Усиление террора; его причина. — Системы демократов; Сен-Жюст. — Всемогущество Робеспьера. — Праздник Верховного Существа. — Кутон представляет закон 22 прериаля, преобразовывающий Революционный трибунал, смятение, дебаты и, наконец, подчинение Конвента. — Деятели комитетов разъединяются; одну партию составляют Робеспьер, Сен-Жюст и Кутон; другую — Бийо-Варенн, Колло д'Эрбуа, Барер и члены Комитета общественной безопасности. — Поведение Робеспьера; он перестает ходить в Комитет и старается опираться исключительно на якобинцев и Парижскую коммуну. — 8 термидора; Робеспьер требует обновления состава комитетов, но не добивается этого. — Заседание 9 термидора; Сен-Жюст разоблачает действия комитетов; Тальен его прерывает; Бийо-Варенн жестоко нападает на Робеспьера; общее озлобление Конвента против триумвиров; арест их. — Коммуна восстает и освобождает заключенных. — Опасности, которым подвергается Конвент, и его мужество; он объявляет мятежников вне закона — Секции принимают сторону Конвента — Поражение и казнь Робеспьера и инсургентов.

Прошло четыре месяца со времени падения партии Дантона; за это время власть комитетов ничем не сдерживалась, и никто не помышлял даже ей противиться. Единственным средством правления сделалась смерть, и республике пришлось пережить период ежедневных систематических казней. Были придуманы особые заговоры, якобы на самом деле происходившие по тюрьмам, переполненным в силу закона о подозрительных, и темницы, при посредстве закона 22 прериаля, который можно было бы назвать законом обязательного осуждения, были быстро очищены; одновременно с изданием этого нового закона повсюду в департаментах комиссары Горы были заменены людьми, преданными Комитету общественного спасения, и с этих нор на западе стали действовать протеже Бийо-Варенна — Каррье, на юге протеже Кутона — Менсе, а на севере протеже Робеспьера — Жозеф Лебон. К прежде в Лионе и Тулоне примененному уже уничтожению целыми массами врагов демократической диктатуры при помощи расстреливания картечью теперь прибавились ужасы казней гильотиной в Аррасс, Париже и Оранже и массовое бросание в воду заключенных в Нанте.

Если бы этот пример заставил людей познать ту истину, что на благо человечества должна стать общепризнанной, а именно, что в революции все зависит от первого отказа и от первой борьбы! Чтобы реформа прошла спокойно, необходимо, чтобы ей не оказывали противодействия; иначе неизбежно возгорится гражданская война, и революция только сильнее распространится, ибо весь народ придет в движение на ее защиту. Раз общество потрясено в самых своих основаниях, победителями несомненно и неизбежно останутся те, кто смелее всех других, и вместо умеренных и мудрых преобразователей распоряжаются всегда преобразователи наиболее крайние и непреклонные. Рожденные борьбой, они только в ней ищут и поддержки: одной рукой они сражаются за свое господство, а другой основывают систему, чтобы это господство упрочить. Они убивают во имя своего спасения, во имя своих доктрин и для мотивирования этих убийств, которыми они защищают свою диктатуру, они выставляют все, что только есть на земле святого: добродетель, человечество, народное благо… Пока они не выдохнутся и не падут, все гибнет перед ними без всякого разбора, гибнут одинаково и противники, и приверженцы реформ; буря уносит и разбивает о революцию всю нацию. Посмотрите, что сталось в 1794 г. с людьми 1789 г.; они также погибли в общем крушении. Выход на поле битвы одной партии вызвал туда и все другие, и все они, как и первая, оказались в конце концов последовательно побежденными и уничтоженными: первыми погибли конституционалисты, за ними жирондисты, монтаньяры и, наконец, сами децемвиры. Кровопролитие при этом с каждым поражением становилось все сильнее, система тирании все более жестокой. Децемвиры только потому были самыми безжалостными, что они были последними.

Комитет общественного спасения ввиду угрожающего положения, занятого Европой, а также ввиду ненависти, питаемой к нему всеми побежденными партиями, полагал, что ослабление жестокостей поведет к его гибели; он стремился зараз и сдержать своих врагов, и от них отделаться. „Только мертвецы не возвращаются“, — говорил Барер. „Чем больше выпота у общественного организма, тем он становится здоровее“, — прибавлял Колло д'Эрбуа. Децемвиры, однако, никак не предполагали, что их дни сочтены, и стремились основать демократию, видя в ее установлениях гарантию для того времени, когда им можно будет отказаться от казней. Они с таким фанатизмом веровали в некоторые социальные теории, с каким известным религиозным воззрениям верили милленарии[44] Английской революции. Между ними и милленариями вообще можно найти много общего: одни во всем исходили от народа, как другие от Бога; одни желали самого полного политического равенства, как другие равенства в смысле Евангелия; одни стремились к царству добродетели, как другие к царству святых. Человеческая природа всегда и повсюду идет до крайних пределов и в религиозную эпоху производит христианских демократов, а в эпоху философскую — демократов политических.

Робеспьер и Сен-Жюст начертали план этой демократии и в своих речах выяснили главные ее основания. Они желали изменить нравы, дух и привычки Франции; они стремились создать из нее республику, наподобие древних. Они надеялись установить господство народа, создать должностных лиц, не обуянных гордостью, и граждан, не имеющих пороков, восстановить братские взаимные между гражданами отношения, поклонение добродетели, простоту обхождения, чистоту и строгость нравов. В речах всех докладчиков Комитета, а в особенности в речах Сен-Жюста и Робеспьера, так и пестрят сакраментальные слова этой секты: свобода и равенство в управлении республикой, нераздельность для ее формы, общественное спасение, как основание для ее защиты и сохранения, добродетель, как ее идеал, Верховное Существо, как предмет поклонения. Что же касается граждан, то символом веры для них должны были быть: братство в обыкновенных отношениях, честность в поведении, здравый смысл для руководства умственной жизнью, скромность для общественной деятельности, которую они должны были направлять исключительно к пользе государства, а не своей личной выгоде. Нельзя идти дальше в фанатизме. Изобретатели этой системы вовсе не смотрели на то, насколько она удобоприменяема; они считали ее справедливой и естественной, и этого было им довольно для того, чтобы, получив власть в свои руки, вводить ее насильственно. Из всех приведенных нами сакраментальных слов партии мы не найдем ни одного, на основании которого не были бы осуждены или целая партия, или по крайней мере отдельные лица. Роялистов и аристократов преследовали во имя свободы и равенства, жирондистов во имя нераздельности; Филиппо и Камиля Демулена вместе с другими столь же умеренными людьми — во имя общественного спасения; Шометта, Анахарсиса Клоотса, Эбера и всю анархистскую и атеистическую партию во имя Верховного Существа; Шабо, Базира, Фабра д'Эглантина во имя честности; Дантона во имя добродетели и скромности. В глазах фанатиков эти нравственные преступления столь же содействовали гибели осужденных, как и те заговоры, в которых их обвиняли.

Робеспьер был покровителем этой секты, но в Конвенте она имела еще более ярого защитника в лице Сен-Жюста, которого называли Апокалиптическим. Он имел правильные и крупные черты лица, выражение лица твердое и вместе с тем меланхолическое, взгляд пристальный и проницательный, волосы черные, гладкие и длинные. Манеры его были холодны, но душа чрезвычайно пламенна. Простой в своем образе жизни, строгий к себе, как и к другим, и склонный к нравоучениям, он без всяких колебаний стремился к осуществлению своей системы. Несмотря на то, что ему было всего 25 лет, он был самым решительным из децемвиров, ибо он был наиболее из них убежденным. Страстно преданный республике, он был неутомим в комитетах, смел во время посылок к войскам, где он проявлял пример мужества, разделяя походы и опасности наравне с солдатами. Как бы ни был он предан толпе, он никогда не льстил ей и вместо того, чтобы, подобно Эберу, принять ее костюм и язык, он стремился доставить ей довольство и внушить серьезное отношение к делу и достоинство. Его политическая деятельность делала его еще более опасным, чем его демократические верования. У него была масса смелости, хладнокровия, находчивости и твердости. Будучи мало склонным к милосердию и снисходительности, он облекал меры к общественному спасению в формулы и затем тотчас же приводил эти формулы в исполнение. Он, не задумываясь, требовал победы, казни, диктатуры, раз только признавал их необходимыми. В отличие от Робеспьера, он был истинным человеком дела. Робеспьер быстро понял всю ту пользу, что могла извлечь из него партия, и приложил все усилия, чтобы привлечь его на свою сторону; Сен-Жюста, со своей стороны, привлекали в Робеспьере репутация неподкупности, строгие нравы и общность или сходство воззрений.

Понятно, насколько ужасно было сообщество таких двух людей с их популярностью, при зависти их ко всем, неограниченном властолюбии одного и непреклонном характере и последовательности в действиях другого. К ним затем присоединился Кутон; он был лично предан Робеспьеру. Обладая весьма кротким выражением лица и имея парализованной нижнюю половину тела, он отличался не знающим пощады фанатизмом. Робеспьер, Сен-Жюст и Кутон составили в Комитете тот триумвират, который стремился захватить всю власть исключительно в свои руки. Это честолюбие сначала отдалило от них остальных членов Комитета, а затем и погубило их. Вначале, однако, триумвират неограниченно управлял и Конвентом, и Комитетом. Для того, чтобы устрашить Конвент, докладчиком назначался Сен-Жюст; если надо было поймать Конвент врасплох, то на трибуну выступал Кутон. Робеспьер лично выступал тогда, когда в Собрании слышался какой-либо ропот или замечалась нерешительность, и одного слова его было достаточно, чтобы все замолчали и на всех напал ужас.

В продолжение первых двух месяцев после падения Коммуны и партии Дантона децемвиры, еще не разделенные, работали все вместе ради упрочения своего господства. Их комиссары охраняли порядок в департаментах, а войска республики были победителями по всем границам. Комитеты воспользовались этой минутой безопасности и согласия и пожелали положить начало новым обычаям и новым установлениям. Не надо забывать, что во время революции двигателями людей являются две склонности: преданность воззрениям и жажда власти. Члены Комитета сначала заботились о торжестве демократических идей, но в конце концов они боролись исключительно из-за обладания властью.

Бийо-Варенн изложил Конвенту теорию народного правительства и предложил ряд способов всегда держать в подчинении у нации армию. Робеспьер произнес речь о нравственных идеях и празднествах, соответствующих республике; по его предложению декадные праздники посвятили Верховному Существу, Истине, Справедливости, Скромности, Дружбе, Воздержанности, Искренности, Славе, Бессмертию, Несчастью и т. д., наконец, всем нравственным и республиканским добродетелям. Этим Робеспьер подготовил введение нового культа Высшего Существа[45] . Барер сделал доклад об уничтожении нищенства и о той помощи, которую республика обязана оказывать неимущим гражданам. По желанию демократов все эти доклады были обращены в декреты[46] . Речи Барера обыкновенно были направлены к тому, чтобы скрыть от Конвента ту подчиненность децемвирам, в которой он находился; он был чрезвычайно гибким орудием в руках Комитета, он не обладал ни жестокостью, ни фанатизмом, которые бы привлекали его к террору. Он был кроток нравом, вел безупречную жизнь и отличался весьма умеренным образом мыслей. Он был, однако, труслив и потому из конституционного роялиста он после 10 августа стал умеренным республиканцем, а после 31 мая восхвалителем и соучастником тирании децемвиров. Не имеющему достаточно сильной воли нечего думать быть действующим лицом революции. Ум сам по себе не непреклонен, — слишком легко приспособляется; он находит оправдание для всего, даже для действий, возбуждающих отвращение или ужас; в такое время, когда постоянно приходится быть готовым к смерти и когда следует действовать только до тех пор, пока не приходится поступаться своими убеждениями, ум никогда не умеет остановиться вовремя.

Робеспьер, считавшийся вдохновителем нравственной демократии, мало-помалу достиг к описываемому времени высшей степени могущества и не знал границ в своем влиянии. Он стал предметом лести всей без исключения партии: он стал великим человеком республики. Все говорили о его добродетели, его гении, его красноречии. Значение его сильно возросло еще из-за двух обстоятельств. 3 прериаля незначительный, но смелый человек по имени Адмира пожелал избавить Францию от Робеспьера и Колло д'Эрбуа. Весь день он тщетно прождал Робеспьера, а вечером решился поразить Колло. Он два раза выстрелил в него, но оба раза промахнулся. На следующий день к Робеспьеру явилась молодая девушка по имени Сесиль Рено и настоятельно требовала свидания с ним. Робеспьера не было дома; девушка настаивала, чтобы быть принятой, и в конце концов ее арестовали. При ней нашли небольшой пакет и два ножа. „Что за причина побудила вас прийти к Робеспьеру?“ — „Мне надо поговорить с ним о деле“. — „О каком деле?“ — „Это зависит от того, каким бы он оказался“. — „Знакомы вы с гражданином Робеспьером?“ — „Нет, я желала только с ним познакомиться, меня интересовало посмотреть, как выглядит тиран“. — „Для чего у вас два ножа?“ — „Ни для чего, у меня не было намерения причинить кому бы то ни было зло“. — „А что это за пакет?“ — „В нем смена белья; я предполагала надеть ее там, куда меня сведут“. — „Куда же вас сведут?“ — „В тюрьму, а оттуда на гильотину“. Несчастную девушку действительно отправили сначала в тюрьму, а затем на гильотину, и она увлекла в своей гибели все свое семейство[47] .

Робеспьер после этого покушения получил выражения самой головокружительной лести. Клуб якобинцев и Конвент приписали его спасение заступничеству доброго гения республики и Верховного Существа, бытие которого было установлено декретом от 18 прериаля, по настоянию Робеспьера. Освящение нового культа было назначено повсеместно во Франции на 20 прериаля. 16-го Робеспьер единогласно был выбран председателем Конвента, чтобы именно ему исполнять роль первосвященника на этом празднестве. Он явился на празднество во главе Конвента, с лицом, сияющим от доверия и радости, что ему было, вообще говоря, мало свойственно. Шагов на пятнадцать впереди своих товарищей выступал Робеспьер, и всеобщее внимание было обращено именно на него, на то, как он шел в блестящем одеянии, с цветами и колосьями в руках. Все в этот день ждали для себя чего-нибудь: враги Робеспьера ждали узурпации власти, преследуемые партии — отныне более кроткого режима. Робеспьер обманул ожидания всех; он в качестве первосвященника приветствовал народ речью и закончил ее не обещанием лучшего будущего, а следующими неутешительными словами: „Граждане, предадимся сегодня чистой радости. Завтра нам предстоит снова борьба с пороками и тиранами“[48] .

Два дня спустя, 22 прериаля, Кутон представил Конвенту проект нового закона. Революционный трибунал покорно осуждал всех, на кого ему указывали: он одинаково посылал на смерть роялистов, конституционалистов, жирондистов, монтаньяров. Но он действовал не так быстро, как то было желательно для людей, задавшихся систематическим истреблением противников, людей, поставивших своей целью во что бы то ни стало и как можно скорее отделаться от заключенных. По предложению Кутона следовало уничтожить еше немногие соблюдавшиеся формы судебного разбирательства. „Всякая медлительность, — сказал Кутон, — является преступлением, всякая снисходительная формальность составляет опасность для общества, казнь следует отсрочивать только до удостоверения личности врагов отечества“. Ранее обвиняемые имели защитников, теперь их отняли. Закон дает в защитники оклеветанным патриотам патриотов присяжных; для заговорщиков же никаких защитников не должно быть. Ранее каждого заключенного судили в отдельности, теперь их судили большими группами. Прежде даже в определении революционных преступлений была некоторая ясность, теперь признавались виновными все враги народа, а врагами народа считались все, кто стремился уничтожить свободу при помощи силы или хитрости. До сих пор в своих решениях присяжные должны были руководствоваться законами, теперь им предоставлялось слушаться только совести. Одного трибунала, Фукье-Тенвиля и небольшого количества присяжных стало недостаточно для жертв, число которых с изданием нового закона должно было сильно увеличиться; трибунал пришлось разделить на четыре отдела, число присяжных и судей было увеличено, а публичному обвинителю было назначено четыре помощника, его заменявших. Наконец, до сих пор народные депутаты могли быть преданы суду только по постановлению Конвента; теперь закон был составлен так, что это стало возможным по одному постановлению комитетов. Закон против подозрительных, как неизбежное следствие, дал закон 22 прериаля.

Конвент встретил окончание предложения Кутона ропотом боязни и удивления. „Если этот закон будет принят, — сказал Рюан, — то нам не останется ничего иного, как застрелиться. Я требую отсрочки“. Отсрочка была поддержана многими депутатами, но вот выходит на трибуну Робеспьер. „Уже давно, — сказал он, — Национальный конвент обсуждает и декретирует законы без всяких промедлений, ибо давно в нем исчезли раздоры партий. Я требую, чтобы, не обсуждая даже вопроса об отсрочке, Конвент начал прения по поводу предложения Кутона и вел их, если понадобится, хотя бы и до восьми часов вечера“. Прения были тотчас же открыты, и через тридцать пять минут закон был принят в двух чтениях. На следующий день, однако, некоторые депутаты, устрашенные новым законом еще более, чем самим Комитетом, попробовали возвратиться ко вчерашнему вопросу. Друзья Дантона, монтаньяры, видевшие опасность особенно в том постановлении, которым депутаты отдавались в полную власть децемвиров, предложили Конвенту озаботиться безопасностью его членов. Бурдон, депутат от Уазы, первым заговорил об этом; его поддержали. Мерлен ловким добавлением к закону восстановил прежнюю неприкосновенность депутатов; добавление это было принято Конвентом. За этим добавлением мало-помалу последовали другие возражения против вчерашнего декрета; смелость монтаньяров понемногу возросла, и прения стали очень бурными. Кутон напал прямо на монтаньяров. „Пусть, — отвечал на его нападки Бурдон, — члены Комитета знают, что если они патриоты, то и мы патриоты не меньше их. Пусть знают они, что я не стану в язвительном тоне отвечать на их упреки. Я уважаю и Кутона, и Комитет, но я не могу не уважать также и непоколебимую Гору, спасшую республику“. Робеспьер, удивленный непривычным сопротивлением, устремляется на кафедру. „Конвент, Гора, Комитет, — говорит он, — все это одно и то же. Всякий народный представитель, любящий чистосердечно свободу, всякий народный представитель, готовый умереть за отечество, является членом Горы. Допустить, чтобы несколько интриганов, более достойных презрения, чем другие, ибо они более их лицемерны, увлекли за собой часть Горы и сделались предводителями этой партии, это значило бы оскорбить отечество и нанести смертельный удар народу“. — „Мне и в голову не приходило сделаться предводителем партии“, — отвечал Бурдон. — „Это было бы, — продолжал Робеспьер, — крайней степенью позора, если бы некоторые из наших сотоварищей, вовлеченные в заблуждение клеветой, взведенной на нас и на цель наших трудов…“ — „Я требую, чтобы были приведены доказательства тому, что сказано, — перебил Робеспьера Бурдон, — только что достаточно ясно про меня было сказано, что я злодей“. — „Я вовсе не называл Бурдона. Горе тому, кто сам себя называет. Да, Гора чиста, Гора величественна, и интриганы принадлежат вовсе не к Горе“. — „Назовите их“. — „Я и назову их, но когда в этом встретится надобность“. Угрозы, высказанные Робеспьером, самый повелительный тон его речи, поддержка, которую он встретил в других децемвирах, страх, от одного к другому переходивший по всему собранию, — все заставило монтаньяров замолчать. Добавление Мерлена, как оскорбительное для Комитета общественного спасения, было отвергнуто, и закон был принят целиком в его первоначальном и не измененном виде. С этих пор начались массовые казни, и ежедневно на гильотину отсылалось в среднем по 50 заключенных. Этот террор над террором продолжался около двух месяцев.

Приближался, однако, конец этому режиму. Прериальские заседания положили предел согласию между членами комитетов. С некоторых пор между ними росло глухое недовольство. Они шли вместе, покуда им приходилось поневоле вместе сражаться против общих врагов, но лишь только они со своей привычкой к борьбе и жаждой к власти остались на арене одни, взаимные отношения их должны были измениться. Во-первых, мнения их были не вполне по всем вопросам одинаковые: демократическая партия разбилась на фракции вследствие падения прежней Парижской коммуны; Бийо-Варенн, Колло д'Эрбуа и главнейшие из членов Комитета общественной безопасности — Вадье, Амар, Вуллан — принадлежали к этой ниспровергнутой партии Коммуны и предпочитали культ Разума культу Верховного Существа. С другой стороны, большинство завидовало популярности Робеспьера и с опасением смотрело на все возрастающее его могущество. Робеспьер, в свою очередь, был раздражен тайным недоброжелательством и кознями своих сотоварищей по комитетам. Он составил план уничтожить наиболее предприимчивых членов Горы: Тальена, Бурдона, Лежандра, Фрерона, Ровера и других, а вместе с ними и своих соперников по комитетам.

Робеспьер располагал поразительной силой: высшие классы, отождествлявшие его личность с самой революцией, поддерживали в нем носителя своих доктрин и своих интересов. К его услугам была вся вооруженная сила Парижа, находившаяся под начальством Анрио. Он царствовал в Клубе якобинцев и составлял и очищал его совершенно по своему произволу. Все важные места были заняты его креатурами; он сам составил новый Революционный трибунал и новую Парижскую коммуну, заменив в должности генерального прокурора Шометта национальным агентом Пейаном, а в должности мэра Паша — Флерио. Какая была у него цель, когда он раздавал наиболее влиятельные должности людям совершенно новым и этим отделялся от комитетов? Стремился ли он и на самом деле к диктатуре? Хотел ли он только достичь своей демократической добродетели, погубив все, что еще осталось безнравственного среди Горы и мятежного среди комитетов? Все партии потеряли своих предводителей: Жиронда в лице двадцати двух, Коммуна в лице Эбера, Шометта и Ронсена, Гора в лице Дантона, Шабо, Лакруа, Камиля Демулена. Уничтожая предводителей, Робеспьер, однако, старательно покровительствовал массе. Он защищал 70 заключенных против изветов якобинцев и ненависти комитетов; он стал во главе нового состава Коммуны; он мог ждать сопротивления своим планам, каковы бы они ни были, исключительно только со стороны небольшого количества оставшихся монтаньяров и со стороны правительства Конвента. В последние дни своей карьеры он все свои усилия и направил именно против этих двух препятствий. Надо полагать, что он совершенно не отделял республику от своего над ней протектората и что и республику, и протекторат он думал основать и упрочить на развалинах всех партий.

Комитеты боролись с Робеспьером по-своему. Они тайно подготовляли его падение обвинением в тирании; они распускали слухи, что на установление культа Верховного Существа надо смотреть как на предвестие близкой узурпации власти; они указывали на ту высокомерную осанку, с которой он действовал в день 20 прериаля, и на то расстояние, на котором он держался в этот день даже от Национального конвента. Они называли его между собой не иначе, как Писистратом, и это имя переходило из уст в уста. Ничтожное для всякого другого времени обстоятельство позволило напасть на него косвенным образом. Старая женщина, по имени Екатерина Тео, в каком-то темном закоулке, посреди небольшого количества фанатических приверженцев занималась пророчествами; звали ее „Божьей Матерью“; она возвещала скорое пришествие мессии-восстановителя. Вместе с ней всегда находился прежний товарищ Робеспьера по Учредительному собранию, картезианец Жерль, имевший цивильный аттестат от самого Робеспьера. Комитеты, раскрыв тайны „Божьей Матери“ и ее предсказаний, заподозрили или, может быть, только сделали вид, что заподозрили, Робеспьера в том, что он пользуется этим средством для привлечения на свою сторону фанатиков и для того, чтобы подготовить умы к собственному возвышению. Они изменили имя этой женщины Тео в Теос, что по-гречески обозначает „Бог“, а в Мессии, пришествие которого она возвещала, они достаточно ловко указали Робеспьера. Старый Вадье от имени Комитета общественной безопасности должен был сделать Конвенту доклад об этой новой секте. Тщеславный и мелочный Вадье донес Конвенту на посвященных в новые таинства, осмеял новый культ, приплел к нему, хотя открыто и не называл, Робеспьера, и добился заключения фанатиков в тюрьму. Робеспьер пожелал спасти их. Поведение Комитета общественной безопасности его глубоко возмутило, и в Клубе якобинцев он отозвался о речи Вадье с презрением и гневом. Комитет общественной безопасности оказал новое противодействие Робеспьеру, отказавшись возбудить преследование против тех, на кого указывал Робеспьер. С этих пор он совершенно перестал являться в Комитет и весьма редко приходил на заседания Конвента. Зато он регулярно являлся в Клуб якобинцев и здесь, с клубной трибуны, он надеялся разбить своих врагов, как это ему удавалось делать до тех пор.

И вообще-то печальный, боязливый и недоверчивый, теперь он стал еще более мрачным и подозрительным. Он не выходил на улицу иначе как в сопровождении нескольких якобинцев, вооруженных палками; их называли его телохранителями. Вскоре он начал свои обвинения и доносы в Народном собрании. „Следует, — говорил он, — изгнать из Конвента всех развращенных людей“. Под развращенными людьми он подразумевал друзей Дантона. Робеспьер заставлял наблюдать за ними с самой мелочной тщательностью. Ежедневно следовавшие за ними по пятам шпионы сообщали ему обо всех их поступках, об их словах и о том, кого они посещали. Робеспьер в Клубе якобинцев нападал не только на одних дантонистов: он восстал на самый Комитет и для нападения на него выбрал день, когда в клубе председательствовал Барер. Барер вернулся домой с этого заседания совершенно в унынии. „Я совершенно изверился в людях“, — сказал он присяжному Виллату. — „Что побудило, — спросил этот Барера, — Робеспьера напасть на тебя?“ — „Робеспьер ненасытен, он расходится с нами, так как мы не можем удовлетворять всех его желаний. Пусть бы речь шла о Тюрио, Гюфруа, Ровере, Лекуантре, Панисе, Камбоне, Монестьере, о всей этой шайке дантонистов, — мы бы могли с ним прийти к соглашению; пусть даже он требует головы Тальена, Бурдона из Уазы, Лежандра, Фрерона — и это можно понять. Но согласиться на выдачу ему Дюваля, Одуена, Леонара Бурдона, Вадье, Вуллана… ну разве есть в этом хоть малейшая возможность?“ Нельзя было выдать членов Комитета общественной безопасности, ибо это значило бы погубить самих себя. Комитет общественного спасения поэтому решил быть твердым; он выжидал нападения, хотя и боялся его. Робеспьер был опасным противником отчасти в силу своего могущества, отчасти своей ненавистью и планами; ему приходилось первому начинать борьбу.

Как, однако, было приступить к ней? Робеспьер впервые был составителем заговора. До сих пор ему удавалось всегда пользоваться существующими народными движениями. Дантон, кордельеры и предместья 10 августа ниспровергли трон; Марат, Гора и Коммуна 31 мая поразили Жиронду; Бийо, Сен-Жюст и Комитеты совершили низвержение Коммуны и добились ослабления Горы. Ныне Робеспьер был совершенно один. Не имея возможности получить поддержки от правительства, ибо он шел против комитетов, он обратился к низшим классам населения и якобинцам. Главными заговорщиками были: Сен-Жюст и Кутон в Комитете, мэр Флерио и национальный агент Пейан в Коммуне, президент Дюма и вице-президент Кофиналь — в Революционном трибунале; наконец, не надо забывать о главнокомандующем войсками Анрио и об якобинцах. Решение было, как оказывается, уже принятым через три недели после прериального закона и за 25 дней до 9 термидора, т. е. 15 мессидора; именно этим числом помечено письмо Анрио к мэру, в котором он, между прочим, пишет: „Товарищ, ты будешь доволен мной и моим образом действий: люди, любящие отечество, легко могут прийти к соглашению, чтобы обратить все свои усилия на пользу общественного дела. Я желал раньше и желаю теперь, чтобы тайна действий была известна только нам двоим; тогда злодеи ничего о них не могли бы поведать. Поклон и братство“.

Сен-Жюст был в то время в командировке в Северной армии; Робеспьер поспешно вызвал его в Париж, а в ожидании его возвращения старался подготовить умы в Клубе якобинцев. На заседании 3 термидора он выразил жалобу на поведение комитетов и на преследование патриотов и поклялся защищать этих последних. „Нигде, — говорил он, — не должно оставаться и следа преступлений или преступных замыслов. Несколько злодеев бесчестят Конвент; но, конечно, он не позволит им угнетать себя“. Далее, Робеспьер предложил своим сотоварищам по клубу представить Национальному собранию свои размышления по этому поводу. Это было, таким образом, повторением 31 мая. 4 термидора Робеспьер принял депутацию от департамента Эны, явившуюся к нему с жалобой на действия правительства, в котором он не принимал участия уже более месяца. „Конвент, — ответил депутации Робеспьер, — в настоящем своем положении, зараженный продажностью и не будучи в состоянии от нее отделаться, не может более спасти республики; он погибнет вместе с ней. На очереди осуждение патриотов. Что касается меня, то я уже стою одной ногой в гробу; через несколько дней со мной будет покончено. Все остальное в руках Провидения“. Робеспьер был в это время немножко нездоров и нарочно преувеличивал свое уныние, свои опасения и опасности республики, чтобы воспламенить патриотов и связать свою судьбу с судьбой революции.

Тем временем вернулся из армии Сен-Жюст. Робеспьер познакомил его с положением дел. Он явился в Комитеты, но был принят членами их очень холодно; каждый раз, как он входил, они прекращали прения. Молчание членов комитетов, несколько случайно слышанных им слов, замешательство, а отчасти и ненависть, написанные на их лицах, показали Сен-Жюсту, что терять времени не приходится, и он торопил Робеспьера начинать действия. Его правилом было бить сразу и сильно. „Дерзайте, — говорил он, — вот весь секрет революции“. Сен-Жюст убеждал Робеспьера поразить врагов без предупреждения, но это было невозможно, ибо сила, которой он располагал, была не организованная, а революционная и опирающаяся на общественное мнение. Следовало действовать либо через Конвент, либо через Парижскую коммуну, надо было пустить в ход или законную власть правительства, или крайнее средство восстания. Таковы были обычаи, таков исключительно мог быть государственный переворот. Но даже и к восстанию можно было прибегнуть не раньше, как получив отказ от Конвента, иначе не было предлога для него. Робеспьер был, таким образом, принужден начать неприязненные действия выступлением в Конвенте. Он надеялся всего от него добиться своим влиянием, а если бы, паче чаяния, Конвент оказал сопротивление, то он рассчитывал, что народ, возбужденный Коммуной, восстанет 9 термидора против обвиняемых членов Горы и Комитета общественного спасения совершенно так, как 31 мая он восстал против Жиронды и Комиссии двенадцати. Всякий деятель почти всегда сообразуется в своих поступках с прошлым и на нем основывает свои надежды.

8 термидора рано утром Робеспьер явился в Конвент. Он всходит на трибуну и в тщательно приготовленной речи разоблачает действия комитетов. „Я предстал перед вами, — сказал он, — чтобы защитить вашу поруганную власть и нарушенную свободу. Мне придется защищать также и самого себя, но вас это не должно удивлять, ибо вы нисколько не походите на тех тиранов, с которыми вам приходится бороться. Ваши уши не полны криков оскорбленной невинности, и вы понимаете, что мое дело не совсем чуждо и для вас“. После этого вступления Робеспьер жалуется на клеветников; он нападает на тех, кто ведет республику к гибели либо своими излишествами, либо своей умеренностью, на тех, кто преследует мирных граждан, как это делают Комитеты, на тех, кто преследует истинных патриотов, т. е. монтаньяров. Он вполне соглашается с прежней деятельностью и с духом Конвента и связывает свою судьбу с его судьбой. Он прибавляет, что враги Конвента — и его враги. „Чем я сам по себе могу заслужить гонения? Очевидно, они входят в общий план заговора против Национального конвента. Разве вы не обратили внимания, что для того, чтобы отделить вас от народа, они опубликовали, что вы — диктаторы, царствующие при помощи террора, хотя и отвергаемые по общему молчаливому соглашению французов? Что касается до меня, то к какой, собственно говоря, партии я принадлежу? Конечно, к вам, и только к вам. Ведь вы, истинные представители народа и его принципов, составляете ту партию, которая с самого начала революции разрушала козни врагов ее и уничтожила стольких изменников, пользовавшихся доверием. Я предан этой партии, и против нее именно направлены все преступные замыслы… Вот уже по меньшей мере шесть недель, как я из-за невозможности делать добро или по крайней мере противодействовать злу совершенно прекратил исполнение своих обязанностей члена Комитета общественного спасения. Стал ли после этого более защищен патриотизм? Сделались ли партии менее смелыми? Стало ли отечество счастливее? Мое влияние всегда ограничивалось исключительно тем, что я защищал дело отечества перед представителями народа и перед трибуналом народного разума“. Сплетя, таким образом, тесно свою судьбу с судьбой Конвента, Робеспьер старается восстановить Конвент против Комитетов во имя идеи его независимости. „Представители народа, настало время вооружиться приличествующими вам гордостью и твердостью характера. Вы не для того здесь, чтобы вами управляли, а для того, чтобы направлять деятельность лиц, облеченных вашим доверием“.

Не ограничиваясь стремлением привлечь на свою сторону Конвент, указывая на необходимое восстановление его власти и на окончание его рабского подчинения комитетам, Робеспьер обращается также и ко всем умеренным людям, напоминая им, что именно ему они обязаны спасением 73-х и давая им надежду на восстановление порядка, справедливости и милосердия. Он говорит о том, что следует изменить разорительную и тяжелую финансовую систему, что следует смягчить революционное правление, направить его действия и наказать его агентов, превысивших свою власть. Наконец, он взывает к народу, говорит об его нуждах, об его могуществе и, перебрав все, основанное на интересах, надеждах и опасениях Конвента, что могло бы на него повлиять, прибавляет: „Скажем открыто, что существует заговор против общественной свободы, что силой своей он обязан преступному союзу, интригующему среди самого Конвента, что этот союз имеет соучастников в Комитете общественной безопасности, что враги республики противопоставили этот Комитет Комитету общественного спасения и создали, таким образом, два правительства, что и члены Комитета общественного спасения также входят в этот заговор, что цель такого союза погубить патриотов и отечество… Но какие же имеются средства против этого зла? Следует наказать изменников, обновив состав Комитета общественной безопасности, очистив его и подчинив Комитету общественного спасения, следует, далее, почистить и самый Комитет общественного спасения, следует создать единство правления под высшим главенством Конвента, уничтожить, таким образом, при помощи давления народной власти все партии и создать на их развалинах господство справедливости и свободы“.

Это объявление войны не было встречено в Конвенте ни аплодисментами, ни ропотом. В молчании Конвент выслушал Робеспьера, и молчание это продолжалось долгое время и после того, как он кончил говорить. Собрание было в нерешительности, все с беспокойством переглядывались. Наконец, депутат Версаля Лекуантр получил слово и потребовал, чтобы речь Робеспьера была опубликована во всеобщее сведение. Требование это послужило сигналом к волнению, спорам и сопротивлению. Бурдон, депутат Уазы, противится опубликованию речи, находя ее опасной; ему аплодировали. Барер, по всегдашней своей привычке служить и нашим, и вашим, поддерживает необходимость опубликования всех речей, а Кутон требует, чтобы речь Робеспьера в отпечатанном виде была разослана по всем общинам республики. Конвент, устрашенный имевшимся, по-видимому, согласием между враждебными партиями, декретирует и опубликование, и рассылку речи Робеспьера.

Члены обоих комитетов до этих пор хранили молчание, но теперь, увидев нерешительность большинства Конвента и поражение Горы, решили, что настало время и им сказать свое слово. Вадье первый нападает и на речь, и на самого Робеспьера. Камбон идет еще дальше. „Настало время, — вскричал он, — поведать миру настоящую истину: один человек парализовал до сих пор волю Конвента, и этот человек — Робеспьер“. — „Надо сорвать маску, — прибавил Бийо-Варенн, — на ком бы она ни находилась. Я предпочитаю, чтобы мой труп служил престолом для честолюбца, чем быть безмолвным сообщником его злодеяний“. Панис, Бентаболь, Шарлье, Тирион и Амар напали на Робеспьера в свою очередь. Фрерон предложил Конвенту свергнуть с себя иго Комитетов. „Время, — сказал он, — восстановить свободу мнений. Я предлагаю, чтобы Конвент отменил декрет, коим комитетам предоставлено право задерживать народных представителей. Кто из нас может свободно выражать свое мнение, зная, что его каждую минуту за это могут арестовать?“ Слова эти вызвали незначительные аплодисменты; но не настало еще время полного освобождения от посторонней зависимости Конвента; прикрываясь комитетами, следовало добиться свержения Робеспьера, а затем было бы уже нетрудно справиться и с ними. Ввиду этих соображений предложение Фрерона было отвергнуто. „Кто боится открыто высказывать свои мнения, — сказал Бийо-Варенн, пристально глядя на Фрерона, — тот недостоин звания народного представителя“. После этих инцидентов все внимание собрания было направлено опять на Робеспьера. Декрет о напечатании его речи был отменен, и Конвент передал речь для рассмотрения комитетов. Робеспьер, никак не ожидавший такого пламенного противодействия, воскликнул: „Как, я имею смелость изложить в Конвенте истины, необходимые, по моему мнению, для спасения отечества, а мою речь отсылают на рассмотрение тех самых членов, которых я обвиняю!“ Робеспьер вышел в этот день из Собрания несколько обескураженный, но все еще надеялся подействовать на казавшееся ему нерешительным Собрание убеждениями, а если это не удастся, то подчинить его при помощи заговорщиков из якобинцев и членов Парижской коммуны. Вечером он отправился в Клуб якобинцев и был принят там с энтузиазмом. Он прочитал ту самую речь, что днем осудил Конвент, и якобинцы покрыли ее рукоплесканиями. Он рассказал тогда клубу о всех нападках, предметом которых он стал; чтобы их возбудить еще больше, он добавил: „Я готов, если встретится в том надобность, выпить чашу Сократа“. — „Робеспьер, — вскричал в ответ один из депутатов, — я выпью ее с тобой!“ — „Враги Робеспьера, — раздалось тут отовсюду, — являются непременно врагами и отечества: пусть он назовет их, — и дни жизни их сочтены!“ В продолжение всей этой ночи Робеспьер подготовлял своих приверженцев к завтрашнему дню. Было решено, что заговорщики соберутся в Коммуне и в Клубе якобинцев и, готовые действовать смотря по обстоятельствам, будут там ожидать в то время, как Робеспьер и его друзья отправятся в Конвент.

Комитеты собрались со своей стороны и провели в совещании всю ночь. Посреди них появился Сен-Жюст. Товарищи попробовали отвлечь его от триумвирата; они поручили ему сделать доклад о случившемся накануне и представить им на рассмотрение. Вместо доклада он, однако, написал обвинительный акт против них самих и, не пожелав сообщить им его, покинул заседание, сказав: „Вы омрачили мое сердце; я открою его только перед Конвентом“. Комитеты возложили все свои надежды на мужество Собрания и единодушие партий. Монтаньяры ничего не забыли из мер, которыми можно было бы водворить это спасительное единодушие. Они обратились к наиболее влиятельным членам Правой и Равнины. Они заклинали Буасси д'Англа и Дюрана де Майяна, стоявших во главе их, соединиться с ними для совместных действий против Робеспьера. Сначала они колебались; два раза они отсылали от себя дантонистов, даже не выслушав их, — настолько велик был их страх перед могуществом Робеспьера и настолько сильна их злоба по отношению к Горе. Дантонисты в третий раз возобновили переговоры, и, наконец, и Правая, и Равнина согласились их поддержать. И с одной, и с другой стороны имелись, таким образом, заговоры. Все партии в Конвенте соединились против Робеспьера; все соучастники триумвиров были готовы высказаться и действовать против Конвента. При таком положении вещей открыто было заседание 9 термидора.

Члены Конвента собрались на это заседание раньше обыкновенного. К половине одиннадцатого они прогуливались уже по коридору, ободряя друг друга. Монтаньяр Бурдон, депутат Уазы, подходит к умеренному Дюрану де Майяну, жмет ему руку и говорит: „Какие славные люди члены Правой“. К разговаривающим подходят Тальен и Ровер и присоединяют свои приветствия к приветствиям Бурдона. В полдень они через дверь в зал видят, что Сен-Жюст всходит на трибуну. „Пора“, — сказал Тальен, и они пошли в зал. Робеспьер занимал место как раз против трибуны для ораторов, вероятно, с целью устрашать своих врагов взглядами. Сен-Жюст начинает. „Я не принадлежу, — говорит он, — ни к одной из партий, я буду бороться против них всех. Дело приняло такой оборот, что эта кафедра может обратиться в Тарпейскую скалу для всякого, кто взойдет на нее, чтобы сказать, что члены правительства уклонились с пути благоразумия и мудрости“. Тут Тальен яростно прерывает Сен-Жюста и кричит: „Нет возможности хорошему гражданину удержаться от слез над печальной судьбой общественного дела. Повсюду мы видим раздор. Вчера от правительства отделился один из его членов и выступил с его обвинениями. Сегодня то же самое делает другой. Мы снова видим возобновление взаимных нападок, отечеству грозят не только еще бо́льшие бедствия, но и падение прямо в бездну. Я требую, чтобы была совершенно снята завеса!“ — „Это необходимо, это необходимо!“ — раздалось тут со всех сторон.

Бийо-Варенн получает слово и говорит с места: „Вчера Клуб якобинцев был наполнен подставными людьми, подставными, ибо они не имели членских билетов; в такой компании вчера развивалось намерение задушить Национальный конвент; вчера я видел там людей, кричавших самые невозможные ругательства против людей, ничем революции не изменявших. Теперь здесь, среди Горы, я вижу одного из этих людей, угрожавших представителям нации, вот он…“ — „Арестовать, арестовать его!“ — раздались отовсюду крики. Приставы схватывают этого человека и отводят его в Комитет общественной безопасности. „Настала минута, когда следует высказать истину, — говорит Бийо-Варенн. — Собрание имело бы неправильное суждение о событиях и о своем положении, если бы оно не заметило, что находится между двумя опасностями быть задавленным. Погибель Конвента неизбежна, если он окажется слабым“. — „Нет, нет, Конвент не погибнет!“ — воскликнули в ответ единодушно все члены, поднявшись со своих мест. Они дают клятвы спасти республику; с мест для публики раздаются рукоплескания и крики: „Да здравствует Национальный конвент!“ Друг Робеспьера, Леба, просит слова, чтобы говорить в защиту триумвиров. Ему в нем отказывают, и Бийо-Варенн продолжает. Он предостерегает Конвент от угрожающих ему опасностей; он нападает на Робеспьера, перечисляет его сообщников, разоблачает его поведение и планы касательно диктатуры. Все взоры поворачиваются к Робеспьеру. Сначала и довольно долго он их выносит с полной твердостью, но, наконец, он не в силах больше вытерпеть и бросается на трибуну. Тотчас же раздался страшный шум, и Собрание криками „Долой тирана!“ не дало ему возможности говорить.

„Я только что просил, — сказал тогда Тальен, — сорвать завесу. С удовольствием теперь констатирую, что она сорвана совершенно; заговорщики обнаружены, они вскорости будут уничтожены, и свобода восторжествует. Я был вчера вечером в Клубе якобинцев, и то, что я там слышал, заставляло меня трепетать за отечество. Я видел, что составляется армия нового Кромвеля, и я заготовил кинжал, которым собирался пронзить ему сердце, если бы Конвент не нашел в себе силы издать против него обвинительный декрет“. При этих словах Тальен вынимает и размахивает кинжалом и требует от негодующего Конвента прежде всего ареста Анрио и непрерывности заседания Конвента; и на то, и на другое Конвент выражает свое согласие посреди криков „Да здравствует республика!“ По предложению Бийо-Варенна Конвент издает, далее, указ об аресте трех самых смелых сторонников Робеспьера: Дюма, Буланже и Дюфреза. По предложению Барера Конвент становится под вооруженную защиту городских секций, он же редактирует прокламацию, с которой Конвент должен был обратиться к народу. Предложения различных мер предосторожности следуют одни за другими. Вадье отвлекает на время внимание Конвента от грозящих ему опасностей, заговорив снова о деле Екатерины Тео. „Не будем отдаляться от настоящей цели нашей работы“, — говорит Тальен. — „Я сумею возвратить Конвент к настоящему вопросу“, — кричит Робеспьер. — „Займемся тираном“, — продолжает Тальен и снова с живостью нападает на Робеспьера.

Робеспьер уже несколько раз делал попытку говорить, несколько раз он подымался по ступенькам кафедры для ораторов и всякий раз должен был спускаться вниз из-за всеобщих криков „Долой тирана!“ и звонка, почти непрестанно приводимого в действие председателем. Робеспьер делает, наконец, еще одно последнее усилие и, воспользовавшись минутным затишьем, кричит: „В последний раз спрашиваю тебя, председатель убийц, дашь ты мне слово или нет?“ Турио продолжает звонить. Тогда Робеспьер, обведя взором трибуны, остающиеся безучастными, обращается к правой стороне. „Я прибегаю к вашей защите, — говорит он. — Вы чистые и добродетельные люди, вы должны дать мне возможность высказаться, в чем мне отказывают эти убийцы“. Но и отсюда он не получил ответа. Гробовое молчание не было нарушено ни одним словом. Только тогда Робеспьер окончательно потерял присутствие духа, возвратился на свое место и упал в кресло, совершенно разбитый от усталости и гнева. На губах у него пена, голос обрывается… „Несчастный, — говорит ему один из монтаньяров, — это тебя душит кровь Дантона“. Вносится требование об аресте Робеспьера; требование это встречает поддержку со всех сторон. Тогда подымается со своего места Робеспьер-младший. „Я виновен наравне с моим братом, — говорит он, — я разделяю его убеждения и желаю иметь общую с ним участь“. — „Я не хочу принимать на себя бесчестие этого указа, — говорит Леба, — я прошу, чтобы арестовали и меня“. Конвент единогласно постановляет арестовать обоих Робеспьеров, Кутона, Леба и Сен-Жюста. Этот последний долго оставался на трибуне, нисколько не меняясь в лице, затем он сошел вниз все такой же спокойный: всю продолжительную бурю ему удалось выдержать, не проявив никаких внешних признаков волнения. Триумвиры были выданы жандармам и уведены ими при общих радостных восклицаниях. Робеспьер, выходя, сказал: „Республика погибла: разбойники торжествуют“. Было пять с половиной часов. Заседание было прервано до семи часов.

Во время этой бурной борьбы сообщники триумвиров, как было условлено, собрались в Коммуне и Клубе якобинцев. Мэр Флерио, национальный агент Пейан и командующий войсками Анрио были в здании Коммуны уже с полудня. Они созвали при помощи барабана муниципальных чиновников и были в полной надежде, что Робеспьер останется в Конвенте победителем и что им поэтому не встретится надобности ни в общем совете для декретирования восстания, ни в секциях для его поддержания. Через несколько часов пришло из Конвента приказание мэру явиться в Конвент и отдать отчет о состоянии Парижа. „Поди скажи этим злодеям, — отвечал посланному Анрио, — что мы здесь рассуждаем, как бы почистить их. Не забудь, кроме того, передать Робеспьеру, чтобы он был тверд и никого не боялся“. Как только до Коммуны дошла весть об аресте триумвиров и о декрете против их сообщников, ударили в набат, закрыли заставы и решили созвать Генеральный совет и собрать секционеров. Артиллерия получила приказание явиться к Коммуне вместе со своими пушками, а революционным комитетам было предложено принять там же присягу на участие в восстании. Из Коммуны же было послано известие и в Клуб якобинцев, объявивших тотчас же свои заседания непрерывными. Депутаты от городской Коммуны были приняты якобинцами с бешеным восторгом. „Клуб заботится об отечестве, — было сказано им, — он поклялся лучше умереть, чем жить под властью преступлений“. Было выработано между Клубом и Коммуной соглашение, и между этими двумя центрами восстания были организованы частые сношения. Анрио с целью вовлечь в восстание народ проезжал во главе своего штаба по улицам и кричал: „К оружию!“ То тут, то там он говорил к народу речи и призывал всех встречных идти в Коммуну спасти отечество. На улице Сент-Оноре за таким делом он был замечен двумя членами Конвента. Именем закона они потребовали, чтобы несколько жандармов исполнили декрет об аресте: жандармы повиновались, и Анрио со связанными руками был доставлен в Комитет общественной безопасности.

Между тем ни с той, ни с другой стороны не был решен еще окончательно образ действий. Каждая сторона пользовалась доступными ей средствами власти: Конвент действовал при помощи декретов, Коммуна — при помощи восстания; для каждой стороны было совершенно ясно, что ждет ее в случае поражения, и это делало их обоих крайне деятельными и решительными. Долгое время успех был неопределенен: от полудня до пяти с половиной часов верх одерживал Конвент; он арестовал триумвиров, а несколько позже и Анрио стал его пленником. Конвент все время был в сборе, а Коммуна еще не успела сосредоточить свои силы; с шести до восьми больше шансов на успех было у Коммуны; казалось, дело Конвента проиграно. На это время Конвент разошелся, а Коммуна удвоила свои усилия и свою смелость.

Робеспьер между тем был перевезен в Люксембургскую тюрьму, его брат в Сен-Лазарскую, Сен-Жюст в Шотландскую, Кутон в Бурбскую, а Леба в Консьержери. Коммуна сначала отдала приказ тюремщикам не принимать этих арестантов, а затем послала отряды войск для их освобождения. Первым был освобожден Робеспьер; его с триумфом доставили в ратушу, Здесь его прибытие было встречено возгласами „Да здравствует Робеспьер, да погибнут изменники!“ Незадолго перед тем Кофиналь, во главе двухсот пушкарей, отправился освобождать Анрио, содержавшегося под стражей в Комитете общественной безопасности. Было семь часов. И Конвент снова собрался на заседание. Стража его состояла едва из ста человек. Кофиналь является, проникает в здание, занимает помещения комитетов и освобождает Анрио. Этот тотчас же идет на площадь Карусель, держит речь к артиллеристам и убеждает их направить орудия против Конвента.

Конвент в это время рассуждает как раз об угрожающих ему опасностях. До него только что одно за другим дошли известия об устрашающих успехах заговорщиков, о мятежных распоряжениях Коммуны, об освобождении триумвиров, о нахождении их в ратуше, о неистовствах якобинцев, о созыве революционных комитетов и секций. Собрание имело полное основание страшиться ежеминутного нападения; вдруг в зал вбегают испуганные, спасающиеся от преследования Кофиналя члены комитетов. Конвент узнает от них, что помещение комитетов занято мятежниками, а Анрио освобожден. Сильнейшее волнение овладевает Собранием при этом известии. Несколько мгновений спустя в зал поспешно входит Амар и сообщает, что артиллеристы под влиянием увещаний Анрио направили свои орудия на Конвент. „Граждане, — говорит тогда президент, надевая в знак скорби шляпу, — настало время умереть на нашем посту“. — „Мы все умрем здесь!“ — воскликнули в ответ все члены Конвента. Зрители, бывшие на отведенных для них трибунах, вышли из зала с криками: „К оружию, пойдем дать отпор злодеям!“ Конвент имел достаточно мужества в эту страшную минуту объявить Анрио вне закона.

К счастью для Конвента, Анрио не удалось убедить артиллеристов пойти дальше и стрелять. Его влияния было достаточно только на то, чтобы увлечь их за собой, и он во главе их явился к зданию ратуши. Отказ артиллеристов стрелять решил судьбу этого дня. Коммуна была близка к победе, но с этой минуты дела ее все ухудшались. Нападение открытой силой совершенно ей не удалось, пришлось прибегнуть к более медленным приемам восстания; инициатива в наступлении перешла к другой стороне, и вскоре уже не Коммуна нападала на Конвент в Тюильри, а Конвент двинулся на ратушу. Конвент объявил всю мятежную Коммуну и всех участвовавших в заговоре депутатов вне закона. Он послал комиссаров по секциям с целью заручиться их поддержкой, назначил депутата Барраса главнокомандующим над парижскими войсками и дал ему в помощники Фрерона, Ровера, Феро, обоих Бурдонов и Лежандра, людей весьма решительного характера. Он сделал, наконец, центром военных действий и управления ими Комитеты.

Между тем секции собрались по приглашению Коммуны к девяти часам в заседания. Большинство граждан, отправляясь на эти собрания, сильно беспокоилось, смутно зная о распрях между Конвентом и Коммуной и не зная, чьей стороны держаться. Комиссары восставших приглашали их присоединиться к Коммуне и послать свои батальоны к ратуше. Секции ограничились, однако, посылкой в Коммуну одних депутаций. Но вот среди них появились посланцы от Конвента; они сообщили им декреты и прокламации Конвента и сообщили, что имеется и главнокомандующий, и место сбора для вооруженных граждан. Все колебания секций при этих известиях мигом прекратились. Батальоны секций стали один за другим являться к Конвенту; они давали клятву защищать Конвент и проходили через зал его заседаний при всеобщих криках энтузиазма и вполне чистосердечных рукоплесканиях. „Каждая минута теперь дорога, — сказал Фрерон, — надо действовать. Баррас пошел за приказаниями к комитетам; сейчас мы двинемся на мятежников. Мы принудим их именем Конвента выдать изменников, а если они откажутся это исполнить, то мы сотрем в порошок и их, и все здание ратуши“. — „Идите не медля, — сказал президент, — надо, чтобы до наступления утра пали головы заговорщиков“. Несколько батальонов пехоты и несколько орудий было оставлено на защиту Конвента против возможного нападения, а остальные батальоны двумя колоннами двинулись на Коммуну. Было около полуночи.

Заговорщики оставались все время в заседании. Робеспьер, встреченный криками энтузиазма и обещаниями преданности и победы, был допущен в заседание и занял место между Пейаном и Флерио. Гревская площадь была полна народом, штыками, пиками и пушками. Для начала действий ждали только прибытия секций. Присутствие в ратуше депутатов от них, посылка к ним муниципальных комиссаров — все заставляло рассчитывать на их помощь; Анрио ручался за все. Заговорщики верили в несомненность победы: они избрали особую исполнительную комиссию, изготовили обращения к армиям и составляли списки; однако даже к половине первого ночи в ратушу не явилась ни одна секция, и из Коммуны не было отдано ни одного приказания. Триумвиры продолжали свое совещание с сообщниками, а народ, собравшийся на Гревской площади, стал приходить в смущение от такой медлительности и нерешительности. Глухо и на ушко сообщали слух о том, что секции высказались уже, что Коммуна объявлена вне закона, что войска Конвента приближаются. Мало-помалу дух собравшейся на Гревской площади массы упал настолько, что достаточно было незначительного толчка, чтобы рассеять ее. В это время в толпу пробрались эмиссары Конвента и закричали: „Да здравствует Конвент!“ Множество голосов подхватило этот крик. Тогда эмиссары прочли декрет, объявлявший Коммуну вне закона. Прослушав это постановление Конвента, все собравшиеся быстро разошлись во все стороны, и в несколько минут площадь совершенно опустела. Через несколько минут из ратуши вышел с саблей в руках Анрио, желая поддержать мужество находившихся на площади. „Возможно ли, — вскричал он, — каких-нибудь пять часов назад канониры спасли мне жизнь, а теперь эти злодеи меня покинули“. Он идет обратно в ратушу; тем временем подходят колонны войск Конвента, окружают ратушу, в молчании занимают все из нее выходы и затем разражаются общим криком: „Да здравствует Национальный конвент!“

Заговорщики, видя свою гибель, думают только о том, как бы им спастись от неприятельских ударов. Некий жандарм, по имени Меда, первым вошедший в зал, где заседали заговорщики, из пистолета выстрелил в Робеспьера и раздробил ему челюсть; Леба сам убил себя, а молодой Робеспьер выбросился из окна третьего этажа, но не убился до смерти; Кутон спрятался под стол, Сен-Жюст один спокойно ждал решения своей участи. Кофиналь обвиняет в трусости Анрио, выталкивает его через окно в помойную яму и убегает. Между тем приверженцы Конвента наполняют ратушу, проходят через опустевшие залы, захватывают заговорщиков и тащат их к зданию Конвента. Бурдон вбегает в зал с криком: „Победа, победа, заговорщики больше не существуют!“ — „Здесь, подле, — говорит председатель, — находится гнусный Робеспьер, его принесли на носилках: конечно, вам не может быть угодно, чтобы его внесли сюда?“ — „Нет, нет, — закричали все, — его следует отнести на площадь Революции!“ На некоторое время Робеспьер был помещен в Комитете общественной безопасности, а затем его перевезли в Консьержери. Тут, лежа на столе с окровавленным и обезображенным лицом, он стал предметом всеобщего любопытства, ругательств и проклятий; ему пришлось перенести тут не только разнообразнейшие унижения, но и убедиться воочию, как все партии одинаково радовались его падению и взводили на него обвинения во всех за последнее время совершенных преступлениях. Он выказал чрезвычайно много стойкости во время своей агонии. Из Консьержери Робеспьер предстал перед Революционным трибуналом; Трибунал, установивши личность Робеспьера и его сообщников, отправил всех их на эшафот. 10 термидора Робеспьер в пятом часу утра взошел на колесницу смерти и был помещен в ней между Кутоном и Анрио, также обезображенными, как и он сам. Голова его была обмотана окровавленным полотном, лицо было мертвенно бледно, глаза почти совершенно потухли. Вокруг колесницы теснилась огромная толпа, выказывавшая живейшую и совершенно несдержанную радость. В толпе поздравляли друг друга, обнимались и одновременно осыпали Робеспьера ругательствами, протискиваясь, чтобы лучше его рассмотреть. Жандармы указывали на него концами своих сабель. Что же касается до него, то толпа, казалось, внушала ему только жалость. Сен-Жюст обводил толпу спокойным взглядом; все остальные осужденные — их было 22 человека — казались упавшими духом. На эшафот Робеспьер вступил последним; когда упала его голова, раздались довольно долгое время не прекращавшиеся аплодисменты.

С Робеспьером настал конец периоду террора, хотя он среди своей партии вовсе не был самым ярым сторонником этой системы. Он искал, правда, господства, но, добившись его, желал умеренности, и террор, прекратившийся с его падением, все равно прекратился бы и при его полной победе. Падение его было неизбежно; он не располагал никакой организованной силой, многочисленные его приверженцы не были вовсе сплочены и дисциплинированы; его сила была исключительно в прямолинейности взглядов и терроре: он не смог, как Кромвель, врасплох захватить своих врагов, а потому искал, чем бы запугать их. Потерпев неудачу в терроре, он обратился к восстанию. Но Конвент в поддержке комитетов нашел средство укрепить и поддержать свое мужество, а мужество Конвента, в свою очередь, передалось городским секциям, и они объявили себя врагами мятежников. Напав на правительство, Робеспьер поднял против себя Конвент; действуя на Конвент, он ожесточил народ, и эта коалиция принесла ему гибель. 9 термидора Конвент не был, как 31 мая, разделенным на партии и нерешительным перед лицом сплоченной, смелой и многочисленной фракции. Все партии были соединены теперь поражением, несчастьем и всем в одинаковой мере постоянно грозившим осуждением; в борьбе они должны были действовать заодно. Таким образом, избежать поражения было совершенно не во власти Робеспьера. Не больше от него зависело и не порывать связи с комитетами. Он в своей деятельности достиг такого пункта, когда ему приходилось поневоле желать быть одному. Он был пожираем страстями, обманут в своих надеждах и в своем счастье, до тех нор бывшем все время для него благоприятным. Раз была объявлена война, — мир, спокойствие, разделение власти стали невозможными, совершенно подобно тому, как невозможны милосердие и справедливость, раз эшафоты уже возведены. Нет возможности тогда избежать падения, и к нему приводит то же самое, что ранее служило для возвышения: для человека казней и крови становится неизбежным погибнуть на эшафоте; здесь такое же верное место его гибели, каким для завоевателя является война.