтересовался заглянуть в «Наблюдатель».

Не помню через сколько времени, натыкаюсь я сам на газетное объявление о выходе того же журнала; просматриваю и опять вижу свою фамилию, на этот раз уже с совершенно другими инициалами.

Заинтересовало это меня; редакция «Наблюдателя» помещалась поблизости, на Пушкинской ул., и я отправился туда.

— Прихожу и спрашиваю — могу ли видеть г. Пятковского?

Конторщик смотрит на меня, как на сумасшедшего.

— Нет, говорит — нельзя.

После я узнал причину такого таращенья на меня глаз конторщиком: Пятковский был кругом должен, да и по причине разных других «дел» прятался от публики и изловить его можно было разве при помощи гончих.

— Когда же можно застать его?

— Не могу сказать определенно: они редко бывают здесь.

— Да ведь приемные дни же у вас есть?

Конторщик тонко улыбнулся.

— Есть, но только они в них не бывают.

— Удивительная редакция, говорю. Впрочем, вы можете дать справку! — И рассказал ему, в чем дело.

Стали мы пересматривать журнал и нашли книжки с моими стихами, перепечатанными из вышеупомянутого сборника.

— Не можете ли вы мне сказать, — как попали к вам эти стихи?

— Не знаю — это ведь дело лично редактора!

Вижу — толку не добиться никакого; надежды повидать Пятковского и объясниться с ним нет тоже.

— Ну-с позвольте, говорю, попросить вас о выдаче мне гонорара?

Конторщик извлек откуда-то громаднейшую книжищу, покопался в ней и выпрямился.

— Гонорара вам не причитается.

— Это почему?

— Вот изволите видеть? — он указал пальцем на страницу с моею фамилией: — г. Пятковский сам делает пометки.

Я нагнулся и увидел, что в графе, где обозначается гонорар, красуется слово «gratis».

— Чисто, говорю, у вас работают! Попрошу у вас в таком случае хоть книги, где помещены мои стихи!

— Пожалуйста. Три рубля семьдесят пять коп. позвольте получить с вас.

— За что?

— За книги.

— Да позвольте: авторам везде бесплатно выдают их!

— У нас г.г. авторы покупают.

— Так почему ж тогда вы считаете за книгу по рублю с четвертью, когда 12 книг стоят 12 рублей?

— Так установлено для г.г. авторов. Обратитесь к г. Пятковскому — может, он прикажет выдать бесплатно.

— Да ведь его видеть нельзя?..

— Нельзя.

Плюнул я и ушел.

Попыток узреть г. Пятковского более не делал; хотел учинить ему за такое бесцеремонное обращение с чужой собственностью скандал в печати, да рукой махнул.

23 сентября. В Чернигове, осматривая монастыри, услыхал, что в ста двадцати верстах от него находится Рыхловский монастырь, владеющий единственным в России лесом из тысячелетних дубов. Отправился в Рыхлы и прожил в монастыре несколько дней. Это настоящее трудовое братство, существующее исключительно трудами своих многочисленных сочленов. Одни из них пашут, другие возятся с обширным скотным двором, третьи на огородах, в садах, на пасеке и т. д.

Гостиницами заведывал невысокий плотный монах — лет 45, отец Федор. Я пригласил его к себе попить чайку; потом пообедали мы вместе в его келье, и о. Федор разговорился.

Много любопытного услыхал я от него о монастырской жизни; еще более узнал бы поучительного из этих бесед г. премьер — Столыпин, если бы только мог тайком подслушать наши речи. В первый раз в жизни видел я монаха, выросшего в монастыре и мало-помалу, под исключительным влиянием действий полиции и собственного духовного начальства, выработавшего в себе революционные взгляды. Пропаганды никакой он и не слыхивал.

Верстах в двадцати от монастыря ограбили какое-то волостное правление.

— А вы, спрашиваю я о. Федора — не боитесь экспроприаторов?

— Нет, мы люди привышные.

— Т. е. как это так?

— А так. Экспроприятели придут раз, ну два, — это уж Божье попущение, а полиция грабит нас каждую неделю! — И пустился он в рассказы.

— Что хочет, то и делает, — царь меньше его у нас в уезде значит! — говорил о. Федор про местного исправника, некоего Хоменского.

— Ездит всегда с урядниками, лупит кого и где попало. На днях ярмарка у нас была; здесь, на монастырском дворе стражники ни за что, ни про что нагайками мужиков бить стали. А он в номере сидит, чай пьет. Пошел я к нему, прошу унять безобразие, а он мне в ответ: «Мои люди никого никогда не трогают!» Потом встретил женщину из Новгород-Северска: она взятки ему не дала, когда он еще приставом был, вот он и зол был на нее. Увидал ее — паспорт давай, кричит.

Ну, а какой тут паспорт, на богомолье человек в своих же местах пришел?

— Нету паспорта.

— Нету? Тащи ее!

Ухватили бабу стражники, поволокли в номер к нему и уж бил же он ее там.

— Да вы бы, говорю, о. Федор, настоятелю пожаловались?

— Жаловался. Да что он может поделать — архиерею написать? А тот знай одно пишет — уладьте дело миром, не задирайте их. Боится. Все их боятся! Чистые опричники! Приедут в монастырь — сейчас подавай им того, другого, третьего. Раз к вечеру приехал со становым: обед подавай ему, да мясной, вашей-де дряни, пустых щей, не ем. Ну, а где здесь мяса достать? Сами знаете — ближайшее село в восьми верстах от нас.

— Нету, говорю, мяса!

— Чтоб было! — кричит.

— Что тут делать? Взял я и ушел от греха, послушники тоже попрятались. Вот они кричали, кричали, ругались, потом побили стекла в номере, да так и уехали ни с чем. Каждый раз, как придут — овса наберут, сена, яблок. Досада меня взяла! Выждал я случая — велел он наложить себе на подводу овса, я подхожу и спрашиваю у него деньги. А он скрутил дулю да кулак сжал и тычет их мне в лицо.

— Вот тебе плата, кричит: — любую выбирай!

— Что же архимандрит на это все говорит?

— Да что ему говорить? — Пущай, твердит: — Господь с ними, молчать надо… И молчим!..

А лес у них действительно изумительный!

24 октября. Вчера на углу Невского и Надеждинской разыгралась история, заставляющая много говорить о себе: столкнулся автомобиль с извозчиком, и ехавший на последнем корнет Коваленский с братом — камер-пажом, вошел в такой раж, что начал рубить и стрелять направо и налево и ранил тяжело городового, пытавшегося укротить его, студента и еще двух лиц. Братьев арестовали, но папаша этих героев, оказавшийся сенатором, поскакал куда следует и г.г. прокуроры, признав, что корнет действовал «в запальчивости и раздражении», освободили его на поруки.

Смертный, не имеющий тятеньки в Сенате и стреляющий хотя бы и мимо городового, подлежит на основании действующего «положения» смертной казни, и примеров пощады за это до сих пор не было.

Г.г. же Коваленские без суда и следствия мгновенно признаются действовавшими в раздражении и выпускаются на свободу.

26 октября. А. Д. Карышев купил у Василевского журнал «Образование». Тотомианц, Носков, Новорусский, Велихов, Монвиж-Монтвид, Поварнин, Е. Игнатьев и я приглашены членами редакции; было несколько собраний, на которых установлено «кредо» журнала: прогрессивность, беспартийность и научно-популярность.

Карышев — круглый, скромный человечек, уже пожилой — страдает манией писательства. Ни одна редакция не брала его вещей.

— Ну что вам стоит взять, ведь вы редактор? — упрашивал бывало он Монтвида, молитвенно сложив ручки.

Но Монтвид — редактировавший «Всходы», был непреклонен. В талантливости своей Карышев настолько уверен, что у него вырывались даже такие фразы: — «Что ж, подождем; Чехова тоже поздно признали!»

Несколько книг напечатаны им на свой счет под псевдонимом «Милин». Сентиментальность его сказалась даже в псевдониме: имя жены его — Эмилия, вот он, так сказать, по принадлежности ей, и назвал себя так.

В общем он благожелательный и добрый человек. В литературных делах и обхождениях ничего не знает и делает ряд промахов: то пускается в откровенности с таким типом, с которым делать этого не следует, то чуть было не напринимал в журнал статей разных литературных хулиганов. Литературный мир, как и всякий в наши дни, кишит проходимцами.

8 ноября. Сегодня хоронят цусимского вел. кн. Алексея Александровича.

Еще шестого, вечером, начали затягивать черными и белыми полотнищами Николаевский вокзал и забор вокруг памятника Александру III. На Невском врыли черные мачты, увитые гирляндами из елок; фонари задернуты флером.

Полиция заботливо осмотрела и заперла на собственные замки все чердаки домов не только Невского, но и ближайших к нему улиц, вроде Гончарной; с владельцев меблированных комнат и гостиниц взята подписка еще за три дня о несдаче никому комнат до окончания похорон; к окнам квартир рекомендовалось не подходить и не очень выглядывать из них во время церемонии: за каждое открытое окно, или форточку, — штраф в 500 рублей.

Утром пошел взглянуть на церемонию, но видел ее лишь издалека. Не только на Невский, но и близко к нему не была допущена ни одна посторонняя душа; весь его заполняли солдаты, дворники и благонадежные «туземцы», изображавшие «народ»; я дошел до начала ограды церкви Знамения и дальше пробраться оказалось невозможным: сплошная линия городовых и пожарных в медных касках преграждала путь.

Картина все же была любопытная; слева над домами сквозь туман багровым пятном светилось солнце; бледно и неясно мерцали сквозь креп фонари. Публики поглазеть собралось очень немного.

Немало стоят обывателям Невского проспекта всякие веселые и печальные торжества в царской семье!

Похороны великого князя Алексея Александровича В Петербурге 8 ноября 1908 г.

9 ноября. Карышев отличается. Хотел ехать с визитом к цензору и насилу мог понять, что это неприлично.

В конце концов, тайно от нас, он все-таки съездил «представиться» градоначальнику и затем… к нашему приставу!!. Заявил последнему, что никаких «беспокойств» ему от журнала не будет, что он человек осторожный и благоразумный.

Пристав выпросил себе бесплатную высылку журнала, на том основании, что жена его любит почитать. Карышев обещал «немедленно по выходе книжек доставлять их со старшим дворником». Дал приставу еще нечто более существенное «на память» и тот, расстрогавшись окончательно, посоветовал ему «на всякий случай» завести подставного редактора. Остается еще крестить у старшего дворника, и дело «Образования» будет окончательно в шляпе!

Нянчиться с этим младенцем пятидесяти лет приходится вовсю: то он пишет длиннейшие, нелепые письма Л. Андрееву и др., которые мы не даем ему отправлять или сокращаем на девять десятых, то пускается в откровенности по поводу дел журнала и т. д.

17 ноября. Наложили арест на нашу первую книжку «Образования».

Что за причина — теряемся в догадках. Тотомианц ручается головой, что не по его вине — он редактировал экономические статьи.

18 ноября. Едва раздобыл № «Образования». Из типографии получили их всего десять, остальные захвачены и опечатаны еще в листах у брошюровщиков. Карышев распорядился сделать предварительное объявление о выходе книги и послал ее в цензуру, т. е. как раз наоборот установившемуся порядку: обыкновенно выпускают книгу, рассылают ее и только денька через два-три пускают ее в цензуру и дают объявления. Полиция является конфисковать и уходит с десятком-другим экземпляров и только.

Думаю, что причина ареста книги — неосторожно пропущенная Карышевым фраза в рассказе Подьячева, что-то вроде «царь-батюшка сам теперь водкой торгует. На совесть торгует». Эдакая ерунда и пустяковина, а наделала столько переполоха!

Жена Карышева вне себя и все твердит, что надо поскорей продавать журнал. Карышев с 10 ч. утра ускакал хлопотать. То-то вспомнил, должно быть, совет пристава не подписываться в качестве редактора?

Был во второй раз в редакции, видел Носкова, Тотомианца и дождался, наконец, Карышева. Старается держаться молодцом, хотя видимо расстроен. Дело уже передано Камышанским во 2-е отд. Палаты. В подъячевской фразе Камышанский усмотрел, конечно, 128 статью.

25 ноября. Хлопотали все эти дни об арестованной книжке. Обещали выпустить ее, истребив преступные три строчки в рассказе Подъячева. Аллах акбар!

6 декабря. Вчера вынесен военно-окружным судом приговор по возмутительному делу братьев Ковалевских. Старший, — ранивший выстрелами из револьвера четырех человек, в том числе городового — приговорен к трем месяцам гауптвахты, без ограничения каких-либо прав; младший — посвящавший кулаком другого городового в рыцари — оправдан.

8 декабря. С «Образованием» идет ерунда. Не везет вообще образованию у нас в России!

Карышев — это милейший обыватель, но отнюдь не редактор. Вышли уже две книжки, одна даже двойная, а физиономии у журнала все нет.

Ведет длиннейшие разговоры со всеми приходящими, дает обещания печатать статьи, не прочитав их и т. д. В результате неприятности.

29 декабря. Новый год ознаменуется смертью нескольких заслуженных журналов: прекращаются «Минувшие годы», «Юный читатель», умрут вероятно «Всходы», «Родник» и др.

Народились и новые; я, кроме «Образования» работаю теперь еще в «Мире», журнале двух братьев Богушевских.