Венедикт Ерофеев – ушедший из жизни в начале 90-х годов и по-настоящему не развернувшийся писатель.

Ерофеев Венедикт Васильевич (1938–1990) – прозаик, драматург.

Его прозаическая «поэма» «Москва – Петушки» гуляла в списках уже в 70-е (написана в 1969 г.), но впервые опубликована была только в годы «перестройки». Этот горький монолог спившегося интеллигента, который живет в подмосковных рабочих общежитиях, оставаясь «белой вороной» в «пролетарской» среде, иногда воспринимается с внешней стороны – просто как разухабистое повествование удалого пьянчуги-балагура, приправляемое ругательствами, алкогольными рецептами и иными забавными подробностями:

«Все говорят: Кремль, Кремль. Ото всех я слышал про него, а сам ни разу не видел. Сколько раз уже (тысячу раз), напившись или с похмелюги, проходил по Москве с севера на юг, с запада на восток, из конца в конец, насквозь и как попало – и ни разу не видел Кремля.

Вот и вчера опять не увидел, – а ведь целый вечер крутился вокруг тех мест, и не так чтоб очень пьян был: я, как только вышел на Савеловском, выпил для начала стакан зубровки, потому что по опыту знаю, что в качестве утреннего декохта люди ничего лучшего еще не придумали.

Так. Стакан зубровки. А потом – на Каляевской – другой стакан, только уже не зубровки, а кориандровой. Один мой знакомый говорил, что кориандровая действует на человека антигуманно, то есть укрепляя все члены, ослабляет душу. Со мной почему-то случилось наоборот, то есть душа в высшей степени окрепла, а члены ослабели, но я согласен, что и это антигуманно. Поэтому там же, на Каляевской, я добавил еще две кружки жигулевского пива и из горлышка альб-де-десерт.

Вы, конечно, спросите: а дальше, Веничка, а дальше – что ты пил? Да я и сам путем не знаю, что я пил. Помню – это я отчетливо помню – на улице Чехова я выпил два стакана охотничьей. Но ведь не мог я пересечь Садовое кольцо, ничего не выпив? Не мог. Значит, я еще чего-то пил.

А потом я пошел в центр, потому что это у меня всегда так: когда я ищу Кремль, я неизменно попадаю на Курский вокзал. Мне ведь, собственно, и надо было идти на Курский вокзал, а не в центр, а я все-таки пошел в центр, чтобы на Кремль хоть раз посмотреть: все равно ведь, думаю, никакого Кремля не увижу, а попаду прямо на Курский вокзал».

Горькая судьбина проступает, однако, за этой бравадой и самоиронией, личная ранимость и неудачливость: «Мне очень вредит моя деликатность, она исковеркала мне мою юность. Мое детство и отрочество…»; «Неделю тому назад меня скинули с бригадирства, а пять недель тому назад – назначили. За четыре недели, сами понимаете, крутых перемен не введешь, да я и не вводил никаких крутых перемен, а если кому показалось, что я вводил, так поперли меня все-таки не за крутые перемены».

«Сюжет» повести состоит в путешествии героя на электричке от Москвы до станции Петушки, в ходе которого он в том же тоне горькой иронии с разными дурачествами рассказывает «о времени и о себе», наблюдает пассажиров, общается с ними и пьет, пьет алкоголь… Ощутима пародийно-ироническая перекличка с композицией все того же «Путешествия из Петербурга в Москву» А. Н. Радищева, которая здесь не самоценна, а помогает автору интонационно возвысить повествование, придав ему черты серьезной социальной сатиры. Когда же герой наконец как будто приезжает в Петушки, он оказывается… в Москве (глава «Петушки. Кремль. Памятник Минину и Пожарскому»):

«А может быть, это все-таки Петушки?.. Почему на улицах нет людей? куда все вымерли?.. Если они догонят, они убьют… а кому крикнуть? ни в одном окне никакого света… и фонари горят фантастично, горят, не сморгнув».

«Очень может быть, что и Петушки… Вот этот дом, на который я сейчас бегу – это же райсобес, а за ним – тьма… Петушинский райсобес – а за ним тьма во веки веков и гнездилище душ умерших… О, нет, нет!..» (Внутренняя форма слова «райсобес» образно переигрывается по аналогии со словом «бес» [9] .)

Далее интонации делаются патетически серьезными: „Не Петушки это, нет!.. Если Он – если Он навсегда покинул землю, но видит каждого из нас, – я знаю, что в эту сторону Он ни разу и не взглянул… А если Он никогда моей земли не покидал, если всю ее исходил босой и в рабском виде, – Он обогнул это место и прошел стороной…“

«Я выскочил на площадь, устланную мокрой брусчаткой, перевел дух и огляделся кругом:

„Нет, это не Петушки! Петушки Он стороной не обходил. Он, усталый, почивал там при свете костра, и я во многих душах замечал там пепел и дым Его ночлега. Пламени не надо, был бы пепел…“

Не Петушки это, нет! Кремль сиял передо мною во всем великолепии».

Заканчивается сия фантасмагория в некоем «неизвестном подъезде», где опять пробуждается едкая авторская ирония, которая как бы дезавуирует религиозную символику вышецитированных строк. Герой погибает от рук неких невнятно описанных злодеев.

От «поэмы» «Москва – Петушки», оставшейся «главной книгой» мало написавшего Ерофеева, исходит свет несомненной одаренности – одаренности яркой, но болезненной. В годы «перестройки» и в начале 90-х у некоторых авторов модно было истолковывать «поэму» как нечто глобально значимое, великое и пророческое. Для этого вряд ли достаточно оснований. Но, повторяем, перед нами произведение талантливого человека с удивительно несчастной писательской судьбой.

Рассказ «Василий Розанов глазами эксцентрика» (Зеркала. – М., 1989) написан в сходной с его «поэмой» манере иронической фантасмагории, видимо глубоко для Венедикта Ерофеева родственной и естественной:

«Я вышел из дома, прихватив с собой три пистолета, один пистолет я сунул за пазуху, второй – тоже за пазуху, третий – не помню куда.

И, выходя в переулок, сказал: „Разве это жизнь? Это не жизнь, это колыхание струй и душевредительство“. Божья заповедь „не убий“, надо думать, распространяется и на себя самого („Не убий себя, как бы ни было скверно“), но сегодняшняя скверна и сегодняшний день вне заповедей. „Ибо лучше умереть мне, нежели жить“, – сказал пророк Иона. По-моему, тоже так.

Дождь моросил отовсюду, а может, ниоткуда не моросил, мне было наплевать. Я пошел в сторону Гагаринской площади, иногда зажмуриваясь и приседая в знак скорби. Душа моя распухла от горечи, я весь от горечи распухал, щемило слева от сердца, справа от сердца тоже щемило. Все мои ближние меня оставили. Кто в этом виноват, они или я, разберется в День Суда Тот, Кто, и так далее. Им просто надоело смеяться над моими субботами и плакать от моих понедельников. ‹…› Она уходила – я нагнал ее на лестнице. Я сказал ей: „Не покидай меня, белопупенькая!“ – потом плакал полчаса, потом опять нагнал, сказал: „Благословеннолонная, останься!“ Она повернулась, плюнула мне в ботинок и ушла навеки.

Я мог бы утопить себя в своих собственных слезах, но у меня не получилось. Я истреблял себя полгода, я бросался под все поезда, но все поезда останавливались, не задевая чресел. И у себя дома, над головой, я вбил крюк для виселицы, две недели с веточкой флер-д-оранжа в петлице я слонялся по городу в поисках веревки, но так и не нашел. Я делал даже так: я шел в места больших маневров, становился у главной мишени, в меня лупили все орудия всех стран Варшавского пакта, и все снаряды пролетали мимо».

Опять герой прячет свою душу и пережитую личную утрату в словоплетениях грубоватой бравады. Он начинает примерять к себе разного рода суждения и афоризмы известных мыслителей и деятелей буквально всех времен и народов, тут же давая почти каждому едкую злую характеристику (среди них «пламенный пошляк Хафиз, терпеть не могу», Алексей Маресьев, Шопенгауэр, Тургенев, Миклухо-Маклай, Николай Островский и др.). Наконец он находит близкую себе натуру в Василии Розанове (как раз тогда, в годы «перестройки», неоднократно изданном) и начинает вникать в его сочинения, сопровождая цитаты из Розанова обычными своими прибаутками и дурашливо-ироническими комментариями:

«Никакой известности. Одна небезызвестность. – Да, да, я слышал… я слышал еще в ранней юности от нашей наставницы Софии Соломоновны Гордо об этой ватаге ренегатов, об этом гнусном комплоте: Николай Греч, Николай Бердяев, Михаил Катков, Константин Победоносцев, „простер совиные крыла“, Лев Шестов, Дмитрий Мережковский, Фаддей Булгарин, „не та беда, что ты поляк“, Константин Леонтьев, Алексей Суворин, Виктор Буренин, „по Невскому бежит собака“, Сергей Булгаков и еще целая куча мародеров… Я имею понятие об этой банде».

Как и все у Ерофеева, рассказ отличает высокопрофессиональная работа с языком. Он мастер игры словами, оттенками смысла, каламбурного словосплетения:

«Сначала отхлебнуть цикуты и потом почитать? Или сначала почитать, а потом отхлебнуть цикуты? Нет, сначала все-таки почитать, а потом отхлебнуть.

Я развернул наугад и начал с середины (так всегда начинают, если имеют в руках чтиво высокой пробы)».

Один из характерных выводов, к которым привело героя чтение, таков:

«Я не знаю лучшего миссионера, чем повалявшийся на моем канапе Василий Розанов».

Венедикт Ерофеев пробовал себя и в других жанрах. Так, в начале «перестройки» он написал пьесу «Вальпургиева ночь, или Шаги командора», выполненную в духе «театра абсурда», но по-ерофеевски своеобразно (по замыслу она должна была составить вторую часть драматургического триптиха). Есть свидетельства, что «Вальпургиева ночь» писалась в «санаторном» отделении психиатрической больницы – в соответствующем профилю больницы и отделения состоянии. Пьеса опубликована в коллективном сборнике «Восемь нехороших пьес» (1990). Далее, пробовал он себя и в том, что можно бы назвать «литературным коллажем», создав нечто под названием «Моя маленькая лениниана».

«Моя маленькая леннннана» (Юность. – 1993. – № 1) – еще одно произведение, явившееся итогом чтения автором чужих сочинений. На этот раз Венедикт Ерофеев оперирует цитатами из произведений и писем В. И. Ленина и близких ему людей (Н. К. Крупская, М. И. Ульянова, И. Арманд и др.). Интонационно это типичное творение времен «перестройки», и автор в нем проявляет себя человеком, находящимся под сильным влиянием современной «желтой» публицистики. Идея тут простая: подобрать и скомпоновать побольше отрывков, которые вне их контекста выглядят нелепыми или смешными. Например:

«Инесса Арманд – Кларе Цеткин. „Сегодня я сама выстирала свои жабо и кружевные воротнички. Вы будете бранить меня за мое легкомыслие, но прачки так портят, а у меня красивые кружева, которые я не хотела бы видеть изорванными. Я все это выстирала сегодня утром, а теперь мне надо их гладить. Ах, счастливый друг, я уверена, что Вы никогда не занимаетесь хозяйством, и даже подозреваю, что Вы не умеете гладить. А скажите откровенно, Клара, умеете Вы гладить? Будьте чистосердечны, и в вашем следующем письме признайтесь, что Вы совсем не умеете гладить!“ (январь 1915)».

Такое «дамское щебетание» действительно смешно, однако судить по данному отрывку об Инессе Арманд и Кларе Цеткин было бы более чем опрометчиво.

Это творение Ерофеева представляет самостоятельный интерес в той мере, в какой позволяет судить о внутреннем настрое и психологическом состоянии писателя в последний период его жизни. Что до авторского текста, он здесь минимален – это короткие злые комментарии, по-ерофеевски ироничные, которые просто являются связками компонуемых отрывков из чужих текстов. Тематически перед нами своего рода пародия на «лениниану» – художественные и публицистические произведения, в СССР посвящавшиеся «ленинской теме» самыми разными авторами, среди которых бывало немало откровенных халтурщиков и конъюнктурщиков. Одновременно тут проявилось – новое по тем временам – агрессивное дискредитирующее отношение к Ленину, истоки которого понятны и вряд ли требуют ныне комментариев.