В этой главе говорится о творчестве писателей, совсем не похожих как авторы друг на друга, но работающих вместе в Литературном институте им. А. М. Горького, уникальном писательском вузе, не имеющем аналогов за рубежом, который мог быть создан, пожалуй, только в условиях великого СССР. Если точнее, речь идет не о всех его писателях, а о нескольких прозаиках и одном драматурге: о творчестве ныне действующего ректора института С. Есина, а также его профессоров, доцентов и преподавателей В. Гусева, В. Орлова, А. Проханова, Р. Киреева, А. Дьяченко.

(О некоторых поэтах Литературного института тоже рассказывается, но ниже, в других разделах пособия, посвященных поэзии 90-х годов.)

Как современный пример попытки создания художественно-литературной «ленинианы» в позитивном, а не пародийном плане невозможно обойти вниманием роман Сергея Есина «Смерть титана». Эта книга – заметное явление в литературе 90-х годов.

Выше уже упоминались некоторые произведения данного прозаика. Имя его стало пользоваться известностью после того, как в 1976 году вышел сборник его прозы «Живем только два раза». «Имитатор» – роман, впервые изданный в середине 80-х годов, но до сих пор остающийся наиболее популярным у читателей произведением Есина. В центре его – одна «вечная» морально-философская проблема. Подзаголовок произведения («Записки честолюбивого человека») уже позволяет составить о ней представление. В центре «Имитатора» художник Семираев – человек внешне вполне благополучный и интеллигентный. Однако это один из тех людей, на которых невозможно положиться в трудную минуту. Даже самые естественные нормы человеческой нравственности Семираев лишь имитирует, заменяя искренность актерством. Во имя того чтобы комфортабельно устроиться в жизни, добиться личного успеха, он потенциально способен переступить через совесть и честь – вообще готов на все. Он предельно эгоцентричен и постоянно занят наблюдением различных движений своей души. Однако, зло иронизируя над окружающими, он неожиданно способен и на самоиронию, даже на сарказм по отношению к себе. Более того, малоприятный Семираев, пожалуй, поневоле наиболее беспощадный судья для себя же самого. К Семираеву не вполне приложимы какие-либо однозначные характеристики («прагматик», «конформист», «предатель» и т. п. – хотя соответствующие компоненты, несомненно, присущи его психологическому облику и проявляются в его жизненном поведении). Какой-то тщательно скрытый духовный надлом или ущербность угадывается в этом герое. Можно утверждать, что в «Имитаторе» писатель Сергей Есин с пониманием отобразил новый для российской действительности реальный жизненный тип, лично ему хорошо известный. Семираев – это, так сказать, в определенном смысле «герой нашего времени».

У романа острый и увлекательный для читателя сюжет. Но особая сторона романа – языковая. «Имитатор» написан Сергеем Есиным от первого лица. При этом речь главного героя, который и является рассказчиком, содержит много тонких смысловых нюансов, имеющих исключительно большое значение для понимания смысла его поступков и внутренней логики характера.

В 90-е автором опубликовано несколько произведений.

В центре одного – сотрудник похабненького органа очень свободной печати под названием «Эротическая правда». Стоит он солнечным погожим днем четвертого октября 1993 года на Краснопресненском мосту и созерцает, как по российскому все ж таки парламенту лупят прямой наводкой зеленые танки, точно в банановой республике. Внутри у него при этом, ну конечно, клубятся всякие тонкие экзистенциальные противоречия, сочиняются сущие Достоевские «Записки из подполья» – прямо-таки словесным поносом исходит эротический журналист, демонстрируя самому себе, как не чуждо ему интересное страдание!.. Однако всерьез волнует его сейчас отнюдь не судьба тех самых полутора тысяч, о которых позже написали с гневом газеты, а лишь одно: как бы в профессионально-гонорарных целях подобраться чуть ближе. Для этого надо миновать оцепление. Что же откалывает хлыщ из порнографического издания? Он тут же наспех, но умело накладывает дамский макияж, взбивает свои длинные волосенки и, шевеля нижним бюстом, уверенно плывет вперед. И знаете, это ходячее олицетворение начавшихся перемен и «общечеловеческих ценностей» сразу так приглянулось стражам нового порядка, что его беспрепятственно пропускают! Это – из повести С. Есина «Затмение Марса» (Юность. – 1994, октябрь).

Спец по «эротической правде» имеет основания переживать в душе, когда ерзает на мосту перед Белым домом. Он отпрыск достойных родителей, и кое-какие остатки совести, оказывается, изжить не смог. А дело в том, что позавчера он, говоря его же словами, «написал письмо без подписи на имя министра внутренних дел о том, что во время беспорядков на Смоленской площади мною, патриотически настроенным молодым демократом, среди бунтовщиков был замечен ведший себя предосудительно и занимавшийся коммунистической пропагандой преподаватель госуниверситета… Конечно, время сейчас не такое, чтобы коммуняку сразу взять за шкирку, но в компьютер занесут». И вот теперь «молодой демократ» видит свою так называемую демократию в действии… Нервы и психика оказались слабоваты – пожив еще в светлом сегодня, продолжив по инерции ретивые попытки «вписываться» в него, юный извращенец кончает «столичной психиатрической клиникой». Там он хранит под подушкой видеокассету «с записью передач Си-эн-эн о бомбардировке и штурме Белого дома».

Могут быть разные мнения о том, сколь литературно убедителен подобный жизненный финал наглого, развращенного субъекта. Впрочем, С. Есин продолжает этим не очень человеческим образом творческое варьирование того реального типа, который ранее уже был им подмечен (романы «Имитатор», «Соглядатай» и др.).

Основная часть несомненно главного его романа «Смерть титана» была напечатана журналом «Юность» в конце 1998 – начале 1999 года. Он-то и посвящен Владимиру Ильичу Ленину. Роман написан от первого лица. Герой, уже переживший инсульт и понимающий, что ему немного осталось, вспоминает свою жизнь, размышляя о ее перипетиях, и думает о том, что произойдет после его смерти:

«Какую чепуху, какие немыслимые архиглупости напишут обо мне после моей смерти. Какие придумают многозначительные и судьбоносные подробности. Как изгадят мою личную жизнь, возьмутся за моих родственников, засахарят или измажут дегтем моих друзей или близких. Но были ли у меня близкие? А что наплетут о моей якобы страсти к власти, о диктаторских наклонностях, о политической изворотливости и беспринципности. По-своему писаки, а они традиционно были, есть и будут писаками продажными, – по-своему эти продажные писаки правы… Им надо что-то публиковать, а материалов почти нет. В томах и томах, которые я написал, работая как поденщик, нет ни слова обо мне лично. Политический писатель, который в своих сочинениях не говорил о себе. Общественный деятель, который никогда не писал и теперь уже, наверное, не напишет мемуаров. Это мои замечательные соратники, перья и витии революции, сейчас, наверное, лихорадочно делают небольшие записи и заметки, которые со временем пойдут в дело, превратятся в личные воспоминания, которые без конца и много десятилетий подряд будут цитировать, потому что это воспоминания обо мне. Мои доблестные соратники, которые уже, наверное, прикинули, что Старику наступает конец и кому-то надо заступать на его место. Не будем решать сейчас, кто из них достоин, это если не продумано до конца, то все же обдумано. Сейчас не будем снабжать каждого картинным эпитетом. Со временем они сами назовут себя верными ленинцами. Эпитеты – это прерогатива публицистики, и они мало что говорят по существу. Этих ленинцев, товарищей, если пользоваться сегодняшней пролетарско-партийной терминологией, уже давно только товарищей по работе, я часто, будто наяву, вижу сейчас и без эпитетов».

Разумеется, перед нами все-таки не мысли Ленина как таковые, а их изображение писателем. Прозаик пробует выразить то, что в его понимании мог бы думать герой о себе и своей жизни. В случае с Лениным это особенно трудно, учитывая интеллектуальные масштабы его личности. Тем не менее художественная литература от века действует именно так. Ленин в романе вспоминает своих умерших родителей и старшего брата – психологически это вполне правдоподобно в ситуации предсмертной болезни:

«Время удивительно раскрашивает события. Уже мне самому, чтобы вспомнить лица отца, мамы, казненного в двадцать лет Саши, требуются определенные усилия, а что же сказать о летописцах? Для них это будут родители и старший брат, „погибший от руки самодержавия“. ‹…›

В будущих сочинениях и официальных энциклопедических справках самую большую сложность вызовут мои родители. Дело, конечно, не в них, а в том, чтобы нив коем случае не отдать вождя новой, коммунистической России в руки инородцев. Пока я жив, это не выпячивается и все делают вид, что мое происхождение никого не интересует. Это неправда. Всегда будет интересно знать, где и как родился великий человек – не будем про себя скромничать, называть себя рядовым и сермяжным мужиком, – как он рос, с кем дружил. Здесь сплетутся прелестные картины, полные нравоучения и ходульности. Я и сам уже многое не помню и с удовольствием слушаю сестер и Надежду, которые по-женски украшают жизнь и помнят мелочи. Но ведь каждый помнит так, как хотел бы запомнить, как запало ему при первом рассказе или „как должно быть“. ‹…› Так пусть попробуют. Но сначала пусть узнают, что широкие скулы вождя – это не оттенки какой-нибудь рязанской „малой родины“, где четыре века назад переночевали татары. Вождь на четверть калмык – это „приданое“ бабки по отцу, и только на четверть – русский.

Но сначала разберемся с другим дедушкой, по матушке. У этого дедушки удивительно – для всезнающих черносотенцев, которые будто бы это и раскопали, – подозрительное отчество Давидович. ‹…›

Я хорошо помню, когда в октябре семнадцатого в крошечной комнатушке в Смольном мы сидели с товарищами и формировали правительство, то я предложил на пост министра – потом мы стали их называть наркомами, – на пост министра внутренних дел Льва Троцкого, тоже с подозрительным отчеством Давидович. Он отказался, приведя странный мотив: стоит ли, дескать, давать в руки врагам мое еврейство. При чем здесь еврейство, когда идет великая международная революция? Но это имело, оказывается, свой смысл. Ни для кого не секрет, конечно, что евреи – древнейшая нация с высокой дисциплиной, с внутренней племенной спайкой и удивительной организованностью умственного труда. Как-то (когда и что – знает только Надежда Константиновна с ее поразительной памятью на имена, даты, цифры) в разговоре с Максимом Горьким я обронил в полемическом запале: „Умников мало у нас. Русский умник почти всегда еврей или человек с примесью еврейской крови“. Это верно, но лишь отчасти, не буду же я здесь обращаться к школьным прописям и поднимать из гробов тени великих русских умников. Среди евреев много знаменитых философов, ученых, врачей и артистов. Великий Маркс, очень крепко недолюбливавший свое племя, в конце концов тоже был крещенным в лютеранство евреем, да вдобавок ко всему, по словам Бакунина, „пангерманским шовинистом“. Положа руку на сердце, я должен сказать: нет во мне этого, я полностью свободен от какого-либо национализма. Может быть, здесь сознание разнообразных кровей, текущих в моих жилах? Но откуда тогда такое ясное осознание себя именно русским?

Во всех заполняемых анкетах и листах переписи я постоянно пишу – „великоросс“, хотя должен сказать, что примкнуть к древнему племени было бы не менее почетно. И все-таки, несмотря на то что кое-кому из врагов действительно хочется сделать меня, как говорят в Одессе, „немножечко евреем“, мой далекий дед Александр Бланк евреем не был. И отчество, вопреки всем досужим рассуждениям, было не Давидович, а Дмитриевич».

Думается, подобные «национальные» проблемы все-таки больше в духе настоящего времени, а не начала 20-х годов. Мысль реального человека 20-х годов развивалась бы по иным направлениям. Впрочем, роман рассчитан именно на нас, а девять-десять лет назад национальные корни Ульянова-Ленина действительно муссировались некоторыми журналистами с пылом, достойным лучшего применения.

А погибшему брату посвящаются строки и в другом месте романа:

«Конечно, Саша был удивительный человек. От него исходил какой-то нравственный магнетизм, притягивавший к себе людей. В раннем детстве я хотел на него быть во всем похожим. Старшая сестра Аня, когда мы как-то вспоминали с ней наши детские годы, рассказала, что в детстве, если ко мне обращались с каким-нибудь вопросом, я неизменно отвечал: „как Саша“. Но мы были все же очень разные, и в дальнейшем эта разность приводила ко всяким шероховатостям в отношениях. Саша был больше дружен с Аней, и они постоянно о чем-то шептались. Саша внутренне и даже внешне скорее походил на мать, а вот я больше похожу на отца. Я бы даже сказал, что в юности он был отчетливо глубже и содержательнее меня, но его смерть заставила меня внимательно посмотреть и вокруг и в глубь себя. Ему ведь был только двадцать один год, когда закончилась его жизнь. И в двадцать один год он уже вошел в историю. Как бы потом, размышлял я в те годы, ни повернулась официальная, писаная история России, но человека, сознательно и целеустремленно, зная, что наверняка погибнет, занесшего руку на царя, уже не забудут. Не получится забыть. Этим царем был Александр Третий – отец последнего императора Николая Второго».

Итак, перед нами совсем другая «лениниана», чем у Венедикта Ерофеева. В наши дни, весьма неблагоприятные для развития «ленинской темы», произведение, где этот человек изображен с несомненной симпатией, интересно и важно уже как факт. Кроме того, тут сделана попытка понять изображаемого героя. Октябрьская революция, которая не имела в принципе почти никаких шансов на удачный исход, учитывая интервенцию и сильнейшее, притом нередко героическое сопротивление Белой армии, тем не менее победила, ибо ее возглавил несомненный гений.

Агрессивный атеизм Ленина, равно как еретические метания Л. И. Толстого и С. А. Есенина, атеизм В. Маяковского, Демьяна Бедного и др., – это личная трагедия конкретных людей. Не нашим судом ее судить. В случае с Лениным дело страшно усугубляется тем, что он четыре года обладал огромной личной властью в революционном государстве и деятельно проявил свой атеизм известными ныне служебными записками с одобрением расстрелов подозреваемых в «контрреволюции» священнослужителей и монашествующих. Тем самым была поднята не опадавшая впоследствии до начала Великой Отечественной войны и возрожденная Никитой Хрущевым с середины 50-х годов волна гонений на церковь (мерзости наподобие Бутовского полигона появились уже после Ленина, но первотолчок был дан именно при нем). Об этих гонениях я знаю не понаслышке, поскольку в них в довоенные годы погибли почти поголовно взрослые мужчины из большого сибирского рода моего отца (мой родной дед и его многочисленные братья всех степеней родства были православными священнослужителями, как и их отцы, деды и прадеды).

Ввиду болезненности темы позволю себе такое отражающее подлинные исторические факты отступление. В декабре 1919 года после отхода колчаковских частей в старинный сибирский город Кузнецк ворвался отряд некоего Рогова, именовавшего себя красным партизаном и анархистом, но по сути бывшего просто головорезом и садистом. Городские соборы и церкви были немедленно разграблены и подожжены; священнослужители (и не только они) зарублены; некоторых людей прикалывали штыками на церковных алтарях. Я это вспоминаю к тому, что настоятелем Спасо-Преображенского собора Кузнецка был, выражусь так, не чужой мне протоиерей Виссарион Тихонович Минералов… Однако в конце 30-х годов, «при Сталине», Рогова наряду со многими подобными «героями» гражданской войны поделом расстреляли как врага народа (которым он и был по своей сути); правда, некоторые роговцы в мои школьные годы еще мирно доживали свой век в городе, переименованном в Новокузнецк (одно время Сталинск), расхаживали благостными дедушками и «красными партизанами». Так вот, я знаю, за что конкретно мне винить «анархиста» Рогова и его бандитов. Но Ленин, Марат, Кромвель, Стенька Разин, Уот Тайлер, Спартак и прочая и прочая находились далековато от места событий.

Естественно, я как человек многое отдал бы за то, чтобы в России начала XX века не было никаких революций, чтобы и я не остался в своем роду «последним из могикан» и чтобы страна решила тогда свои проблемы иным, бескровным и не кощунственным, путем. (Шансы построить таким путем социально благополучное общество, при этом оставшись сильной державой, у России в начале XX века безусловно были.) Но гражданская война и иностранная интервенция фактически предопределили основные последующие события, в том числе и все более маниакальное преследование «классовых врагов». И английские сектанты-пуритане в XVII веке, и французские санкюлоты в веке XVIII в похожих обстоятельствах действовали похожим образом – у революций однотипная логика развития. И притом в их мутной воде всегда ловит свою рыбку множество откровенных мерзавцев и просто зверей в облике человеческом. Я своими глазами читал у Маркса и Энгельса о недопустимости преследования религии и церкви. Там же читал и характерное для данных авторов весьма трезвое и прагматичное объяснение причин такой недопустимости. Но вот вам революция – и леоновский профессор Шатаницкий тут как тут: «недопустимое» преследование пошло полным ходом…

Ни минуты не сомневаюсь, что личное покаяние очень не повредило бы потомкам разного рода комиссаров, следователей ЧК, деятелей Гулага и пр. и пр. Пока некоторые из сих потомков, как известно, в финале «перестройки» вместо покаяния бойко ограбили народ «этой страны», с которого в августе 1998 года они в придачу к уже снятым ранее (начиная с 1992-го) семи шкурам нагло содрали и восьмую – кстати, под отвлекающие прибаутки о необходимости вынести такого-сякого злодея Ленина из Мавзолея. А вот потомкам «бывших», полагаю, надо иметь силу не злобствовать и попробовать простить самих деятелей революции – во всяком случае тех, кто был искренен, заблуждался, кого попутал Шатаницкий и кого в итоге их атеистических философствований, а тем паче таковых же деяний, постигла все-таки страшная духовная судьба. Участь похлеще любых расстрелов.

Что до Ленина как такового, кстати, полагаю несомненным: массовыми репрессиями против инакомыслящих да противоборствующих «отличились» бы, дай им судьба добраться до власти, многие другие радикальные мыслители, которых, однако, мы все относим к числу глубочайших умов человечества (Макиавелли, Спиноза, Шопенгауэр, Ницше и др.), – с тем уточнением, что вряд ли кто-то из перечисленных сумел бы при этом основать жизнеспособное государство, а тем более великую державу, как сумел Ленин. Тем же самым «отличались» в реальности такие вальяжные самодержцы всероссийские, как Петр I, Николай I, Николай II и др. (Тему «массовых репрессий» вообще приходится ставить по-новому после 4 октября 1993 года, когда за несколько часов в центре Москвы было зверски уничтожено множество заведомо невинных людей во имя того, чтобы сохранить власть группы лиц, перед этим за считанные годы разваливших великую державу, – о чем и рассказано в вышерассмотренных произведениях Ю. Бондарева, С. Есина и др.) К идеям Ленина, в XX веке активно повлиявшим на весь мир, и его политическим решениям можно и должно относиться весьма дифференцированно, но этот человек – один из тех, кого люди будут помнить и через триста лет, нравится это сегодня кому-то из нас или не нравится. Причем помнить не как «гения зла», а как просто гения. Полсотни томов его сочинений говорят сами за себя. Равным образом как французы и сейчас отмечают дату своей Великой революции в качестве национального праздника, так и нам от даты Октябрьской революции, конечно, никуда не уйти…

Итак, избранный автором в качестве своего героя исторический деятель – фигура исключительно крупная и для литературного изображения в высшей степени подходящая. Роман о Ленине неизбежно привлечет читательское внимание. Однако сказанным значение данного романа не исчерпывается.

Для писателя это книга, где он едва ли не впервые отказался от варьирования на разные лады непривлекательного образа, открытого когда-то «Имитатором», – новый рабочий этап. (Кстати, есть немало случаев, когда и в ходе и в результате работы над образом выдающегося человека писатели резко набирали творческие силы и просто как люди делались лучше, прямее, нравственнее. Соприкосновение с личностью Ленина в этом смысле несет в себе ценный потенциал.)

Для читателя это на сегодня, пожалуй, лучшая книга С. Есина.

Ленин «победил» Семираева. Интересно, конечно, навсегда ли. Дело в том, что реальная жизнь часто выводит писателей на людей наподобие Семираева и крайне редко на людей, по уровню интеллекта напоминающих Ленина. Разрабатывать такой редкий образ вариативно-типологически, как сделал С. Есин с «имитатором» Семираевым, весьма трудно. Он может остаться в творчестве данного автора уникумом. Такое в литературе случается. Впрочем, время покажет.

Владимир Гусев, о «Дневнике» которого уже упоминалось в начале пособия, опубликовал в 1999 году сборник своей художественной прозы «С утра до утра». В нем есть сюжетные лирические этюды, но преобладают зарисовки «с натуры» различных эпизодов писательской жизни. Такие произведения имеют свою объективную ценность. Имен героев автор не открывает «широкому читателю», что правильно: порой оно этичнее, а знающий человек и так все понимает – «Не надо называть, узнаешь по портрету…». К слову, сам я активно не люблю изображаемую изнанку литературной жизни, и, пожалуй, к лучшему, что «широкий читатель» слабо ее знает. Но она есть. В книге имеются истории в духе «да, были люди в наше время!», с описанием сумасбродных выходок подгулявших литераторов (невыдуманность, реальность жизненной подосновы которых, впрочем, не подлежит сомнению), но есть просто по большому счету интересные этюды, которые сильны не красочностью описываемых приключений героев и Бахуса, а авторским психологизмом. Например, рассказ «К вопросу о жанрах» из цикла «Так жили…». Иностранец (видимо, в Литературном институте) пытается выспрашивать известного поэта о его литературных мнениях:

«– Гм. Подождите… говорить. Тут… так. Чисто символически.

Поэт достает из портфеля две бутылки водки и наливает ее до самых-самых краев в три тонкостенные стакана.

– Гм. Чисто символически, – повторяет он и нехотя-уныло выпивает водку.

– Я? Э? Водка? Э? – спрашивает иностранец.

–  Вам не обязательно выпивать весь стакан, – поясняю я. – You mustn't drink off the whole glass.

Тот несколько успокаивается и приступает:

– Господин Поэт, что вы думаете о творчестве Осипа Мандельштама?

– Гм, – говорит Поэт, покойно глядя в одну точку на углу стола.

Томительно (для нас с иностранцем) тянется пауза.

– Гм, – говорит, в свою очередь, иностранец. – А что вы думаете о творчестве Бориса Пастернака?

– Гм, – отвечает Поэт. Порядок тот же.

– Что вы думаете о творчестве Анны Ахматовой?

– Гм.

– А что вы думаете о творчестве Велемира Хлебникова? – спрашивает иностранец, начиная сгребать со стола свой магнитофон.

Вдруг Поэт живо перемялся на стуле направо-налево – и сказал:

– Гм. Русское явление.

Поэт!»

Особняком в книге стоят историческая повесть «Взятие Казани» и рассказ об эпизоде гражданской войны – тоже, стало быть, в наши дни уже исторический. Владимир Гусев получил в свое время известность именно как прозаик исторической темы: он в нее «вживается» с чисто филологической тщательностью (Гусев – доктор филологических наук и профессор). «Взятие Казани» лишено присущих многим историческим романам и повестям манерно-тягучих колористических описаний. Быстро развивающееся действие, энергичные диалоги (тоже без лишних попыток имитировать язык эпохи). Характеры лепятся четкие, человечески убедительные; их достоверность можно оспаривать с трудами историков в руках, но перед нами художественное произведение, а не очередное исследование на тему казанского взятия. Хорошо выписан князь Курбский, хорошо – казанский царь Едигер, отлично – воевода Воротынский. Царь Иван, будущий Грозный, несколько опереточен, самовлюблен и склонен к истерии; такой характер, если его прикидывать на реальных русских царей, более подходит Павлу I, да и то не совсем. Все-таки Иван, что бы о нем ни писал Карамзин и все, кто вслед за ним, – один из двух царей (Иван Грозный и Петр I), оставшихся в русском устном народном эпосе, где он фигура уважаемая.

Суть происходящего характеризуется в повести так:

«Русские бились за „дело Христово, за веру православную“ и зато, что на громадном пространстве от студеных морей до индийского жемчуга и китайского чая возгоралась новая сила, тайной сути которой не знали ни все встречаемые племена и народы, ни сами урусы-русские.

Татары бились за исконное владычество свое и своих многочисленных сородичей и близких народов на этих великих пространствах великой суши». (Впрочем, и за Аллаха, надо полагать.)

При внешней краткости своей повесть обширно и глубоко содержательна. Есть в ней и явная (вполне естественная и читательски ожидаемая) проекция на настоящее время, в частности на тему нынешнего усмирения русской армией головорезов на Кавказе.

Таково нынешнее творчество Владимира Гусева – одного из писателей Литературного института.

Владимир Орлов, сам относящий свое творчество к особому «магическому реализму», в 90-е годы опубликовал в журнале «Юность» роман «Шеврикука, или Любовь к привидению», выходивший небольшими отрывками на протяжении четырех лет.

Орлов Владимир Викторович (род. в 1936 г.) – прозаик, автор романов «Соленый арбуз» (1965), «Происшествие в Никольском» (1975), «Альтист Данилов» (1981), «Аптекарь» (1988) и др. Профессор Литературного института им. А. М. Горького. Живет в Москве.

«Шеврикука» удостоена премии им. Валентина Катаева. Последние три романа («Альтист Данилов», «Аптекарь» и «Шеврикука») В. Орлов намерен объединить в «Останкинский триптих». Если это так, то центральный среди них «Аптекарь».

Повествование в «Аптекаре» начинается в останкинском пивном автомате, где есть своя устоявшаяся компания из четырех мужиков, и компания эта как раз скинулась на бутылку водки. Но распитие водки здесь запрещено, да и милиция некстати забрела в автомат, и поэтому компания удалилась для задуманного на детскую площадку:

«Сорвали штемпель, дядя Валя держал стакан. И тут из бутылки вышла женщина. Бутылка и поначалу насторожила дядю Валю. В Останкине водка идет исключительно Московского ликеро-водочного завода, редко когда – Александровского. А тут на крышке было обозначено: Кашинский ликеро-водочный завод. Хотели дать в морду Грачеву, но тот справедливо пожал плечами – ходили бы сами. Кашинский, значит Кашинский, лишь бы стакан был чистый. И все же нехорошее чувство возникло у дяди Вали. Сам он не стал открывать бутылку, а передал ее Михаилу Никифоровичу. И когда Михаил Никифорович открыл бутылку (а дядя Валя держал стакан рядом), из нее вышла женщина. А может, девушка. Женщина-то хрен с ней, но бутылка-то оказалась пустой. Никакой жидкости в ней уже не было. Игорь Борисович вздрогнул. А тут женщина, которая не просто стояла как человек, а плавала над детской площадкой, заговорила».

В. Орлов обладает кипучей сюжетной фантазией, но его метод предполагает балансирование на грани реального и ирреального. И дав героине так эффектно явиться в сюжете, он тут же максимально усиливает именно ощущение жизненного правдоподобия этого невероятного появления, начиная нагнетать конкретные детали:

«Здесь я передаю сведения, какие мы получили от четверых. Михаил Никифорович и вообще не большой оратор, да и камни бы ему не мешало подержать во рту, дяде Вале в этот раз не хотелось бы верить, язык Игоря Борисовича от нетерпения лишь трясся, Филимон Грачев с большим бы удовольствием, нежели говорил, руки бы жал, поэтому мы, слушая четверых, информацию из их нервных слов как бы выковыривали. Итак, женщина не только вышла из бутылки, но и заговорила. Слова ее были примерно такие. Она, мол, раба человека, который купил эту бутылку. Все выполню, что он захочет, по любому желанию. Навечно будет так. И далее в этом роде. Дядя Валя ей возразил, что пошла бы она подальше, но пусть вернет при этом водку. Тем более что Игоря Борисовича бьет колотун. Она тоже возразила, что она кашинский эксперимент и что колотун в ее образовании – пробел. К словам об эксперименте отнеслись серьезно, но Игоря Борисовича надо было спасать. „Давай две бутылки коньяку армянского розлива и портвейн „Кавказ“, раз ты придуриваешься, и катись, а не то сдадим в милицию!“ – сказал ей дядя Валя. Она как-то поморщилась чуть ли не брезгливо, будто ждала более замечательных просьб, но востребованные бутылки возникли. Потом она опять сказала, что она раба хозяина бутылки („Хозяев! – поправил ее дядя Валя. – Мы – на троих!“), другие слова говорила, некоторые проникновенные, выходило, что она то ли фея, то ли ведьма, то ли какая-то берегиня. Она и на землю опустилась, а ножки у нее были стройные, или же их обтягивали хорошие джинсы. Михаил Никифорович осмелел и попытался даже из дружеского расположения взять женщину за талию. Она тут же вспыхнула, как бы взорвалась, и исчезла. Кашинская бутылка выпала у Михаила Никифоровича из рук и разбилась. Все вокруг зашипело, а голые ветки тополей и яблонь долго вздрагивали. Остаться на детской площадке компания, понятно, не могла…»

Потом эта женщина войдет в компанию под именем Любови Николаевны, вызовет диковинные и устрашающие события, магией и колдовством все переворотит в жизни каждого, а в итоге дядя Валя и примыкающий к названной компании кандидат наук развеселый Бурлакин даже погибнут страшной смертью (Бурлакина погубит некий отвратительный Мардарий, порожденный колдовством «фен»). Аптекарь Михаил Никифорович, наиболее глубокая натура среди героев романа, так и не сумел разобраться в том, ради чего и кем была послана «фея» в наш мир, зло она несла или добро, или же и то и то вперемешку. Он склонен и себя самого винить за непротивление «недоброму»:

«Находясь внутри замкнутых забот дня, внутри останкинского семьдесят шестого года, внутри очередного пролетающего столетия, Михаил Никифорович не забывал и о своем пребывании в вертикальном движении человечества во времени и пространстве. Вернее, случалось, и забывал и нередко забывал, не думал об этом, но рано или поздно мысли о собственном местонахождении или состоянии в протяженно-бесконечной судьбе живого в нем возобновлялись. Как возобновились теперь. В том вертикальном движении человечества, или не вертикальном, а в спиралеобразном, или вовсе в другом, но в движении он был и Михаил Никифорович Стрельцов, останкинский аптекарь, и фессалийский врач и царь Асклепий, и суматрский знахарь, кулаками старавшийся выдавить злого духа из груди недужного, и инкский жрец, почуявший избавление в горечи хинного дерева, и увлеченный ученик исцелителя гладиаторов, а затем и придворного врача Клавдия Галена, корпевший в аптеке учителя в Риме над составами пластырей, мыл, лепешек и пилюль, и енисейский шаман, желавший звоном нагретого бубна из ближнего чума облегчить мучения роженицы, и переписчик лечебника в келье на берегу Белого озера, и ведун-мельник, пастух заложных русалок, и сиделец зеленной лавки в Коломне, и счастливый алхимик, в неизбывных стремлениях к великому эликсиру добывший бензойную кислоту из росного ладана, и цирюльник в Севилье, в Гренобле или Дрездене, готовый отворять кровь и устраивать судьбы, проказник и отчасти шарлатан, но бескорыстный, от озорства, от желания отвести от сограждан печали, и почитатель Пастера, способный погибнуть, но испытать на себе спасительное для людей соединение веществ, и фельдшер, под пулями вблизи аула Салты помогавший Пирогову оперировать раненого, и фронтовой врач из тех, с кем сводили дороги войны его отца… И иные ряды выстраивались в воображении Михаила Никифоровича прежде в минуты его воодушевлений или, напротив, в минуты драматических неспокойствий или самоедства. Иногда приходили на ум одни имена, иногда-другие. Но всегда вспоминались Михаилу Никифоровичу личности самоотверженные, подвижники, добровольцы, воители с болью людской, пусть часто и неудачливые, пусть и выросшие в заблуждениях, они были истинно избавителями и защитниками. Мысли о них, пребывание Михаила Никифоровича фантазией в их историях и в их сущностях, в их шкурах укрепляли его. Какое благородное дело – быть на земле лекарем и подателем лекарств! Но был ли Михаил Никифорович в последний год в Останкине избавителем и защитником? Не устранился ли? Не отчаялся ли, посчитав, что он бессилен что-либо изменить в этом мире, и не отошел ли малодушно в сторону, предоставляя распухать недоброму? Да, в саду от смерти нет трав. Носам-то сад должен быть! Сам-то сад должен цвести!»

В романе, как можно почувствовать из цитированного, присутствует своя серьезная философия. Пусть временами она излишне тяжеловесна, как здесь, но она так интонирует книгу, что прочесть «Аптекаря» как легкожанровое произведение в духе «фэнтэзи» невозможно. Как и весь «Останкинский триптих», роман многозначителен, Я рискнул бы заявить даже, что «Аптекарь» – большая удача писателя, чем «Альтист Данилов» (хотя именно первому роману сопутствовал шумный успех). Он глубже, зрелее и является смысловым центром «триптиха» не только потому, что по хронологии стоит в нем вторым. «Альтист Данилов» вызывал у читателей прямые ассоциации с «Мастером и Маргаритой» Булгакова, и было из-за чего. Одним такое прямое внешнее сходство нравилось (и они наивно восторгались: «Второй Булгаков!»). Других именно оно раздражало по профессионально понятным причинам: «вторые» в литературе – это что-то вроде знаменитой булгаковской же «осетрины второй свежести»… Думаю, что если бы на месте «Альтиста» был «Аптекарь», даже проблемы сходства не возникло бы. В «Аптекаре» мистика и фантастика вводятся тоньше и заведомо по-своему, по-орловски, а не каким-либо иным образом. Это же характерно для «Шеврикуки».

Александр Проханов был на протяжении 90-х годов притчей во языцех «демократических» СМИ как главный редактор «красно-коричневой» и «ультранационалистической» (как они обычно выражались) газеты «День», переименованной затем в «Завтра».

Проханов Александр Андреевич (род. в 1938 г.) – прозаик, автор книг «Иду в путь мой» (1971), «Время полдень» (1977), «Место действия» (1980), «Дерево в центре Кабула» (1982), «В островах охотник» (1984), «Горящие сады» (1984) и др. Главный редактор газеты «Завтра». До недавнего времени работал также в Литературном институте им. А. М. Горького. Живет в Москве.

Однако этот прозаик, в начале 80-х ставший известным своими смелыми экспедициями в Афганистан (где он подбирался порой куда ближе к душманам, чем иные тараторившие о боевых успехах советских войск – с брони стоящего посереди Кабула танка – журналисты), не прекращал в эти годы художественного творчества. Конец десятилетия даже ознаменовался у Проханова несомненным творческим подъемом. В 1998 году им издан роман о первой чеченской кампании «Чеченский блюз».

Сюжет романа основан на подлинных событиях неподготовленного, шапкозакидательского ввода российской бронеколонны в столицу Чеченской республики Грозный в новогоднюю ночь на грани 1994–1995 годов. Получен приказ тогдашнего министра обороны, и его зачитывает офицерам бригады некий генерал. Там утверждается, что «в силу своей малочисленности и неподготовленности противник не может оказать серьезного сопротивления регулярной армии». Офицеры отмалчиваются.

Однако начальник штаба не выдерживает и говорит во всеуслышание, что «в штабе бригады нет достаточной информации о противнике. О численности, вооружении, местах дислокации, способах противодействия. Бригада из-за нехватки времени была лишена возможности произвести разведку собственными силами, а из оперативной группы так и не поступили сведения, основанные на данных агентуры… Мне кажется, продвижение бронеколонн сквозь городские кварталы без поддержки пехоты, без предварительного выставления блокпостов на маршрутах противоречит классической тактике боя в условиях города. В академиях нас учили использовать опыт последних войн. Есть опасность подставить технику и личный состав под удар гранатометов и снайперов… ‹…›

– В силу сказанного, – завершал выступление начштаба, глядя не в лицо генералу, а на его восточные чувяки, попиравшие карту города, – кажется целесообразным перенести на неделю сроки вхождения в город. Провести интенсивную разведку по маршрутам движения. Составить подробные карты-схемы с указанием для каждого блокпоста его места, названия улицы, номера дома. Совершить привязку артиллерийских целей на перекрестках и крупных объектах, которые противник может использовать в качестве опорных пунктов. Время отсрочки употребить для ускоренного слаживания, подготовки личного состава подразделений…»

Однако бригаду бросают в город, который решено все же спешно взять по случаю Нового года и дня рождения Минобороны (и еще по одной скрытой причине, которая выясняется в романе постепенно). И вот бронеколонна идет по словно вымершему, но освещенному, нарядному новогоднему Грозному, затем занимает привокзальную площадь.

Главный герой, капитан Кудрявцев «увидел, как из соседних проулков, улочек на освещенную площадь стали выходить люди. Их появление вызвало облегчение. Город не был безлюдным, околдованным, не был брошен обитателями. Люди группами подходили к машинам – мужчины и женщины. Издали были видны их улыбки, цветные платки, поднятые в приветствиях руки. Подходили к танкам, кланялись, протягивали блюда с виноградом и яблоками, белые полотенца с хлебами».

«– Где Дудаев? – Кудрявцев спрыгнул на землю и стоял теперь перед пышноволосым мужчиной, разглядывая его смуглое лицо, белую рубаху под кожаным долгополым пальто, золотую цепочку на округлой шее. – Где боевики?

– Еще днем ушли. Узнали, что подходят войска, и ушли. Бросили Дворец, министерства, и кто как мог пешком, на машинах, сбежали. Мы – из комитета общественного согласия. Послали своих людей занять президентский Дворец. Завтра утром устроим митинг на площади в честь освободителей. Выступят наши народные лидеры».

Кудрявцева с подчиненными пышноволосый даже повел праздновать Новый год к себе домой на соседнюю улочку. Там тоже все благостно – сплошное легендарное кавказское гостеприимство и правильные речи:

«Из дома двое подростков вывели под руки старика в бараньей папахе, в длинной, похожей на кафтан телогрейке, в стеганых, обутых в калоши сапожках. Старик был белобород, белоус. На сморщенном лице выделялся сильный горбатый нос. Подслеповатые глаза были прикрыты косматыми седыми бровями. Старика подвели к Кудрявцеву, и старейшина пожал капитану руку своими холодными костлявыми пальцами:

– Дудаев кто?.. Дурак!.. На Россию замахнулся!.. Ему говорили: Джохар, ты сбесился? С Москвой дружить надо! Москва Чечне все дала. Нефть дала, города, ученых людей. Сколько Москву дразнить можно? Она терпит, терпит, а потом ударит. Вот и дождался! Чеченцы с русскими братья на все времена».

Но тут, как раз когда молодой лейтенант произносил перед «братьями» тост, в условленный миг весь город заревел «аллах акбар!», сосед чеченец всадил в горло так и не договорившему лейтенанту нож, а солдату, бросившемуся за автоматом, благостный подслеповатый старичок ловко подставил сапожок, и его тоже убили. Сидевший рядом с Кудрявцевым «седоусый профессор», к счастью для него, замешкался, «извлекая из-за ремня неуклюжий, неудобный пистолет», и капитан в суматохе сумел уйти. По площади, где сгрудилась бронетехника и толпились солдаты (которых с восточным коварством «гостеприимно» повыманивали из башен), из-за всех углов, из темных переулков, из домов, с крыш и даже с деревьев били притаившиеся до поры автоматчики и гранатометчики. Вспыхнуло горючее, загремели взрывы…

Самое страшное то, что все это не выдумка писателя. В Грозном тогда именно так вероломно встретили «освободителей».

Кудрявцев сумел собрать пятерых уцелевших солдат, и маленький отряд потом несколько дней героически держал оборону в трехэтажном доме (из которого боевики накануне выгнали русских жильцов, чтобы те не подали знак танкистам). Их пытались принудить к сдаче. Ничего не добившись, боевики послали чеченского мальчишку показать солдатам для устрашения отрезанную голову их сдавшегося в плен комбрига. Пробовали и атаковать, но отступили. Получил свое в бою с ребятами тот застольный «профессор», а пышноволосого «гостеприимного» хозяина Кудрявцев убил в рукопашной. Ворвалась наконец в город русская морская пехота, налетела авиация – только к тому времени кроме Кудрявцева уцелел лишь один солдатик (сын священника) да женщина, помогавшая им обороняться в доме…

Другая линия в романе – похождения некоего омерзительного Якова Бернера, московского «олигарха», как ныне модно выражаться. Именно его (и тех, кто стоит за ним) нетерпеливое желание дорваться до грозненской нефти и было, по роману, одной из скрытых причин неподготовленного ввода войск в Грозный. Бернер, как и Кудрявцев, фигура художественно вымышленная, но вполне понятно, что за прототипы имеются в виду.

Ныне мало кто из крупных писателей так знает (а главное – художественно чувствует) современную армию, как А. Проханов. Тема человека на войне решается им в драматическом ракурсе, до известной степени близком произведениям Ю. Бондарева о Великой Отечественной. Но Проханов больше уделяет внимания конкретике событий, их фактическим перипетиям, его словесные описания кинематографически зримы, полны энергии, стремительного движения и при этом лаконичны.

В «Чеченском блюзе», при всей злободневной документальности его темы, автором использован ряд мистических мотивов. Например, героев озаряет ясновидением, их посещают предчувствия, а из гадостного чрева Бернера однажды во время рвоты выскакивает и убегает, оглядываясь, какая-то отвратительная адская тварь… Понимать это приходится, видимо, примерно так: то, что ныне происходит в человеческом мире, его борьба и его беды, – лишь внешнее преломление чего-то иного, жизни и борьбы, идущей в сфере духовно-запредельного. Но придуманность некоторых мистических деталей все-таки ощутима. Например, мне как читателю, пожалуй, достало бы одной сильно написанной романистом сцены, в которой сельский священник отец Дмитрий во время молитвы на мгновение узрел сына, уцелевшего в грозненской трагедии.

Роман существует в журнальном варианте (Роман-газета XXI век. – 1999. – № 2) и в полном отдельном издании (1998), где под одной с ним обложкой напечатана также повесть «Дворец» (о вводе войск в Афганистан). В предпосланном публикации романа интервью «Роман-газете XXI век» А. Проханов заявил:

«– Да, я ощущаю себя советским человеком, и чем дальше, тем больше. Повторюсь, чем дальше, тем больше я ощущаю себя советским человеком. Потому что то „советское“, которое мы теряем, с которым мы расстаемся, оно чем дальше, тем больше очищается от всей пыли, всего праха и чешуи, от обыденного, от будничного и предстает как огромный космический рывок в какую-то другую альтернативу, в другой мир, в котором захотело жить человечество. Создав Советский Союз, человечество ведь попыталось жить не в этом свинстве, в котором мы все сейчас живем, когда американцы безнаказанно бомбят Ирак и Югославию, когда ради прелестей Моники Левински в воздух поднимают авиационные эскадрильи и запускают ракеты по мирным городам, когда в мире царствуют цинизм, хамство, когда Россия превращена в клоаку и происходит деградация целого континента. Советский Союз – это была попытка вынырнуть из-под такого омерзительного хода истории и войти в другое измерение, в другой космос. И вот это советское дело, этот советский порыв, эта Красная Империя – они все драгоценнее для меня, и я чувствую себя ее элементом и ее певцом».

В 1999 году А. Прохановым напечатан новый роман «Красно-коричневый» (Наш современник. – 1999. – № 1–8). В центре его – политическая борьба в России 1992–1993 годов, кульминацией которой было все то же 4 октября 1993 года.

Руслан Киреев энергично работал в литературе на протяжении 70-80-х годов.

Киреев Руслан Тимофеевич (род. в 1941 г.) – прозаик, поэт, автор рассказов, повестей и романов, сатирических стихов и прозаических фельетонов. Профессор Литературного института им. А. М. Горького. Живет в Москве.

Одна книга прозы за другой: роман «Продолжение» (1973), повести и рассказы «Неудачный день в тропиках» (1977), роман «Мои люди» (1980), роман «Подготовительная тетрадь» (1983), трилогия «Автомобили и дилижансы» (1989), сборник повестей и рассказов «Четвертая осень» (1989)… И другие книги – но почти все издано до «девяностых, роковых»! В 1994 году выходит роман «Мальчик приходил» (Знамя. – № 6). И затем – как будто автомобиль в стену врезался: выход новых произведений приостанавливается. В 1996 году издательство «Терра» напечатало «Избранное», в которое также вошли прежние романы и повести – «Пир в одиночку», «Кровли далекого города», «Победитель», «Апология». Р. Киреев переходит на публицистику и литературную критику. В интервью журналу «Роман-газета XXI век» (1999. – № 1) он рассказывает:

«Завершил большой, на два объемистых тома, проект „Сто романов о любви“. Это документально-художественные очерки о русских и зарубежных писателях, об их непростых отношениях с теми, кто вдохновил их на создание знаменитых женских образов. Беллетристику не пишу, но вот уже несколько лет работаю над своей итоговой книгой „Взгляд уходящего“. Мне кажется, после каждого писателя должно остаться в его столе что-то, что не увидело света при его жизни. „Взгляд уходящего“ относится как раз к разряду таких произведений».

В 1995 году Р. Киреев уже издал двухтомник «Музы любви», посвященный как раз «семейным тайнам» великих писателей, их женщинам – героиням творчества и его вдохновительницам. Таким образом, он продолжает большую документально-художественную тему. Вместе с тем ему грех зарекаться и от возврата к беллетристике. Безусловно, в 57 лет явно преждевременно настраиваться на «уход», прощальный взгляд и тому подобное. Лучше – на возвращение!

Драматург Анатолий Дьяченко – еще одно свежее литературное имя.

Дьяченко Анатолий Владимирович (род. в 1959 г.) – драматург, автор пьес. Работает в Литературном институте им. А. М. Горького. Живет в Москве.

Мы оговаривались в начале пособия, что не предполагаем говорить о современной драматургии подробно, но привлечь внимание к этому автору хотелось бы – тем более что его пока нередко обходят специалисты по драматургии и театру.

А. Дьяченко – автор ряда идущих в театрах России и Украины пьес – это «Фанданго» («сто страниц с антрактом»), это «Тугеза» («фофан в двух частях»), «НЬЯЯ» (восьмиричный путь) и др. Общее впечатление от их стилистики – то, что в них преломились «повернутые» на русский манер принципы «театра абсурда». Однако кое в каких из экстравагантных приемов автора можно сориентироваться, если знать о его сильнейшем увлечении философией дзенбуддизма. Он даже написал кандидатскую диссертацию по теории драматургии с соответствующим разворотом. Поскольку речь в ней не идет о пропаганде буддизма как религии, это вполне аналогично интересу к философии Гегеля, Спинозы, Маркса, Ницше и др. (Оговариваюсь потому, что был свидетелем, как некая разъяренная девушка на одном ученом диспуте доброхотно защищала от Дьяченко христианство и православие; мы такое уже наблюдали в случае с «Пирамидой» Л. М. Леонова.)

«Фанданго» начинается какой-то произносимой со сцены футуристической «заумью». На сцене ОН, оН, Он и он;

«ОН и оН под руки тащат обмякшего его.

он: (Ему злобно). Харапатахатэмэрапатаха.

Он: Харамахирата-ха-ха-ха (Весельчак). (Перехватили поудобнее).

оН: (Злобно ЕМУ). Хамарэк.

ОН: (Невозмутим).

Он: Хамарэк махамапатам-ха-ха-ха (Сморозил).

ОН: (Ухмыльнулся).

оН: Хараматитиду харма-у. (С большим сомнением по поводу лежащего).

Он: Хиридитимитухарататаха. Хириматтуху. Хама!! (С оптимизмом и иронией в тот же адрес). ‹…›

ОНИ: (Взялись за руки). Ха-ма-пу-ту-а. (Водят хоровод вокруг него).

Ха-мапу-у-а. Пу-туа-ха-ма-пу-ту-а-ха-ма. Ха-ма-ду-ту-пу-ту-а.

Хама-пу-ту-пу-ту-а. Ха-ма-пу-ту-а. Пу-ту-пу-ту-пу-ту-а».

Но вот сцена начинает обретать смысл. Один из героев («он» маленькими буквами) пытается сориентироваться в ситуации:

«он: Новый год что ли? Это мой любимый праздник. Ребят? Вы кто? Я как будто попал в сказку. (ЕМУ) Ты дед мороз что ли? Ха-ха-ха-ха-ха. Я таких еще не видел. Аты снегурочка? Ну и снегурочка, ну умора. (еМУ) А ты кого? Елку изображаешь? Странные вы, честное слово. Я еще таких не видел. Но с вами так хорошо. Так нестрашно. Как будто бы все позади».

Среди абсурдистских персонажей (дальше появляются маски животных, птиц и др.) герою оказывается роднее, ближе, «нестрашнее», чем в человеческом мире, а в наружной бессмыслице, ими произносимой, больше теплого, доброго, содержательного, чем в обычном языке человеческого общества…

«НЬЯЯ» по «крутости» своей, пожалуй, затыкает за пояс абсурдистский экзистенциализм «Фанданго» и «Тугеза». Здесь говорят внятным русским языком, хотя порой чрезмерно уж внятным – доходит до малоцензурных выражений (опять же – в случае с Дьяченко – в связи с этим приходится вспомнить не только о нравах коммунальной кухни, но и о дзенбуддистских ритуалах, где такое практикуется). На сцене три женщины, весьма откровенно и не без цинизма толкующие о мужиках и о всяких смежных с этой темой материях. Разговор временами идет под грохот пролетающего невдалеке поезда. Одна из собеседниц ждет с этим поездом своего кавалера – солдата.

У пьесы как бы два конца. В одном поезд пролетает без остановки, а солдат сбрасывает с него своей подруге бутылку с издевательской запиской, сочиненной коллективно под общее, тоже циничное, ржание молодой мужской компании. У женщины в воображении при этом вырисовывается, однако, картина железнодорожной катастрофы. В другом финале, осуществившемся, военный поезд с ее парнем все-таки летит под откос.

Свои сложные конструкции А. Дьяченко создает мастерски, и хотя они слабо привязаны к традициям национальной русской драматургии, отрицать право его экстравагантного театра на существование нет оснований. Тем более если учесть нынешнее – не самое лучшее – состояние реалистического театра. Напомню, что в конце 80-х годов театральный репертуар превратился в нечто непередаваемое. Создавалось впечатление, что иные авторы сочиняют лишь для того, чтобы в конце концов выпихнуть на зрителя какого-нибудь голого Берию, гоняющегося по сцене за малолетними, на ходу репрессируя и пытая узников Гулага… Афиши пестрели поспешными вольными инсценировками прозы М. Булгакова, которые впору бы назвать «извратиловками»; почти во всех театрах на сцене воспевалась «перестройка» и обязательно старательно раздевались и занимались любовью на глазах зрителей (иной раз и это занятие переносилось куда-нибудь в Гулаг), тут же непременно «разоблачался» Сталин. «Разоблачался» сказано не в смысле «раздевался», а в смысле «дискредитировался» – хотя не исключаю, что какой-нибудь «раскрепостившийся» драматург или режиссер взял да заголил тогда где-то в какой-то пьеске («нового мышления» ради) и генералиссимуса Иосифа Виссарионовича… Такого уровня вульгарности проза и поэзия все-таки не знали.

Как заявил тогда же крупнейший современный драматург Виктор Розов, время «перестройки» породило «поток псевдоактуальной халтуры».

Розов Виктор Сергеевич (род. в 1913 г.) – драматург, автор пьес и киносценариев «Ее друзья» (1951), «Вечно живые» (1956), «Летят журавли» (1959), «Традиционный сбор» (1967), «Мальчики» (1971), «Гнездо глухаря» (1978), «Кабанчик» (1987), «Путешествие в разные стороны» (1987) и др. Профессор Литературного института им. А. М. Горького. Живет в Москве.

Даже классика ставилась зачастую со всякого рода искажениями под эгидой якобы особого «современного» ее прочтения! Так вот, традиционный реалистический театр был вытеснен именно подобного рода продукцией (исключение – московский Малый театр и некоторые сходные с ним коллективы). Ныне лишь остается ждать его подлинного воскрешения. Но пока оно не произошло, композиции авторов, подобных А. Дьяченко, при всей своей нетрадиционности заведомо предпочтительнее разного рода псевдополитической, псевдопсихологической и псевдоэротической халтуры. Они лучше уже тем, что художественно талантливы. Что же до православного к ним отношения, как и до отношения к литературным произведениям вообще, можем только снова апеллировать к словам свт. Василия Великого. А он, напомню, исходит из того, что даже языческие авторы «в сочинениях своих не одинаковы», и затем советует «в сиих сочинениях, воспользовавшись полезным», «остерегаться вредного».

В Литературном институте Дьяченко создал небольшой театр «Теория неба». Он располагает профессионально оборудованной сценической площадкой, в нем играют профессиональные актеры и ставятся хорошие пьесы.