«Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины, – ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый и свободный русский язык!»
Это Тургенев написал в XIX веке. К юбилею? Русскому языку тогда как раз исполнилась тысяча лет. Если верить учебникам, язык создали (помогли создать) святые Кирилл и Мефодий.
Родным языком Кирилла и Мефодия был греческий; братья родились в Греции, в Салониках; отец – византийский военачальник.
Наука утверждает (цитирую энциклопедию):
«СТАРОСЛАВЯНСКИЙ язык – язык древнейших славянских переводов с греческого, которые были сделаны Кириллом и Мефодием в середине IX века. С самого начала старославянский был языком книжно-литературным и никогда не использовался в качестве средства бытового общения.
ЦЕРКОВНОСЛАВЯНСКИЙ язык – средневековый литературный язык, сохранившийся до нашего времени в качестве языка богослужения. Восходит к созданному Кириллом и Мефодием на основе южнославянских диалектов старославянскому языку.
Церковнославянский язык с самого начала был языком церкви и культуры, а не какого-либо отдельного народа. Церковнославянский никогда не был языком разговорного общения».
Всё это страшно интересно, согласны?
Русскому, значит, не тысяча сто лет. Русский – он же «язык разговорного общения». Значит, старше, чем старославянский.
Но этот старый русский язык (язык «Слова о полку…») и русский язык Пушкина – разные. Про наш русский и не говорю.
Во дни его сомнений, во дни его тягостных раздумий о судьбах родины Тургеневу лично ничего не грозило. Эти сомнения и раздумья о судьбах России мучили писателя во Франции. Возвращаться он не предполагал. Да и жить оставалось недолго.
А те, кто сомневаются и думают, не покидая родных пределов, невольно испытывают некоторые опасения.
Таковые свойственны и журналистам, и редакторам (мол, чего нам за это будет?).
Но сам собою возникает куда более важный вопрос.
Самое знаменитое стихотворение в прозе Тургенев написал в конце жизни. Оно было опубликовано (после тягостных раздумий редактора и не без опасений) в декабрьском номере «Вестника Европы» (1882); журнал элитарный, тираж маленький. Через девять месяцев Тургенев умер.
Десятилетиями советские школьники учили этот шедевр наизусть. Вот он целиком:
«Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины, – ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый и свободный русский язык! Не будь тебя – как не впасть в отчаяние при виде всего, что совершается дома? Но нельзя верить, чтобы такой язык не был дан великому народу!»
Нам всем это преподносилось как гимн великому русскому языку и великому русскому народу. (Стоит напомнить, что в 1950-1970-х великий русский народ был почти тождественным синонимом великого советского народа.)
Обратите внимание: прославляет русский язык не политик, вербующий электорат, добывающий голоса; не квасной патриот, который хвалит свой язык, потому что никаких больше не знает. Тургенев в этом деле признанный эксперт высочайшей квалификации. Французский знает лучше французов, немецкий – в совершенстве, английский, итальянский… Он знает чужие языки и именно в сравнении с ними называет русский великим и могучим.
Но что за тягостные раздумья у старика Тургенева? От чего он впадает в отчаяние? А-а, это он, небось, про крепостное право.
Нет, крепостного права уже двадцать лет не было. И не о чем-то об одном писал Тургенев; нет, он в отчаянии от всего, что совершается дома.
Неужели не происходило ничего хорошего? Или это написал злобный русофоб, клеветник? Или псих, который все видит в черном свете (еще надо разобраться, что такое черный свет).
Похоже, он и сам испугался того, что у него получилось. Не захотел оставить читателя в мрачном отчаянии («Русский язык» был заключительным в том цикле стихотворений в прозе, в уже упомянутой предсмертной публикации).
Захотел вырулить, выгрести к свету, к надежде – против течения. Получилось слабо.
Всё «стихотворение» – сильные, прямые утверждения, горький, беспросветный упрек. Приговор. А в конце – «но нельзя верить, чтобы такой не был» – путаная, туманная фраза с тремя отрицаниями; реверанс, а точнее сказать, реверанс авансом (поди пойми). Да и сама конструкция «нельзя верить» – бессмыслица. К вере не приложимы льзя и нельзя.
Старый? Поглупевший? Больной? Но ударил-то он как здоровый…
Это – не старческий проблеск, не случайный приступ меланхолии. Это его постоянная неотвязная мысль.
В 1859-м (за двадцать три года до) Тургенев написал в письме к Ламберт о русском языке: «Для выражения многих и лучших мыслей – он удивительно хорош по своей честной простоте и свободной силе. Странное дело! Этих четырех качеств – честности, простоты, свободы и силы нет в народе, – а в языке они есть… Значит, будут и в народе».
В точности, как в стихотворении (перед смертью). Сперва гимн русскому языку. Потом – прямой и тяжелый укор, приговор, брошенный не властям, не элите, а всему народу. И это признанный мастер, классик, на языке сталинской эпохи – один из главных инженеров человеческих душ, знаток народной жизни, автор «Записок охотника»… Вдобавок – в откровенном частном письме: то есть без оглядки на публику.
И опять – в точности, как перед смертью, – после тяжкого удара оптимистический реверанс: «Значит, будут…»
Ну, будут или нет – кто его знает. Тургенев уговаривает себя верить. Тургенев эти замечательные, совершенно необходимые, нормальные человеческие качества – честность, простоту, свободу – отправляет нам в будущее. Обещает.
Нам?
Эту эстафету мы уже проходили. Полковник Вершинин больше ста лет радует нас этими обещаниями. Стоит начаться «Трем сестрам», еще не успеет
Ирина в отчаянии вскрикнуть: «В Москву! В Москву!», как на сцену выскочит полковник русской армии и пообещает: «Через двести-триста, наконец, тысячу лет, – дело не в сроке, – настанет новая, счастливая жизнь!»
Он совершенно прав: дело не в сроке. Для нас что двести, что тысяча, что сто тысяч лет – равно.
Политики крайне редко решаются так далеко в будущее отправить народное счастье (на память приходит разве что «Тысячелетний рейх»). Политики боятся, что народ не оценит дивидендов, отложенных столь надолго.
Писатели не боятся. Им не нужны голоса избирателей.
Тургенев утверждает: каков язык – таков будет и народ. Смысл ясен: язык формирует нацию.
У Тургенева – великий, могучий… А в речах высших лиц – хилый, тусклый, лживый и хромой на все четыре ноги, бескрылый (не Пегас). На этом языке воровство – «приватизация», издевательство – «монетизация», доставка порно на дом – «компьютеризация».
У тех анонимов, которые пишут властителям речи на все случаи жизни, две беды: не знают вопроса и не владеют инструментом. Даже те мысли, которые у них есть, они не способны выразить ярко и сильно. Раздай им флейты и скрипки – они даже «Чижик-пыжик» не сыграют; каких уж симфоний ждать.
Их тупой, тяжелый язык валится на народ из телевизора, радио, газет.
Спи, Тургенев, надежды нет. В твои времена канцелярщина не звучала круглосуточно в ушах народа. Она гнила исключительно в чиновничьих бумагах, в свинском Петербурге (выражение Пушкина), а в городах, городках, деревнях звучала живаяречь. В каждой губернии, чуть ли не в каждой деревне – своя. Писатели черпали из бездонного колодца. Теперь и сотой доли Даля не употребляется. Все говорят одинаково – тускло и не по-русски (откройте для себя мир прокладок).
Наследник русского престола на конференции по русскому языку говорил про финансовые ресурсы, интернет, бюджет и даже про Институт нефти и газа. Но он ни слова не сказал о книгах.
Слово «книга» не вписалось в его речь о русском языке. Вот какой крутой поворот. Расскажи, не поверят. Это шустрые поварята, готовя государственную котлету, забыли положить мясо в фарш.
Старые книги не сулят дохода. Как извлечь из них пользу людям? – читать. А как извлечь из книг пользу чиновникам? Как превратить книги в деньги (и украсть) – непонятно. Поэтому государственная речь идет о фондах, компьютерах, закупках, поставках.
За века существования Российской империи (особенно за советский период) в провинциях (которые в 1991-м вдруг стали государствами) – в частных, публичных, школьных библиотеках скопилось около миллиарда книг на русском языке.
Знание русского языка сокращается там стремительно. Прежде это был государственный, обязательный. А теперь – язык ли друга, язык ли врага – он мгновенно исчез из азиатских кишлаков, из украинских, молдавских, закавказских сел. Стал чужим.
Кто-то перешел на арабский шрифт, кто-то на латиницу – для книг на русском это смерть, немота.
Книги на русском стремительно (мировой рекорд скорости) переходят в разряд древних рукописей, доступных только специалисту.
В СССР Пушкина, Достоевского, Толстого, Чехова (вершины мировой литературы) почти не переводили на узбекский, армянский… Ибо все знали русский. А кто не знал, тот и на своем языке читать не хотел ничего.
Гомера с древнегреческого переводили библиотекарь Александра I Гнедич и воспитатель цесаревича Жуковский. Фолкнер, Шекспир, Сервантес были доступны аборигенам в гениальных русских переводах. А сами теперь или не переведут вовсе, или переведут отвратительно. Языком, поломанным (как и у нас) на комиксах и порно.
Чужие дома, посуду можно захватить и использовать. А чужие (немые) книги – зачем?
Что же будет с «древними рукописями»? Ведь они занимают место, а оно денег стоит. Сожгут? Вроде бы неприлично. Но поскольку квадратные метры требуются рынку, то для книг организуют какие-нибудь лагеря смерти, будут туда свозить и варить из них картон.
Частные библиотеки, вероятно, уже исчезли, обогрев кого-то холодной зимой. Вывозить «богатство» в метрополию мы не будем. Мы и людей-то бросили на произвол судьбы, на произвол безумных баши. А уж книги… Тем более что 90 % из них макулатура: речи Брежнева, бездарные производственные романы и рифмованные лозунги «взвейся-развейся».
На базарах Средней Азии прекрасные ароматные специи продаются в кульках, свернутых из русского языка.
Империи, императоры рассыпаются в прах, кто-то замешивает глину…
Г А М Л Е Т Истлевшим Цезарем от стужи Заделывают дом снаружи. Пред кем весь мир лежал в пыли, Торчит затычкою в щели.
Впрочем, лучше нам беспокоиться о собственных грехах.
Есть еще одно (возможно, более важное и глубокое) в этих неотступных мыслях Тургенева.
Перечитайте: «честности, простоты, свободы и силы нет в народе – а в языке они есть».
А откуда они там?
Как могут в языке появиться качества, которых нет у (как теперь говорят) носителей?
Ответы на правильные вопросы, как всегда, заложены в самом языке.
Носители – не создатели. Они носильщики, они несут чей-то багаж, чужие вещи.
Тургенев – старый и больной – может, и сам не заметил (изобретая реверанс), как инструмент вырвался из рук, стал хозяином и написал: «Великий, могучий, правдивый и свободный язык был дан».
Значит, это дар. Он соответствует Дарителю во всем.
Ну а носильщики – народ известный – хмурые, поддатые, торопливые – нахватать побольше, нагромоздить как попало – что-то уронят в грязь, что-то раздавят, при случае сопрут.
Не все, конечно, не все! Вот еще немного, еще чуть-чуть – глядишь, и…
***
В школе проходили русскую литературу, стихи о горькой участи народа; проходили «Что делать?», «Кто виноват?»…
Помните, мы учили про несчастных мужиков и про барина:
«Солнцем палимы» еще кое-как помним. А вот портрет барина как-то стерся; да мы (в советское время, в советской школе) и не обращали на него внимания, баре были отменены. А сейчас читаешь – Господи, да это портрет точный до неприличия.
Прочтите вслух, и получится, что вы держите зеркало, показываете веку его неприкрашенный облик.
«Ходоки у Ленина», «Дорогой товарищ Сталин»… Ну и что получили ходоки? Что получили пионерки, писавшие в Кремль: «Дорогой товарищ Сталин, мой папа ни в чем не виноват»?
Некрасовские ходоки тоже остались ни с чем. Мне, мальчишке, казалось, что их постигла катастрофа. Их не выслушали; а они собирались, обсуждали, набирались храбрости, шли, питали надежду, а их и на порог не пустили.
И пошли они, солнцем палимы, Повторяя: «Суди его Бог!»
Я школьником не понимал этой угрозы. Я вообще не понимал, что это угроза. «Суди его Бог» – для меня было междометием, что-то вроде «эх», «о-хо-хо», «увы» и т. п.
А теперь понятно, что это бунт. Не кровавый, тихий, но – бунт. Они уходят, оставляя сановника Божьему суду. Ничего более страшного не существует.
И, покуда я видеть их мог,
С непокрытыми шли головами…
От почтения? Нет, в доме они, конечно, шапки бы сняли. Но они уходят по улице… С непокрытыми головами идут по кладбищу. Они мысленно его похоронили.
…За заставой, в харчевне убогой Всё пропьют бедняки до рубля И пойдут, побираясь дорогой, И застонут… Родная земля! Назови мне такую обитель, Я такого угла не видал, Где бы сеятель твой и хранитель, Где бы русский мужик не стонал? Стонет он по полям, по дорогам, Стонет он по тюрьмам, по острогам, Стонет в собственном бедном домишке, Свету божьего солнца не рад; Стонет в каждом глухом городишке, У подъезда судов и палат.
Волга! Волга!.. Весной многоводной Ты не так заливаешь поля, Как великою скорбью народной Переполнилась наша земля…
Что это за безымянный барин, от которого стонет вся русская земля? Не страшат его громы небесные, а земные он держит в руках. Это ведь, наверное, царь? Назвать его цензура не позволяла. Но и так все всё понимали.
И ладно бы этот приговор проклятому царизму написал советский гимнописец (чтобы Сталину угодить). Нет, это стихи 1853 года, когда абсолютная власть была в руках главного барина.
…Сто пятьдесят лет прошло – мы на том же месте. (Только не говорите, что в космос летаем; другие тоже летают, но народы их при этом не бедствуют, не стонут.)
Поэт обличает барина, сочувствует народу – это точно, как нас учили в школе. Но отсюда, из ХХ1 века, вдруг видишь, что Некрасова и Тургенева (одновременно!) мучает тот же вопрос: воскреснет ли дух народа или умер окончательно? Это общая мысль их и, может быть, не только их.
А этот народ, который то ли проснется, то ли уснул навеки, духовно умер, – он кто? Конечно, крепостные рабы. 1858 год, кругом крепостное право. А потом им дали свободу, и они проснулись, воскресли к духовной жизни, ага.
Но крепостные в России составляли всего лишь 15 % населения – пусть бы и спали, если остальные 85 % бодрствуют.
А себя поэт разве не считает народом? Себя, Пушкина, Достоевского… Это взгляд – на народ и Россию – со стороны или изнутри?
Это стихотворение про нас, про всех нас, иначе бы оно не трогало до кишок. Хотя, конечно, есть такие, кто думает, будто это стихи про Фирса, про крепостных рабов, которые духовно (и физически) навеки почили в XIX веке.
Проснемся? выйдем из комы? или умерли? Этот жуткий вопрос не решен.
2005–2009