Помню, в тот день мне приснился удивительный сон. Обычно сны снились страшно муторные, утомительные, неуклюжие, как огромные чужие валенки, – я опаздывала на совещание, не могла найти нужный автобус или вспомнить номер телефона, по сто раз крутила застревающий диск, спешила, путалась в однообразных малознакомых улицах. Иногда снились даже детство и школа, но все то же – в задаче не хватало вопросов, я лихорадочно искала и не находила учебник, листки контрольной рассыпались по полу. И каждый раз не покидало мучительное чувство стыда и собственного несовершенства.

А в тот день приснилось, что я получаю известие из опекунского совета – нашлась моя сестра-близнец. Нет, из какого-то другого совета, но письмо помню прекрасно, на официальном бланке. И тут же в мою комнату заходит женщина, может, она сама и принесла письмо, милая, не очень молодая женщина со страшно знакомым лицом и привычно заколотыми в пучок пушистыми русыми волосами, с моим лицом и моими волосами, и я, задыхаясь от радости, обнимаю ее и плачу, прижимаю к себе и плачу, плачу, не могу удержаться от нескончаемых слез по нашим общим потерянным невозвратным годам.

Мама хотела только девочку. Папа часто об этом рассказывал. Она даже заранее купила розовые ленточки, чтобы завязывать поверх толстого ватного одеяла для малышей. Какая еще может быть погода в октябре, кроме как холод и дождь? В октябре 1950 года, вот какая хорошая дата выходит – 10.1950, пять лет после войны, а когда девочке исполнится пятьдесят, наступит новое тысячелетие, боже, как интересно! Она и себе купила новые резиновые сапожки, не черные, как у всех, а веселого детского цвета – красные с синим ободком. Потому что с ребенком полезно гулять в любую погоду, но кормящей матери особенно важны сухие теплые ноги. И платье купила с застежкой на груди, целым рядом пуговичек от воротника до пояса. Вдруг потребуется накормить дитя в дороге. Имя тоже готовилось заранее, ласковое и звонкое имя, так и хочется пропеть – Ляленька, Аленька, Люлюша.

Сапоги много лет хранились на чердаке. Даже когда позволили уехать из Казахстана, папа сунул их зачем-то в узел с моими старыми игрушками. Хотя у меня нога на два размера больше. А у Фаины Петровны размер совпадал, но она никогда не прикасалась к маминым вещам, даже шубку на захотела примерить, хотя папа уговаривал – ведь все равно для Алины не сохранить. Так и получилось – когда я подросла и шубку развернули, она вся оказалась в проплешинах и вскоре совсем рассыпалась, кролик – слабый мех.

Папа родился в Поволжье, где в основном и селились русские немцы, но в сентябре сорок первого всех, как известно, депортировали. Папина семья и ближайшие соседи попали в Казахстан, в совершенно необжитые голые степи, которые вскоре покрылись сначала налетом сырости от начавшихся дождей, а потом корочкой колючего жесткого льда. Очень многие переселенцы умерли в первую же зиму, особенно те, кто постарше или, наоборот, с малыми детьми, но папиным родителям удалось соорудить вполне сносную землянку. А на второй год люди осознали наконец реальность и стали объединяться и строить двухэтажные бараки с печками и большой общей кухней на каждом этаже. Правда, в начале сорок второго многих мобилизовали в рабочие колонны, и папу мобилизовали, потому что ему исполнилось пятнадцать. Еще повезло, что на лесозаготовки, а не в рудники, как большинство его земляков. Женщин тоже брали в рудники, кроме беременных и с детьми до трех лет, а маме к тому времени исполнилось целых одиннадцать, поэтому обоих ее родителей сразу отправили, и больше о них ничего неизвестно. А мой папа выжил и почти не пострадал, только левая нога плохо сгибалась после перелома колена. Но он даже в футбол с такой ногой играл, опираться возможно, а удар-то наносишь правой, ерунда, одним словом, по сравнению с другими бедами.

С мамой они уже после войны познакомились. Все годы она жила по добрым людям, помогала убирать и готовить, а за это ей давали еду – что-нибудь из скудных военных припасов и разрешали читать книжки, если у кого находились, поэтому к сорок шестому году, когда папа вернулся из трудармии, она выросла вполне умной, грамотной девочкой с пушистыми русыми волосами и огромными серыми глазами. По крайней мере, такой мама выглядит на единственной сохранившейся фотографии. Папа был старше почти на пять лет, и сначала сам не мог понять, кем ей приходится – соседом, другом, старшим братом, но уже через год они стали жить вместе, а в мамины восемнадцать официально расписались и замерли в счастливом ожидании девочки, настоящей маленькой девочки с розовыми лентами и прекрасным именем Алина.

Что ж, по крайней мере, им достался целый год счастья и любви.

Фаина Петровна была старше папы на четыре года. Она тоже вернулась из ссылки и поселилась в Калуге, но раньше нас, в пятьдесят шестом году, сразу, как только началась реабилитация жертв сталинских репрессий. Семья Фаины Петровны в войну практически не пострадала, в сорок четвертом она с родителями вернулась из эвакуации в Москву, поступила в мединститут и даже успела поработать в 1-й Градской больнице. Но в январе пятьдесят третьего года развернули дело о врачах-вредителях, арестовали ее отца, профессора микробиологии, и мужа, аспиранта кафедры внутренних болезней, а сама Фаина Петровна с мамой и крошечным сыном попали в ссылку, где через месяц и мама и сын умерли от какой-то быстротечной кишечной инфекции, возможно, это был брюшной тиф. А отчего погибли муж и отец, она так и не узнала.

Мой папа поначалу не верил, что сможет уехать из Казахстана, ведь он, как и другие ссыльные немцы, числился на пожизненном спецпоселении и должен был каждый месяц отмечаться в комендатуре. Только когда я перешла в четвертый класс и многие соседи по бараку уже покинули ненавистный гибельный поселок, папа наконец нашел место техника на Калужском кирпичном заводе.

Все эти годы мы жили вдвоем на втором этаже шестого барака, в небольшой темноватой комнате, второй от кухни. В раннем детстве, говорят, за мной присматривала одна из соседок по этажу в надежде, что папа женится на ее дочке, но ни соседку, ни дочку я не запомнила совершенно.

Не знаю, страдала ли я от отсутствия мамы. Вначале больше огорчалась, что нельзя отмечать день рождения, – другим девочкам худо-бедно отмечали, приглашали в гости, пекли пирожок или бабку из темной сыроватой муки, дарили самодельные салфетки и бумажных кукол. Но мой день рождения по какой-то ужасной несправедливости был также днем маминой смерти, поэтому папа молча целовал меня утром и уходил один далеко-далеко, за переезд, где стихийно возникло и все росло, расползалось в разные стороны неуютное поселковое кладбище. Но с началом школьной жизни нехватка мамы ощущалась все болезненнее. Папа не умел заплести в косу шелковую ленточку, оба мои платья всегда казались мятыми, в чулках мгновенно прорывались дырки, особенно на пятках, но главное – мучительно хотелось нежности, объятий, ласковой скороговорки на ночь. Мне даже снилось, что мама сидит ночью на краешке кровати, чудесная красавица-мама в красных сапожках, сидит и гладит меня по спинке, треплет теплой рукой пушистые, как у нее самой, волосы, целует в закрытые глаза.

А в четвертом классе мы вдруг быстро собрались и уехали в Калугу. Как я радовалась, дурочка, как ждала новой жизни!

До сих пор не знаю, как они познакомились, ведь Фаина Петровна работала гинекологом в поликлинике, и папа ни при каком случае не мог оказаться ее пациентом. А Фаина Петровна, насколько я могла потом заметить, общалась только с пациентами. Но факт оказался фактом, через год после нашего переезда в Калужскую область папа и Фаина Петровна расписались, и мы втроем поселились в стареньком, но уютном домике из двух комнат, с верандой, печкой, крошечным огородом и собственной дощатой уборной во дворе.

Кроме того что Фаина Петровна умела готовить очень вкусные пирожки с капустой и яблоками, а по воскресеньям варила густой куриный холодец, на зимних каникулах она даже отвезла меня к знакомой портнихе, и мне впервые в жизни сшили два настоящих выходных платья. Так что жаловаться мне особенно не приходилось, но почему-то не покидало чувство тоски и постоянного неудобства, словно я живу теперь не у себя дома, а на чужой, открытой любому взору площадке. Может, виной всему послужила безумная страсть Фаины Петровны к чистоте и порядку? Ни в коем случае нельзя было оставить в раковине немытую тарелку, уличную обувь полагалось протереть тряпкой и убрать в неудобный ящик у входной двери, школьную форму сразу после прихода домой переодеть и повесить в шкаф, а постель каждое утро застилать крахмальным пикейным покрывалом. Последнее оказалось самым ужасным, потому что я не умела рано вставать, еле-еле хватало времени одеться и косы заплести, а чертово покрывало горбилось и категорически не хотело гладко ложиться на кровать. Но Фаина Петровна настаивала, что неубранная постель – первый признак разгильдяйства и неуважения к себе, и однажды утром намертво встала у входной двери. В результате я опоздала на контрольную, чуть не попала под автобус, но всю жизнь при любой спешке, пожаре и наводнении взбиваю подушки и застилаю кровать идеальным, туго натянутым покрывалом.

В молодости я часто думала, что если бы мы жили не в отдельном ухоженном домике, а в шумной многолюдной коммуналке, если бы папа не трудился сверхурочно на заводе, а играл во дворе в домино, если бы я не надела в тот день сшитое на заказ полупрозрачное крепдешиновое платье, возможно, моя дальнейшая жизнь не разлетелась бы вдребезги, скользя и переворачиваясь, как рухнувший под откос поезд. Но так можно продолжать до бесконечности – если бы машина, везшая маму в роддом, не перевернулась на ухабистой грязной дороге, если бы папа родился русским, если бы Фаина Петровна не оказалась дочкой профессора медицины, если бы в той ссылке нашлось лекарство от тифа… Если бы все мы не жили в грязном жестоком мире насильников и убийц.

Его звали старший лейтенант Пронин. Вполне заурядная фамилия, почти из анекдота, а имени, как ни смешно, я вообще никогда не узнала. Он заявился днем, нагло вломился на кухню якобы для знакомства с новыми жильцами, хотя я сразу сказала, что взрослых дома нет, и стал деловито осматриваться, даже пощупал для чего-то ткань занавески. А потом, не меняясь в лице, протянул жесткую с нечистыми ногтями руку к моей левой груди и сжал сосок. Почему я не закричала, не стала царапаться и кусаться?! Почему стояла как вкопанная и даже пыталась улыбнуться?

Папа всегда боялся милиционеров. Все жители в нашем бараке боялись, замирали от смертного ужаса стоило кому-то в форме и фуражке перешагнуть порог. Хотя я помню только конец пятидесятых, вегетарианские времена.

Он и дальше не спешил, подтянул меня к себе поближе, сунул руку в ворот платья, расстегнул лифчик и деловито ухватил вторую грудь. И наклонился к лицу так близко, что я увидела черные точки на пористом потном носу и невольно вдохнула отвратительный запах колбасы и табака. И ни одного слова. Ни когда задирал платье и жадно щупал мою помертвевшую попу, ни когда разодрал трусы и воткнул прямо внутрь, в тело, жесткую толстую палку. Нет, это была не палка, палка не может так отвратительно вонять и пачкать густой мерзкой слизью.

– Что случилось? – спросил папа вечером. – Ты не заболела случайно? Или в школе кто-то обидел?

– Приходил старший лейтенант Пронин, – я тупо смотрела себе под ноги, – проверка новых жильцов.

– Фаня! – ужасно закричал папа. – Фаня, ты слышала! Что у нас с пропиской? Ты ничего не перепутала? А какую фамилию указала?!

Фаина Петровна медленно вышла из соседней комнаты, медленно сняла передник и стала складывать, старательно расправляя швы.

– Не будем сразу паниковать. Копии документов о реабилитации хранятся у моей сестры в Ленинграде. Нужно на всякий случай купить билеты на поезд, нет, нужно сразу несколько билетов купить, на разные числа.

– Аля, – папа повернулся ко мне, – что именно он говорил? Почему вдруг проверка?! Ладно, наберемся терпения. Главное, не спорить и не вступать ни в какие диалоги. Надеюсь, ты не рассказывала про Казахстан и прочее? У этих людей нет совести и сердца, поэтому никогда, ты слышишь, никогда ни о чем с ними не разговаривай! Пусть лучше подумает, что ты недоразвитая.

Он наверняка так и думал. Потому что даже не пытался мне ничего говорить, спокойно заходил, закрывал на ключ дверь, расстегивал форменные штаны в отвратительных желтых пятнах. Почти каждый раз после его ухода меня рвало, все время мучительно хотелось в туалет, но моча выходила по капле и жгла как огонь. Я боялась пить, боялась ходить в туалет, любые выделения вызывали дополнительную муку. Папа и Фаина Петровна после первого посещения старшего лейтенанта Пронина не спали несколько ночей, пересматривали документы, что-то сжигали в тазу, но постепенно успокоились, тем более у обоих на работе был настоящий аврал, у папы сдавали новый цех, а у Фаины Петровны ушла в декрет лучшая акушерка. Сколько это продолжалось? Месяц, три? Время остановилось, уроки и домашние задания казались ненужной детской глупостью, я только беспрерывно мылась и на радость Фаине Петровне маниакально драила полы, тазы и раковину.

Странно, что мысль обратиться к врачу ни разу не пришла в мою бедную голову. Наверное, потому, что медицина навсегда считалась вотчиной Фаины Петровны. Стоило только представить ее кабинет и гинекологическое кресло, похожее на орудие пыток. Добровольно при ярком свете снять интимную одежду, добровольно влезть на унизительное кресло, раздвинуть ноги под взглядом Фаины Петровны? Даже визит моего мучителя казался менее ужасным. И опять если бы. Если бы Фаина Петровна работала поварихой или водителем трамвая, я бы решилась пойти к доктору и болезнь не оказалась бы такой запущенной. Позорная венерическая болезнь, навсегда лишившая меня шанса на земную любовь и материнство.

Любила ли она меня хоть немного или только терпела как досадное приложение к позднему грустному браку? Кто знает. Папу жалела, это точно. Старалась повкуснее накормить, ждала с работы, поминутно выглядывая в низкое окошко, иногда гладила по голове и при этом смотрела ласково и задумчиво, как на своего подросшего сына. И когда папа умер от внезапного сердечного приступа, она вела себя очень достойно – пригласила сотрудников с завода, высадила на свежей могиле прекрасные редкие георгины, одежду постирала, сложила и отдала дворнику с соседней улицы. Часы, запонки и фотографии Фаина Петровна убрала в красивую деревянную коробку, чтобы мне легко было хранить. Так и подписала аккуратным, совсем не докторским почерком: «для Алины».

Мы прожили вместе тридцать семь лет и обе добросовестно выполнили свой долг. Узнав в конце концов страшную правду о моей болезни, она бросилась в Москву и привезла самые новые и редкие антибиотики, каждый месяц мы ездили на консультацию в Институт кожных и венерических болезней, хотя в нашем городе был, конечно, свой диспансер, для повышения иммунитета Фаина Петровна кормила меня сливочным маслом, виноградом и невиданной в наших краях красной икрой. Главное, папа так ничего и не узнал. Потому что через день после того, как пришли первые анализы, Фаина Петровна надела свой самый официальный костюм и дорогие чешские туфли и, взяв выходную сумку с моими ужасными анализами, куда-то уехала. Больше старший лейтенант Пронин в нашем районе никогда не появлялся.

Но и я была честной до конца. Даже когда память совершенно оставила Фаину Петровну и она только сидела, сгорбленная и старенькая, как сама жизнь, на таком же старом диване и, раскачиваясь из стороны в сторону, звала каких-то Лёнечку и Мишу. За немыслимые в 93-м кризисном году деньги я покупала виноград и красную икру, правдами и неправдами доставала шампунь и смягчающий крем от пролежней и даже научилась отвечать за Лёнечку тонким детским голосом. Она ушла во сне, как уходят страдальцы и праведники.

Если бы не сон, не нахлынувшие воспоминания, возможно, я бы не запомнила так сильно появление этих детей – брата и сестры. Полуодетых, замерзших до синевы в зыбкой октябрьской мороси, непонятно откуда свалившихся детей с простыми русскими именами – Вася и Катя.