Путешественники улеглись на покой, но, убаюканные качкой, скоро уснули только двое: старый ученый да Михаил Степанович.

Ночь выдалась грозовая. Палеонтолог долго ворочался с боку на бок, раскрывая при каждом ударе грома глаза и вперяя их во тьму перед собой, то и дело сменявшуюся мертвенно-синим светом. Свирид Онуфриевич закрылся с головою буркой, чтоб не так явственно слышен был гром, и тоже не спал до полуночи.

Не смыкали глаз и в заднем шалаше: там изредка слышались пониженные голоса Антона, Филиппа и татарина. Василий безмолвствовал, и, когда вспыхивал свет, видно было, что он лежал на боку, опершись головой на руку, и не то слушал раскаты грома, не то думал какую-то думу.

— Ай, нехороший ночь! — пробормотал татарин, когда особенно сильно качнуло плот и все связи подались и заскрипели. Большая волна обрушилась на него сбоку, вода добежала до самого шалаша и, шипя, змеями всползла на стенку.

Буря выла неистовыми голосами. И слева и справа — везде в воздухе, свистя громадными крыльями, казалось, носились тысячи неведомых чудовищ, сталкивались между собой и с клекотом и дикими криками падали на плот, взмывали и уносились дальше.

Антон вздрагивал и часто крестился.

— Слышишь?.. — прошептал татарин, придвинувшись совсем близко к нему.

— Что?

— Кричат… Зачем твой барин встревожил их?! Ай, нехорошо!

— Кого? Кого потревожил? — недовольно спросил старик.

— Мертвых. Зачем твой старик такой старый и такой глупый? Головы унес у них. Души плачут… Грех большой!..

— Мели больше! — сурово, но вместе с тем с некоторым страхом ответил задетый за живое Антон. Порицать своего барина он не позволял никому и считал это только своим правом и обязанностью. Неизвестно, какое поучение произнес бы он татарину, но в ту минуту ухо его явственно различило раздавшийся где-то над серединой реки жалобный плач. По спине его пробежали мурашки.

— Дурак ты! Балда некрещеная! — захлебнувшимся голосом произнес Антон, трижды осеняя себя крестным знамением. — Чего накликаешь? Время, что ль, ночью говорить о таком деле?!

Татарин замолк. Все напряженно прислушивались к вою и реву за тонкими стенами их ненадежного убежища.

— Отдать надо голова, Антон! — с глубоким убеждением опять начал шептать татарин. — У мертвого голова взять? Может он какой ба-альшой человек, сам исправник был? А Бог его на суд позовет, как ему быть, где тогда скоро голова сыскать? Утопят они нас, увидишь сама!

— Нишкни, говорю! — пробормотал Антон, но горячая речь татарина, совпадавшая с собственными его взглядами, проникла в сердце его.

Свет молнии озарил внутренность шалаша и широкое лицо проводника, открывшего рот, чтобы сказать еще что-то. Но слова застряли в горле его.

Весь мир, казалось, крикнул в ужасе от громового залпа, яростно грянувшего над их головами. И что-то тяжкое рухнуло будто бы с неба грудью на их шалаш и с визгом и исступлением стало рвать в разметывать на клочки покрышку с него.

Все вскочили как один человек.

— Свят, свят, свят! — громко заговорил Антон, дрожа, крестясь и крестя все уголки шалаша. — О Господи, Господи!

Татарин метнулся к двери, присел на корточки у щели и начал кричать в нее. Затем отошел и наткнулся на Антона.

— Что ты кричал? — с суеверным страхом спросил старик. — Да не колдун ли уж ты, Господи Иисусе, помилуй нас!

— Ничего не колдун! Голова их обещал им отдать, вот что говорил. И ты скажи — я и за тебя говорил! Двоим поверят скорей.

Антон не ответил: он был убежден, что отделаться от зловещих черепов необходимо, но вместе с тем в нем вдруг проснулся верный страж малейшей собственности его господина.

Татарин понял старого слугу.

— Ничего, — зашептал он, как бы утешая того и боязливо оглядываясь. — Ты только теперь обещай, потом мало-мало надуть можно!..

— Что ж… — нерешительно произнес вполголоса Антон.

— Конечно, отдадим…

Он хотел добавить «такую-то мерзость», но удержался; затем постоял еще несколько секунд, прислушиваясь, и улегся на солому.

Полегли и остальные.

Буря между тем, словно действительно вняв обещаниям их, стала успокаиваться. Молнии ослабли; только через долгие промежутки словно далекий свет зарницы бледно озарял все внутри шалашей. Грозовые раскаты уходили дальше и дальше, и скоро стало казаться, что это не гром, а где-то далеко на мосту, нет-нет, и погромыхивают телеги.

На зорьке Антон проснулся. Трое спутников его дружно храпели на все лады в душной мгле. Антон покашлял старческим кашлем и только что хотел зевнуть и потянуться, как вспомнил минувшую ночь, торопливо надел сапоги и поднялся со своего ложа.

Свежее утро дохнуло в отворенную рукою Антона дверь шалаша.

Широкий Енисей дымился, как добрый конь, проскакавший всю ночь; не видно было, но чувствовалось, что беспредельная равнина его мощно неслась вперед и что нет в мире силы, могущей удержать ее.

Окрестные горы уже видели солнце: скаты на вершинах их казались сказочными замками из пурпура, гордо ушедшими в бледное небо от темной земли и мрачных лесов. окутывавших подножия их.

Но Антон не умел ценить красоты природы и не понимал ее. Свою «горенку» на углу Гороховой с одним окном, выходившим на задний двор и открывавшим вид на стену из красного кирпича соседнего дома, он считал лучшим и живописнейшим видом на свете.

С необычным растерянно озабоченным лицом он как бы прокрался к переднему шалашу и, положив руки на дверцу, остановился и стал слушать.

Господа спали. Ухо Антона сразу распознало сладкое по-сасывание и почмокивание губами грозного Павла Андреевича. Постороннему человеку показалось бы, будто за стеной едят и аппетитно смакуют что-то. Дальше за ним, совсем по-лошадиному, густо всхрапывал Свирид Онуфриевич. «Барина» и Михаила Степановича слышно не было; изредка можно было уловить нечто, похожее на тонкий, тонкий и притом отдаленный свист: это знаменовало для Антона, что Иван Яковлевич спит крепким и сладким сном. В минуты гнева Антон из-за этого посвистывания называл его даже — разумеется, только про себя — сусликом.

Потеряв надежду узнать, спит или нет молодой этнолог, Антон приотворил дверь, согнулся и вошел в шалаш.

Сон был всеобщий. Только собака зашевелилась и постучала в знак приязни хвостом по сену. Осторожно, чтоб не зашуметь и не наступить на чью-либо ногу или руку, Антон ощупью отыскал связку с костями и, удерживая дыханье, поднял ее и вы нес наружу.

Не прошло и минуты, как старик с совсем не свойственным ему проворством уже шагал на плохо сгибавшихся ногах по береговому песку и скрылся за ближайшей скалой. Вернулся он часа через полтора с пустыми руками; на плоту никого видно не было.

Антон послушал опять у господского помещения.

На лице старика написано было спокойствие и полное удовлетворение. Ему даже дышалось легче. Он открыл опять дверь и, войдя, начал собирать для чистки платье и сапоги, уже гораздо менее заботясь о сне господ.

Свалив платье грудой на лавку у стола и покидав около нее сапоги, старик оглянулся и увидал, что татарин уже проснулся и, щурясь от света, стоит на краю плота.

— А-а! протянул он. — Здоров бул! Как встал рано. А куда ходил? — вдруг добавил он, заметив свежие мокрые пятна и песок на сапогах Антона.

— Никуда! — отрезал старик, терпеть не могший вопросов и залезаний в его дела. — Буди лучше сонь наших, — ишь, храпят, как коровы в хлеву!

— Ночь плохо ведь спал? — сказал, широко улыбаясь, смешливый проводник, поглядывая на запачканные в земле руки, которые Антон еще не успел вымыть. — Сердитый вода был! Может, теперь такой больше не будет? — загадочно добавил он и ушел будить товарищей.

Немного погодя на плоту начались обычные утренние работы, а затем и он всколыхнулся и поплыл, управляемый татарином, вниз по течению.