На кладбище он мог бы пролезть и между прутьями ворот. Но заплечный мешок тогда пришлось бы перекидывать через ограду. Сторонние люди в этот час по округе давно уже не шатались, город далеко, и все равно, вдруг бы кто увидел? Чужое внимание Кимычу было совсем ни к чему, и он прошел лесом.

Кимыч любил бывать на кладбище весной. Не могилы навещать: никто у него тут не лежал, а если бы и так – Кимыч не помнил. Он любил приходить в гости к Мефодьичу. Осенью толком не вырвешься, начало учебного года, зимой по сугробам не пройдешь, а вот в мае самое то.

Лес Кимыч тоже любил, хотя и не чувствовал себя тут в родной стихии. Добрался без приключений, слушая по дороге щебет птиц и потрескивание стволов – будто старики-деревья разминали кости.

Мешок за спиной вел себя тихо. Поклажа сухо перестукнула, только когда Кимыч одолевал по бревну широкую канаву – почти ров с талой водой, отделявший лес от кладбищенской земли. Услышав стук, Кимыч хмыкнул: нести сюда такое в мешке – что самовар в Тулу. Но иначе тоже никак.

Шелестел ветер в кронах, покрикивали вороны и чайки. Заходящее солнце красило в розоватый цвет тропинки, клумбы и надгробия.

Старый асфальт под ногами, казалось, тоже давно отжил свое. То здесь, то там попадались выбоины, словно кто-то подверг его бомбардировке. Кимыч обходил ямы не спеша, попутно разглядывая особенно примечательные могилы. Иногда по ночам в школе он забирался куда-нибудь, где есть телевизор. И однажды увидел там, как выглядело кладбище где-то в Америке: ровные вереницы одинаковых серых камней. Кимычу это показалось невероятно скучным. Да и попробуй там найди нужную могилу, если все одинаковое.

Здешнее кладбище было старым, хоронили на нем теперь нечасто, если только чьего-нибудь очень близкого родственника. Большинство памятников поставили давно, тогда их тоже делали почти одинаковыми – крашеные сварные коробки. Железо ржавело, краска отваливалась, и если за памятником не ухаживали, тот приобретал вид совсем унылый.

Но самыми грустными были заросшие деревцами холмики, что прятали в сухой траве табличку со стершимся именем и датами жизни. К ним не приходил никто и никогда с момента, как гроб опустили в землю. Живущий здесь Мефодьич все равно старался их как-то обиходить, даже по мере сил обновлял надписи на табличках. Но многие исчезли задолго до того, как он тут поселился. Да и вообще, сколько он мог один? Человек – и тот один не может ни черта, вычитал Кимыч у Хемингуэя в школьной библиотеке. Что тогда ждать от Мефодьича? Вот и сегодня ему помощь нужна…

Кварталы заросли соснами, вербой и редкими березами. Даже в солнечную погоду здесь царил сумрак. Кимыч замечал, что многие памятники все-таки новые, из гранита или мрамора. На таких плитах нередко уже значились не одна, а две фамилии.

Потом он увидел развороченный крест. Такие кресты из нержавейки одно время ставили сплошь и рядом, заменяя прежние надгробия. Затем перешли на каменные памятники, и не в последнюю очередь из-за воров. Этот украсть не смогли, слишком хорошо был вкопан. Но старались: крест больше напоминал абстрактную скульптуру. Кимыч даже сбавил шаг, когда проходил мимо.

До жилища Мефодьича оставалось недалеко. Вскоре Кимыч увидел и дымок.

Могло показаться, будто тлеет куча сухой травы на участке, не занятом могилами. В том и состоял расчет. На самом деле это было «небольшое жульство», как сказал бы Евграфыч. В куче прятался дымоход землянки. Правда, Кимыч именовал землянку не иначе как норой и вспоминал начало книжки, прочитанной в школьной библиотеке: «В земле была нора, а в ней жил да был хоббит». Книжку он, бывало, периодически утаскивал из библиотеки в свою подвальную каптерку и по ночам перечитывал любимые страницы.

Когда гость спустился вниз, то обнаружил всех в сборе. Все – это Евграфыч и, конечно, сам хозяин, Мефодьич. Его обитель изнутри выглядела как нечто среднее между той самой норой хоббита и блиндажом, оставшимся с Великой Отечественной. Здесь даже имелась лампа из снарядной гильзы, ее подарил Евграфыч на какой-то из девятых мая. А про хоббитов напоминали кресло-качалка и очаг, похожий на камин. Перед ним сейчас и восседал Мефодьич, попыхивая трубочкой. Для полного хоббитского облика ему не хватало только волосатых ног, протянутых к огню.

Лицо Мефодьича всегда напоминало Кимычу изображение Сократа из учебника истории Древнего мира. Мефодьич, и правда, был тем еще философом. А курил он, между прочим, не табак. Где тут на кладбище табаку возьмешь трубочного? Это была хитро приготовленная смесь из разных лесных трав и корешков, потому дух в норе стоял даже приятный.

Евграфыч, в отличие от хозяина норы, ценил хорошую махорку и всегда ее при себе имел, но в чужом доме не курил из вежливости. Его лицо у Кимыча ассоциировалось со старым ботинком: высокий морщинистый лоб, – в этом они с Мефодьичем и Сократом друг друга стоили, – шлепающие губы и жесткие тонкие усы, похожие на обрывки шнурков.

Губы Евграфыча первыми шевельнулись, когда гость вошел:

– Не запылился!

– Здрасьте, – сказал Кимыч. – А я вот, принес…

Он показал мешок.

– В угол брось, – оторвался от трубки хозяин. – Рано еще.

Кимыч сгрузил поклажу. В мешке опять перестукнуло. В углу было тесно: еще два мешка дожидались своего часа. Их явно притащил из музея Евграфыч. Один мешок настоящий вещевой, с такими в последнюю мировую войну бойцы ходили. А второй – базарный, в клеточку, с такими в Москву за барахлом на рынки ездили.

– Чаю себе налей, – Мефодьич выставил граненый стакан в медном подстаканнике.

У Мефодьича и чай был особенный, со множеством трав, а потому Кимыч с удовольствием отведал хозяйской заварки. Стула в землянке не нашлось, и он уселся на деревянный ящик.

– В школе как дела? – спросил Евграфыч.

– Нормально, – отозвался Кимыч, не зная толком, что сказать. – Помаленьку…

– Ты бы еще дневник показать велел! – дружелюбно усмехнулся Мефодьич.

Конечно, если взглянуть на Кимыча – а того уже много лет редко кто видел, – то его можно было принять за старшеклассника. Впрочем, и по меркам домовых он считался еще очень и очень молодым.

Если же совсем честно, то никто из них троих вообще и домовым-то именовать себя не мог, потому как за домом ни один не приглядывал. Кимыч был школьным, Евграфыч смотрел за музеем, а Мефодьич, понятное дело, – кладбищенский. Он единственный из троицы содержал отдельное жилье, где они сейчас все и находились. И то правда, кладбище – не здание, каптерку в подвале себе не обустроишь, потому как нет ни подвала, ни стен, ни крыши. Собственный дом у Мефодьича тоже когда-то был, но давным-давно сгорел.

А вот Кимыч сразу попал в школьные. Жизни до этого он почти не помнил, так же как и своей фамилии. Да и «Кимыч», между прочим, не было его отчеством. В прежние времена его звали Ким. Коммунистический интернационал молодежи, если полностью. Но в метрике, разумеется, стояла только эта аббревиатура.

Киму едва исполнилось пятнадцать, когда началась война. Отец ушел на фронт в июле сорок первого. Ким ждал призывного возраста, но не дождался. Самое обидное в такое время – это заболеть и не вылечиться. На войне люди, как правило, не болеют, но то на фронте, а Ким жил в тылу. Он даже не видел и не слышал ни одной воздушной тревоги, город ни разу не бомбили.

Однажды Ким простудился, всего-то делов. Но затем время от времени отчего-то начал терять сознание. Это уже была какая-то странная простуда. Что тогда случилось, Ким понять не успел…

Уже потом, когда стал Кимычем, он из любопытства забирался в школьный медпункт и листал там разные справочники. Теперь его уже ничего не беспокоило, потому что здоровье отсутствовало, как, впрочем, и жизнь в обычном человеческом понимании. Справочники можно было читать без опаски найти у себя симптомы. А еще Кимыч любил забираться в кабинет информатики. Он самостоятельно, тоже по книжкам, освоил компьютер и научился выходить в Интернет. И вот так однажды все-таки нашел, от чего умер. Энцефалит. Оказывается, им можно заразиться без всяких укусов клещей.

Это открытие, правда, никак ему не помогло. Кимыч не помнил, где жил, не помнил родных, но почему-то очень хорошо помнил школу. В сорок первом там оборудовали госпиталь. Когда Кимыч пришел в себя после так называемой смерти, то обнаружил, что как раз в школе и находится…

Ему все же повезло. В здании был свой школьный, Демидыч. Он-то и объяснил, что к чему, выходив новичка. Хотя окончательно все расставил на свои места только кладбищенский философ Мефодьич. С ним Кимыч сдружился потом, через много лет. Впрочем, «много лет» для Кимыча перестало что-то значить. Время, оно для людей, не для домовых. Для них существует разве что время года.

У человека есть физическое тело, рассказывал Мефодьич, есть душа и есть ментальное тело. Это то, что человек сам про себя думает. Так вот, душа по окончании жизни отходит, с физическим телом понятно что случается, а вот с ментальным все сложно. Оно может еще какое-то время протянуть отдельно, если в нем живет страсть или идея. Хотя бы чувство долга или служение, как у Евграфыча. Раньше домовыми как становились? Предков своих люди хоронили у дома, чтобы те помогали, защищали от бед. Предки отзывались. Только не души их, которые суть понятие неземное, эфемерное, а личности. Личность, она после жизни уже не нужна. От души она отваливается, как первая ступень у ракеты при взлете. Личности предков, их ментальные тела, и поселялись в доме как его невидимые хранители. Это сейчас даже на улице или где-нибудь в коллекторе выживешь – не гостиница, конечно, но все равно. А раньше без дома было вообще никак. Может, даже в пещерах жили свои пещерные – и не только люди, разумеется.

Но, опять же, не каждый так может. Должна быть очень сильная тяга к чему-то. Дело, к примеру, несделанное. Или сильная любовь к живым, что не отпускает. У Кимыча такая страсть была: очень хотел на фронт. Не просто воевать, он и стрелял-то лишь в тире. Просто хотел пользу приносить и думал, что на войне от него была бы самая большая польза как от бойца. Вот эта страсть и не дала ментальному телу просто так рассеяться в пространстве. Но теперь-то что, какой из него боец?

Зато в школе был госпиталь, и Кимыч начал смотреть за ним. Следил за хозяйством, бинтами, медикаментами. Его наставник Демидыч подался в город из деревни, а потому, как был деревенский домовой, знал всякие заговоры – у бабок подслушивал. Иногда он раненым этими заговорами тоже помогал. Ну, и Кимыч, глядя на него, ко многому приучился. А после войны Демидыча опять потянуло в родные края, и он ушел в новую сельскую школу, передав дела и обучив молодого коллегу премудростям. Так Кимыч стал полноценным школьным.

Теперь же он сидел на ящике, попивал травяной чай и слушал, как добродушно спорят за жизнь Евграфыч с Мефодьичем.

Музейный вдруг осекся:

– Не пора еще?..

– Не, – сказал Мефодьич, – на часы глянь.

Часы у него в норе тоже висели старые, с кукушкой, но не простые, а зачарованные. Показывали не всякое время, а только нужное. Как это определить по стрелкам, знал один Мефодьич. Евграфыч из уважения глянул на колдовской хронометр и даже кивнул, будто что-то понял. Но разговор заглох. Некоторое время было слышно только потрескивание огня в камине. Кимыч обратил внимание, что заветные часы не тикают.

Тогда он решился сам нарушить молчание.

– Я вот тут подумал…

– Чего? – откликнулся Мефодьич.

– Вот домовой… Он же в доме как бы потусторонний завхоз.

– Хорошо сказал, – вставил Евграфыч.

– Но у нас в школе, к примеру, над завхозом есть директор. Потому что школа – это же не только хозяйство. Как музей или вот даже как кладбище. Так вот, а ведь город тоже больше, чем просто дома!

– Системно мыслишь, – одобрил, пыхнув трубочкой, Мефодьич.

– Я и говорю, за городом же тоже кто-то должен приглядывать, как за домом. За всем сразу. Значит, должен быть городской. А он есть?

– Сложный вопрос, – задумчиво высказался хозяин норы.

Дело в том, что это люди – коллективные существа, а домовые вовсе нет. Каждый из них сам по себе, многие ничего дальше своего хозяйства и знать не хотят. Но человеческое они все-таки не забывают. Бывает у них и настоящая дружба, как у Евграфыча с Мефодьичем. А Кимыч любил чему-нибудь учиться, недаром был школьным, поэтому всегда тянулся к более опытным, кто мог подсказать или просто рассказать нечто интересное. Да и общительность у него была выше, чем у среднего домового, все-таки молод еще. Так они втроем и подружились. Но что эрудированный Мефодьич многого не знал за пределами своей норы и своего кладбища и даже не интересовался, – в том не было ничего удивительного.

– Это еще ладно, – продолжил Кимыч, – но ведь и городов много. Значит, скажем, и по области, и по стране кто-то должен быть, чтобы за всем присматривать.

– Ага, – сказал Евграфыч, – по стране губернатор, а по области президент. Или наоборот.

И усмехнулся, будто старый разорванный ботинок показал гвозди.

– Да ну тебя! – вступился из кресла-качалки хозяин норы. – Президент, он среди людей. В Кремле же вон комендант есть, и что, думаешь, домового нет?

– Там не домовой, там кремлевский, – заспорил Евграфыч.

– А не важно!

– Погодите, – вмешался Кимыч. – Я не про то. Если должен быть в каждом городе городской, то, наверно, может быть и какой-нибудь всероссийский…

– …староста! – ехидно вставил Евграфыч.

Но Кимыч пропустил это мимо ушей, увлеченный своей идеей:

– Опять же, не только ведь у нас живут домовые. Значит, есть какой-нибудь главный британский, испанский, французский и все такое прочее. И, получается, может быть и планетарный… или всепланетный.

– Эк тебя понесло, – сказал Евграфыч. – Хотя как проверишь?

– Тут мы похожи на людей, – изрек со своего кресла Мефодьич. – Сами не знаем, кто нами управляет. Все живут, думают, будто они совершенно свободны, а на самом деле…

– Типун тебе на язык, – одернул Евграфыч. – Я даже знаю, как это называется, хотя книжек не читаю. Теория заговора! Тебе-то не один ли хрен, пардон меня? Даже в том, ради чего мы сегодня тут собрались, никакой городской или планетарный не помогут. Есть они, нет их – какая разница? Жаловаться все равно некому. Все приходится самим.

– Да уж… – изрек Мефодьич, – и однако, пора!

Кимыч тут же посмотрел на зачарованные часы. Там вроде бы ничего не изменилось. Ну, может, стрелка немного подвинулась. Но чутье Мефодьича никогда не подводило.

– Наконец-то! – оживился Евграфыч. – Я-то думал, может, вообще не придут.

– Придут, – ответил Мефодьич, – никуда не денутся.

– Еще как денутся, – усмехнулся Евграфыч, – после сегодняшнего! Ну-ка, достаем амуницию!

Он первый начал развязывать свой вещмешок. Кимыч немножко помедлил и раскрыл свой.

– Неужели настоящие? – Евграфыч подозрительно глянул на то, что принес самый младший в их тройке.

– Не знаю, – честно сказал Кимыч, – но похоже на то.

– А я думал, сейчас все пластмассовые.

– Да нет, и натуральные тоже бывают. У нас старые.

– М-да, весело, если настоящие, – опять усмехнулся Евграфыч, – получается, мы в чем-то как эти…

– Не как эти! – отрезал, поднявшись с кресла, Мефодьич. – Это все равно что экспонат из твоего музея взять, на время, для общей пользы. Так сказать, для публичной демонстрации в образовательных целях. А они… Это как забраться в музей, все перебить, испоганить и убежать. Только еще хуже. Чуешь разницу, служивый?

– Уел, – согласился Евграфыч и загремел содержимым своего вещмещка. Потом, не говоря ни слова, дотянулся до клетчатого баула.

– А это тоже настоящее? – спросил Кимыч без всякой задней мысли подшутить над служивым.

– Обижаешь, – ответил повеселевший Евграфыч. – Никакого жульства! Самое настоящее, высшей пробы! Лично мною смазано. Как пахнет, любо-дорого! Вот, кстати, примерь, – он протянул Кимычу сверток.

Кимыч развернул и придирчиво осмотрел, явно не особо желая влезать в обновку.

– Ничего, – сказал Евграфыч, – Штирлиц, чай, тоже рядился.

Он профессионально быстро собрал все разобранное. Кимыч даже залюбовался.

– Вот что, – Евграфыч щелкнул металлом последний раз, – ты собирай свою… конструкцию и переодевайся, а мы наверх. Я натяну проволоку, а Мефодьич на разведку. Всем все ясно?

– Так точно, – почти хором ответили Кимыч и Мефодьич.

Словно дожидаясь этого момента, из зачарованных часов вылетела потрепанная кукушка и… нет, не прокуковала, а заорала душераздирающим голосом. Если бы на кладбище вблизи норы оказался человек, то, услышав из-под земли этот крик, он перекрестился бы, даже будучи завзятым атеистом, и бросился удирать со всех ног. Кимыч, когда сам услышал такое в первый раз, тоже вздрогнул, хотя чего ему было теперь бояться?

На поверку же этот вопль был всего лишь петушиным кукареканьем, пропущенным задом наперед, словно магнитофонная запись. Придумал такое, разумеется, Мефодьич. Логика у него была простая: ежели петухи возвещают утро и спасение от нежити, то кукушка возвещает ночь и нежити приход. Кого именно кладбищенский домовой Мефодьич полагал нежитью – вопрос отдельный. А поскольку есть такое выражение «до третьих петухов», кукушка тоже голосила трижды. И этот ее крик был как будто первый звонок в театре.

Сегодня – в театре военных действий.

Евграфыч и Мефодьич переглянулись и словно испарились. Умеют домовые быстро исчезать. Но перед этим хозяин норы затушил очаг: видимый на поверхности дым был им больше ни к чему.

Кимыч остался соединять проволокой части принесенного из школы багажа. Потом нехотя переоделся в то, что дал ему служивый. Оказалось не совсем впору. К тому же одежда была самой что ни есть настоящей, а не сшитой для какого-нибудь театра. Кимыч всем своим существом чувствовал, как прилипли к ней страх, усталость, злость… И еще смерть. Это было не отстирать никаким порошком.

Зеркала у себя в норе Мефодьич не держал. Да и зачем оно: домовые, как ни крути, все-таки нежить, пусть и небесполезная в хозяйстве, и в зеркалах не отражаются. Тут они ничем не лучше каких-нибудь вурдалаков. Так что понять, как выглядит со стороны, Кимыч не мог.

Он заскучал и присел обратно на ящик. Чтобы чем-нибудь себя занять, начал перебирать разложенное содержимое вещмешка Евграфыча.

Музейный домовой очень не любил, чтобы его называли музейным. Он сам именовал себя служивым, и никто, в общем-то, не возражал.

Давным-давно Евграфыч пал смертью храбрых во время Полтавской баталии. Причем едва ли не самым первым, не успев толком сделать и выстрела. Душа его, как и положено, отлетела, но желание послужить отечеству и досада, что не пригодился, не дали рассеяться бренной ментальной оболочке. Дома для Евграфыча тоже никакого не нашлось, и он стал полковым. Следил за исправностью орудий, сухим порохом и всем таким прочим. Сколько войн прошел – со счету сбился. И в царской армии успел послужить, и в Красной. Из одной в другую, кстати, перешел легко. Хотя Евграфыч был верен царю и присяге, однако интервенцию Антанты вытерпеть не смог, а потому и решил, что ни чести своей, ни отечеству не изменяет.

Нужно еще понимать, что не в характере Евграфыча было прятаться, если, конечно, того не требовала боевая обстановка. Скрываться от своих тот считал ниже своего достоинства. Опять же, несмотря на некоторую язвительность, натура у Евграфыча была легкая, свойская, людей не напрягающая. Где бы он ни служил, к нему очень быстро привыкали, и подавляющее большинство даже считало человеком, а многие и знать не хотели, кто он такой на самом деле. Казусы, правда, тоже случались, о чем он, смеясь, рассказывал во время посиделок у Мефодьича. «Недолюбливали меня всегда различные, так сказать, официальные лица. При царе батюшка полковой не жаловал – дескать, от нечистого. А как царя не стало, другая беда – замполит. Не укладываюсь ему, понимаешь ли, в материалистическое мировоззрение. Пробовали мной даже особисты заниматься, да чего со мной сделаешь? Из любой кутузки уйду, где это видано, домового взаперти держать. Тем более меня вдали от артиллерии…»

Но после Великой Отечественной Евграфыч вдруг решил, что хватит с него, нужно переходить к мирному строительству. И пошел в музей. Подумал, что он-то продолжает существовать, пускай как нежить, а вон сколько народу сгинуло на полях без следа. Хотя бы память о них сохранить надо. Это и стало новой движущей силой, что не давала сгинуть самому Евграфычу.

В музее он тоже быстро прижился. Как всегда, не особенно таился, но и напоказ себя не выставлял. Дело в том, что домовые избегают общения с людьми отнюдь не потому, что боятся или предрассудки какие имеют. Просто если нежить встречается с живым человеком, то жизненная сила, по закону сообщающихся сосудов, потечет туда, где пусто. Нормальные люди друг с другом обмениваются, так и существуют. А нежити отдать нечего. Потому, скажем, если живой человек в загробное царство попадет, как Орфей, он там недолго живым пробудет, это все равно, что без скафандра в открытый космос выйти. Но домовые, они как кошки. То есть молока, шерсти и прочего с них не получишь, зато дом делают уютнее одним своим присутствием. Тут присмотрят, там подсобят, это и есть их плата за продление жизни. Едят они только для того, чтобы материальная оболочка жила. Здесь у них все как у людей, на одной духовной пище не протянешь. Но лишний раз домовой на глаза людям показываться не станет, совесть поимеет, даром что нежить. Помнят, что и в них осталось что-то человеческое. Евграфыча же к людям тянуло, хотя и он палку не перегибал, все-таки служивый, а не энергетический вампир какой-нибудь. Как говорится, солдат ребенка не обидит.

Пока Кимыч вспоминал рассказы служивого, в норе снова объявился Мефодьич. Словно проник к себе в дом через трубу.

– Идут, – сказал он Кимычу.

В доказательство из часов вылетела кукушка и проголосила вывернутым наизнанку петушиным воплем еще раз.

Второй звонок, подумал Кимыч. Почему-то ему пришел в голову уже не театр, а звонок на урок.

Сегодня – на урок истории.

Кимыч даже не заметил, что в норе есть теперь и Евграфыч.

– Готово! – бросил служивый. – Взяли все и на выход!

Кимыч подхватил свою «конструкцию» и заспешил наружу. Ход в нору был узкий, но когда школьный вылез на поверхность, Евграфыч уже все равно поджидал его там. Когда только успел? Что значит опыт…

Гуськом домовые побежали к окраине кладбища. Первым служивый, за ним Мефодьич, а последним, стуча поклажей, школьный.

Им вслед из-под земли донесся третий вопль.

Домовые могут перемещаться очень быстро и незаметно, потому что умеют изменять свои размеры. Их тело не материально на все сто процентов, как у людей. Домовой может вполне сойти за человека и затеряться в сутолоке, а может нырнуть в кошачий лаз или даже в мышиную нору. Но сейчас такой маневр не удался бы из-за одежды и поклажи, куда все это денешь?

…Они успели: и добежать, и все нужное приготовить, и затаиться.

Кимыч сидел, прислонившись спиной к памятнику и уперев сапоги в близкую ограду. Памятник был из новых, гранитных, и прикасаться к его холодной гладкой поверхности было даже приятно. Кимыч понимал, что такая бесцеремонность не очень-то вежлива, но по-другому не получалось.

Облака раскрыли полную луну. Словно желтое лицо, изрытое оспинами, показалось из-под черного капюшона. Деревья тянулись к небу, словно руки мертвецов. Откуда-то из леса донесся протяжный вой. Конечно, это был не волк, а какая-то из бродячих собак, что иногда заходили на кладбище.

Кимычу было страшновато. Чувство смутное, почти забытое. Чего бояться ночью на кладбище, если ты давно уже не человек?

Но даже домовые иногда боятся ответственности.

Кимыч вспоминал развороченный крест, увиденный сегодня по дороге в нору кладбищенского. Еще он вспоминал выражение лица Мефодьича, когда помогал ему ставить на место перевернутые памятники. Это было на прошлую весну.

У Мефодьича в норе хранилась особенная тетрадь. Не тетрадь даже, а целая конторская книга. Старинная, с потрескавшейся обложкой. Мефодьич записывал сюда все интересное и примечательное, не полагаясь на память. Эта книга у него была уже неизвестно какой по счету. В ее середине Мефодьич хранил вырезки из газет. Сами газеты он доставал из мусорных ящиков, куда их выбрасывали посетители кладбища. А еще газеты приносил Кимыч.

Коллекция вырезок у Мефодьича подобралась своеобразная. Кимыч, честно говоря, все их не читал. Но ему хватало и заголовков.

ВАНДАЛИЗМ НА КЛАДБИЩАХ

ЧТО С НАМИ ПРОИСХОДИТ?

РАЗРУШЕНО БОЛЕЕ 200 НАДГРОБИЙ

ВАНДАЛЫ НЕ ДРЕМЛЮТ

ОСКВЕРНЕНЫ ВОИНСКИЕ ЗАХОРОНЕНИЯ

НЕСОВЕРШЕННОЛЕТНИЕ ВАНДАЛЫ

ДАЮТ ПРИЗНАТЕЛЬНЫЕ ПОКАЗАНИЯ

Уголки вырезок не помещались в конторской книге, вылезали наружу, съеживались, как будто им самим было неудобно за свое содержание.

Думая об этом, Кимыч вдруг различил осторожные шаги и разговоры. Еще смешки. Еще бульканье.

Домовые слышат хорошо и далеко.

Кимыч затаил дыхание. Тоже, конечно, нелепо: ведь ты не то чтобы живой, не отражаешься в зеркалах и мог бы совсем не дышать, если бы захотел. Но привычка вдыхать и выдыхать сохраняется, как походка.

По шагам, смешкам и шорохам Кимыч понял: идут пятеро. Обостренный слух не подводил, во время уроков школьный мог безошибочно определить, сколько учеников сидит в классе.

Кимыч не видел ни служивого, ни кладбищенского. Но он легко мог себе представить, о чем сейчас думает Евграфыч: «Поближе… Еще маленько поближе… Рановато….»

А затем над кладбищем взвилась ракета. Но не простая, а заговоренная. Ракетницу притащил, конечно, служивый, а с заговором постарался Мефодьич: свечение у падающей ракеты было синее, мертвое, зловещее.

Увидев сигнал, Кимыч приложил к губам самодельный рупор и провыл:

– Айн, цвай, драй! Фояр!

Над головой прозвенело: это Мефодьич привел в действие несложный механизм, – и над памятниками взвилась фигура, похожая на пугало. Света еще не погасшей ракеты вполне хватало, чтобы пятеро невольных зрителей ее хорошенько разглядели.

К ним, стуча костями и металлом, летел скелет, одетый в форму немецкого солдата Второй мировой. В каске, сдвинутой на затылок, и с болтающимся на шее автоматом.

Скелет Кимыч позаимствовал на одну ночь в препараторской кабинета биологии и притащил разобранным в заплечном мешке. Все остальное принес из музея служивый.

Скелет двигался по тонкой проволоке, натянутой между деревьями. Мефодьич управлял им как марионеткой.

Конечно, проволоку было не различить, если не знать, куда именно смотреть.

Прижавшись спиной к гранитному надгробию, Кимыч услышал возгласы. За такие слова в школе вызвали бы родителей, сразу обоих. Но состояние тех, кто эти слова произнес, легко можно было понять.

Тогда Кимыч поднялся во весь рост. Сейчас на нем тоже была немецкая форма. Он не хотел ее надевать, но Евграфыч был прав: и Штирлиц рядился. А кроме того, Кимыч был самым высоким из троицы: рост домовых с годами делается меньше, и они вроде как усыхают. А кого способен напугать фашист ростом метр с кепкой? Так что по-любому эта роль доставалась Кимычу.

На шее у него тоже висел автомат. И в отличие от того, что надели на скелет, в этом автомате были патроны.

Кимыч полоснул вверх.

Стрелять из автомата его научил служивый, еще давно, в лесу, по бутылкам. Откидной приклад в свое время оставил здоровенный синяк на плече. Но сейчас Кимыч прикладом не пользовался.

Очередь ушла в небо, и было в ее грохоте что-то от треска костей.

А затем опять выстрелил служивый. Синяя ракета высветила клочок кладбища, тощую фигуру Кимыча с автоматом и пришельцев.

Кимыч и так их отлично себе представлял. Он чуть ли не каждый день встречал подобных в школе. Класс десятый-одиннадцатый. Хотя зря Кимыч подумал на школу: все-таки та, где служил он сам, была в центре города и вообще считалась одной из лучших. А эти явно учились где-то в близлежащем поселке. Стал бы кто, даже приняв на грудь, так далеко идти из города.

Нет, это были местные. Рассказал о них Мефодьич. Он же позвал на подмогу друзей, когда понял, что сам не справится. Ему до смерти надоело, когда на кладбище выворачивали кресты, разбивали надгробия или разрисовывали их черной краской. Кто этим занимается, Мефодьич уже давно выяснил и даже научился вычислять, когда именно кладбищенский разбой случится опять.

…Незваные гости сначала даже не посмотрели в ту сторону, откуда была дана очередь. Все их внимание оказалось прикованным к скелету, летящему над могилами.

– Сдавайся, партизанен! – как можно более хрипло, чтобы не выдать свой высокий голос, проорал Кимыч. Никаких партизан в городе никогда не было, тот всю войну стоял в глубоком тылу. Просто Кимыч слышал похожую фразу в каком-то старом фильме.

Фигуры несостоявшихся вандалов замерли, примороженные ужасом.

Первая фаза акции была успешно пройдена, и наступало время для второй.

Кимыч побежал к фигурам, паля в воздух. Что называется – в белый свет как в копеечку, даром что на дворе была ночь. Между короткими очередями он кричал по-немецки:

– Уважаемые пассажиры! Поезд номер два прибывает на запасной путь! Предъявите билеты! Покажите меню!

Никто из жертв психологической атаки немецкого, разумеется, не знал. Кстати, из домово-кладбищенской троицы его тоже выучил один Кимыч, по учебникам и лингафонному курсу из класса иностранных языков.

Несколько пар глаз наконец-то оторвались от скелета и обратились к бегущему с автоматом. Только тогда пришельцы ожили и бросились удирать. Очевидно, в них открылись до того скрытые резервы организма: в школе Кимыч видел немало бегунов, но эти могли бы выступать даже на областной олимпиаде.

Он еще раз выстрелил, еще раз крикнул вслед. Но сам уже никуда не спешил.

Третья синяя ракета высветила спины насмерть перепуганных беглецов. Спины растворились вдали раньше, чем она погасла.

Рядом с Кимычем встал служивый:

– Кажись, все. Больше не придут.

Скелет раскачивался на проволоке и позвякивал железками, словно огородное пугало.

– Хорошо бы так, – сказал Мефодьич, показавшись откуда-то с неожиданной стороны, – только как бы теперь другие не пришли.

– Какие другие? – повернулся к нему Кимыч.

– Паранормальные всякие… любители. Слухи ведь пойдут.

– Будем решать проблемы по мере поступления, – рассудил служивый, – а пока считаем, воспитательная работа прошла успешно. Все собираем и возвращаемся на базу. Кимыч! Гильзы поищи, а то если кто найдет, это уже не слухи будут, а улики. Да, и бутылки после этих хорошо бы убрать.

– Так точно! – сказал Кимыч.

Искать в темноте стреляные гильзы зрение домового вполне позволяло.

Мефодьич отцепил скелет и перевалил его через плечо, будто нес раненого. На другое плечо повесил автомат.

– Вот ведь до чего дошло, – ворчал он, – оборонять родные могилы чучелом фрица. Сначала от них защищаешься, теперь вот ихним же образом.

– Говорили уже, – махнул рукой Евграфыч, – не в нашу же форму его было рядить! Из этих зомби как-то лучше получаются. Это не жульство даже, а военная хитрость.

…Через полчаса все трое опять сидели в норе у Мефодьича, смотрели на вновь разведенный огонь. Разобранный скелет лежал сложенным в мешке у Кимыча, оружие и амуниция – в сумках у Евграфыча. Единственное, чего тот не собирался возвращать, – патроны, потому как они были не музейные, а его личные, хранившиеся много лет на черный день. Бережливый Евграфыч и не думал, что черный день обернется тихой весенней ночью, а стрелять придется в воздух.

Домовые вообще по понятным причинам ведут ночной образ жизни, поэтому сейчас для троицы было что-то вроде раннего, хорошо начатого утра.

Мефодьич еще раз заварил свой коронный травяной чай и вновь раскачивался в кресле, попыхивая трубочкой. Снова философствовал:

– Заметил я, случаются все эти акты вандализма в основном по весне или в начале лета.

– А тут и думать нечего, – отозвался, не дослушав, Евграфыч, – весной у всех психов обострение. Так даже в твоих газетных обрывках написано. А эти что, нормальные, что ли? Так что все на поверхности!

– Да уж, – сказал кладбищенский, – психика молодая, неуравновешенная. Мы ведь кого-то и уморить могли такой психической атакой.

– Невелика потеря, – буркнул служивый. – Неповадно будет. Сильных духом среди таких все равно нет, а на слабых мы всегда управу найдем.

– Мы-то найдем, – у Мефодьича в руках появилась знакомая тетрадь. – А везде ли есть мы?

Он перебирал узловатыми пальцами хрупкие пожелтевшие вырезки.

Возникла пауза, и в норе слышалось только, как потрескивает огонь и шуршат эти клочки бумаги.

ОТВЕТНЫЙ УДАР В СПИНУ ПАВШИМ

ВАНДАЛАМИ ОКАЗАЛИСЬ ШКОЛЬНИКИ

ВОЙНА ПРОДОЛЖАЕТСЯ НА КЛАДБИЩЕ

– Людям надо этим заниматься, – вздохнул Евграфыч, – а не нам, старой нежити. Извини, Кимыч, про тебя не подумал…

– Живым нынче не до мертвых, – ответил Мефодьич, подняв одну вырезку на уровень глаз и посмотрев сквозь нее на огонь, будто хотел разглядеть какие-то тайные водяные знаки. – Вот самим и приходится…

– Я не в обиде, – сказал Евграфыч, – мне-то что, даже интересно стариной тряхнуть. Ему вон тоже, – он кивнул на Кимыча, – боевое крещение принять в самый раз. Кстати, молодцом, парень!

– Старался, – коротко ответил Кимыч.

– А я вот думаю, – произнес Мефодьич, – опыт надо передавать и распространять! Так что Кимыч прав. Надо выходить на городского. А может, даже на всемирного. Если он есть.