Словно девочки-сестры
Из непрожитых лет…
Бродский.
«Ни страны, ни погоста…»
В первый раз Юрий Погребничко ставил «Три сестры» на Таганке. В 1980 году. В новом (к Олимпиа-де-80) роскошном здании. Долго мучился. Спектакль забрал в хозяйские руки главный режиссер Таганки Юрий Любимов. На ночной генеральной репетиции переполненный зал грохнул: на реплику: «Полковник! Из Москвы!» – полковник Вершинин появился с двумя авоськами: в одной – апельсины, в другой – колбаса. Эту и подобные «таганские штучки» цензоры приказали из спектакля убрать. Премьеру сыграли в апреле 1981-го. Успех был огромный. В финале артиллерийский дивизион отправился в Царство Польское. Чеховская реплика звучала грубым намеком: ограниченный контингент Сороковой армии уже трудился в Афганистане, а Польша ввела военное положение, лишь бы избежать братской помощи.
…Теперь русские артиллеристы из Царства Польского вернулись.
Во второй раз Юрий Погребничко поставил «Три сестры» в собственном театре – в аварийном полуподвале на улице Станкевича*. В 1990-м. Десять лет спустя. И каких!
Гробовые годы. Мор на правителей, мор на мальчишек; позолоченные – у Кремлевской стены, цинковые – на остальной территории СССР.
По ужасной печали этот спектакль не наследник Таганки. Он – от «Трех сестер» Эфроса. Та печальнейшая постановка родилась весной 1968-го и предсказала август 1968-го, и запретили ее вместе с Пражской весной. За чеховские постановки Анатолий Эфрос получил ярлык пессимиста – тогда опасный.
«Три сестры» Эфроса – комедия отчаяния.
«Три сестры» Погребничко – шутовство обреченных.
Каким-то чудом, каким-то чутьем Погребничко осенью 1990-го угадал и предсказал тоску, разбитые надежды и траур января 1991-го.
Спектакль переполнен сценами прощания. Он весь – бесконечное прощание. Без надежд на встречу впереди. Разве что там, где ни плача, ни воздыханий.
(Сытая бюргерская постановка Петера Штайна, где все правильно, все хрестоматийно, все по Станиславскому, где даже птички поют по ремаркам, где трогательные Schwestern старательно страдают по немецкому учебнику о русской душе, – спасибо, Штайн, вы сделали нам красиво. На Западе нам все время делают красиво: красивого доктора Живаго – в Голливуде, красивого Ивана Денисовича – в Лондоне… Полезный безвкусный фарш в красивой коробке – спасибо.)
* Теперь (опять) Вознесенский переулок.
Дивизион уходит. Офицеры зашли попрощаться.
Четырежды подряд повторяют актеры сцену прощания! С теми же объятиями, с теми же репликами. Но это типичное для Погребничко театральное хулиганство не ощущается ни как телевизионный повтор, ни как кинодубли. Это не четырехкратный повтор одной сцены. Это просто одна сцена, где нелепые люди, обнявшись, поцеловавшись, простившись, заплакав, начинают, произнося те же слова, прощаться и плакать снова. И снова. И снова. Нелепая сцена. Смешно до слез.
За шутовством – горечь. Офицеры действительно уходят навсегда. И не потому только, что это царские офицеры (белые, как их скоро назовут красные). И впереди: кому – стенка, кому – Париж. Ушло время, ушла эпоха, а не только белые люди. И нам никогда не дождаться, чтобы самая интеллигентная женщина города сказала:
– Самые порядочные, самые благородные и воспитанные люди – это военные!
Не дождаться, не дожить. И дело уже не в белых, не в красных, не в личном благородстве честных майоров и пылких полковников.
Кого сейчас опечалит уход гарнизона. Кого осчастливит приход.
Никогда прежде не замечал (замечали ли чехове-ды?), сколько раз звучит в «Трех сестрах» усталое обреченное «Все равно!». Больше двадцати! Слишком много для случайного повторения.
Пьеса пишется долго, мучительно, десятки раз читается вслух. Будь бесчисленные «все равно!» случайными, профессионал Чехов их, конечно, заметил бы и сократил.
Оставил. Более того, поставил в финал Чебуты-кина – запойного алкоголика, врача-убийцу, усталого циника, который десять минут назад спокойно рассудил: «Одним бароном больше – одним бароном меньше – все равно!» – а теперь заканчивает весь спектакль тем же безнадежным равнодушным «все равно!» и бессмысленной, как вся эта жизнь, «тара-ра-бум-бией».
Из Киева в Москву, в Москву, в Москву приезжает актриса Наталья Рожкова, чтобы потрясающе по-ресторанному, по-шантанному, по-парижски-эмигрантски, с огромной силой, с надрывом, но без грана пошлости петь в спектакле Погребничко сумасшедшие романсы времен Первой мировой войны и Третьей русской революции. Что же, режиссер в Москве не нашел певичку? Такую – не нашел. Такая нашлась только в Киеве. Ездит. Три дня в дороге, три минуты на сцене. Я ее понимаю. В таком спектакле играть – хоть на край света.
Прощаются с Ириной и бароном офицеры дивизиона. Издалека еле слышно доносятся команды – там уже построились:
– Пара-ад!.. Смир-на!.. К торжественному маршу!.. Побатальонно!..
Господи! Какой немец, какой иностранец в этих чуть слышных, тише комариного звона, с края света летящих криках узнает маршальскую оттяжку и ни с чем не схожее эхо главной площади, мечущееся между главным магазином и зубчатой стеной: ия! ия! ия!.. аю! аю! аю!..
Они в Москве! Я знал, что они в Москве! Еще когда Ирина просила: «В Москву! в Москву!» – по ее блуждающей, полубезумной, полусмущенной улыбке я догадался, что это – старая, давно никому не смешная семейная шутка; слова, когда-то с рыданием звучавшие в провинции, потом – со счастливым смехом – в Москве, а потом… все равно. От себя не убежишь. Да и что в той Москве, если живешь в аварийном подвале, и нет надежд, и забыт с трудом выученный, но так и не пригодившийся итальянский, и некрасивого нелюбимого жениха холодный офицер зачем-то убьет через полчаса.
Но пока – прощание. Пока еще живы. Хотя и сидят (на дорожку!) на длинном цинковом прозекторском столе. И длинная худая женщина в белом несет мимо них поднос с шампанским в высоких бокалах. Ирина и Тузенбах доверчиво потянулись к бокалам, но поднос, не остановившись, проплыл мимо, и они, удивленные, еще не понимая, в чем дело, застыли с протянутыми пустыми руками, удивленно глядя вслед уплывшему вину.
– Пара-ад!.. Смир-на!.. – пропел маршал на невидимой далекой площади.
И опять прошла женщина с шампанским, и опять не дала; и протянутые руки опять остались пустыми, но теперь Тузенбах и Ирина, кажется, что-то поняли. И когда шампанское поплыло мимо в третий раз, они рук уже не протянули, даже не взглянули в сторону счастья, даже отвернулись. Они поняли. И не хотели просить даже взглядом. Зачем унижаться, если не судьба.
Я понимаю. Я с ними. И если Бог приведет дожить до третьей оттепели – я даже головы не поверну.
Но не грустите. Не все так печально. Кому-то везет, жизнь меняется к лучшему, и Наташа, которая во втором акте говорила по-французски ужасно, в четвертом – парле франсэ безукоризненно. Парфэтман.
1991
P.S. «Траур января 1991-го» – это танки в Вильнюсе, уничтожившие все надежды. А рецензия вышла в июле. А Погребничко прочел ее 19 августа, в Одессе, в день, когда по улицам Москвы плыли танки, а по ТУ – лебеди. Он рассказывал потом, что прочел и – призадумался. После такой рецензии возвращаться – в Москву, в Москву! – казалось опасно. Сейчас легко шутить, а 19 августа 1991-го весь мир вздрогнул.
ВИРТУОЗНАЯ ИГРА КРАПЛЕНЫМИ КАРТАМИ
Если бы сочинитель этого спектакля сыграл Пирама и удавился подвязкой Фисбы, то это была бы отличная трагедия и прекрасно исполненная;
но она и так хороша. Шекспир. Сон в летнюю ночь
ПРЕМЬЕРА! Сегодня вечером! Во МХАТе имени Чехова! «Игроки» Гоголя! В постановке Юрского! Играют звезды! Евгений Евстигнеев! Александр Калягин! Леонид Филатов! Геннадий Хазанов! И другие! замечательные артисты!
Работают с блеском. Аншлаг битковый. Успех гарантирован.
Ради удовольствия играть «Игроков» в театр вернулись где-то блуждавшие Калягин и Евстигнеев. На святую для русского театра сцену приглашены Филатов с Таганки и Хазанов из Эстрады. Как замечательно, что, несмотря на все ужасы, появляются спектакли, ради которых люди стоят зимой на улице в надежде на лишний билетик!
…Это называется – начать во здравие. Увы, нет в мире совершенства. Зато (и именно потому!) есть критики. Неприятные люди…
Свет гаснет. Занавес открывается. И сразу смешно. Перед нами типичный советский гостиничный номер. Две койки. Шаткий стол, стулья. В углу – как восклицательный знак эпохи – телевизор.
Без «ящика» еще можно было бы заставить себя поверить: мол, Гоголь, XIX век, Россия.
С телевизором – без сомнений: по Гоголю, конец
ХХ века, СНГ.
А вот и звук, подтверждающий вид. В окна врывается «Миллион, миллион алых роз», тугой гудок; мегафонный голос обещает приятную прогулку на теплоходе.
Слава богу – вот и город определился. Ялта. Может, и Сочи, но через распахнутый балкон такое безоблачное, такое голубое небо!.. Крымская лазурь! Редкая птица долетит… простите, увлекся – Гоголя вспомнил.
Да! Еще новшество: на койке сидит советская женщина. Курит. Горничная. Поневоле изумишься: баба на корабле! Кто привел?! «Игроки» Гоголя – пьеса для мужчин; женских ролей нету.
Телевизор, Ялта, курящая горничная (типичная ловкачка, хамка, сводня, спекулянтка – не роль, а подарок для Натальи Теняковой) – все это забавное хулиганство мгновенно, еще до первой реплики, смешит и оживляет публику. И к предвкушению замечательной игры добавляется веселое любопытство: как будут выпутываться? И внутреннее «браво!». К чему отвлекать нас сюртуками, бакенбардами, канделябрами? К чему симулировать XIX век? Подавайте нам текст, характеры, игру! Ведь это сказка, как точно ложатся «Игроки» в яблочко сегодняшнего дня! «Такая уж надувательная земля!» – одна эта реплика чего стоит.
Конечно, «Игроки» – это сегодня!
… И вот наконец – не знаю, как сказать – появляется Ихарев? поселяется клиент? Так или иначе, но приходит-таки пора произносить Гоголя. Начинаются осложнения.
Спектакль уже с какой-то настырностью добавляет и добавляет эсэнговного реквизита: душ, телефон, пиво в холодильнике, презент горничной от Ихарева – пачка «Мальборо»… Да мы верим, верим, что сегодня, что про нас, – играйте!
Играют замечательно! Вот уже почти все на сцене – Филатов, Тенякова, Калягин, Невинный… Вячеслав Невинный играет Кругеля. У Гоголя сказано: полковник. У Юрского – он в форме полковника милиции. Очень смешно. Очень про нас: полковник МВД в шайке жуликов и шулеров. А когда из уст Невинного звучит реплика: «От невинных удовольствий я никогда не прочь», – публика просто покатывается со смеху. Такое совпадение! Право, за одну фамилию стоило дать эту роль, так еще и актер прекрасный.
Но вдруг Калягин все бросил, закричал: «Вести! Вести!», кинулся к телевизору, щелк – и появился до спазма в желудке знакомый ведущий и завел до оскомины надоевшие речи: про Крым, про автономию…
А игроки начали обсуждать эти «новости». И тут уже стало не до смеха. Они, конечно, произносили текст Гоголя. Да только не из «Игроков». «Выбранные места из переписки с друзьями»? «Мертвые души»? Автор тот же, да игрокам от этого не легче. Представьте: Татьяна прозой излагает Онегину взгляды на образование (наизусть, по известной записке Пушкина). Будет Пушкин, но Татьяны не будет.
Тут возможно несколько причин. Вечный актерский страх: мало текста! Для режиссера Юрского этот страх органический, Юрский гораздо более актер, чем режиссер. Вообразите: «Ревизор» – сто двадцать страниц, «Женитьба» – восемьдесят, «Игроки» – сорок девять. Ужас! Что тут играть? Только рот открыл, а уже занавес. Давайте добавим! Из Гоголя. Не от себя.
От себя, господа, от себя. Неуверенность в себе переносится на пьесу. Она, мол, нуждается в добавлениях, в социальных мотивах.
В «Игроках» Гоголя помещик Глов приезжает в город заложить имение. Дело житейское. Возможно и в Ялте.
В «Игроках» Юрского академик Глов приезжает в город продавать свою коллекцию картин с аукциона.
Вы меня простите, тащить дорогие картины в Ялту? Из охраняемой московской квартиры на криминальное побережье? На аукцион? Академик лично? Аукционы – в Лондоне, в Москве…
В пьесе Гоголя ловкого жулика Ихарева надувает гениальный жулик Утешительный.
В спектакле Юрского бедный Филатов вынужден прикидываться дурачком, который верит несусветной ерунде, что плетут ему Калягин и Евстигнеев.
Но артисты замечательные – что правда, то правда. Один Евстигнеев любой зал уморит со смеху.
На добавления, возможно, толкнул и иной соблазн. Сыграть всего Гоголя. Открыть миру, уткнувшемуся в ТВ и в газету, мудрость классика. Благая цель. И правда – в школе «проходят», не успевая и не желая понять, мимо чего проходят. Но если ставишь для недорослей, для митрофанушек… пожалей бисер. Или искусство – или культуртрегерство.
Соблазн разом сыграть всего Гоголя не нов. На Таганке это называлось «Ревизская сказка». Но Любимов (в блестящей был форме) взял «Шинель», «Мертвые души», «Переписку» – взял прозу и конструировал из нее, что хотел.
Юрский взял даже не пьесу, даже не водевиль. Гоголь именовал «Игроков» всего-навсего «комической сценой». По-теперешнему – скетч. Вещь маленькая, изящная по отделке, хрупкая, вся – для актеров-виртуозов, а не для озимых посевов разумного-доброго-вечного.
И в эту вещицу всажены «Вести». Да дважды подряд! Проклятые «Вести», от которых зрители бегут в Художественный театр имени Чехова смотреть, как Евстигнеев играет Гоголя, – «Вести» настигают и там. Крым, немцы, автономия…
Побойтесь Бога! Я езжу к женщинам, да только не за этим. Зачем это нам? Мы пришли не на диспут депутатов, а в театр.
А на сцене одна натяжка тащит за собой другую. В «Игроках» сын помещика Глова рвется в гусары, к шампанскому, к карточному столу. «Ва-банк! ва-банк!» – и двухсот тысяч как не бывало.
Странно слушать, как сынок рвется «в армию» (инсценировщику пришлось-таки заменить слово, ибо гусарских полков в России сейчас нету).
Не смешно. Не рвутся в армию сынки академиков. Поменяв помещика на академика, надо было и дальше валить без оглядки. Юноша должен, разумеется, рваться в брокеры. Да вот беда, нашим юным брокерам отнюдь не свойственно пить до бесчувствия и проигрываться до нитки. Эти наши юноши – как стальной капкан.
Следовало бы и суммы менять. Если Ихарев такой ухарь, что горничной «Мальборо» блоками сует, – глупо с придыханием, с замиранием в голосе мечтать о двухстах тысячах рублей. Это же всего-то пол «жигуля».
Перевели действие в сегодня, курим «Мальборо», звоним по телефону, переделываем помещиков в академиков – чего же робеть? – следует довести суммы до приличного на сегодняшний день уровня. Двести тысяц в ценах 1842 года это сегодня никак не менее двадцати миллионов. И придыхание оправдается.
А еще бы и индексацию ввести. Играя спектакль, делать бы поправки соответственно инфляции.
Но артисты – чудесные! Любо-дорого смотреть!
А вот что они играют? В банк, в банчик, и термины все точные (по Гоголю): пароле, пароле пе, ва-банк. Но говорят одно, а делают другое – карты банкомет не мечет, а раздает всем поровну. Ходят по очереди, шлепают картами, как занюханные курортники. Преферанс? петух? – игры долгие, сонные. Если уж кричишь «ва-банк!» – тогда никакой раздачи, никаких ходов.
Дотошная верность ялтинских деталей и странное невнимание к слову Гоголя.
Мелочи? Для кого это мелочи, тот не понимает, вероятно, природы искусства. Неверное слово, неточная интонация, фальшивый жест – такая же мелочь на сцене, как лишний бемоль в оркестре. Для профана «без разницы», для ценителя – мучение.
Введены не только «Вести». Введено «социально значимое» из Гоголя. А зачем?
Игроки до ужаса современны характерами. В пьесе сплошь жулики и шулера. В жизни – тоже. Ну, не воруют в «Игроках» гуманитарную помощь – что ж за беда? Воровали иное, но те же комитеты по богоугодным заведениям, те же почтмейстеры потрошили конверты… Играли не в наперсток, а в банк, но жульничали так же.
(Если б смел я надеяться, что искренние советы критика принимаются к размышлению, то посоветовал бы: пусть телевизор окажется сломанным – это и правда жизни, и сохранение темпа актерской игры. И еще: если уж не соблюдаете правил, то играйте не в преф, а в наперстки. Публика будет хохотать до колик. Клянусь! Вообразите: Евстигнеев, Калягин, Невинный – в наперстки! Да они полчаса без текста продержат зал своими штуками под вой и стон изнемогающих зрителей.)
Игроки до ужаса современны реалиями. В «Игроках» едут смотреть на одиннадцатилетнего шулера, поражающего взрослым мастерством. И нам по ТВ на днях показывали одиннадцатилетнего миллионера (уж не помню: брокера? биржевика?).
Всю жизнь фраза в «Игроках» о том, что в городской кассе нету денег, казалась мне абсурдом, нелепой натяжкой. А сегодня со сцены МХАТа Хазанов, улыбающийся взяточник, говорит:
– Деньги к нам придут не раньше как через полторы недели, а теперь во всем приказе ни копейки. На прошлой неделе получили полтораста тысяч, все роздали.
Зал млеет и не верит ушам: неужто Гоголь?!*
Гоголь, Гоголь.
Мы так обучены, что и где ничего нету – найдем свое. Десять лет назад многие всерьез ожидали, что из «Мертвых душ» последует цензорская вымарка. Изъятию должен был подвергнуться следующий фрагмент Х1 главы: «…за гробом шли, снявши шляпы, все чиновники… И вот напечатают в газетах, что скончался, к прискорбию подчиненных и всего человечества… и много напишут всякой всячины; прибавят, пожалуй, что был сопровождаем плачем вдов и сирот; а ведь если разобрать хорошенько дело, так на поверку у тебя всего только и было, что густые брови»**.
* В это время зарплату по всей России задерживали, случалось, по году и дольше.
** Брежнев. Сталина называли «усы», а Брежнева – «брови». Когда он впал в маразм, появилось выражение «бровеносец в потемках».
Демонстрация этого фрагмента автоматически вызывала у гостей вопль дикого восторга. Лучше всего было читать вслух, не показывая обложку. Тогда гости гадали: Солженицын? Авторханов? Оруэлл?
Гоголь, господа.
Русскому народу (как и всякому иному) свойственно избегать слова «черт». Говорим: «нечистый», «лукавый». Но русскому народу (как, вероятно, никакому другому) глубоко свойственно было избегать именовать владык. Говорили: усы, лысый, брови, кучер…* Что ж, такая, видно, доля наша.
Но довольно об этом – играют-то замечательно! А Калягин-шулер еще убедительнее и смешнее, чем Калягин-Ленин.
И вот финал. И злыми слезами плачет обманутый жулик-Филатов. И не замечает, что рядом с ним (вплотную!) стоит шикарная чмара – роскошно преобразившаяся горничная-Тенякова. Изумительный грим, завораживающий взгляд, длинное черное пальто, под которым, кажется, нет и бикини. Это Ялта. Жизнь продолжается, даже если нас ограбили. И сладко звучит итальянское робертино:
О соле! О соле мио!
Это о солнце. Но у нас ночь. В окнах черно. И в ялтинском небе ни одной звезды. Браво! Звездный спектакль!
1992
* Константин Устинович Черненко – инициалы сливались с фамилией, получался кучер.
P.S. В день выхода газеты, вернувшись домой, включил автоответчик. Голос Юрского: «Никогда не читал рецензии столь разгромной и столь блистательной». Я ахнул. Такого благородства не встречал. Дал себе зарок: о Юрском никогда ни одного худого слова. А он простил и в 1996-м пришел в Дом-жур на мое пятидесятилетие и даже со сцены читал собравшимся Бродского.