Крупнейший литературно-художественный журнал «Новый мир» (в годы «перестройки», к сожалению, подобно иным изданиям печатавший немало конъюнктурной продукции) в 1995 году в седьмом номере опубликовал прекрасную повесть Алексея Варламова «Рождение».
Варламов Алексей Николаевич (род. в 1963 г.) – выпускник Московского государственного университета, прозаик, автор романов, повестей и рассказов. Живет в Москве.
Автор, несомненно, заслужил самые многословные похвалы, которые мы, однако, позволим себе заменить единственным прилагательным, назвав его произведение образцовым.
Ачексей Варламов непринужденно и без видимого усилия возвысился над злобой дня, над лихорадочным состоянием умов наших современников, только что переживших истинные социальные катастрофы, над ерническим тоном, ставшим в литературных опусах первой половины 90-х почти общепринятым, и написал отличное произведение на одну из «вечных», посильных лишь настоящему таланту тем. Уже двенадцать лет бездетной городской семье (супруги именуются автором просто Женщина и Мужчина) Бог наконец дает ребенка. Отсутствие детей давно внутренне отдалило их друг от друга, былая страсть забылась, и каждый живет своей жизнью. Он при всякой возможности спасается из «мерзкого города» на природу: «При этом он не был ни охотником, ни рыболовом, ни грибником, в его отношении к природе не было ничего материального и корыстного…» В городе Мужчина «ходил в тихий академический институт», откуда в последние малоблагоприятные для науки годы «разбежалась половина народу». Великого ума, вообще ума самостоятельного в герое не чувствуется, хотя искренность и гражданское неравнодушие налицо – например, в некоем августе, подчиняясь громогласным призывам, ночь напролет пытался «защищать демократию» в толпе таких же легко «внушаемых», но искренних людей. Перспектива отцовства неожиданно переворачивает все его нутро – «его собственная жизнь была теперь нужна ребенку». Женщина же инстинктивно делает то, потребность в чем вроде бы и не ощущала на протяжении прошедших тридцати пяти лет своей жизни, – принимает обряд крещения. После этого она «испытала благодарность почти детскую, чистую, что никто не остановил и что у нее и ее младенца, уже как бы крещенного во чреве матери, есть свой ангел-хранитель». Муж в этом не участвует, но у него свое потрясение: он с оторопью глядит, как на экране телевизора на сей раз пылает-таки то самое здание, которое он в августе два года назад тщился «защищать». Так вот и началось ожидание ребенка.
Младенец родился семимесячным, однако выходить его удается, и загс выписывает свидетельство, что на свет явился «один из десятков тысяч рождающихся в России детей, рождающихся вопреки нищете, братоубийству, грязи, лжи и грозным пророчествам о близящейся кончине мира».
Дальше случается страшное. Плохой анализ крови возвращает ребенка в больницу, и над крохотным мальчуганом нависает угроза скорой гибели. А. Варламов – хороший психолог, и он умеет найти точные необходимые слова при изображении всего этого «хождения по мукам» молодой семьи (несколько перехлестывая, правда, на наш взгляд, в количестве бед, которые обрушивает на головы своих Мужчины и Женщины). Теперь, у последней черты, в церковь идет уже Мужчина, которому внял старенький священник, немедленно отправляющийся в больницу. После молебна «ясный старичок» удаляется, посоветовав «не шибко слушать» врачей: «Не их ума это дело, кто и когда пред Богом предстанет». Перепуганные родители мало вникли в сей совет. Но через несколько дней никакой болезни у малыша не оказалось…
Языком искусства в принципе можно говорить о чуде. Но редко о нем удается сказать так мастерски, как это сделал А. Варламов.
Несколько ранее «Рождения» им был опубликован роман «Лох» (Октябрь. – 1995. – № 2), также выстроенный на современном материале, но все-таки в ряде моментов уступающий разобранной выше повести.
Следующей несомненной удачей писателя оказался большой роман «Затонувший ковчег» (Октябрь. – 1997. – № 3–4). Он начинается с исторического отступления:
«В начале восемнадцатого века на строительстве Петербурга, где среди порабощенных Петром крестьян трудились тайные и явные противники никонианской веры, произошел побег. Несколько семей, тяготившихся невозможностью свободно следовать своим обрядам, устремились на волю. За беглецами была тотчас же учреждена погоня, но, теряя немощных духом и телом, самые крепкие из них сумели уйти от преследования. Однако страх быть настигнутыми гнал раскольников все дальше и дальше на восток. Приближалась зима, местность сделалась безымянной и глухой, и между бежавшими возникло разногласие. Одни хотели идти дальше на восход солнца, другим казалось достаточным остановиться здесь и не подвергать себя опасности завязнуть в болотах или сгинуть в непролазной тайге. В устье реки Пустой они облюбовали небольшую поляну, вырыли землянки и стали жить. Место было наречено Бухарой, что никакого отношения к азиатскому городу не имело, произносилось с ударением на втором слоге и обозначало сенокос в лесу. Первые годы, проведенные бухарянами в лесной пустоши, были неимоверно тяжелыми. Их преследовали неурожаи, и вместо хлеба они ели сосновую и березовую кору. Многие умерли, иные, не вынеся тягот, ушли в обжитые места, но неустанными трудами и молитвами община выстояла. Со временем ее насельники завели скотину и огороды, срубили избы, амбары и бани, поставили часовню, стали ткать одежду и изготовлять обувь, немудреную мебель и хитрый крестьянский инструмент. Мало-помалу отвоеванное у тайги пространство превратилось в обыкновенную деревню, на первый взгляд ничем не отличавшуюся от сотен других, разбросанных по долинам рек, всхолмиям, равнинам, берегам больших и малых озер русской земли. Но сходство это было кажущимся – с самого начала история Бухары пошла по своему пути. Оторванные от мира, чуть больше сотни человек жили в тайге, ни с кем не знались, никому не подчинялись и всех избегали, вступая в сношение с соседями только по крайней нужде, чтобы купить соли, пороха или воска.
Вместе с этими товарами, как отдаленное эхо суетного мира, приходили в починок известия о смене царствующих блудниц в антихристовом Петербурге, о новых войнах империи, эпидемиях чумы и междоусобных смутах, но это была совершенно другая история. Деревня жила так, как будто осталась одна на свете, а весь мир за ее чертой сделался добычей Зверя.
Убежденные в своей избранности основатели скита завещали детям не покидать спасительное место, а если слуги Антихриста разыщут их или же голод погонит в иные края, запереться и сжечь себя в очистительном огне, но не предаваться в руки гонителям и не принимать от них никаких даров. Завет этот наследовался от поколения к поколению из года в год и из десятилетия в десятилетие, но нужда прибегнуть к нему не возникала: занятое расширением своего пространства светское государство устало или же не видело больше смысла воевать не на живот, а на смерть с церковными диссидентами, и вскоре гонения властей ослабли. Удобренная земля стала давать больше урожая, и голод Бухаре отныне не угрожал».
Нет нужды распространяться, что суждения, подобные вышеприведенным, модернизируют историю раскола, переводя конфессиональную проблему в политический план («церковные диссиденты» и т. п.). Возможно, не все точно и в изображении А. Варламовым религиозных сект, о которых зайдет речь дальше. Но писатель – не историк церкви. А старообрядческие скиты и деревеньки, подобные Бухаре, как известно, на самом деле кое-где прятались веками в глухой тайге – их не раз находили геодезисты и геологи в 30-е годы, а недавно в тайге так же нашли старообрядческую семью Лыковых, последняя из которых, Агафья, множество раз оказывалась на отечественном телеэкране.
Автор рассказывает далее об искушениях, которым подвергалась община за века своего существования:
«Шло время. Россия проигрывала и выигрывала войны, подавляла внутренние и внешние бунты, вершила реформы, говорила по-французски, увлекалась мистикой и масонством, Европой и собственной стариной, строила железные дороги, поражала весь мир богатством и расточительностью; старозаветные рогожские купцы переняли протестантский дух и сделались миллионерами, меценатствовали и кутили, и только в самых глухих таежных заимках затянулся бунташный век. Бухаряне по-прежнему жили так, словно лишь им одним, не разорвавшим священный завет с истинным Богом, будет уготовано на небесах спасение. На этом завете воспитывались десятки и сотни из них, с этой исступленной верой они отказывались от всех радостей земной жизни и преодолевали муки плоти. Но все же какие-то веяния проникали и в эти глухие места. Сказывалась ли почти двухвековая усталость, или же обречены были попытки изменить человеческую природу, но в каждом новом поколении, хоть и вскармливалось оно с младенчества в страхе Божьем, были те, кто искал своего пути и, казалось, только ждал случая, чтобы открыто выступить если не против самих обычаев старины, то по крайней мере за более гибкое к ним отношение. Это инакомыслие старцами жестоко подавлялось, но снова возникало и постоянно держало общину в напряжении.
Однажды в скиту появился необычный человек. Он говорил на понятном бухарянам языке о приближающихся временах Страшного Суда, одобрял их стремление к девству и чистоте и проповедовал, что единственный путь спасения состоит в убелении, то есть отсечении греховных уд – орудий, коими диавол соблазняет душу».
«Скитские старцы, – повествует рассказчик, – выслушали скопческого эмиссара весьма внимательно и вежливо», однако ответили, «что их завет с Богом подобной меры не предусматривает. Раздосадованный визитер отряхнул прах с ног своих и напророчил Бухаре скорые скорби».
Варламов ведет свое повествование в сказовой манере, интонационно немного напоминающей Леонида Леонова времен «Русского леса», но вполне самостоятельной. История Бухары быстро доводится им до XX века, а сам сюжет романа будет развернут в основном в 80-е и в начале 90-х годов, т. е. в общем-то в наше время. В начале 30-х «недалеко от деревни появились вооруженные люди, пригнавшие с собой, как скотину, несколько сотен арестантов», которые сами же построили для себя в тайге тюремный лагерь.
«Обнаружив в лесной глуши давно позабытую и вычеркнутую из всех списков деревню, пришедшие сперва растерялись и что делать с ее обитателями не знали. Хотели было разогнать, но начальник лагеря – человек практичный и неглупый, которому достались в подчинение ослабевшие переселенцы из степной части России и ни к чему не пригодные буржуазные спецы, а план по лесозаготовкам выполнять все равно было надо – живо смекнул, какую выгоду можно извлечь из Бухары. У него хватило ума закрыть глаза на религиозные предрассудки трудолюбивых и непьющих аборигенов, а за это послабление привлечь их к работе в лесу.
Идея себя оправдала: бухаряне ударно трудились и помогали делать план по лесозаготовкам не хуже, чем передовой леспромхоз. Да и сама окруженная частоколом деревня, откуда рано уходили и поздно возвращались дисциплинированные люди, чем-то неуловимо напоминала зону и общего пейзажа северной земли не нарушала».
Вокруг лагеря постепенно образовался поселок из бывших заключенных, по разным причинам так и осевших в этих местах. Там, разумеется, установилась моральная атмосфера, противоположная скитской. Так и стали существовать бок о бок обитель святости и обиталище греха. Символизм этого возникшего по воле автора соседства уловить нетрудно, и далее Алексей Варламов снова и снова проявит свою тягу к символу, сюжетной символизации.
В 80-е лагерь уже давно ликвидирован, а в леспромхозовском поселке живут два будущих главных героя: выросшая в одной из самых забубённых поселковых семей девочка Маша Цыганова и распределенный сюда выпускник столичного вуза молодой директор школы Илья Петрович, тайно влюбленный в эту свою ученицу, – «здоровый мужик, которому впору было одному на медведя ходить».
Однажды «в самом начале августа, вдень Ильи Пророка, когда уже сутра большая часть поселка, включая и женскую его половину, была по случаю праздника недееспособна, над леспромхозом разыгралась страшная гроза. ‹…› Буря повалила не одну сотню деревьев в лесу, и только благодаря сильному дождю не начался лесной пожар. Сорвало и на десятки метров отбросило крыши домов и овинов, разметало стога и повалило ограды. Молнии били так часто и с такой яростью, что не успевал отгреметь гром после одной, как вспыхивала другая, и в домах даже с отключенными пробками мигали лампочки. Плакали дети, набожные старухи, единственные, кто, кроме младенцев, был трезв, молились перед образами или прятались в погреба, зажигали сретенские свечи громницы, которые особо берегли для таких случаев. Ни черта не боявшиеся леспромхозовские мужики покуривали цигарки и пьяно качали головами, старики в перерывах между раскатами грома толковали о том, что прежде таких напастей не было, а началось все после того, как в тайге построили секретный пусковой объект.
Гроза продолжалась больше часа и не утихала. Казалось, кто-то с воздуха давал команду бомбить несчастный поселок. Оборвалась телефонная связь, отключилась подстанция, в окнах дребезжали стекла. Потом наконец молнии ослабели, но мощный ливень продолжал обмывать землю и неубранное сено, вздулись лесные ручейки, и поднялась вода в речке, грозя снести лавы».
В цыгановском доме было особенно неспокойно. Мать «ждала Машку, которую с утра услала на мшину за морошкой».
Бесчувственную Машу, в которую попала молния, вынес из леса Илья Петрович. Его лицо «было задумчивым и необыкновенно нежным».
«Хотя от красавицы сосны, под которой пряталась от грозы Маша, остался один обугленный ствол и мох вокруг не рос еще очень долго, а земля почему-то выглядела как будто вскопанной, отроковица, – говорит рассказчик, – была цела и невредима». Обратите внимание на работу писателя с языком: не «девочка», как обозначена Маша в романе ранее, а «отроковица». Это обронено рассказчиком не случайно. Именно так, «святой отроковицей» вскоре нарекут Машу старообрядцы-бухаряне, которые с этого времени упорно будут завлекать ее в свой скит. Дело в том, что под сосной, которую сожгла ударившая в Машу молния, они через некоторое время прилюдно отроют ковчег с мощами жившей в начале века и таинственно исчезнувшей «травницы Евстолии», местночтимой святой. Евстолия по трагической случайности попала в звериный капкан; с ним и была тайно закопана когда-то хозяином капкана. Сей капкан еще раз «сработает» в финале романа.
Общиной в эти последние ее годы руководит «старец Вассиан», отнюдь не старый еще человек, пришедший когда-то в Бухару из неких дальних скитов. Илья Петрович в качестве человека просвещенного делал попытки бороться с его влиянием на умы, но проиграл, ощутив, однако, в «старце» человека, чем-то внутренне близкого себе и страшно одинокого.
Между тем в Отечестве идут известные всем нам события конца 80-х – начала 90-х. Мать Маши умирает, после смерти явившись ей во сне и повелев уйти в Петербург, к одной из живущих там старших дочерей; отец-пьяница кончает жизнь самоубийством, а так как сделал он это из охотничьего ружья Ильи Петровича, тот подпадает под страшное подозрение. Удрученный исчезновением Маши, Илья Петрович и не пробует защищаться. Он был первоначально осужден, затем вскоре оправдан. Вернувшись в поселок, он в потрясенном состоянии отправляется в скит к своему давнему оппоненту Вассиану с просьбой принять его в общину. До старца его не допустили: скитский келарь, продержав директора более часу у ворот, вернулся с таким вердиктом – якобы от Вассиана: разговор состоится, «когда приведешь в скит отроковицу. И запомни: она должна быть чиста».
Действие переносится в Петербург начала 90-х. Илья Петрович в конце концов находит Машу, пережившую бездомность и нищету, много иных бед, но на какое-то время нашедшую приют у старика-академика Рогова. Он потерял сына: подросток ушел в некую омерзительную секту – это скопцы, прикрывающиеся, в духе времени, баснями о космосе, вселенском разуме и чуть ли не летающих тарелках. В романе вырисовывается новая фигура – главарь секты зловещий Борис Люппо, чей-то «высокопоставленный» сынок, насильник и извращенец, кастрированный в молодости отцом одной из своих жертв. При этом личность по-своему незаурядная и литературно однотипная, пожалуй, Свидригайлову из «Преступления и наказания». Встретив его, Илья Петрович узнает странного таинственного субъекта, приезжавшего иногда в Бухару и путем неясного до поры шантажа вымогавшего у старца Вассиана старинные дорогие иконы.
Рогов погибает от разрыва сердца, разволновавшись при безуспешной попытке пристрелить Люппо и тем покончить с его деяниями.
Секта завладевает имуществом академика; Маша изгнана. Но тут появляется Илья Петрович и убеждает ее отправиться с ним в Бухару.
«В тайге еще не сошел до конца снег, в низинах стояла высокая вода, и местами они пробирались с большим трудом. Ночевали прямо в лесу у костра – дремал и то вместе, то по очереди. После нескольких лет жизни в городе Илья Петрович наслаждался покоем, отсутствием грязи, даже физическая усталость к вечеру доставляла ему небывалое удовольствие. В маленьких лесных озерах и ручьях он закидывал удочку и ловил сорожек и окушков, бойко клевавших на шитика, хватала на блесну отнерестившаяся щука, он запекал ее на углях или готовил уху. Это напоминало ему какой-то поход, похожий на те, что он совершал в молодости, и душа директора наполнялась радостью. Только грустное и отрешенное лицо ученицы его огорчало. Машу, казалось, ничего не радовало. Она устала, натерла ногу, но сказать об этом Илье Петровичу стеснялась. Они шли и шли, с каждым пройденным шагом приближаясь к таинственной Бухаре, жить в которой еще много лет назад сулили отроковице прозорливые старухи…»
Они постучались в скит. Выглянул парень-привратник.
«– Вы оттуда? – жадно спросил вратарь. – Что там?
– Агония».
Машу появившийся келарь пустил в скит, предварительно допросив о «девстве». Перед директором же ворота так и не открылись. Когда он позже перелез через ограду, на него накинули удавку и сунули в яму. Там он просидел много дней. Однажды яму в очередной раз приоткрыли, и он увидел… скопца Люппо! Тот с обычными издевательскими ухватками поведал Илье Петровичу, что скитские готовятся к самосожжению, и при этом особую надежду возлагают на «святую отроковицу», сгореть вместе с которой им, видимо, по-человечески легче.
Люппо неплохо разбирается, в каком времени живет:
«Любой шарлатан или сумасшедший, объявляющий себя целителем, святым, пророком, гуру, способен нынче собрать целые стадионы. Бывший милиционер провозглашает себя Христом, и по его мановению люди бросают все и идут на край света в верховье Енисея. Комсомольская активистка объявляет себя Богородицей, и тысячи готовы сгореть живьем по ее призыву. Толпа взбесилась и ищет, за кем бы ей последовать. И она права, ибо стала громоздка и неуправляема, и не что иное, как инстинкт самосохранения, толкает ее в объятия вождя».
От ямы, где находится Илья Петрович, Люппо, прилетевший сюда на вертолете, отправляется в келью старца Вассиана. Здесь оказывается, что он давно знал – тот вовсе не старообрядец, а историк Василий Васильевич Кудииов, когда-то под покровом придуманной легенды проникший в тщательно закрытый от чужаков скит и завоевавший тут большой авторитет. Люппо много лет шантажирует «старца» его тайной. Вскоре, однако, обнаруживается, что эту тайну знал еще один человек – тот самый келарь, бывший тут долгие годы «серым кардиналом» и незаметно управлявший и скитом, и Вассианом.
Вассиана мучит совесть:
«Вместо того чтобы спасти Бухару, он погубил ее каким-то хитроумным способом, отняв у этих людей свободу и возможность следовать своей воле. Предложи он им сейчас выбор, привыкшие к полному послушанию, они бы не вынесли этого бремени. В тот момент ему захотелось упасть на колени и покаяться перед ними за свой обман, пусть бы побили его камнями, как лжепророка, пусть кинули бы в яму или привязали к дереву на съедение мошке. Но покаяние его – кому оно было нужно?
Далеко над лесом появилась светящаяся точка, многократно отразившаяся в сорока парах глаз, послышался гул, и когда ракета-носитель вонзилась в стратосферу, то Вассиану почудилось, что небо дрогнуло и как будто приоткрылось. Там, в полоснувшем глаза разрыве, на мгновение он увидел невыносимо яркий свет и отблеск иного мира, где жил сочиненный некогда корреспондентом атеистического журнала мужичонка с помятыми крыльями, которого посылали в особо трудных случаях на помощь неопытным ангелам. Гул ракеты стих, глаза у всех погасли, но старцу вдруг показалось, что все на Земле не имеет смысла, если этого мира не существует и эти люди не могут в него войти. И не нужно было никаких чудес, чтобы уверовать: все оказалось очевидным, стоило только эту завесу приоткрыть. В сущности, то, что они хотели сделать, было просто эвакуацией самым быстрым и безопасным способом из погибельного, рушащегося мира. И даже если оно противоречило установленным Небом канонам, все равно этих беженцев там не могли не принять по законам обыкновенной гуманности и милосердия.
А люди стояли под солнцем и ждали помощи, как солнечными весенними днями оставшиеся на отколовшейся и уменьшающейся в размерах льдине рыбаки ждут вертолета, до рези в глазах всматриваются в белесое небо и вслушиваются в бесконечное пространство.
Старец обнял взглядом их всех, посмотрел в глаза каждому и негромко – но в наступившей тишине это прозвучало пронзительно и отчетливо – произнес:
– Потерпите еще чуть-чуть. Скоро вы будете со мною в раю и узрите Бога Живаго».
Итак, старинный скит, за века повидавший всякое, устоявший во всех гонениях и бедах, проносившихся над русской землей, признал именно наши «благословенные» времена теми самыми последними, антихристовыми, когда жить в мире сем уже не захотел и не смог.
Вассиан освобождает Илью Петровича. Тот немедленно устремляется пешком через тайгу к людям – надо предотвратить самосожжение бухарян и спасти Машу. Между тем Вассиан, неожиданно властно сломив сопротивление келаря, отпускает из скита и Машу, взяв с нее обещание уходить и не оглядываться.
Когда Илья Петрович с вертолетчиками-пожарниками сел неподалеку от скита, деревня старообрядцев за его оградой уже полыхала.
Огонь пошел к вертолету (в нем в соответствии с изображаемыми временами всеобщего развала не оказалось воды для пожаротушения). Летчики бросились в машину. Звали Илью Петровича, но тот скрылся в огне, охватившем Бухару.
«Качнувшись, вертолет поднялся над поляной и, вырываясь из дыма, стал уходить резко вверх. Но если бы кто-нибудь смотрел в этот час на небо, то наверняка увидел бы, как вслед за вертолетом вместе со снопом искр над пепелищем взметнулось ввысь сорок душ. Одна из них тотчас же канула вниз, остальные стали медленно подниматься к небу, и ангелы с помятыми и обожженными крыльями торопливо уносили их с собой».
«Канула вниз» нечистая душа Бориса Люппо, которого Вассиан привязал веревкой к себе, не давши негодяю сбежать и сжегши вместе со старообрядцами…
Можно определить как «символический реализм» несомненно реалистическую в основе своей манеру Алексея Варламова, тем самым дав этому новому для постсоветской литературы явлению особое название. Писатель свободно переходит от достоверно-бытового к мистически-сокровенному и обратно, непринужденно синтезируя эти начала. (Художественный символ и его функции понимаются нами в основном в соответствии с концепцией А. Ф. Лосева, изложенной в его книге «Проблема символа и реалистическое искусство». Из современных работ о символе укажем на книгу: Минералова И. Г. Русская литература серебряного века. Поэтика символизма / Под ред. Ю. И. Минералова. – М., 1999.) Он любит рисовать коллизии, допускающие двойное истолкование – естественное и религиозно-мистическое. Варламов владеет культурой прозаического письма, которую русская словесность знала в XIX веке, помнила накануне революции, но впоследствии утратила – отчасти вследствие распространившихся и приобретших идеологическую силу атеистических умонастроений.
Финал романа выдержан в том же символическом плане. Через некоторое время после таежного пожара в описываемые места кое-как добрались с рюкзаками несколько десятков странных особей, среди которых были женщины и, как точно выражается повествователь, «неженщины». Это скопцы искали своего «учителя» Люппо, назначившего им встречу тут, на «обетованной» земле. Пришельцы растерянно слонялись по пожарищу, пока к ним не вышел откуда-то «волосатый, жилистый старик» (нетрудно догадаться, кто). Илья Петрович долго не обращал на них внимания, но к осени все-таки заставил рыть землянки, затем собрал у всех деньги и ценности и ушел в неизвестном направлении. Он вернулся «тяжело навьюченный, подгоняя перед собой корову, с мешком соли и пороха за плечами и ружьем. Они не спрашивали его, куда он ходил и откуда все это взял. Они верили ему теперь во всем и стали постепенно забывать прежнего Учителя».
Женщины начали похаживать к «старику»; появились дети. Когда они подросли, отец построил им школу «с большими застекленными окнами, с доской, мелом и тетрадями» – чтобы достать все это, он делал вылазки в мир людей. Но когда дети «выросли, неженщины хотели оскопить мальчиков, чтобы продолжился скопческий род», а Илья Петрович «не позволил этого сделать. Он взял в руки ружье и загнал всех скопцов в озеро».
Отец «велел детям уходить по старой железной дороге в поселок и оттуда дальше в мир. Он сказал, что научил их самому главному – любить друг друга. Как бы ни было им тяжело, они должны держаться вместе и должны победить этот мир и спасти его. Он говорил о том, что в мире много людей, которые не любят других и хотят отнять у них свободу, отнятую у самих себя, но им, рожденным свободными, нечего бояться. Он говорил, что они узнают много того, что он не успел им рассказать, увидят других людей и им надо будет найти свое место. Но, как бы ни было им трудно, как ни будет выталкивать их мир назад, возвращаться в Бухару старик запретил. Он сказал, что это место должно быть забыто и никто и никогда не должен его разыскивать ни на карте, ни наяву.
Они уходили по заброшенной узкоколейке, и скопцы смотрели на них со злобой и тоской».
Когда дети ушли, «неженщины» стали придумывать, как убить старика; в конце концов они поймали его в тяжелый капкан, который нашли в «железном ящике» на скитском пожарище среди каких-то человеческих костей (мощи травницы Евстолии):
«Капкан был старый и ржавый, но действовал отменно, перерубая толстую палку. И, когда старик отправился на охоту, они поставили капкан на его тропе. Старик попал в ловушку, и тогда они собрались вокруг и сказали, что отпустят его, если подобно им он примет огненное крещение. Но старик яростно и зло ругался, и они отстали от него.
Когда на третий день он умер, они торжественно и с плачем похоронили его на старом кладбище и каждый день собирались и пели высокими голосами свои красивые песни, которые некому было записывать. И за этим пением не заметили, как однажды в вечерних летних сумерках поляна тихо колыхнулась, будто снялась с якоря, и погрузилась в болотную трясину».
А вот последний писательский штрих: «Много лет спустя дети старика попытались разыскать лесную родину. Это же хотела сделать и одна женщина – известный историк и этнограф». Однако окрестности стали неузнаваемы…
«Затонувший ковчег» даже названием указывает на свою символическую сущность. Действительно, это красиво написанное произведение активно и целенаправленно использует возможности художественного символа. Это не изменяет его реалистической природы: А. Ф. Лосев точно говорил, что «символисты конца XVIII – начала XX века отличались от художественного реализма не употреблением символов (эти символы не меньше употребляются и во всяком реализме), но чисто идеологическими особенностями». Илья Петрович и Вассиан, келарь и Люппо, академик Рогов и Маша, как и многие другие образы, характерологичны, психологически убедительны. Свойственная данному роману особенность их построения состоит в том, что автор до определенного момента не раскрывает некоторые стороны характера и его жизненную подоснову, вдруг показывая героя в неожиданном ракурсе. Философски серьезно замысленный и исполненный роман в то же время демонстрирует, помимо прочего, умение Варламова строить сложный сюжет со многими линиями, соединяя их и «завязывая в узлы» по приемам хорошей приключенческой литературы. Здесь есть еще немало персонажей, есть линии, не упомянутые в данном кратком комментарии и дополнительно обогащающие художественную семантику «Затонувшего ковчега».
О символическом ракурсе, который автор тоже придал сюжету, говорит уже само название романа Алексея Варламова «Купол» (Октябрь. – 1999. – № 3–4). В этом произведении писатель рассказывает о судьбе талантливого парня из современной русской провинции. Мастерски описан городок Чагодай, из которого герой попадает в интернат для математически одаренных подростков при Московском университете, а оттуда – в студенты МГУ. (Подобные заботы об «одаренных» были для героя делом само собой разумеющимся.) Пошла столичная жизнь. Общежитие, путаные знакомства, бытовые случайности, к которым присовокупились пережитые в детстве психологические травмы, – все толкнуло на тропку, не имеющую отношения к математике и приведшую в тупик. Герой сделал несколько наивных попыток проявить себя политическим диссидентом, которые сначала «заминались» руководством факультета, но в конце концов привели к исключению из МГУ. Позже, в родном Чагодае, куда пришлось вернуться, он познакомится на «картежной» почве с местным милицейским начальником Морозкиным, человеком умным и прозорливым. Тот едва ли не впервые поколеблет в юноше взращенные в столице недобрые чувства к родной стране:
«Скоро нас начнут уничтожать. Напасть впрямую они побоятся, – заговорил Морозкин, бросив карты и расхаживая по комнате. – Но сделают так, что наши бабы перестанут рожать, потому что они считают, что у нас слишком много земли, много в этой земле добра и владеть им мы не достойны.
– А разве не так?
– Сопляк! – Он завис надо мной, и я испугался: даст пощечину, и я этого не прощу… – Мы их спасали от всех бесноватых чингисханов и гитлеров. Если бы не мы, от них бы давно осталось пустое место. Они всем, что у них есть, нам обязаны, и ничего, кроме тушенки пополам с подлостью, мы оттуда за века не видели. Молчи! Я знаю, о чем говорю. Если бы им случилось пережить то, что пережили мы, от них бы ничего не осталось».
Герой простодушно признается себе:
«Я не жил в других странах, не знал, как они выглядят и каково там человеческое существование. Может быть, я точно так же страдал бы, был бы всем недоволен и ни в чем не преуспел, может быть, я вообще из тех людей, которым плохо всегда и везде, и всякий раз в том убеждал меня Морозкин.
– Но даже если ты удерешь и начнешь поливать все здешнее грязью, если скажешь, что твоя страна – большая помойка, будешь распинаться, как страдал под коммунистами, – все равно поначалу тебе заплатят тридцать сребреников, а потом используют и выкинут как сам знаешь что!»
Но не чужие мысли, а только личный горький опыт хорошо учит обычно человека. Герою предстоит в «перестроечные» годы побывать в «демократических» кругах, многое пережить и через многое пройти. Рисуя его исполненный символики путь по жизни, А. Варламов, пожалуй, где-то допускает и переборы – слишком уж много «оригинальных» символообразующих деталей им как писателем придумано для романа (герой даже дальтоник!). Впрочем, дело вкуса. В любом случае и это его произведение – одно из лучших явлений сегодняшней прозы.
А. Варламов пишет и рассказы. Из последних его рассказов отметим «Ночь славянских фильмов» (Новый мир. – 1999. -№ 10). Написан он и на несколько надуманную, и на изрядно раздутую СМИ тему современных славянских «беглецов» из России, которых даже мещанство провинциального бельгийского городка считает за людей второго сорта. Их, по рассказу, третируют здесь, на задворках Европы, почти как турок-эмигрантов. Впрочем, повествование лирично, патриотично и по-варламовски умно. Но одна фальшивая нота в нем звучит.
Если судить эту историю с позиций реальности, то нельзя не напомнить: турки одно, а русские – это те, на кого еще полтора десятка лет назад всяческие «простые бельгийцы» и западные германцы волей-неволей смотрели снизу вверх, потому что то были русские из загадочного великого и могучего Советского Союза, который для блага всего земного человечества победил в войне с фашизмом некоего «сверхчеловека» Гитлера, запустил в космос всем известного Гагарина, идет своей особой дорогой и реагирует на чью бы то ни было злобу, как слон на моську. «Менее простые западные европейцы» помнили также, что это потомки тех самых русских освободителей, что прошли когда-то через их страны по направлению к городу Парижу, погоняя перед собой «непобедимого» Наполеона, покорившего было их и их маленькие государства… Они и сейчас все это помимо желания или нежелания помнят, будьте уверены, оттого их натовские руководители так и заботятся, чтобы у нас с вами не возродилось чего доброго «имперское мышление». Глядишь, еще кого-нибудь зарвавшегося погоним в должном направлении! Мессианские, как известно, амбиции… (Вон какие крокодиловы слезы на Западе лили недавно, если не «всем миром», то всем НАТО по поводу якобы близящейся «гуманитарной катастрофы» при проведении нашей армией антитеррористической операции в Чечне, – лили из тех самых очей, коими 4 октября 1993 года с восторженным любопытством наблюдали по Си-эн-эн расстрел из танков мирных жителей в Москве – так, мол, «этим русским» и надо!) Тем приятнее для мещанина – повторяем, для мещанина – поунижать «того самого» русского наряду с турком. От этого лекарство одно – не бросать Родину, не бежать сломя голову туда, где нас жалеют, как кошка мышку; оставаться со своим народом и в его славе, и в его бедах. Ибо не все в мире так лишены националистических и шовинистических предрассудков, как мы. Это – комментарий к реальной подоснове варламовского сюжета. Что до рассказа как художественного произведения, он, повторяем, урона творчеству молодого прозаика не наносит, хотя мог бы быть выписан и сильнее, будь эта подоснова в нем четче раскрыта.
Романом «Земля и Небо» (Москва. – 1999. – № 4–5) недавно уверенно и ярко заявил о себе Леонид Костомаров.
Костомаров Леонид Петрович (род. в 1948 г.) – выпускник МВТУ им, Баумана, в 1974 году арестован, в 1984 году освобожден, автор ряда фильмов и нескольких неопубликованных романов. Живет в Москве.
Это новое писательское имя принадлежит много пережившему человеку. Роман написан далеко не сегодня, но попытки автора войти в литературу в годы «перестройки» и позже неоднократно терпели неудачу. Редакция «Москвы» лаконично информирует, что «с 1987 года в „Советском писателе“ лежали два его романа – „Иной мир“ и „Калека“, которые до сих пор не опубликованы». Нетрудно понять, по какой причине отвергались произведения безусловно одаренного человека. На тему жизни советского тюремного лагеря, столь «ходовую» и «перестроечную», Л. Костомаров (сам проведший в зоне десять лет и хлебнувший в ней лиха во всей полноте) заговорил весьма нестандартно.
Роман разбит на короткие подглавки, например: «Зона. Зэк Орлов по кличке интеллигент».
Вот сама эта подглавка:
«Колонна шла по пять человек в ряд, а бывший морячок Жаворонков, белозубый и веселый здоровяк волжанин, не успевший сломаться в тюремной безнадежности, готовил в эти минуты свой побег.
Два вечера волгарь утюжил в бытовке новые черные брючата, и сейчас они выглядели совсем как гражданские. При его повадках даже в Зоне форсить все восприняли как должное стрелки-бритвы, склеенные им при помощи мыла. Начищенные ботинки вольного образца – немыслимый для Зоны шик – списали на подготовку к любовному свиданию с зазнобой-заочницей. Почему выходит человек в таком одеянии на работу? В Зоне не задают лишних вопросов; конвою же не удалось углядеть на трассе форсистого Жаворонкова, он удачно затерялся в середине толпы. Продуманные штрихи одежды решали всю судьбу побега, были главными в этом веселом, как детская игра, но смертельно опасном предприятии. И вот рядом заветные кусты можжевельника, что скрывали дорогу за поворотом. Жаворонков бесшабашно сплюнул и стал меняться на глазах. Вначале из-за пазухи появились парик и фуражка, затем исчезла в кустах фуфайка, выпустив на волю подвернутый под нее светлый плащ.
Белой вороной он пролетел сквозь серую стаю в крайний ряд колонны и молниеносно примостил на стриженую голову парик с фуражкой. Глянул виновато на ошарашенных зэков, дрогнув голосом, попросил:
– Ребята… Подрываю с зоны… Прикройте…
Расправив на себе плащ, он уверенно выбрался из шеренги и быстро поравнялся с идущим впереди него конвоиром. Слегка повернул голову и встретился глазами со скуластым, сосредоточенным солдатом, взглянувшим на прохожего без всякого интереса, мало ли шатается по дороге гражданских лиц…
Конвоир думал о своем».
Писатель Владимир Карпов в предисловии к журнальной публикации романа рассказывает: «Каждые пять минут зэк, живущий в ограниченном пространстве, подсознательно бросает взгляд в небо», – вспоминал в нашем разговоре Леонид Костомаров. Потому, видимо, голоса душ его героев обращены к небесам. Там – надежды, понимание, там подлинность жизни, дарованной от роду. Роман написан как монологи, полифония голосов, ведущих рассказ о своей и общей доле. Они, эти голоса, кажется, звучат даже не с земли, а из-под нее, из глубин земных расщелин, и услышит ли их небо:
«И когда подали по наши души „воронки“, и выкатились оттуда злые солдаты, и погнали нас к машинам, не толкая, но вбивая в спины дерево прикладов, отчего вскрикивали мы, готовые кубою… не знал никто, куда сейчас повезут – в поле, чтобы дострелить да забыть, на новый ли срок, на новые, до сих пор неизведанные мучения – никто того не знал; и жить сейчас, в эти минуты, не хотелось никому…»
Небо для заключенного – это еще и свобода. Несколько разных по характеру побегов описано в повествовании. Дерзкий и безумный побег одного; продуманный и жуткий побег другого, когда в качестве «прокорма» в пути прихватывается доверчивый бедолага; вызванный ревностью и чувством мщения побег третьего…
Финал первого побега, «дерзкого и безумного», с пониманием и знанием дела, по-зэковски, резюмируется в подглавке «Зона. Орлов»:
«Смельчак Жаворонков отдыхал на воле всего месяц – к заморозкам на политинформации нам сообщили: взят, на квартире у первой жены. Искали у последней, а он был у той, первой. Не сопротивлялся, улыбался. Когда везли, беспечно распевал песни.
Замполит убеждал: истерика. Старые же зэки возразили, что это состояние лучше знают, говорили верное: душа у него была спокойна, греха на ней не было. Погулял…
А что побегу он и есть побегу какой же это грех? Здесь себя человек не контролирует, это естество его к свободе стремится, меркнет рассудок в этот миг. Он, рассудок, все осмыслит, а потом словно дверцу за собой запирает, перед побегом затаивается. Остаются порыв, страсть, безрассудство. Таков побег.
В Зоне еще долго судачили о дерзком волгаре, что-то завораживающее было в этом побеге. Простота и ловкость. Тут давно усвоили, что побег получается вернее всего там, где его меньше всего ожидают. С хитринкой такой. Идеи же с подкопами или, скажем, ломануться на машине сквозь забор многими здесь считаются изначально дурацкими, скудоумием. А вот раздобыть через жену офицера пропуск, подделаться под вольного и сквозануть на виду у всех – через вахту, с папироской! – вот удел настоящего вора, вот это и поддержка отрицаловки на весь срок. Можно Зону на уши своей дерзостью поставить. Можно… без крови. Так рождается быль».
Особенно примечательно то, что Л. Костомаров оказался как художник достаточно силен и внутренне независим, чтобы избежать стилистического прессинга «лагерных» произведений крупных авторов, подобных А. Солженицыну и В. Шаламову. От их воздействия в работе над «лагерной» темой современному писателю уклониться психологически очень трудно. Но интонации Костомарова самостоятельны и новы.
В романе – многоплановом, сложно и интересно выстроенном – выделяются два героя. Это осужденный Воронцов по кличке «Квазимода» и офицер охраны майор Медведев. Вот его выразительная характеристика:
«Дом Медведев построил себе сам на окраине поселка, на теплом пригорке. Когда приехал сюда по направлению на работу, квартир не было, а скитаться по чужим углам уже надоело. Завел огород, построил первым теплицу, собирал завидные урожаи картошки и овощей. Офицеры сначала посмеивались над его затеей, дразнили куркулем, а когда побывали на новоселье в просторном, пахнущем смольем пятистенке, сами взялись рубить домишки и обживаться. Медведев был крепким мужиком, простое русское лицо, курносый, взгляд добрый, но когда допекут – суровый, лучше не лезть под руку.
За перелеском от дома Медведева – Зона: исправительно-трудовая колония строгого режима. Широкая тропинка к ней проторена майором за четверть века работы.
Прошли перед ним тысячи осужденных, сменялись поколения, уходили, иные вновь возвращались. Василий Иванович относился к своему нелегкому труду, как и весь его крестьянский род, старательно. Слова уже покойного ныне отца о его работе были нелестные: „За худое дело ты взялся, сынок! Неблагородное и неблагодарное. Я не неволю. Но постарайся остаться человеком. Честно живи! Это мой наказ. Хоть ты и коммунист, но помни, что ты крещеный, мать тайно тебя под Покров окрестила… Живи с Богом в душе!“»
Медведев живет и служит по отцовскому завету. В «зэках» он видит людей:
«Поселок, „старый город“, построен руками моих питомцев; школа, библиотека, больница, клуб – все это зэковские мозоли, досрочные освобождения за ударный труд, пот и возможность забыться в долгих годах неволи. А еще вот те деревянные заборы, вышки, проволочные ограждения, что опоясывают низину у подножья холма, сами же для своей охраны возвели, своими руками… Освободившись, многие остаются работать здесь, это их город…
Ну а страна наша – разве не их страна? Не ей ли во славу они обязаны жить и творить? К сожалению, они „творят“ свои преступления во славу себя и дружков, да девок распутных, да своего ненасытного кармана… Но ничего, заставим их работать для других, может быть, единственный раз в их жизни.
Сколько же за четверть века службы в Зоне было у меня бессонных ночей… Да только бы их… Сколько было всего, что изматывает похлеще самой изнурительной физической работы; предотвращение саботажа, драк, побегов, поножовщины – кислорода Зоны, без которого не может жить и дышать она».
В общем, автор изобразил в Медведеве не опереточного злодея а-ля перестройка, а настоящего советского, притом русского, офицера. Ну как могли демократически умонастроенные книгоиздатели, птенцы гнезда горбачевского, печатать книги столь «неправильного» писателя? Человека, который сам оттрубил в лагере «десятку» – и не озлобился, а теперь позволил себе заговорить о том, что в «советской» зоне и среди заключенных, и среди охраны встречались неизбежные мерзавцы, но бывали также замечательные люди!
«Кличку Квазимода (на русский манер, с твердым окончанием вместо утонченного французского) разменявший пятый десяток вор-рецидивист Иван Воронцов получил за дефект физиономии: ее портил рваный шрам, он рассекал все лицо – от скулы по брови до лба, придавая Ивану сходство с известным литературным персонажем. Поврежденная пулей кожа исказила не только лицо-левый глаз теперь смотрел куда-то вверх.
Выгодно отличали побитого жизнью Воронцова мощный треугольный торс да огромные кулачищи размером с кувалду. Все это было от привычки с детства к тяжелому физическому труду, что сделал его чуть согбенную фигуру сухой, а кожу от работы на воздухе – гладкой. Столь же ослепительно гладким был его всегда выбритый до полированного блеска череп, что вкупе с резко и мужественно очерченным подбородком, правильным, почти римским носом и ровными морщинами на лбу придавали Квазимоде ту степенность и свирепую резкость одновременно, что так ценятся здесь, в Зоне».
Время и место действия романа – «1982 год. Союз Советских Социалистических Республик, зона строгого режима в городе N». Но исподволь, ненавязчиво и талантливо, автор придает обобщенно-символический смысл и всему повествованию, и самим словам «Зона», «Срок», «Воля» и т. д. (не случайно и то, что одному из зэков тут «прилепили кличку» Достоевский). Даже ворон Васька, прирученный «Батей» Воронцовым (и в конце концов погибший от пули охранника), преображается в символический образ:
«Ворон плавно кружил в багряном небе и лениво оглядывал черную людскую колонну, нестройно бредущую по дороге…
Он знал про них все: вот сейчас начнут копошиться в оре и мате, сливаясь с неприютной в этих краях землей, сметая с нее последние леса. За долгую жизнь ворона они уже столько покалечили их, расщепили, растерли в пахучую пыль, потопили при сплаве в реках, что, если дело так пойдет впредь, бестолковые люди сокрушат весь его мир. Потому и каркают так долго и зло его соплеменники, серые вороны, при гулком падении Древа, отсчитывающего каждому свой Срок».
Слова, превращаемые в символы, Костомаров даже систематически записывает с большой буквы…
В моем понимании Леонид Костомаров, как и Алексей Варламов, на свой особенный манер развивает принципы символического реализма. Благодаря им в литературе 90-х годов прорастают новые яркие тенденции. Нельзя не признать, что не только произведение наподобие «Земли и Неба», но и роман вроде «Затонувшего ковчега» трудно представить в системе литературы советского времени. К сожалению, они, видимо, встретили бы бюрократические препоны, воздвигнутые «борющимися» за чистоту идеологии и атеистических принципов, отслеживающими разного рода «формачистов» редакторами. Ныне книги Варламова и Костомарова стало возможным опубликовать. Однако зато все новейшие, ранее неслыханные, общие писателям, проблемы – теперь и их удел.