На старых улицах новые плакаты. Сижу дома и грущу о застое. Вспоминаю мечты о расцвете театра. Холодный ветер швыряет снег на грязную афишу.

Нечего смотреть. Русская тоска по-японски

Опять описывать спектакли? Опять сообщать, кто откуда выходит, что говорит и какое выражение при этом делает. А зачем?

…Редко бывает (если вообще бывает), что с приходом нового главного режиссера театр меняет имя. Идут века – Большой остается Большим, Ла Скала – Ла Скалой.

С приходом Юрия Погребничко театр-студия «На Красной Пресне» стал называться театром-студией «На Станкевича».

Что, театр переехал? Нет. Улицу переименовали? Пока еще нет. В чем же дело?

– А врать неохота.

«Врать неохота» – это очень непросто перевести.

<хочу говорить правду», «Не хочу лгать» – в этих фразах ощутимо присутствует пафос. Дайте такую фразу актеру – он сразу станет героем. Плечи расправит, сверкнет глазами, рука сделает решительный жест, а в голосе прозвучит восклицание, хотя в тексте нет восклицательных знаков. «Я горд, смел, честен – ставьте меня к стенке, но не завязывайте мне глаза!»

«Врать неохота» – совсем другое. «Неохота» – слово вялое, пассивное, пафос и гордость отсутствуют начисто. Не принуждайте меня врать, потому что мне это скучно, давно надоело и очень противно. Конечно, вы можете меня заставить – воля ваша; если деваться будет некуда – я совру. Но учтите: это получится так отвратительно, так фальшиво, что никто не поверит. Уж лучше отстаньте от меня, ей-богу, – я спать хочу.

Если вы еще не поняли, о чем речь – поясню: я рисую вам портрет режиссера Юрия Погребнич-ко или – что то же самое – портрет его театра.

Прежнее название – «На Красной Пресне» – было абсолютно понятно каждому советскому человеку. Даже тем, кто никогда не ходит ни в какой театр, было ясно, что эта студия – боевая, передовая, революционная и идеологически безупречная. Дело в том (поясняю для иностранцев), что Красная Пресня – самое революционное место в нашей революционной стране. По революционности с Красной Пресней может тягаться лишь крейсер «Аврора». И то – проиграет, так как Аврора – все же греческое имя, то есть иностранное, то есть заведомо слабее, чем чисто русская Пресня (даже в стихах Пушкина упоминается, как, впрочем, и Аврора). К тому же на «Авроре» никто не погиб, а на баррикадах Красной Пресни погибло немало трудового народа. Этот печальный факт (гибель людей) доказывает, что на Пресне действительно стреляли. В то время как отдельные историки утверждают, что исторический выстрел «Авроры» был холостым, что само по себе ощущается как нечто пафосное и фальшивое (театральщина!) и это как бы отбрасывает хоть и легкую, но досадную тень на возвещенное сим громким, но пустым хлопком событие. Еще более отдельные историки рискуют (теперь это безопасно) публично сомневаться, что хрестоматийный (то есть вошедший во все хрестоматии) выстрел вообще прозвучал и что ничего не доказывает кинохроника тех дней (снятая гораздо позже) – немая, как и всё тогдашнее синема… Ну и так далее.

Вам, может быть, кажется, что это не портрет режиссера. А я думаю, что Погребничко – если прочтет – будет узнавать себя в каждой строчке, и ему даже покажется, что предыдущий пассаж – рецензия на его спектакль, вот только он забыл, какой, хотя, конечно, никаких революционных (как впрочем и анти-) спектаклей он не ставил.

Чтобы закончить затянувшуюся возню вокруг названия студии – скажу: от нее до Красной Пресни 4 (четыре!) автобусных остановки. Так что в свое время логичней было бы назвать театр «На Красной площади» или даже «У Мавзолея», докуда вчетверо ближе. И, может быть, основатель студии так и хотел, но ему не разрешили, опасаясь глумления.

Погребничко назвал театр «На Станкевича». Это абсолютно ничего никому не говорит. Это бессодержательное имя. Точнее – оно содержит действительный адрес. Но и только.

Так и театр Погребничко содержит театр и только.

Это не кафедра, с которой внушают добрые начала. Это не политическая трибуна, с которой зовут идти куда-то вперед. Это даже не развлечение для народа. Даже не зеркало, показывающее веку… Ну и так далее из «Гамлета».

Все мы всегда были уверены: талантов у нас пруд пруди. Свободы нет, товаров нет, ничего нет, а талантов – тысячи. Только ходу им не дают. Все знали, что сотни одаренных актеров и режиссеров – на улице. Пропадают ни за грош. В государственных театрах им места нет. А негосударственных театров у нас тогда не было.

Как только в 1985 году началась Оттепель № 2, надежды на возрождение театра вспыхнули мгновенно.

Что действительно дала Перестройка* – это свободу кому попало, где попало, играть что попало, как попало.

Сам видел спектакль, где двоечники, пэтэушни-цы и молодые разнорабочие наизусть произносили расписанные по ролям статьи молодежных газет о вреде проституции, СПИДа и рока. Они были уверены, что производимый ими шум – театр. И когда я спросил, учился ли кто-либо из них играть на сцене, они жутко обиделись и заорали: «А зачем?!!»

Действительно, зачем? Если ученье отодвинет на годы выход на сцену – зачем? Публика ж не дождется.

* Перестройка с большой не от избыточного уважения; это название эпохи – Ренессанс, Оттепель… Напишешь с маленькой – слякотная погода, с большой – эпоха уничтожения культа личности Сталина; Современник, Солженицын, Таганка…

** Бросив театр, превратился в политического проходимца – пишет безобразные тексты для Березовского, газеты «День» («Завтра»), Путина.

Но не лучше и заучившиеся. Студию «На досках» создал Сергей Кургинян*. Он долго учился точным наукам и даже получил степень. В свободное время он вычертил на бумаге схему талантливой игры на сцене и все рассчитал. Потом он собрал подростков и сообщил им о своем открытии. Подростки поверили и стали изучать новую театральную теорию, забывая о школе и еде. Жаль, что спектакли тяжело и скучно смотреть. Смысл текста (Пушкин, Достоевский…) исчезает совершенно, даже отдельные слова разрушаются на крики и визги ради соблюдения предписанных теорией правил.

Самое безошибочное решение нашел бывший театральный критик Александр Демидов – ЭРОТИКА!!! В нашем плохо, но плотно одетом обществе раздевание под музыку неотразимо привлекательно, даже если раздеваются не слишком привлекательные девушки. Важен процесс.

И процесс идет.

Пока остальной мир напуган дефицитом иммунитета, нас больше тревожит дефицит всего остального. Дефицит не столько гнездящийся внутри нас, сколько – окружающий снаружи. Можно сказать – мы живем в дырке от бублика.

Ужасно давно живем в дырке от очень давно обещанного бублика.

Понятное желание добраться от идейного, но пустого центра до его куда менее идейной, но – ах! – столь вкусной периферии – желание вполне человеческое и определяет удручающую схожесть большинства новых театров. Не в театральной идейности внутри себя, а в окружающей материальности обнаруживается более или менее скрытый стимул их лихорадочной деятельности.

Вот характерный пример. Промозглым осенним днем иду по площади Пушкина. Передо мною на дешевом мольберте – плакат, обещающий встречу с какой-то пьесой Беккета. (Говорю «какой-то», ибо не уверен в адекватности перевода.) Причем зазывный текст сформулирован так, что неопытный прохожий может вообразить, будто нобелевский лауреат сочинил пьесу специально для данной, приглашающей зрителя студии. Но меня останавливает не нахальство афиши, а симпатичные ножки в миниатюрных кроссовках, переминающиеся позади деревянных ножек мольберта. Заглядываю за афишу – вижу очаровательное, основательно продрогшее существо. На груди – лоток, как у папиросниц времен разрухи 1920-х, но на лотке не папиросы, а билеты на «спектакль века».

– Вы – актриса этого театра? – говорю по наитию.

– Да, – лепечет окоченевшая нимфетка.

– Гм, а какую пьесу сейчас репетируете?

– Ой, что вы! У нас совсем нет времени на репетиции – мы целыми днями билеты продаем. Нам так трудно! Понимаете?

Как не понять!

Поймите и меня, уважаемые читатели.

Сегодня в нашей стране преобладают (увы, сильно преобладают!) социально-рыночные, а не театральные, искусствоведческие проблемы. Я бы и рад писать (и, конечно, напишу) о духовных, творческих страданиях юных вертеров. Но…

Но пока меня завораживают не столько спектакли новообразовавшихся театров, сколько их наивная, симпатичная уверенность, что главное – это нарезать бумагу на кусочки, на каждом написать слово «билет», проставить цену и – продать. То есть – превратить прохожих в публику. А уж что ей показать – это неважно, это решим вечером. В конце концов, мир – театр, а все люди, продающие билеты, – актеры, а все покупающие – зрители.

Театр Юрия Погребничко – один из тех немногих, кто репетирует, а не торгует. Там идут пьесы, которых никто не знает, хотя авторы пьес всемирно известны. На афише: «Отчего застрелился Константин» Чехова, «Нужна трагическая актриса» Островского. Рядом с русскими классиками – советский классик Вампилов – «Я играю на танцах и похоронах».

Вскоре после начала спектакля зритель догадывается: а! это «Чайка»! а-а, это «Лес»! это «Старший сын!» Да, актеры произносят классические тексты, но интонации, манеры, смысл столь же странны и непривычны, как и названия.

Новые имена пьес звучат как газетные заголовки, как объявления на последней странице старого театрального журнала.

Десять лет назад Погребничко работал над «Тремя сестрами» в Театре на Таганке. Но выпустил спектакль Юрий Любимов – его фамилия на афише была крупно, а Погребничко – гораздо мельче. Затем в том же театре, в тех же декорациях Погреб-ничко поставил «Старшего сына» Вампилова. Спектакль до зрителя не дошел. Поняв, что роль очередного режиссера – не для него, Погребничко стал главным режиссером на Камчатке. Дальше от Москвы только Магелланов пролив. Там он упрямо поставил «Старшего сына», но под другим именем. А вернувшись в Москву, поставил пьесу в третий раз. Не для доказательств чего-либо, просто пьеса любимая. Но память о таганских страданиях проявилась и в постановке Чехова. «Чайка» начинается смачно исполняемой блатной песней.

Таганка! – все ночи полные огня! Таганка! – зачем сгубила ты меня? Таганка! – я твой последний арестант! Погибли юность и талант в твоих стенах…

Театр Погребничко – это наслаждение для знатоков. Чем больше человек знает о литературе, театре, религии, истории – тем большее удовольствие получает от его спектаклей.

Игра людей и ассоциаций. Пафос с фарсом, героика с пародией, печальный юмор… А самое главное – все естественно.

У заехавшего в Москву Питера Брука (великий режиссер, мировая величина) я спросил:

– Во всем мире театр страдает от фальши. Она видна и слышна всем: и актерам, и публике. Как от нее избавиться?

– Xороший вопрос, – ответил Брук и ничего не ответил.

Погребничко не решил, а снял проблему. Выражаясь словами Бродского, «взял тоном выше». Он не стал мучить актеров, заставлять их врать (играть) искренне (что, в общем-то, вполне возможно, хоть и не у всех получается). Он просто попросил их не врать. Не чувствуешь – не изображай.

– Невозможно! Вот у актера реплика: «Я люблю вас!», а он совершенно равнодушен к партнерше. Как же он это произнесет?

– Совершенно равнодушно.

Трудно даже вообразить, какой эффект дало равнодушно произнесенное объяснение в любви! Без всяких усилий на сцене возник монстр, существо с изломанной бесчувственной душой, способное, глядя прямо в глаза женщине, холодно цедить: «Я люблю вас». И как интересно стало актрисе реагировать на шокирующий разлад слов и интонаций. А поскольку пьеса Чехова достаточно знаменита, потом, после спектакля, поневоле вспомнишь, как притворялись, разыгрывая несуществующую страсть, великие предшественники… Забавное воспоминание, наталкивающее на мысль о вечной, вездесущей, неизбывной фальши, прерванной на два часа спектаклем Погреб-ничко.

Не врать. Решение грубое. Просто, как колумбово яйцо. Но изыск, утонченность этой грубости – несомненны. Избавленные от сложнейшей, для многих непосильной задачи искренне врать, актеры обрели свободу для совершенно новой игры.

Всё как в жизни? Да ни за что на свете!

Жизнь не свободна. Это ясно. Ни у нас, ни в Швейцарии. Ни до 1917-го, ни после. Всегда запреты, условности, гнет обычая, рамки приличий, колючая проволока, смокинг… Это именно в жизни человек, произносящий «люблю», должен делать соответствующую мину независимо от того, что он чувствует. Вечный дискомфорт несвободы, вечный самоконтроль. А забылся, нарушил – неизбежная кара. Незабывшиеся накажут взглядом косым и острым, как нож гильотины (это слишком красиво и надо бы вычеркнуть).

Конечно, и в жизни вы можете позволить себе свободу гримас и выражений, но только в ванной. Не на людях.

А тут, в театре Погребничко, актеры вдруг ощутили вкус публичной безнаказанной свободы.

Вероятно, это – восхитительное ощущение. Даже только смотреть – и то удовольствие. На спектакль «Чайка» в театр Погребничко как-то зашла знаменитая Екатерина Васильева – актриса МХАТа. Посмотрела, пришла еще раз и – осталась играть в нищем подвале. Бросила самый богатый советский театр. Ради чего? Единственный ответ – ради наслаждения игрой. Ради счастья не фальшивить.

Всегда в «Чайке» актрису Аркадину играли мещанкой, глупой, пустой эгоисткой. Вот она не понимает творческих исканий сына. Вот она капризничает и портит всем настроение. Вот разрушает чистую любовь писателя Тригорина к юной Нине Заречной. Глупая, пошлая, нечуткая – плохая.

Но Катя Васильева играет Аркадину как настоящую звезду, личность, талант. Да, капризная, да, резкая, невыносимая, но ТАЛАНТ. И ей действительно в тягость убожество провинциальной жизни. Ей действительно жалки и смешны нелепые попытки сына «раскрыть глаза человечеству». Ведь сын пытается убедить всех, что существующий театр устарел, никому не нужен, что он, Костя Треплев, открыл новые формы. А все прежнее – глупость. Все старое обречено догнивать, уступая дорогу новому, одному, отдельно взятому… Ну и так далее.

…Звучит старый текст, но актеры наполняют его тем, что есть в них сию минуту, а не тем, что – как кажется ученым – должно там быть.

Замечательно играют.

Смешная, глупая, бестолковая жизнь бегает по сцене и кричит, и машет руками, мечтая о том, как прекрасна станет жизнь через сто лет (мы дожили! оглянитесь!), и градом катятся крупные слезы… И чудесное хрупкое, бесконечно талантливое существо сидит над сценой на высоком балкончике специально, чтобы глядеть вниз на ту (на эту?) жизнь, на этот театр, и, не дожидаясь нашей реакции, тихим, задыхающимся, пропадающим голосом восклицает: «Браво! Браво!» – и в восхищении закатывает глаза.

1990