* * *

В самом факте того, что кто-либо одновременно находится в двух географически различных пунктах, нет, безусловно, ничего удивительного. И если неотступно следовать за иностранцем-Шампанским, наблюдать, как он выходит на свою обычную утреннюю прогулку, как обедает, ложится спать, как начинает лысеть, как постепенно выпадают у него зубы, – это само по себе не является опровержением того, что одновременно он может находиться где-то еще, возможно, за пределами Высокого квадратного забора. Вот и теперь, несмотря на то, что за Шампанским, прогуливающимся по улице Тонких-до-невидимости намеков, следует тысячеглазая процессия, – ничто не препятствует ему быть совершенно на иной улице другого города.

Если здесь Шампанского со всех сторон окружают плакаты и транспаранты, там обходятся без таких вот наспех нацарапанных лозунгов, а вместо них на фоне темно-синего моря маняще поблескивают гирлянды развешанных вдоль набережной фонариков.

Если здесь на асфальте валяются опрокинутые мусорные урны, там вдоль чистеньких улиц по-дружески светятся окна уютных, чаще всего одноэтажных домиков. Если здесь от монотонного тяжелого гула толпы чувствуешь себя оглушенной рыбой, там в мягких сумерках таинственно мигают в глубине маленьких, словно игрушечных, кофеен ночники в форме распустившихся цветов, а в удобных креслах сидят один, самое большее – два посетителя. Если эта улица упирается в серую облупившуюся стену Фабрики-кухни парадоксальных идей, то другая, – свободно поднимается ввысь и теряется в невысоких, желтовато-красных от закатного солнца горах, пересеченных глубокими иссиня-черными трещинами.

“Все это именно так!” – бросил Шампанский толпе, неотступно провожающей его и свистом и гиканьем реагирующей на каждое сказанное им слово.

Тем не менее, никто из манифестантов не осмеливался дать волю кулакам, ибо Шампанский, как и прежде, числился “персоной грата”, а это не так уж и мало, потому что отсутствие единственного на всю Хламию настоящего иностранца могло бы привести к абсолютно непредсказуемым последствиям.

Последнее не нуждалось в доказательствах: ясно и так, что существование коренного угнетенного большинства само собой подразумевает необходимость бытия некоренного меньшинства иностранцев-эксплуататоров. Кроме этого самоочевидного факта в случае исчезновения Шампанского шумной толпе хламов-манифестантов не было бы никакого смысла гоготать, свистеть и размахивать перед его лицом своими национальными святынями.

“Итак”, – продолжал, обращаясь ко всем и одновременно ни к кому, Шампанский, – “там всегда дует теплый ветер, и все залито ослепительным солнечным светом, от которого так приятно спрятаться в полумраке какого-нибудь храма, или же церковки, осененной экзотической купой деревьев, и разглядывать на ее замшелых стенах замысловатые иероглифы, которые тем не менее кажутся знакомыми, – то ли из детских сновидений, то ли из жизней, прожитых задолго до этой…”

* * *

Оказавшись в своем особняке, Шампанский перво-наперво плотно занавесил окна, причем толпа вокруг особняка еще долго не расходилась, давая иностранцу понять, что его пребывание в Хламии излишне.

То один, то другой начинал время от времени жонглировать увесистым булыжником, делая вид, что вот-вот запустит им в окно особняка проклятого иностранца и аристократа, однако Шампанский спокойно уселся в кресло. И, действительно, ни одного стекла не было до сих пор разбито: время уже было не то, хотя его отношения с коренным населением оставались весьма и весьма натянутыми.

Этому немало посодействовали недавние статьи на страницах “Правдивого хлама”, ставившие под сомнение его политическую лояльность. Подлило масла в огонь и историческое эссе Уха Перекидника, профессора ФКПИ, в котором все тысячелетние беды хламского народа трактовались как результат деятельности некой таинственной организации, во главе которой стоял иностранец Шампанский. Эта организация была даже более древней, нежели сама Хламия, и иностранец Шампанский еще в те допотопные времена был ее Великим Магистром.

Именно ему принадлежала весьма сомнительная честь изобретения “Горькой полыни”, любимого напитка хламов. Сочинение профессора было богато иллюстрировано – на первой же странице был изображен Великий Магистр, в красной мантии на гигантской бочке “Горькой полыни”. На его голове красовалась остроконечная шапка еретика, а длинная седая борода почти доставала до колен. Великий Магистр вглядывался из-под руки в туманную даль, выискивая, не появится ли где первый простодушный хлам.

Достойна внимания и такая иллюстрация: два дюжих помощника Великого Магистра (в них легко можно было угадать диктатора Смока и кабатчика Лажбеля) железной хваткой стискивают скорчившегося бедолагу-хлама, которому Шампанский с сатанинской усмешкой вливает в глотку “Горькую полынь”.

Иллюстрация была выполнена с такой натуральностью и бесподобной утонченностью, что, казалось, сам покойный Крутель Мантель, знаменитый художник Хламии, прикоснулся к ней своей бессмертной кистью. (Необходимо отметить, что именно благодаря этой иллюстрации эссе Уха Перекидника приобрело необычайную популярность среди неграмотных мусорщиков, хотя и неизвестно, что именно привлекало их: любовь к искусству или тоска по “Горькой полыни”, которая по неизвестным причинам внезапно исчезла с прилавков страны).

Согласно эссе все богатство хламской истории сводилось к двум фазам, периодически сменяющим одна другую: фазе Поголовного пьянства и фазе Всеобщей трезвости. Во время Поголовного пьянства правит Великий Магистр и его сообщники, ставящие перед собой целью развал Хламии с последующей тотальной оккупацией ее. В это время хламы забывают, как их зовут, когда и где они родились и какова их история и география. На них больше не распространяется закон рода, и они в пьяном угаре клянутся друг другу в вечной любви и требуют снести стены Высокого квадратного забора.

В периоды всеобщей трезвости те, кто еще вчера валялся под забором, надевают белоснежные крахмальные сорочки и называют друг друга: дорогой соплеменник. Все без исключения изучают свою историю и географию, а в свободные от занятий часы конопатят трещины в Высоком квадратном заборе. Шампанский в это время срезает свою длинную седую бороду, прячет ее до лучших дней в сундук и весьма удачно маскируется под обычного хлама, при этом методично распивая “Горькую полынь”.

Однако его можно легко вычислить, ибо при виде национального знамени волосы у него встают дыбом, в связи с чем он никогда и ни перед кем не снимает своей шляпы, хотя его истинные намерения ни для кого не являются тайной.

Эссе заканчивалось знаменательной фразой: “И так будет всегда. Хламам никогда не положить конец иностранному засилью и не установить Тысячелетнего царства Всеобщей трезвости, покуда Хитер Смитер или какой-нибудь другой правитель не обратится с призывом к коренному населению и не освободится от менторства приставленных к нему кукловодов, – покуда не будет проведена полная дешампанизация страны, а затем ее освобождение от иностранной оккупации. Это куда серьезней, чем победа Насеканика Смелого над жабой-хламоедкой, которая, как и тиран Смок, – только одно из звеньев тайной агентуры Великого Магистра!”

* * *

Шампанский отложил ручку и огляделся. На стенах его приемной глянцево поблескивали прямоугольники картин, написанных им самим. Конечно, писал он их не для славы – Шампанский никогда не считал себя художником – просто необходимо было высказать то, что творилось у него внутри. Большинство картин, если внимательно в них всмотреться, являли собой некие туманные и расплывчатые пейзажи, выполненные в тонах, нигде и никогда не встречавшихся в Стране Хламов.

Однако за внешней мимолетностью и размытостью этих пейзажей таилась какая-то необъяснимая глубина и холодный покой.

Около старых, очевидно антикварных, часов помещалась еще одна картина, яркие и сочные краски которой заметно контрастировали с остальными полотнами. Почти всю площадь картины занимал обыкновенный кочан капусты, по виду только что срезанный с грядки. Поражала необычайная естественность и жизненность ярко-зеленых листьев. Казалось странным, что эта вещь, написанная с такой удивительной силой, могла принадлежать кисти дилетанта: кочан словно стремился скатиться с полотна и с глухим хрустом удариться о пол. Картина называлась “Ипостаси моего внутреннего Я” и символизировала некий гипотетический “кочан” внутреннего мира Шампанского. Один за другим отслаивались хрустящие сочные листья, оболочки одного и того же, а в середине клубилась плодотворящая пустота, нечто вроде животворной сути всего на свете. Вообще говоря, такая “слоистость” была свойственна не только одному Шампанскому: сама ассоциация внутреннего мира с кочаном капусты (не растущей к тому же в Хламии) была им услышана за столиком кабачка “Сердцебиение” от гения страдания Гицаля Волонтая. Разница между Шампанским и другими хламами заключалась именно в природе той пустоты, которая пряталась за капустными листьями. Если для хламов это был просто физический “континуум”, а по сути – ничто, то для Шампанского пустота являлась сверкающим, наполненным дыханием вечности началом, – страной, бледные копии которой туманно поблескивали на стенах его приемной. Однако приблизиться к ней, грубо обрывая листья, – безнадежное и даже небезопасное дело: можно только спокойно и осторожно разворачивать их. И еще одно. Здесь, на клочке земли, обнесенном Высоким квадратным забором, существовали только так называемые “лиственные оболочки” Шампанского, а таинственная сердцевина “кочана” находилась в совершенно иной, необъятной и безграничной стране.

* * *

Глухие удары над головой вывели Шампанского из состояния глубокой медитации: кто-то, тяжело грохоча, лез по жестяной кровле его особняка.

Шампанский нехотя вышел на улицу и, задрав голову, без особого удивления увидел на самом гребне молодцеватого, заросшего густой шевелюрой хлама, привязывающего к печной трубе национальный хламский флаг. Огромная толпа, как и Шампанский, задрав головы, с одобрением следила за работой смельчака. Радуясь как дети, хламы-зрители лупили себя по бедрам, приплясывали, а кое-кто даже пытался затянуть нелегкую мелодию хламского гимна. “Виктория! Виктория!” – раздавались раз за разом нестройные выкрики. В чем именно заключалась эта Виктория (Победа), до сознания Шампанского не доходило, ибо он ни словом, ни жестом не мешал хламу-энтузиасту привязывать флаг к трубе своего особняка.

И тут едва не случилось непоправимое. Сделав свою работу, смельчак, очевидно, почувствовал себя героем, расправил плечи и ступил так уверенно, как если бы он находился не на скользкой и гладкой крыше, а на ровной, недавно отремонтированной мостовой улицы Энтузиастов. Этот его маневр сопровождался бурной овацией. В ту же секунду, поскользнувшись и нелепо взбрыкнув ногами, он с грохотом покатился по жестяному склону. Толпа, только что скандировавшая “Виктория! Виктория!”, подалась назад и разом присела. Один только Шампанский сохранил полное самообладание. С чисто иностранным спокойствием он сделал два необходимых шага навстречу бедняге и на лету подхватил его. Толпа облегченно загудела, а спасенный, которого Шампанский осторожно поставил на ноги, в течение минуты не мог ничего вымолвить и только шумно сопел и таращил глаза. Затем, окончательно убедившись, что уцелел, он быстрым движением высвободился из рук своего спасителя и, как бы невзначай наступив ему на ногу, обиженно прошипел: “Ну вот еще! Не твоего ума дело!” Ничего не ответив, Шампанский круто повернулся и исчез за дверями.

* * *

К городу подступали невысокие горы, зеленая долина незаметно переходила в пустыню. Сплошь залитая яростным солнцем, эта мертвая пустыня была, однако, полна какой-то невыразимой радости. Кремнистые, странные по форме вершины нависали над головой и казались живыми. И сам пейзаж при всей своей фантастичности и ирреальности был насыщен какой-то необычайной энергией. Казалось, тысячелетия навечно обосновались в этих горах и кружатся вокруг одинокого глаза трагически-прекрасного, окольцованного белыми ресницами соли горного озера, где не могла бы выжить ни одна бактерия…

На старых настенных часах хрипло пробило шесть. “Ба!”, – промолвил Шампанский и, став перед зеркалом в позолоченной раме, примерил свою любимую фетровую шляпу. “Болваны!”, – пробурчал он вслед за тем, неведомо к кому адресуясь. Криво усмехнувшись своему отражению, он с удовлетворением отметил, что фрак на его сухопарой, долговязой фигуре сидит не хуже, чем обычно. “С днем рождения, уважаемый иностранец Шампанский!”, – с изрядной долей сарказма, но не без торжественности поздравил он самого себя.

Вскоре, прихватив на всякий случай заграничный паспорт и свернутую в трубочку голубую тетрадь, куда он ежедневно заносил результаты наблюдений над самим собой, Шампанский вышел на улицу. “Ни отсутствие “Горькой полыни”, ни так называемое Возрождение не помешают мне, иностранцу Шампанскому, отпраздновать собственный день рождения” – примерно так рассуждал он, направляясь вдоль бульвара Обещаний в кабачок “Сердцебиение”.

Спустя без малого три часа иностранец, сильно не в духе и без голубой тетради, вернулся в свой особняк. Причем под его правым глазом красовался огромнейший синяк, формой и окраской напоминавший георгину, росшую у него под окном. Став напротив зеркала, Шампанский долго и внимательно изучал контуры синяка, подобно чернокнижнику, пытающемуся разгадать тайный смысл старинной криптограммы. “Круг замкнулся”, – наконец мрачно выдохнул он, и было ясно, что на сей раз его мрачность не показная и сказано это отнюдь не ради красного словца.

С трудом оторвавшись от зеркала, Шампанский направился было к своему письменному столу с очевидным намерением продолжить то, чем он ежедневно занимался: заполнять страницы своего дневника. Но споткнулся на полдороге и застыл неподвижно – причем, на лице его появилось какое-то новое выражение.

* * *

Ослепительный зигзаг молнии распорол плотное ватное одеяло хламской ночи. Громыхнуло. Шквал крупных дождинок обрушился на жестяную крышу особняка, и старые часы в приемной, звякнув в последний раз бронзовым маятником, замерли в предчувствии ужасных перемен. В чернильном мраке на картине возле часов шевелились, как живые, листья капустного кочана.

Казалось, страшная разрушительная сила распирает кочан изнутри. Минута, и по его поверхности пробежала трещина, а из трещины вырвалось холодное серое свечение, заструившееся по ее краям суетливыми, однако, на удивление упорядоченными токами. В самой же трещине, как на экране, проносились то каменистые верхушки гор, то сверкающая поверхность мертвого озера, то клочок бездонно-синего неба.

Тень старика с растрепанной седой бородой и в опущенной на глаза остроконечной шапке вдруг, как стальная лента, вырвалась из тела застывшего в коме иностранца. Вырвалась, словно из ставшей тесной поношенной одежды, и, как шило сквозь масло пройдя через потолок и крышу, вонзилась в исполосованное фиолетовыми артериями молний небо. Острие шапки очутилось где-то в самой сердцевине клубящихся черных облаков, а сухие длинные руки старика распростерлись над Хламией, подобно противоположным крылам гигантского креста, и уперлись в западную и восточную стены Высокого квадратного забора. Тело исполина задрожало и стало дробно похрустывать от титанических усилий – и как бумажные затряслись толстые, покрытые многовековой плесенью, старинные хламские стены…

Так по воле Великого Магистра началось землетрясение, едва не стершее Хламию с лица земли. В панике, охватившей в эту ночь жителей страны, и сам Шампанский, ошалевший от ужаса, метался по особняку, лихорадочно запихивая в чемоданы раскиданные в беспорядке вещи. “Уеду, уеду, уеду”, – механически, не чуя себя от страха и сжимая в потной руке заграничный паспорт, повторял он.

* * *

После землетрясения интерес хламов к Шампанскому и его особняку значительно снизился. Ослепший и оглохший, обклеенный со всех сторон пожухлыми листовками, с выцветшим флагом над трубой стоял особняк, подобный изгою посреди потрясенной до основания Страны Хламов. И никто не обращал на него внимания, ибо каждый в эти дни занимался своим: расставлял мебель, выносил осколки посуды, вставлял стекла в разбитые оконные рамы, замазывал трещины в стенах, залечивал раны и ссадины. Но вскоре опять послышались голоса, почему это в нелегкий для хламского народа час испытаний не поступило никакой помощи от иностранной державы, гражданином которой является Шампанский? Еще больше накалил страсти как всегда к месту появившийся памфлет Уха Перекидника “С кем вы, господа иностранцы?” Если отбросить чисто научную аргументацию, суть памфлета сводилась к следующему: особняк иностранца должен быть немедленно национализирован, поскольку он находится за пределами исторически сложившейся территории, где испокон веков жили все иностранцы (улица Заросшая сорняками), однако для того, чтобы хламы не забывали, кто именно составляет коренное население страны, необходимо обязать Шампанского ежевечерне прогуливаться по Площади под неусыпным надзором хламского стяга, который полощется над шпилем Дворца Правителей. Особняк же иностранца профессор призывал передать в вечное пользование семьям наиболее пострадавших от стихии коренных жителей.

После этого призыва необходимость решительных шагов в отношении ненавистного иностранца-угнетателя не мог бы оспорить никто. Поэтому не удивительно, что по первому снегу, собрав подписи всех заинтересованных сторон, стройная колонна манифестантов продефилировала к особняку Шампанского. Вероятно для того, чтобы подбодрить себя, манифестанты раз за разом дружно восклицали: “Мы у себя дома!” и “Шампанский, убирайся к себе домой!” Последний лозунг совершенно не учитывал того, что Шампанский и так находился у себя дома. Несколько наиболее отчаянных голов, невзирая на уговоры, решили объявить голодовку. Объединившись в небольшую, но сплоченную группу, они уселись прямо на снег и объявили, что лучше умрут с голоду, но не позволят сосать кровь из многострадального хламского народа.

Во время всего этого из особняка не доносилось ни звука, так что было неясно, жив или мертв знаменитый иностранец, вызвавший в народе такое брожение. Внезапно двери особняка заскрипели и приоткрылись. Между створками и косяком образовалась тоненькая щелочка. Все голоса, как по команде, стихли, и сотни глаз в страстном нетерпении уставились на эти, хотя и обшарпанные, но все еще украшенные аристократической бронзовой ручкой двери. Прошло всего несколько минут, а, казалось, что уже целую вечность они стоят вот так, в напряженной, как струна, тишине. Неохотно, словно при замедленной киносъемке, дверь отворилась. Дрожь ужаса пробежала по коже всех присутствующих, как будто порыв ветра остудил их разгоряченные лица: смертельно бледный, на пороге собственного особняка стоял Великий Магистр, он же – таинственный иностранец Шампанский. От головы и до пят на нем не было и признака никакой одежды. Последнее означало, что Шампанский был абсолютно голый.