В 1988-м по случаю пятидесятилетия Высоцкого «Литературная газета» заказала мне текст. Это был очень лестный заказ, хотя в то время я уже был не безработный, как предыдущие восемь лет, а обозреватель «Московских новостей» – лучшей и самой знаменитой газеты того времени.
Это было в СССР. Никакими «россиянами» еще не пахло. Был КГБ СССР, было Политбюро ЦК КПСС, был «лит» (так тогда называлась цензура; «получить лит» означало получить разрешение на публикацию). Но уже «дул ветер перемен». Из безработных получались обозреватели, а Высоцкий посмертно получил Госпремию. Это было, безусловно, хорошо. Но почему-то малость противно.
Текст прочли, одобрили и отправили в набор. Вышли гранки… Кто запретил публикацию – не знаю. Это не могло случиться по чьей-то прихоти. Раз статью набрали в типографии – значит, одобрение редакционного начальства, безусловно, имелось.
В 1988-м мы чувствовали себя уже на свободе.
Тогда ее было мало, а радовались мы много. А сейчас ее полно, а радости не видать. Свободу дали всем, но по-настоящему воспользовались ею только бандиты и олигархи. Ни одного поэта не появилось! Ни одного хоть сколько-нибудь равного Высоцкому, Галичу, Окуджаве.
Через двенадцать лет (в 2000-м) заметку напечатала «Новая газета». Вот текст.
«Тишина надо мной раскололась…»
Четыре строчки.
Читайте очень медленно. Очень вдумчиво.
Самовластительный злодей! Тебя, твой трон я ненавижу! Твою погибель, смерть детей С жестокой радостию вижу!
Каково было такое читать государю?* И вообразите положение Жуковского! Как защитить?
С одной стороны – «солнце русской поэзии».
С другой – ни в какие ворота не лезет.
По-нынешнему – непубликабельно.
И ведь много такого. Много! Невинное «Послание в Сибирь» лежало почти пятьдесят лет, чуть ли не половину стихов Пушкина сопровождает примечание «При жизни опубликовано не было», «Бориса Годунова» не ставили до…
* Представьте, такое о себе и своих детях прочли бы наши президенты; уголовное дело, терроризм.
А государь поступил как ангел. Долги заплатил (сто сорок тысяч), и сочинения издал в пользу семьи, и за учебу детей заплатил, и Михайловское выкупил. Итого – сумма в несколько раз больше нашей Госпремии. И все это – сразу после смерти. Буквально на следующий день.
А теперь, читатель, оглянись вокруг себя. Только что прокатился вал юбилейных затей по поводу пятидесятилетия Владимира Высоцкого. Всего восемь лет как умер, и – Госпремия, гала-концерты, грампластинки, книги, телесериалы, портреты, скульптуры, сотни статей и – венец официального признания – настенные календари с фотокарточкой напечатали и пароход назвали. Верю – будут и сумки, и майки. Не удержимся.
Особняком – спектакль Таганки «Владимир Высоцкий».
Первая особенность – не сегодня сделан.
На следующий день после смерти – задумали. В 1981-м поставили. 25 июля, в первую годовщину, несмотря на строжайший запрет, – сыграли. Это сейчас: славь – не хочу. А тогда – блокированная площадь, кольцо из барьеров, сержантов, автобусов, запертый выход из метро. Станция «Таганская» работала только на вход. Высоцкий перекрыл выход; так День Победы перекрывает выход из метро у Большого театра. Власть так боялась, будто не театр на площади, а четвертый блок. И каждого, кто туда, надо проверить, и – хорошо бы – кто оттуда. Кто оттуда выходил – нес радиацию, для склероза* смертельную. И склероз это понимал. И шапка на нем горела – десять тысяч кокард.
Теперь спектаклю почти не препятствовали. Разве что пару строк убрали да с текстом афиши заминка вышла из-за того, что ставил тогда, в 1981-м, Юрий Любимов, и сегодня просто неприлично делать вид, будто этого не было**.
* Брежнев, Политбюро и пр. ** Любимов еще не вернулся из эмиграции, еще не был прощен, с афиш спектаклей Таганки его имя было снято.
Вторая особенность спектакля – он показывает всего Высоцкого. Книги и пластинки дают очень ограниченное количество текстов. Дело даже не в числе. Дело в темах. Спортивные, военные, даже философские – уже печатаются и звучат. А блатных не ищите – нету. И не потому, что не успели записать или не нашли.
А потому, что страшно. Страх этот необъясним. Вся страна знает «Нинку», половина строк вошла в пословицы, а напечатать боятся. Почему? Пошлость, говорят. Непристойность.
Иной имел мою Аглаю За свой мундир и черный ус, Другой за деньги – понимаю, Другой за то, что был француз, Клеон – умом ее стращая, Дамис – за то, что нежно пел. Скажи теперь, мой друг Аглая, За что твой муж тебя имел?
Разве это приличнее строк:
Ах, что мне делать с этой Нинкою! Она спала со всей Ордынкою.
«Неприличные» стихи Пушкина печатаются многомиллионными тиражами. А ведь «имел» гораздо грубее, чем «спала». Ужели и в поэтическом кодексе есть статья о сроке давности? Только совсем уж непозволительные и матерные слова в стихах Александра Сергеевича заменяются соответственным числом черточек, и школьники с огромным удовольствием решают эти несложные для русскоязычного человека кроссворды, пользуясь подсказкой рифмы, ритма и контекста.
Ты помнишь ли, как всю пригнал Европу На нас одних ваш Бонапарт-буян? Французов видели тогда мы многих…
Тоже мне бином Ньютона. Да другой рифмы и нету.
В спектакле Таганки «Нинку» поют с иронией, с любовью, целомудренно и со смаком. Ведь это – о настоящем чувстве. Ведь слова «а мне плевать, мне очень хочется» произносит московский кавалер де Грие, который знает о своей Манон все самое ужасное, но…
Сегодня жизнь моя решается – Сегодня Нинка соглашается!
Госпремию, выходит, дать легче, чем песенку напечатать… Кстати, скажем здесь о Госпремии, чтоб больше к ней не возвращаться. Сам факт далеко не всех обрадовал. В нем явно чувствуется стыдливая попытка замазать грех. Откупиться, а не покаяться. Тем же отдает нынешний прием Пастернака в СП*. Почет ли это для него, пребывающего в местах столь отдаленных от нашей суеты? Сомнительно. А если нам захотелось справедливости, то логичнее было бы (по пророчеству другого изгнанника) «поименно вспомнить всех, кто поднял руку». Хотя бы опять-таки покаяться. Нет. Тогда – выгнали, сегодня – приняли. Протоколы подшили, резолюции подкололи. Хоть бы покраснели.
* Это было и смешно, и дико: в Союз писателей СССР посмертно приняли Пастернака. Живого единогласно исключили, мертвого единогласно приняли, хотя за эти тридцать лет он ничего не написал.
И Высоцкий премирован. Но за что? У премии странная формулировка: за Жеглова. Жеглов – прекрасная роль, но главное – песни Высоцкого и его Гамлет, Галилей, а не роль сыщика! Как, интересно, Маяковскому пришлась бы премия за «Нигде кроме как в Моссельпроме»? Вероятно, оскорбился бы.
Таганка, восстановив спектакль, поступила принципиально.
Построено всё на «Гамлете». Это была лучшая роль Высоцкого. Принц Датский и принц Таганки слились. И вот его нет. А все остались: Гертруда – Демидова, Горацио – Филатов, Офелия – Сайко… Они говорят с ним, и принц отвечает. Его хриплый голос звучит оттуда, откуда никто не возвращался: «Покайтесь в содеянном и берегитесь впредь». Мелкая дрожь скрываемого страха трясет Короля – Смехова:
КОРОЛЬ
Что он на воле – вечная опасность
Для нас, для вас, для каждого, для всех!
Пора забить в колодки этот ужас,
Гуляющий на воле…
Цель спектакля теперь несколько иная. Тогда, в 1981 году, – почтить память, показать масштаб потери. Сейчас – сопротивление канонизации, протест против мумифицирования.
Я люблю вас,
но живого, а не мумию! Навели хрестоматийный глянец!
Это Маяковский о Пушкине. Это Таганка о Высоцком.
Какие параллели судеб!
Маяковский ненавидел бронзы многопудье, а стоит бронзовый на площади. И его, введенного, «как картошку при Екатерине» (Пастернак), ненавидят уже несколько поколений, зубривших в обязательном порядке «Я волком бы выгрыз бюрократизм!». Гениальные бюрократы сделали знание этого, их клеймящего, стихотворения непременным условием получения аттестата. И тем украли у людей гениального поэта. Ибо любовь не переносит насилия.
Воруют и Высоцкого. Радиостанция «Юность» сообщает: «Мы передавали песни лауреата Государственной премии СССР Владимира Семеновича Высоцкого и стихи Александра Блока».
Помню панихиду. Сдерживая рыдания, говорили Любимов, Золотухин, Ульянов… Володя, говорили они, Владимир… И только чиновнику – тогдашнему начальнику управления культуры Моссовета, читавшему по бумажке: «Мы ценили его дарование», – только ему хватило ума и такта назвать Высоцкого «Владимиром Семеновичем». Услышав эту фальшь, услышав эту казенщину, зал то ли зарычал от ненависти, то ли застонал от боли. А теперь – прав оказался чиновник – перед нами почтеннейший «Владимир Семенович». К нему не подступишься. В раззолоченных залах ему цацки вручают, на бульварах памятники ставят. Простым смертным начинает его не хватать. И в школьные программы введут. Адаптированного. А главное – он все это предсказал:
Я при жизни был рослым и стройным,
Не боялся ни слова, ни пули
И в привычные рамки не лез –
Но с тех пор, как считаюсь покойным,
Охромили меня и согнули,
К пьедесталу прибив ахиллес.
Я хвалился косою саженью – Нате, смерьте!
Я не знал, что подвергнусь суженью После смерти…
А потом, по прошествии года – Как венец моего исправленья – Крепко сбитый литой монумент
При огромном скопленье народа Открывали под бодрое пенье – Под мое – с намагниченных лент.
Тишина надо мной раскололась – Из динамиков хлынули звуки, С крыш ударил направленный свет. Мой отчаяньем сорванный голос Современные средства науки Превратили в приятный фальцет.
Саван сдернули – как я обужен – Нате, смерьте! Неужели такой я вам нужен После смерти?!
Видите, только в сроке ошибся. Думал – через год, а мы семь лет раскачивались. Да еще спасибо, что раскачались. Но стал ли В.В. ближе? Стало ли теплее от торжеств?
Поднимает ли поэта пьедестал?
Телережиссеры находят песни Высоцкого скучными. Его, правда, пока не вращают вверх ногами, не делят на десяток Вовочек, не обвивают электронно-компьютерным серпантином, не окуривают дымом, не подсвечивают лазерным нимбом (или я что-то пропустил?). Но камера суетится. Наплывает, отплывает, и в этом что-то столь чуждое Высоцкому!.. А когда камера уставилась на В.В. сверху вниз, мы обомлели – чужое лицо! Всю жизнь мы глядели на него или прямо, или снизу вверх – из партера на сцену. Сверху – был не он. Пошлый наглый Ракурс хотел быть главным в передаче, главнее Высоцкого. И получилось…