«Нет, все-таки не повезло!» – на уютном и домашнем, как бабушкины сырники, русском языке подумала израильская девочка Мишель Полак. Подумала и с тоской поглядела в залитое утренним солнцем окно. Там, за горшками с геранью и расшитыми Лялей занавесками, светились стены их нового квартала, нарядные дома, облицованные золотистым иерусалимским камнем. Да, действительно, днем и ночью светились, как и старинные, еще до англичан построенные здания центра, и совсем древние, низкие, с бесконечными уступами и балкончиками, галереи невидимого отсюда Старого города.

Ляля не перестает восхищаться мудростью бывшего иерусалимского мэра: «Такая гармония тепла и света, древности и модерна». Впрочем, Лялю нетрудно восхитить, это вам не папа.

Черт, ведь еще совсем недавно слонялись с Эли по Старому городу, брели от Яффских ворот в толпе иностранцев, беззаботно болтали, жевали приторную пахлаву с толстыми зелеными фисташками. Сладости выкладывал на лотки смешливый молодой араб, ловко перебирая темными, стремительными, как у музыканта, пальцами. Эли тоже смеялся, облизывал ладони, этот тощий обжора мог есть что угодно!

– Вот видишь, – он, как обычно, умничал, откидывая назад нечесаные рыжие кудри, – восточный город, восточные лакомства, восточная архитектура. Кто сказал, что я имею на них больше прав, чем такой вот парень? Сколько лет он стоит тут – сто, двести, пятьсот? Посмотри, посмотри внимательно – да, он часть этого города, как рынок или крепостная стена! А теперь посмотри на меня?

(Что уж там было смотреть: россыпь веснушек по всей физиономии, очки в тонкой оправе, безразмерная футболка с криво вырезанным домашними ножницами воротом. Типичный американский хиппарь времен Лялиной молодости!)

– Мы верим только политикам, – Эли важно морщил нос, – а у них свои задачи. Грязные и мелкие задачи!

В тот раз Эли воображал себя пацифистом, то есть борцом за мир. Он вечно с кем-то борется – с родителями, учителями, охранниками в супермаркете. Теперь вот с армейским начальством. Уже два раза остался без отпуска. Если бы еще хоть кто-то обращал на него внимание! И в борьбе за мир ни пацифистам, ни солдатам пока не удалось победить.

Великий город! Противно думать, что там сейчас происходит, – жуткие пустые тротуары, с которых только что отскребли следы последнего взрыва, бесконечные ряды полицейских, солдаты с оружием. Особенно жалко солдат – что толку ходить среди арабских торговцев, смотреть на их лицемерные улыбки, кого это спасет? Иностранцы испуганно оглядываются, торопливо обходят кафе и автобусные остановки. Интересно, кто и зачем приезжает в разгар интифады? Паломники давно разбежались. Может, какие-то религиозные фанатики? Нет, скорее журналисты. Дешевые болтуны. Со всего мира рвутся в опустевший опозоренный город.

Мобильник в кармане вздрогнул и бодро заверещал механической мелодией, ничего не поделаешь, надо отвечать, пока не включился автоответчик. Семь тридцать, значит, это не мама, мама звонит в восемь пятнадцать, сразу после утренней конференции в офисе.

– Маша, – знакомым прокуренным басом закричала Ляля, – Маша, ты опять поедешь на автобусе?

Дальше все известно.

«Не стой у самой остановки», – скажет Ляля.

«Смотри на сумки», – скажет Ляля.

«Я тебя умоляю! – скажет Ляля. – Лучше вообще пропусти, если хоть что-то подозрительное».

– Бабулечка, я уже ушла, – быстро отвечает Мишель, – у меня нулевой урок. Целую.

Вранье, конечно. В этом месяце у нее вообще нет нулевых уроков. Две недели до экзаменов! Почему, почему они не понимают, что такие звонки и разговоры – пустая трата нервов?! Полная ерунда! Все-все полная ерунда, начиная с имени.

Уже давным-давно никакая она не Маша, сама же Ляля и придумала новое имя. Кстати, отличная идея оказалась, ребята в классе балдеют – «Michelle, ma belle…». И всё благодаря Битлам. Хорошо, что Ляля такая фанатка оказалась, до сих пор многие песни наизусть помнит.

И про автобус что зря причитать? Не идти же пешком через полгорода! «Смотри на сумки!» Все пассажиры смотрят на сумки, настоящая коллективная паранойя, а толку? Старшая сестра Машиной подруги, красавица и воображала Элинор, за которой полшколы бегало, вообще в автобусы не заходила, специально права на мотоцикл получила. А погибла от взрыва в пиццерии. Той самой, возле Старого города, куда они сто раз с родителями ходили. Эли прав, лучше вообще про это не думать.

Впрочем, Эли всегда прав. По крайней мере, он уверен, что всегда прав. Ей бы так научиться!

С тех пор как Мишель шестилетней ленинградской девочкой Машей Поляковой ступила на горячую местную землю, она мечтает научиться здешней уверенности и независимости. Лучше не вспоминать, сколько пережито страхов и обид. Впрочем, и не обид, а ненужных глупых огорчений.

Прямо перед отъездом мама купила ей яркую розовую куртку из нейлона. Мама вообще обожала покупать детские наряды, бегала по пустым ленинградским магазинам, стояла в каких-то очередях. «Это потому, что у нас не было возможности ее саму красиво одевать», – вздыхала Ляля. «Не усложняй, – ворчал Гинзбург, – просто Машка для нее – последняя кукла».

Куртка была пухлая, и рукава плохо сгибались.

– Красивенькая, правда? – спросила мама, поворачивая Машу в разные стороны.

– Слишком светлая, – с сомнением вздохнул практичный Гинзбург.

– Ты ничего не понимаешь! Вы привыкли в своей России ко всему серому! А за границей дети носят нарядные светлые вещи.

– Да уж, заграница, – усмехнулся папа. – С такой-то молнией!

Молния была из ярко красной ткани с желтыми железными звеньями посередине.

– Зачем усложнять! – возмутилась оптимистка Ляля, – положитесь на меня!

В тот же вечер она притащила от подруги шикарную белую молнию, вшила вместо позорной железной да еще выстрочила на левом рукаве смешного толстого мишку.

– Пожалуй, ничего, – согласился строгий папа, – похожа на импортную, берем! Там зимой сплошные дожди.

Ха! Ничего-то они не понимали! В первый же израильский дождь куртка разбухла как подушка, и по спине потекли противные холодные струйки. Вокруг в тонких и совершенно непромокаемых костюмчиках бегали наглые одноклассники и строили рожи.

Но Маша уже знала, что дома ничего рассказывать не нужно. Каждый день они с Лялей ходили за продуктами в огромный нарядный магазин на площади. На длинных полках красовались непонятные коробки всех цветов и размеров, из огромных стеклянных банок ломились на свободу шоколадные вафли, фигурные печенья с изюмом, круглые, как мячики, жвачки. Горы персиков и мандаринов плавно переходили в поля сухофруктов, орехов и горячих, упоительно пахнувших булочек. В отдельном ряду продавались куклы Барби, причем не только девочки в розовых туфельках на каблуках, но и Барби-мужчины в строгих костюмах и даже маленькие кукольные дети. Ляля долго ходила вдоль рядов, напряженно рассматривала цены, а потом покупала всегда одно и то же – молоко в скользком пакете, бледный, как бумага, хлеб и ледяные негнущиеся индюшачьи ноги. По вечерам она варила из этих ног бульон и нудно пересчитывала дневные расходы, чего никогда не делала в Ленинграде. Папа с мамой учились в ульпане, по ночам грузили буханки в соседской пекарне, Гинзбург лежал на диване и надсадно кашлял.

– Мама говорит, что олим ужасные жадины, – заявила Машина соседка по парте, маленькая противная девчонка с красивым именем Мааян, – у самих дорогие машины, а ребенку нормальную куртку не могут купить.

И почему до сих пор помнится? Ведь в тот же день мама побежала в лавку и на всю ночную выручку от буханок купила ей блестящий замечательный костюмчик.

Потому что куртка исчезла, а неуверенность осталась.

Как она боялась, что не позовут на костер в Лаг ба-Омер, и придется сидеть дома с Лялей и Гинзбургом, пока остальные ребята балдеют у ночного огня! А карнавал на Пурим! Маша специально попросила родителей купить костюм клоуна. Да, не принцессы в чудесном длинном платье с кружевными оборками и не сказочной феи в сверкающей мантии, а толстого глупого клоуна с красным носом – пусть уж все смеются над костюмом, а не над ней самой.

А сколько мучений было с именем. «Мар-рыя! Шем ноцри», – морщила нос Мааян. «Шем ноцри! Шем ноцри!» – радостно вторили мальчишки, прыгая как козлы.

– Да врежь ты ей раз, чтоб не выступала! – гневно требовал папа.

– Еще не хватало! Просто не обращай внимания, – убеждала мама.

– Может, нужно пойти в школу и объяснить, что в понятии «христианское имя» нет никакой крамолы? – размышлял вслух Гинзбург.

– С ума вы все посходили! – Ляля привычно махнула рукой. – Надо поменять имя, вот и все! Пусть будет Мишель, например. Просто шикарно. «I need you, I need you…» – пропела она с ужасным русским акцентом.

– А что? – рассмеялся папа, – хорошо звучит, – Мишель Полак, почти как Мишель Пфайффер, экспортный вариант!

– Гениально! – проворчал Гинзбург, – всю жизнь мечтал! Можно еще в честь этого назвать… прыгающего… Майкла Джексона!

– Папа, при чем здесь Майкл Джексон?! – Ляля даже вскочила, – Ты послушай: Ми – Шель. Мирьям и Шеля. В одном имени. Будто специально для тебя!

* * *

У шестнадцатилетнего Оськи Гинзбурга, тощего долговязого ленинградского подростка образца 1939 года, было три любимых женщины – мама, младшая сестра Шеля и учительница литературы Анна Львовна Резникова.

Правда, в первых двух случаях любовь была естественной, как дыхание, и абсолютно разделенной, потому что добрейшая, склонная к ранней полноте Мирьям Моисеевна Гинзбург, раздавленная нелепым арестом мужа в декабре тридцать седьмого, все силы своей души перенесла на резко повзрослевшего Оську и дочку, которую она вопреки всякой логике звала Кунечкой. А шестилетняя вся в темных кудряшках Шеля-Кунечка, хотя и была порядочной ябедой и плаксой, так страстно и преданно обожала старшего брата, так хвасталась во дворе его действительными и мнимыми подвигами, так доверчиво вкладывала пухлую шершавую ладошку в его торчащую из всех рукавов руку, что Оськино сердце таяло и трепетало, как и бывает при самой настоящей любви.

Гораздо сложнее и хуже обстояли дела с Анной Львовной. Миниатюрная (на голову ниже Оськи) и прекрасная, как само совершенство, Анна Львовна насмешливо покачивала гладко зачесанной головкой на все его жалкие бормотания у доски и чудесными тонкими руками выводила в журнале скучные тройки. Если бы только тройки! За красотой Анны Львовны, кроме немыслимой и непреодолимой разницы в возрасте величиною в целых восемь лет, кроме пропасти образования, стихов Демьяна Бедного и образа Катерины в темном царстве, стоял еще стройный щеголеватый летчик, каждый день ожидавший милую Анечку у ворот их старой, переделанной из женской гимназии школы.

Учитывая вышесказанное нетрудно понять, почему Оська, призванный в октябре сорок первого, так и не решился попрощаться с Анной Львовной, а только отчаянно обнимал на вокзале маму и громко ревущую Шелю. Будто знал, что никогда их больше не увидит. И мама, и сестра умерли в первую же блокадную зиму, о чем рассказала приехавшему летом сорок четвертого лейтенанту Гинзбургу сморщенная, постаревшая на двадцать лет соседка Валя. Подвела мамина доброта. При отправке детсада в эвакуацию, уже на вокзале, Шеля устроила такой дикий рев, что сердце Мирьям Моисеевны не выдержало, и она в последнюю минуту забрала домой свою ненаглядную Кунечку. Первое время они держались неплохо, но с похолоданием резко уменьшились запасы продуктов в городе, мучимая чувством вины, Мирьям Моисеевна скормила Шеле последние остававшиеся в доме крохи и перешла на половину своего пайка. «Конечно, это не могло долго продолжаться, – сказала Валя, – так многие матери поумирали. А за ними и дети. Известная история».

Оглохший заледеневший Гинзбург долго стоял в пустом ненужном теперь дворе, потом побрел к Петроградской, ни на что не надеясь и даже не понимая, зачем и куда ведут его ослабевшие ноги, и очнулся только у темного, но по-прежнему красивого и добротного дома. Здесь, на четвертом этаже, когда-то, сто лет назад, еще до войны, жила Анна Львовна.

Удивительно, как сразу она открыла, худенькая, похожая одновременно на девочку и на старушку, как ахнула и бросилась обнимать жесткие Оськины плечи, как тихо плакала, слушая про маму и Шелю, и все гладила его криво постриженные вихры.

Поздно ночью, разливая по кружкам безвкусный бледный чай, Анна Львовна рассказала, что ее папа, старый профессор математики Лев Абрамович Резников, умер от голода весной сорок второго (хорошо, что мама не дожила до войны), Леню убили при освобождении Белоруссии, а брата – в Курске, и только утром до него дошло, что Леня и есть тот самый летчик. Потом они сидели молча у окна, уже сняли затемнение, виднелись слабые огни над Невой, Гинзбург курил и надсадно кашлял, и Анна Львовна тихим будничным голосом спросила: «Ося, ты был когда-нибудь с женщиной?» И тут Гинзбург, бравый лейтенант артиллерии, выживший зиму под Сталинградом, дважды раненный и получивший медаль «За отвагу», позорно заплакал. Потому что в том скорбном и грязном деле, коим он занимался уже три года своей недлинной жизни, было место всему – злобе, преданности, страху, но только не любви. А он, к счастью, еще не успел узнать, что можно быть с женщиной без любви. И он все ревел и не мог остановиться, пока Анна Львовна голубоватыми худыми руками расстегивала его гимнастерку, и негнущийся ремень, и свою старенькую чудесную блузку, потому что он уже научился снимать рубашку при ранении груди и головы, и даже с мертвого тела, как стянул в промерзшем подвале еще теплую рубаху с убитого друга Гарика, и только женской блузки не умели коснуться его грубые, дважды обмороженные руки.

Через день Гинзбурга отозвали из отпуска, наступление шло по всем фронтам.

До самой отправки поезда Анна Львовна отчаянно сжимала его рукав, по окаменевшему сказочно красивому лицу стекали капли летнего дождика. «Ты не вернешься, – повторяла она, – я знаю, ты тоже не вернешься, никто не возвращается». Но он вернулся, прямо в День Победы, как в известном тогда кино, и только на два дня опоздал к рождению Ляли, Елены Иосифовны Гинзбург.

* * *

Мишель выходит из автобуса, торопливо перебегает улицу. Как тягостно стало ездить – одинаковые, как пингвины, студенты ешивы, бойкие иерусалимские старушки, хозяйки с повязанными головами, почтенные раввины – все с ужасом смотрят друг на друга, ни улыбок, ни веселой утренней суеты.

По телефонным звонкам можно сверять часы.

7.45 – папа: «Марья Сергеевна! Ты на месте? Звони после школы. Целую».

7.50 – мама: «Мишутка! Доехала? Ну слава богу! Все, побежала, у меня французы».

7.55 – Гинзбург: «Машенька, прости, детка, хотел услышать твой голос. Да-да, беги на урок, я понимаю».

Стоило ли мечтать о собственном мобильном телефоне! Еще счастье, что год назад родился ее братишка Данечка, поэтому главные душевные силы семьи брошены на органическое питание и безвредные памперсы, иначе Мишель просто бы не выпустили из дому!

После взрыва в дельфинариуме все рухнуло, а про лагерь даже заикаться не приходится! Праздничная программа, международный оркестр, соревнования народных танцев – все разрушено и сметено, как песочные куличики в хамсин. Жалкие детские забавы, кого они волнуют!

Рассказать бы кому-то десять лет назад, что она, бессловесная испуганная «Мар-рыя», станет президентом молодежного движения, что ее первой выдвинут на грандиозный международный слет в Иерусалиме и поручат вести торжественное открытие… И вот все-все пропало! Американцы и канадцы уже отказались от участия в слете, французы тем более. Российская делегация пока собирается приехать, у них своя Чечня не лучше, но родителей все равно не убедить. Ладно мама или Ляля, обычно спокойный Машин папа трясется и дрожит при одном упоминании дельфинариума! И Гинзбург вчера кричал целый день о ненужном риске, под конец даже заплакал – настоящая психическая атака. Знают, что Мишель не выдержит, она не умеет никого огорчать. Пропали каникулы! Правда, Ляля обещала что-то придумать, какую-нибудь заграничную поездку. У нее по всему миру подружки – и в Америке, и в Германии, но разве можно сравнивать!

* * *

Ах, эта Ляля! Другой такой фантазерки и хулиганки не нашлось бы на всей Петроградской стороне. «Потому что без матери растет», – оправдывался про себя Гинзбург. Анна Львовна, его родная единственная Анечка, умерла от порока сердца, когда Ляле едва исполнилось восемь лет.

Порок обнаружили через год после родов, самые лучшие врачи (к кому только не пробивался Гинзбург!) говорили одно и то же – результат длительного переохлаждения и ангин. Но Аня особенно не огорчалась.

– Вот смотри, – говорила она испуганному Гинзбургу, раскрыв свой любимый толковый словарь, – «порок – физический недостаток, отклонение от нормального вида». Отклонение, понимаешь, даже совсем и не болезнь.

Наверное, нужны были антибиотики, остановить процесс, предупредить дальнейшее обострение, но кто знал и понимал? Анна Львовна сразу после войны вернулась в школу – работать и кормить семью. В том же году, после тихого, но страшного семейного скандала, Гинзбург поступил на физический факультет. Ее не интересует муж разнорабочий, твердила Аня, ломая свои чудесные тонкие пальцы, в первую очередь человек должен получить образование. Не хватало, чтобы она, взрослая тетка, взвалила на него себя и ребенка.

Нет, нет, Гинзбург рвался, как мог, – варил кашу скандалистке Ляле, таскал ящики в винном отделе, чинил по соседям приемники и примусы, даже писал курсовые за деньги. На занятия оставались ночные часы, но все казалось преодолимым – он чувствовал себя могучим, как бык. Анна Львовна, его Анечка, с гордостью рассматривала зачетку, радостно улыбалась чуть синеватыми губами: «Тебе предложат аспирантуру, я уверена!» И он был счастлив, совершенно счастлив, хотя, несмотря на блистательные успехи, никто, конечно, не собирался предлагать аспирантуру сыну репрессированного инженера Гинзбурга.

Он стал преподавать физику в школе, на редкость легко вписался, сам мастерил приборы для кабинета, мальчишки его обожали, девчонки побаивались, но тоже любили за остроумие и справедливость. Ляля подрастала и становилась немного похожей на сестренку Шелю. По крайней мере, смотрела на него с таким же доверием и восторгом.

Долгие годы Гинзбурга мучила мысль, почему болезнь выбрала именно Анечкино сердце, мало ли было вокруг других жертв?

– Микробы обычно поражают деформированные клапаны, – нудно объяснял вежливый старенький доктор, – а у вашей жены – ревматический порок. Вот теперь осложнился септическим эндокардитом. Мало надежды на выздоровление. Очень мало.

Все оказалось правдой. Этот невидимый чертов эндокардит за несколько недель сожрал Анечкины клапаны или как там оно называлось. Губы и пальцы стали темно-синими, ноги отекли, как подушки, она почти не могла дышать.

– Это не страшно, Осенька, – шептала она, гладя горячечной ладонью его беспомощные никчемные руки, – мне уже много лет. Знаешь, я все время боялась, что ты разлюбишь такую старуху. Ты опять женись на учительнице, у них подход к детям, Ляльку не станут обижать.

Ах, эта Лялька! В шестом классе она отрезала косу, в седьмом – сшила какой-то балахон из старой Оськиной гимнастерки и стала напяливать в школу вопреки бурным протестам учительского коллектива, в девятом Гинзбург нашел у нее в портфеле сигареты.

– Что так кричать, – заявило его ненаглядное детище, нагло задрав нос, – я все равно целый день дышу твоими жуткими папиросами. А сигареты с фильтром, намного полезнее. Пап, ты лучше посмотри, какой натюрморт получился. – Она водрузила на стол перепачканный холст.

Натюрморт являл собой безобразно кривую синюю вазу на низком столике, тени на заднем фоне ложились тяжелыми седыми мазками, и поэтому ветка казалась еще более беззащитной. Тоненькая прозрачная ветка без единого листочка.

Вот так с ней было всегда. То стихи, то театр. Бредила шекспировскими сюжетами, до потери сознания зубрила монологи. Потом вдруг решила стать доктором, раздобыла анатомический атлас, все таскала по квартире какой-то жуткий череп, пока Гинзбург потихоньку не снес его на помойку. Потом начался запой рисованием, потом древней историей, археологией, географией.

Может, и вправду надо было жениться? Нет, Гинзбург отнюдь не стал монахом, наоборот, слишком легко освоил науку быть с женщиной в тоскующем от бабьего одиночества послевоенном школьном коллективе. Но все эти забавные и приятные минуты не имели ничего общего с его домом, его жизнью, его любовью. Может, груз такой любви оказался слишком тяжел для одной Ляли?

В последнем классе Ляля заболела музыкальной группой «Битлз». Шел 1962 год, весь мир с восторгом внимал знаменитой четверке, по Ленинграду ходили подпольные магнитофонные записи. Ляля как завороженная шептала манящие английские слова, раскачивалась в такт непривычным влекущим ритмам, громко фыркала, когда Гинзбург пытался подпевать. Хорошо бы она смеялась, если бы отец за три тома Тарле не устроил доченьку в лучшую английскую спецшколу.

На Новый год глубокой ночью он поставил под елку «подарок от Деда Мороза» – новенький магнитофон, не без труда добытый через маму одной из учениц. (Ха, видела бы Мишель эту чудо техники в десять килограммов весу, с нескладными катушками и толстыми жесткими клавишами!)

Счастью Ляли не было границ, она то бросалась обнимать Гинзбурга, то кружилась по комнате, прижав к груди волшебные катушки и подпрыгивая от избытка чувств, то снова обнимала и целовала его в сизые, небритые по случаю выходного дня щеки. Господи, да Оська бы весь свет купил этой лохматой мартышке с выпуклыми, как у него самого, глазами и нежными Анечкиными руками!

Через два месяца Гинзбурга вызвали в школу.

– Знаете ли вы, Иосиф Ефимович, – сказала завуч, поджимая губы, – что Елена дружит с очень нехорошей компанией? Какие-то иностранные песни, нелепые наряды, курение. Хиппи, вы понимаете, самые настоящие хиппи! Я даже слышала, – она наклонилась, обдавая Гинзбурга запахом нафталина и духов «Красная Москва», – они собираются летом в какой-то поход, совершенно одни, без вожатых! Это же прямая дорожка к беспорядочным половым отношениям. – Завуч даже вспотела от волнения. – Вы должны срочно принять меры!

– Да, – сказала Ляля, задрав тощие ноги на спинку кресла, – только не в поход, а в экспедицию. Археологическую. Кстати, очень клевые ребята, не зануды, как в нашей школе! Будем искать осколки былых цивилизаций, тем более у нас тут цивилизацией пока не пахнет.

За месяц он все организовал. Через старого школьного друга Сашку Одоевцева, когда-то страстного энциклопедиста и коллекционера, а сейчас – доцента исторического факультета ЛГУ, нашел настоящую археологическую экспедицию, причем недалеко, под Псковом. Лялю (по его тайной просьбе) брали стажером при условии успешного поступления на тот же факультет. Сашка же, вернее Александр Петрович Одоевцев, нашел нужных репетиторов, хорошую литературу. Ляля училась как безумная, благо памятью уродилась в мать и легко читала наизусть «Евгения Онегина».

На дворе стояла незабываемая оттепель шестидесятых, евреев принимали практически на все факультеты. В середине августа студенткой первого курса Ляля уехала в Псков.

* * *

Нет, Эли и не думал звонить, зря Мишель сто раз проверяла автоответчик. Что этому воображале ее огорчения, рухнувший лагерь, споры с родными. Он с собственным отцом второй год не разговаривает.

– Подумаешь, международный съезд, – заявил он вчера, задрав грязный ботинок на сиденье автобуса и презрительно морща нос, – педагоги, вожатые, хоровые песни. Игрушки для детей младшего возраста! Поехала бы в Индию или Таиланд как нормальный человек, жизни поучилась.

(А ты думала, он скажет «не уезжай, не покидай меня»?)

– Мужчины – народ примитивный, – привычно повторяет Ляля, – особенно молодые. У них пока вместо мозгов одни гормоны, им главное – азарт, охота. Ускользающая добыча гораздо привлекательнее той, что в руках, понимаешь? Поэтому никогда нельзя показать, что ты искренне любишь его, скучаешь, боишься потерять. И главное, никаких упреков и выяснения отношений! Хочешь удержать – научись исчезать, молчать, притворяться независимой и равнодушной.

Наверное, Ляля права, но как же Мишель все осточертело! Смешно сказать, в ее семнадцать лет такая старинная история.

Тогда, года три назад, она от одиночества забрела в районный молодежный клуб. Нет, скорее не клуб, а довольно-таки сырой и холодный подвал, правда, разрисованный веселыми рожицами. По углам стояли диваны, кажется принесенные со свалки, на разномастных стульях висели куртки и сумки, огромный стол, сложенный из двух кусков фанеры, накрывал белый лист картона, на котором две смешные лохматые девчонки старательно рисовали какие-то буквы. Еще двое ребят играли в шахматы, шмыгая носами от холода, лохматый долговязый мальчишка осваивал ударную установку, довольно ловко перескакивая с одного барабана на другой. Да, это был приют таких же бедолаг, не вписавшихся в правильную школьную жизнь, тихая обалденная тусовка, где никто не смеялся над твоими увлечениями или ошибками. Потом оказалось, что в клубе есть свои вожатые и даже, кажется, психологи, каждую среду устраивали заседания актива – составляли план на неделю, принимали новых ребят, просто разговаривали.

– Опять заседание? – смеялся папа. – Совещания, прения, доклады? Знаешь, один хороший поэт даже посвятил вам стихотворение, так и называется – «Прозаседавшиеся»! А может, лучше спокойно книжку почитать, чем тусоваться со всякими бюрократами?

Ничего-то они не понимали! Впервые в израильской жизни Мишель оказалась равной среди равных. А вскоре к их группе восьмиклассников прикрепили вожатого из десятого, Эли Лейбовича. Конечно, все девчонки ахнули! Не только потому, что взрослый. Никто из ребят не знал и трети тех историй, что помещались в его рыжей голове. Строительство кораблей, открытие материков, изобретение прививок и антибиотиков, раскопки пирамид, создание атомного оружия… Говорят, на уроках Танаха Лейбович демонстративно читал разные посторонние книги, небрежно прикрыв рукой обложку – мол, наука выше религиозного мракобесия. Удивительно, как его вообще не выгнали из школы! Но с младшими ребятами Эли держался весело и просто, почти не воображал, рассказывал всевозможные истории, и настоящие, и фантастику из своих бесконечных книжек, и Мишель иногда казалось, что он говорит только для нее. По вечерам всей группой встречались в Старом городе (боже, как легко и весело можно было бродить!), шагали от Яффских ворот в густой толпе восторженных туристов, болтали. Эли изображал религиозного еврея, строго качал головой и кланялся. Расходились поздно, деревья отбрасывали кривые тени, трещали сверчки, и древние каменные стены тихо светились в кругах фонарей. Эли часто провожал Мишель до самого дома и потом уходил дворами, уверял, что так получается удобнее и короче.

– У вас индивидуальное шефство над каждым пионером? – лукаво улыбалась мама.

Вечно они придумывали глупости! И какие пионеры в Израиле?

– Да-да, – вторил папа, – у некоторых вожатых наблюдается повышенное внимание к отдельным подопечным.

Через два месяца на общем собрании Эли попросил снять с него обязанности вожатого младшей группы, так как он влюблен в одну из девочек. Мишель тогда просто дышать перестала, а старшие ребята принялись смеяться и хлопать Эли по плечу. Они уже давно догадались.

Дальше вспоминать не хочется. Через два месяца ему все надоело, – точно, как говорила Ляля. Если сейчас задуматься, вполне справедливо. Какой толк от влюбленной четырнадцатилетней девочки? Ну ходит за тобой, слушает рассказы, испуганно закрывает глаза, если пытаешься ее поцеловать. Многие ребята уже имели настоящих взрослых подружек, ездили в Эйлат и на Кинерет, вместе ночевали. Это с ее-то старомодным домашним воспитанием! Смешно сказать, Мишель до сих пор ни разу не пила противозачаточных таблеток. Наверное, последняя из всех девчонок в классе.

Потом прошли два очень тоскливых года. Мишель издалека наблюдала за меняющимися Элиными подружками. Помня наставления Ляли, она беспечно смеялась при встречах, болтала о разной чепухе, часто убегала посреди разговора, будто ее ждала груда неотложных дел. Казалось, все давно забыли об их недолговечном романе. Как ни странно, Лейбович продолжал с ней дружить, по-прежнему любил рассуждать и рассказывать истории из последних книжек. Кажется, он единственный из ребят читал дни и ночи напролет не хуже Гинзбурга. Все у него в жизни не ладилось, родители постоянно ссорились (вроде там оказалась замешана другая женщина), с отцом он по-прежнему не разговаривал. В школе было еще хуже, Эли окончательно поругался с учителем Танаха, в знак протеста прямо на уроке читал романы на английском языке, что учителя особенно злило. Дело чуть не дошло до отчисления, мама в последний момент перевела его в частную платную гимназию, что, конечно, не улучшило отношений с отцом. Потом он вообразил себя прожигателем жизни, пару раз сильно напился, беспрерывно курил, чего Мишель не выносила. Подружки менялись все чаще и становились все «хуже качеством», как сказал бы папа. Одна вообще была известна тем, что с пятнадцати лет успела переспать почти со всеми знакомыми ребятами в школе, а заодно и с некоторыми девчонками.

Мишель страстно мечтала завести собственного бойфренда, что на первый взгляд не составляло большой проблемы. Мальчишки из класса давным-давно забыли «Мар-рыю», все наперебой рвались с ней дружить, особенно один, огромный, толстый и очень добрый американец со смешным акцентом. Почти каждый день американец «случайно заходил» и сидел в Машиной комнате до глубокой ночи, вызывая улыбки мамы и гневное возмущение Гинзбурга, неловко обнимался, звал поехать к отцу в Нью-Йорк. А еще один мальчик, тихий вежливый саксофонист, сочинил ей в подарок пьесу. Настоящую хорошую пьесу, которую потом не раз исполнял школьный оркестр. Но ничего не выходило, кроме разочарования и обид, все было скучно, скучно и еще раз скучно, американец даже плакал и обещал убить ее и себя, но, конечно, вскоре нашел другую подружку, с которой и укатил в Америку на каникулы. Жизнь вокруг стремительно неслась, и только Мишель одиноко шла по обочине.

Аттестат Эли получил на удивление неплохой. Все-таки он был умный, черт рыжий, и английский здорово знал благодаря своим книжкам. Но с армией, конечно, успел наломать дров. На первой же допризывной комиссии будущий солдат Лейбович заявил, что отказывается брать в руки оружие. Нет, он ничего не боится, просто не согласен с политикой правительства, проводимой в семидесятые годы, с ошибками, допущенными при подписании последнего договора о мире, и не считает нужным убивать людей из-за неправильно разделенных территорий.

– А если начнут убивать тебя? – спросил кто-то из комиссии. – Или твоих родителей?

– Ну что ж, я буду защищаться. Но существуют разные формы защиты – убеждение, например.

– Чтобы я этого пацифиста больше не видел, – сказал усталый пожилой военный. – Или в джобники, или двадцать первый!

И Эли направили куда-то в пустыню, копать – как и положено джобнику.

В день призыва Мишель отпросилась из школы. Все-таки они были старые приятели, надо проводить по-человечески, пусть и в джобники. К ее удивлению на призывном пункте не оказалось никого из многочисленных друзей и подружек Эли, только родители (он наконец стал разговаривать с отцом!) и старший брат.

– В некоторые минуты жизни, – он как-то странно неловко улыбался, – в некоторые минуты жизни нужны только самые близкие люди.

Так же криво улыбаясь, он обнял Мишель, расцеловал в обе щеки. Все заторопились, мама попыталась всплакнуть, но, взглянув на Эли, тут же перестала.

Через пару дней он позвонил, как ни в чем не бывало, рассказал про новую жизнь, про ребят в отряде. Многие казались вполне приличными пацанами и могли стать настоящими друзьями.

– Слушай, – сказал он между прочим, – меня посетила оригинальная мысль: почему бы тебе опять не стать моей гёрлфренд? Никто не знает меня лучше. И разве я тебе не нравлюсь? Конечно, не слишком красивый, зато умный!

– Ну уж нет, – весело рассмеялась Мишель, – это мы уже проходили.

И тут же подумала про себя: «Да! Наконец-то!»

– Ты зря смеешься, что мы теряем в конце концов? Не получится, так не получится! Банкетный зал еще не заказан.

– Молодец, девочка! – сказала Ляля, – все-таки победила, он у твоих ног!

– Научила на свою голову, – буркнул Гинзбург, – стратегиня несчастная. Может, этот замечательный поклонник хоть штаны сменит на менее рваные? И на каком языке прикажешь с ним объясняться?

Данечка сидел на горшке и беспрерывно смеялся, будто все понимал. Хорошо, что родители были на работе и не участвовали в этой интересной дискуссии.

Через месяц Эли отпустили в отпуск на выходные. Его друзья, в большинстве своем тоже солдаты, тут же затеяли тусовку на море, на трех машинах (родительских, конечно), каждый со своей подружкой.

– С ночевкой? – спросил папа. – На море?

– Пусть едет, – вздохнула мама, – все равно когда-нибудь повзрослеет.

– Учти, – тихо сказала Ляля, не поворачивая головы, – забеременеть можно с самого первого раза, просто с первой минуты. И чтобы никаких комментариев! – заключила она, строго поглядев на Гинзбурга.

И зачем было брать столько пива? Еще не стемнело, а эти обалдуи гордо тащили к стоянке второй ящик. Стоило волноваться, надевать красивый новый лифчик, выпрашивать у Ляли духи!

Мальчишки долго разводили огонь, чиркая пестрыми зажигалками (папа в любую погоду разжигал костер одной спичкой), потом так же долго и неуклюже жарили шашлыки. Мясо получилось пересоленным и горелым, но они лопали со страшным аппетитом и беспрерывно рассказывали про свою армию, будто прослужили долгие годы, а не один месяц. Все рассказы получались одинаковые – тупое начальство и дежурства на кухне, но они никак не могли остановиться и хохотали все громче, захлебываясь и перебивая друг друга. Малознакомые девчонки тихо шептались о чем-то своем, пива они, конечно, пить не стали, так что страшно было подумать, сколько пришлось на каждого из этих новоиспеченных воинов. А папа еще смеялся, что израильтяне не умеют пить «по-человечески»!

Эли лежал на песке, положив ей на колени теплую непривычно стриженую голову, хотелось не шевелиться и только тихонько гладить детский лоб, но вскоре у нее сильно затекла спина, так как совсем не на что было опереться. Эли полудремал, но успевал вставлять едкие замечания по поводу армейских порядков. Интересно, если вместо ее колен подсунуть какую-нибудь подушку, заметит он вообще или нет? Разговор в это время перешел на правительство, как и всегда бывает в израильских компаниях, Эли вскочил, доказывая преимущества политики Барака, она тихонько поднялась, разминая затекшие ноги и ушла в темноту.

Море громко шуршало, окатывало холодными брызгами кроссовки. Сильно пахло рыбой и еще чем-то тяжелым и гнилым. Раздался стук камней за спиной, неужели он пошел ее догонять? Как бы не так, просто ветер опрокинул мокрую доску. Есть ли спасение от одиночества в чужом нескладном мире? Она брела все дальше, и было все хуже и страшнее в беспокойной сырой темноте. Нет, надо взять себя в руки! Что, собственно, произошло? Просто давно не видел друзей, да еще не выспался – выехал в пять утра из своей пустыни. Да еще чертово пиво! Вдруг Эли ищет ее, волнуется? И завтра опять уедет, неизвестно куда и насколько. «С любимыми не расставайтесь» – всегда повторяет Ляля. Мишель заспешила обратно, утопая в сыром песке.

Две пары обнимались у прогоревшего костра, остальные куда-то разбрелись. Никто ее не искал и не думал искать! Мишель растерянно потопталась вокруг стоянки, потом догадалась заглянуть в машину. Эли крепко спал, раскинувшись на заднем сиденье. Дверь никак не открывалась, потом жутко хлопнула, когда она догадалась наконец дернуть какую-то незаметную ручку, но он даже не шелохнулся. Мишель с трудом откинула переднее сиденье, свернулась калачиком. Промокшие ноги гудели, жесткий валик давил шею, и глухо шумело ненужное чужое море.

– Как погуляли? – нарочито безразлично спросила Ляля. Она как всегда что-то кроила из пестрого тонкого материала. Кажется, уже все иерусалимские модницы носили Лялины наряды, образовалась даже маленькая очередь.

– Нормально, – Мишель решила не вдаваться в подробности

– Ну что значит нормально? Расскажи что-нибудь про местную молодежь, мне же интересно! Пели, танцевали?

Жалко, что она никогда не умела врать.

– Да, нет, не особенно, – вздохнула Мишель, – ребята много пива привезли, всех развезло, уснули рано.

– И Эли?

– И Эли.

– Понятно, – сказала Ляля и застучала ножницами. Ткань распалась на косые треугольники, Мишель уже знала, что скоро они станут забавной юбкой с разноцветными клиньями.

– У меня идея, – сказала Ляля слишком веселым голосом. – Звоню Сабринке, и отправляем тебя к ней на каникулы. Что может быть лучше Праги в июле месяце! «О, слезы на глазах! Плач гнева и любви! О, Чехия в слезах!..» – ты хоть знаешь, кто написал?

Что там было знать! Ляля целыми днями готова цитировать свою ненаглядную Цветаеву. Мишель тоже пыталась читать одно стихотворение – «Попытка ревности», оно здорово начиналось:

Как живется вам с другою, — Проще ведь? – Удар весла! — Линией береговою Скоро ль память отошла… —

но дальше начинались такие непонятные фразы, что она забросила.

– Ляля, – спросила она тихо, – а может, все придумали? Разные мечтательницы типа твоей Цветаевой? Может, по-другому и не бывает?

– Бывает! – хрипло закричала Ляля. Ты слышишь?! Бывает по-другому!

* * *

Конечно, он мог бы заметить и раньше, этот папаша Гинзбург. А с другой стороны, чего, собственно, волноваться? Взрослая девица, почти восемнадцать лет, в университет поступила, из экспедиции вернулась живая и здоровая. Наоборот, он как-то успокоился. Квартира старая, но вполне родная, со своими теплыми углами и заваленными книжными полками. Денег хватает, особенно с тех пор, как он активно занялся репетиторством. Лялька абсолютно та же – худая, лохматая, в обнимку с Битлами и картинами, с сигаретой в тоненьких ломких пальцах. Может быть, более тихая, чем обычно. Слишком тихая.

Гинзбургу недавно исполнилось тридцать девять. Друзья и коллеги предпринимали последние отчаянные попытки его женить. Черная шевелюра сильно поседела, но сам он оставался еще хоть куда, так, по крайней мере, уверяли любившие Осипа женщины. Честно признаться, их было сразу несколько, милых, чудесных, но совершенно необязательных женщин. Гинзбург отчаянно увиливал от решительных объяснений, отделывался цветами и в конце концов сбегал к своим привычным углам и книжкам. Вечерами заходили друзья, из тех, что отдыхали в его холостяцком доме от семейной рутины. Партия шахмат, армянский коньяк в большой, довоенной, граненого хрусталя рюмке, Лялины укачивающие Битлы за стеной. Стоило ли менять надежный уют на непредсказуемую жизнь с женщиной, чужие запахи и наряды, суету, визиты к подругам и родственникам?

В последнее время часто заходил Саша, Александр Петрович Одоевцев. Гинзбург был страшно благодарен ему за Лялю, да и вообще любил этого молчаливого книжника и эстета, с идеально завязанным галстуком под круглой чеховской бородкой. Ляля, обычно болтушка и воображала, молча накрывала кружевной салфеткой тяжелый, тоже довоенный круглый столик, выносила прозрачные бабушкины чашки, домашние пироги и печенье с корицей, – она вдруг пристрастилась к кулинарии. Иногда она вовсе не выходила, только Битлы звучали как-то особенно протяжно и грустно.

Было известно, что Одоевцев женат, имеет двух детей, но сам он об этом говорил редко, в гости не приглашал, чему Гинзбург был рад в душе, так как всегда тяготился общением с чужими женами. Да и они его недолюбливали, давно и справедливо считая не вдовцом, а вольным и опасным для чужих семей холостяком.

Самое потрясающее и невообразимое – что он тоже ее любил!

Ну, она – понятное дело, даже в мечтах не могла вообразить ничего похожего. Доцент, лучший лектор факультета, – и при этом самый ловкий походник и рыбак из всей экспедиции, молчун – и блестящий рассказчик, непритязательный турист и сказочный джентльмен. Одно имя чего стоило – Александр Петрович Одоевцев, почти декабрист! Он и занимался периодом декабристов, но не главными, всем известными героями, как Трубецкой или Волконский, а почему-то Бенкендорфом, причем у него получалось, что Бенкендорф совсем не такой однозначный злодей и глушитель прогресса, как они учили в школе.

Ляля не просто терялась – немела от ужаса, когда Одоевцев с ней заговаривал, в жизни не чувствовала себя более бестолковой дурехой. А чего стоили ее былые увлечения! Все эти болтливые мальчишки, то краснеющие на ровном месте, то вдруг хватающие тебя за лифчик, так что хочется убить на месте. Конечно, Александр Петрович немолодой, даже почти пожилой человек, страшно сказать, на год старше ее отца, но какое это имеет значение, когда вся окружающая жизнь жестоко и безнадежно разделила их, навсегда разделила.

И при этом он ее любил! Да! Ляля сразу заметила, хотя ничего, ну совершенно ничего не происходило. Просто он боялся ее взгляда и руку ей не подал, когда перелезали овраг, всем девчонкам подал, а перед ней отвернулся и чуть не упал в липкую грязь.

И вдруг затеял вечер поэтов Серебряного века. Она знала почему, – он слышал, как Ляля накануне рассказывала девчонкам, что обожает Цветаеву (Гинзбург ей раздобыл сборник по страшному блату). И вот он устроил потрясающий вечер, читал Ходасевича, и Гумилёва, и Мандельштама, которых никто тогда не слышал, а потом перешел на Цветаеву: «кабы нас с тобой да судьба свела… руки даны мне – протягивать каждому обе… быть мальчиком твоим светлоголовым…», и еще:

Голос – сладкий для слуха, Только взглянешь – светло. Мне – что? Я старуха, Мое время прошло…

Она чуть не расплакалась и быстро ушла от костра в темноту, а через полчаса или даже меньше Одоевцев нашел ее. Как он сказал? «Ляля, милая, простите меня. Это было неуместно». Да, так и сказал – неуместно. И еще спросил: «Вы помните Пьера Безухова? Его разговор с Наташей?» Она еще глупо растерялась, Пьер Безухов – что-то из школы, «образ положительного героя» и прочая скука, из одного протеста не дочитала до конца.

– Если бы я был не я, – прошептал он, – а лучший и красивейший человек… и был бы свободен…

Он сжал ее холодные поцарапанные в недавнем походе руки, поцеловал в ладони.

Так когда-то целовал Гинзбург, когда она была совсем маленькой, еще при маме.

Она сама его соблазнила.

Да, он приходил, пил коньяк с ничего не замечающим Гинзбургом, рассказывал о планах новой экспедиции. Ляля почти не участвовала в разговорах, только слушала и умирала от этого немыслимого чуть хрипловатого голоса. Она страстно увлеклась кухней, потому что Одоевцев иногда оставался к ужину. Боже, все кулинарные рецепты оказались на один лад, из книги «О вкусной и здоровой пище», где не чувствовалось никакого вкуса! Она расспрашивала старушку-соседку «из бывших», стояла в очередях, изобретала свои печенья и соусы. Потом принялась шить наряды – мастерила из старых маминых платьев роскошные и несуразные юбки, знала, что ему все нравится. Потом она придумала, как спровадить Гинзбурга, – купила билет на «Петрушку» Стравинского, без предупреждения, на тот же вечер, кто бы устоял!

Одоевцев пришел как обычно около восьми, растерялся, не увидев отца, но она не стала отвечать на вопросы, она обняла его прямо тут, в коридоре, около вешалки со старыми шляпами, она целовала его руки, прекрасные мужские руки с длинными пальцами, и щеки, и бороду, и плакала от избытка чего-то, переполнявшего грудь. И тогда он вдруг застонал, еле слышно, и обнял Лялю за колени, да, за колени, как маленький. Она сама сняла платье, потому что он запутался в юбках и складках, сама потянула его к старому помятому дивану Гинзбурга. Было, конечно, больно, но это не имело никакого значения, он обнимал ее, обнимал все крепче, отчаяннее, как тонущий человек, и вдруг застонал, громко, до крика, так что Ляля вовсе забыла о себе и только закрывала его от этого страдания и муки.

Потом он все никак не мог уйти, хотя совсем не стоило сегодня встречаться с Гинзбургом, он все целовал ее руки, плечи, крепко сжимал ладонями обветренные щеки. И только у двери, уже стоя в пальто, вдруг охнул, испуганно заглянул в круглую, поглупевшую от счастья физиономию:

– Слушай, а ты понимаешь что-нибудь в женских проблемах? Ты умеешь предохраняться?

– Нет еще, – беззаботно ответила Ляля, – но скоро научусь.

Но учиться в тот раз не пришлось. Потому что она уже была беременна. Уже два часа или даже больше. С той самой минуты, как он застонал в ее объятьях.

* * *

Наступивший 1963 год оказался для Гинзбурга на редкость неудачным. Все началось с постыдной, какой-то водевильной истории с любимыми женщинами, – они узнали о существовании друг друга. Проще говоря, запутался с бабами, старый дурак! Главное, сам виноват, подвела унаследованная от Мирьям Моисеевны доброта и нерешительность. Первая из его возлюбленных, певица, замечательная яркая брюнетка, одним прикосновением могла свести с ума, но была немного истерична, да еще обременена ревнивым мужем. Вторая, давняя коллега, милая и одинокая учительница химии, наоборот, не слишком привлекала сексуально, но за прошедшие годы стала добрым и верным товарищем. Немыслимым казалось расстаться с любой из них, он окончательно заврался, был уличен во лжи и вскоре обнаружил себя в обидном, но заслуженном одиночестве. Друзья к тому времени тоже как-то разбрелись – у одного родился ребенок, второй тяжело запил, хороший человек Саша Одоевцев неожиданно уволился и уехал к черту на рога, в Иркутск кажется, ему предложили кафедру.

За всеми этими нескладными событиями Гинзбург немного забыл про Лялю, тем более она все время проводила дома, старательно училась и не надоедала капризами, как бывало прежде. Страсть к кулинарии прошла, что привыкшего к ее увлечениям Гинзбурга совсем не удивило, зато она перестала курить и вместо нечесаной стрижки отрастила волосы и собирала их в маленький гладкий хвостик, становясь трогательно похожей на Анну Львовну. Только с нарядами ее привычки не изменились, все мастерила себе разные хламиды из старых маминых платьев. Однажды, посмотрев на очередной мешок, совершенно скрывающий чудесную Лялькину фигурку, Гинзбург заявил:

– Всё! Восемнадцать лет, невеста можно сказать, завтра же идем и покупаем нормальное красивое платье. Как раз ко дню рождения!

– Хорошо, – безразлично согласилась Ляля, – только не завтра, а попозже. Через три месяца.

– Через три месяца? Почему? Что ты опять затеваешь?! – вдруг испугался Гинзбург. – Почему именно через три?

– Потому, – спокойно ответила Ляля.

Что, что он мог поделать?!

Он бы убил этого подлеца, задушил собственными руками, но Лялька категорически отказывалась назвать имя. На все вопросы она только отрицательно мотала головой.

– Старый приятель-хиппарь?

– Нет!

– Однокурсник?

– Нет!

– Может, какой-то насильник?

– Нет, нет, нет!

– Ляля, девочка, но ведь нельзя же так, пусть хоть придет, объяснится, это же целая новая жизнь, не игрушки какие-нибудь!

– Он ничего не знает, – тихо сказала Лялька.

Ну как, как могла она рассказать? Про это совпадение друг с другом, эту нежность в руках, губах, в словах, бессвязно осыпающих ее? И его восторг, и отчаяние. И его беспомощный отъезд ровно через месяц, в самый разгар сессии, в какую-то чужую ненужную глушь – «я не имею право ломать жизнь всем на свете, я преступник, старый и бессильный преступник».

Разве можно было рассказать? Все сразу становилось обычной банальной историей – роман студентки с женатым преподавателем. Скучно и мерзко. Гинзбург бы никогда не простил. Никто бы не понял и не простил. Никто бы не поверил, что она совершенно не жалеет, что это было, было и останется с ней. Навсегда останется с ней.

Гинзбург узнал через год. Анечка, дочка Ляли уже прочно стояла и даже пыталась ходить, держась пухлыми ручками за стенки манежа.

Однажды, вернувшись с работы и привычно толкнув вечно незакрытую дверь, Гинзбург был поражен странной тишиной, стоявшей в квартире. Анечка, правда, гулькала, но не слышалось в ответ привычной Лялиной скороговорки, не шипели сковородки, не лилась вода. Гинзбург бросился в комнату. Ляля молча стояла у окна. Прямо на полу, лицом к Анечке сидел мужчина, сжимая руками голову как при сильной боли. Это был Александр Петрович Одоевцев. Старый еще школьный друг Сашка Одоевцев, милейший человек, эстет и эрудит, страстный ученый и коллекционер.

– Ты?! – осененный внезапной догадкой закричал Гинзбург. – Так это ты, гад?!

Сашка встал, откинул голову, как бы ожидая пощечины.

Красиво! Онегин и Ленский, Пушкин и Дантес, Моцарт и Сальери, кто там еще, черт бы их побрал! Только драться ему не доставало с этим престарелым соблазнителем.

– Сколько у тебя детей? – неожиданно для себя спросил Гинзбург.

– Двое, – хрипло прошептал Сашка, – две девочки.

– Не мог хоть сына сделать, – зло сплюнул Гинзбург, – бабник несчастный!

* * *

Сначала Анечка звала Гинзбурга папой, что никого в яслях не удивляло, видали отцов и постарше. Но Ляля ее быстро отучила. «Это не папа, – повторяла она, заглядывая в младенческую, но уже осмысленную мордашку, – это Гинзбург, скажи: Гинз-бург». Так она сама звала его с детства следом за мамой. Мама помнилась плохо, какие-то отдельные эпизоды. Вот они идут на елку в Дом культуры, мама поправляет ее колючий шарф и вдруг целует в обе щеки прямо посреди улицы около будки с милиционером. Вот выбирают подарок на день рождения, маме нравятся книжки, а Ляле кукла, огромная роскошная кукла в длинном платье, понятно, очень дорогая, на всякий случай Лялька начинает нудно реветь, Гинзбург сердится, а мама быстро бежит к кассе и платит. Вот она сидит с тетрадкой у стола в больничной палате, вокруг чужие тетеньки, мама, лежа на высокой подушке, диктует четким учительским голосом: «Наш па-па Гинз-бург са-мый доб-рый, са-мый силь-ный, са-мый луч-ший», – и объясняет, где нужно ставить запятые.

Как бы она справилась без отца с Анечкой, со всей этой историей?

– Не надейся, – сказал Гинзбург, – больше я такой ошибки не совершу! Никаких магнитофонов и английских школ, никаких рисований и курений! Будем растить нормального здорового ребенка.

Анечка росла нормальным здоровым ребенком, ходила в районную математическую школу, читала сказки Андерсена, по вечерам при активном участии Гинзбурга решала смешные головоломки. Училась она прекрасно, увлекалась химией, шахматами и почему-то футболом, из одежды признавала только джинсы, которые Ляля, наступив на горло собственным вкусам, мастерски перешивала из жестких бесформенных штанов, купленных в магазине «Рабочая одежда». С девятого класса Аня начала заниматься в кружке «Юный математик» при университете, легко и свободно поступила на модный факультет компьютеров, благо в качестве репетитора выступал все тот же Гинзбург, на втором курсе познакомилась с выпускником того же факультета, Ленинским стипендиатом, Сережей Поляковым, и через год мирно вышла за него замуж. Еще через год родилась Маша. С именем внучки долго решали, Гинзбург хотел помянуть и мать, и сестру, но никак вместе не получалось, слово Мишель дожидалось своего часа где-то в неизвестном, незнакомом Израиле.

Про отца Аня никогда не спрашивала, по крайней мере у Гинзбурга, приходилось только догадываться, что ей насочиняла Ляля. Саши Одоевцева к этому времени уже не было в живых.

В тот первый его приезд Гинзбург воздержался от дальнейших высказываний и, зло сплюнув, ушел ночевать к знакомым. Но когда через три месяца Одоевцев приехал вновь, такой же растерянный и виноватый, с цветами в одной руке и кучей дурацких ненужных погремушек в другой, Гинзбург посмотрел на помертвевшую Лялю, на надутую, обиженную общим невниманием Анечку и развернул его лицом к двери.

– Ты уже сделал свой выбор год назад, когда уехал. Дай ей возможность жить дальше.

Больше Одоевцев не приезжал. Раз в год, на Анечкин день рождения, приходил крупный денежный перевод, на Новый год неизменно появлялся Дед Мороз с подарком, всегда необычным и замечательным. Накануне первого класса, кажется, это было в семидесятом, они проснулись от странного шума на лестнице, в дверь раздался громкий стук, и два дюжих дядьки внесли тяжелое коричневое пианино. А еще через пять лет, в очередной экспедиции по рекам Сибири, Одоевцев утонул. Подробности Гинзбург узнал от вдовы, которая, вернувшись с детьми в Ленинград, обзванивала старых друзей и знакомых мужа. Какая-то нелепая обидная смерть, лодка перевернулась у самого берега, все легко выплыли. Может быть, Саша ударился головой или сердце вдруг отказало?

Первое время Гинзбург скрывал смерть Одоевцева от Ляли, но она, конечно, узнала, отчаянно затосковала, заметалась, то хотела ехать на место гибели, то на могилу в Иркутск, потом вдруг загорелась мыслью познакомить Анечку с сестрами. Однажды субботним вечером, вопреки всем протестам и доводам отца, она набралась смелости и позвонила в темную давно не крашенную дверь с надписью: «Одоевцевы – 2 звонка».

Немолодая изящная женщина совсем не удивилась, увидев Лялю, Александра Петровича хорошо помнили в Ленинграде, и теперь в дом часто приходили бывшие ученики и коллеги покойного мужа. Ляля послушно рассматривала семейные фотографии, слушала перечень работ и достижений Александра Петровича, особенно в последние годы, когда он возглавил кафедру.

– Я так не хотела этого переезда, – тихо говорила женщина, – но было бы предательством его останавливать. Вы знаете, мужа не интересовали амбиции, деньги, даже научное первенство. Всю жизнь был предан только двум вещам – работе и семье.

Две взрослые красивые девочки смотрели с разложенных фотографий, одна, светлоголовая и глазастая, страшно напоминала Аню.

– Да, это младшая, – заметив ее взгляд, сказала женщина, – копия Саши. Вы не представляете, каким он был мужем и отцом. Невосполнимо. Все невосполнимо. – Она заплакала сдержанно и безнадежно.

Больше Ляля никогда в этот дом не приходила.

* * *

Итак, решено. Мишель едет в Прагу. На целых три недели. Ляля обо всем договорилась, – жить Мишель будет у ее подруги по университету, сотрудницы пражского национального музея Сабринки, в самом центре города.

Надо сказать, у Ляли есть потрясающая особенность заводить подруг по всему свету. Мишель не раз наблюдала собственными глазами. Однажды они путешествовали по Нормандии. Это, конечно, Ляля затеяла, «хочу посмотреть на серое небо и дождик». Мишель никогда не спорит, дождик – так дождик, ей нравится бродить по незнакомым улицам, чужая речь отделяет прохожих, как в кино, можно рассматривать дома, наряды на детях и взрослых, яркие игрушки в витринах. Окна и витрины в разных городах похожи, но всегда есть что-то особенное – корабли, обезьянки, пестрые веера или шляпы. Они с Лялей дружно перебирают расписные чашки, покупают забавных кукол – жуткого лохматого тролля или хрупкую фарфоровую принцессу, дома в Иерусалиме, уже три полки заполнены чудесными смешными человечками.

После Парижа, в котором пробыли пять дней (вернее, пробегали как угорелые между нескончаемыми музеями и выставками), Нормандия показалась сонной и театральной, особенно городок Онфлёр с разноцветными корабликами у пристани, морскими пейзажами в окнах и бесконечными столиками на набережной. И за каждым столиком с тяжелыми стаканами сидра чинно восседали усатые пожилые французы. Мишель привычно представила, что Эли идет с ней рядом. Такая простая узенькая улица и такая нарядная – на фонарных столбах подвешены букеты цветов, просто целые клумбы, и, если прислушаться, из них раздается старинная музыка, какой-нибудь Моцарт или Вивальди. Может, в цветах спрятаны радиоприемнички?

Эли бы сразу догадался, но он бродил где-то далеко, в другом мире, и совсем ею не интересовался. Зато неустанная Ляля уже уткнулась в очередную картинную галерею, что могло затянуться надолго.

Женский портрет висел прямо на входе, – огромные немного косящие глаза, темные, как будто стекающие по впалым щекам волосы, улыбка в выпуклых бледных губах.

– Какая прелесть, – вздохнула Ляля, – наверное, автопортрет, – и стала разбирать по слогам имя автора, написанное, конечно, на непостижимом французском языке.

– Татия… Кроумо… боже мой, Маша, знаешь, что это? Тать-яна Хро-мова. Вот тебе и Франция! Заходим!

Спорить было бесполезно, слава богу, Мишель уже не в первый раз путешествовала со своей неугомонной «бабулечкой». За год до этого в Гренаде Ляля, отодвинув сонного косноязычного экскурсовода, целую лекцию прочла об архитектуре арабского периода и позднем влиянии католицизма, можно подумать, она всю жизнь прожила в южной Испании. А часом позже в обычном супермаркете так растерялась, что пришлось Мишель самой выбирать все покупки и расплачиваться с веселой черноглазой кассиршей. Странное воспитание они получили в своей России. Вот и в Париже Ляля буквально с закрытыми глазами мчалась по музею Родена или Пикассо, да и просто по улицам, только и слышалось: «Бульвар Капуцинов! Площадь Бастилии! Монпарнас!», даже прохожие оглядывались. А чтобы вытащить деньги из банкомата полчаса испуганно тыкала карточкой в щель и вздыхала.

В крошечной галерее никого не оказалось, только хозяин, пожилой француз со смешно закрученными кверху пепельными усами, сидел у кассы. Картины заполняли стены в странном уютном беспорядке и были чудно хороши – все тот же женский портрет, натюрморты с цветами и фруктами на мраморном столике и, особенно, тонущие в тумане темно-красные деревья.

– Tell me, please, – вежливо сказала Ляля, – who is the author of these pictures? Does she live here?

Хозяин беспомощно развел руками и что-то пробормотал на своем чудесном непостижимом языке.

– Нет, ты подумай, – вздохнула Ляля, – никто не понимает английского! Машка, под твою ответственность, в будущем году беремся за новые языки.

– Извините, – с певучим прононсом, но абсолютно понятно произнес хозяин, – вы хотите говорить русский? Сейчас, сейчас. – Он повернулся к маленькой дубовой лестнице у входа, – Танья, Танья, спустись минуточку!

Это была совершенно обычная женщина, довольно полная, седая, не моложе Ляли, с бледным лицом и короткой стрижкой. Вот вам и автопортрет! Мишель даже не успела уловить, о чем они заговорили, но уже через двадцать минут магазин закрылся, и хозяин, улыбаясь в свои прекрасные усы, притащил бутылочки сидра и высокие темные стаканы. Они сидели за маленьким дубовым столиком, тяжелые стулья чуть скрипели, хозяин приветливо кивал, а художница все рассказывала про Онфлёр.

– Конечно, красота, покой, сказочные пейзажи, но бездуховность, страшная бездуховность и тоска, семнадцать лет не могу привыкнуть. Хотя грешно жаловаться, – свой домик, картины хорошо продаются, планируется осенняя выставка в Париже…

Что-то еще родное, понятное только Ляле, стояло за ее словами, – несбывшиеся надежды, одиночество, усталость?

Потом они долго прощались, обменивались адресами и телефонами, женщина целовала Лялю, а заодно и Мишель, по-русски, в обе щеки, хозяин долго махал в наступающей темноте.

– Я приглашу ее к нам, прямо ближайшей осенью, – вдохновенно твердила Ляля, пока они брели в темноте к своему крошечному, как сундучок, отелю, – каждый человек должен хотя бы раз в жизни увидеть Иерусалим! Что ты смеешься, дурилка? Это для нас Израиль – жара, маета и поиски работы, а для нормальных людей – Святая Земля, прямой разговор с Богом.

…Никого они, конечно, не пригласили. Осенью взорвались еще три автобуса, потом кафе в Хайфе, потом та самая пиццерия, где погибла сестра Алины. Но тонкая, только им заметная ниточка осталась, на Новый год Ляля получила письмо с засушенной веткой лаванды и крошечной картинкой – Онфлёр и корабли.

Так и с Сабринкой. Не виделись лет десять, даже больше, человек живет в другой стране, со своими заботами и проблемами, а для Ляли нет ничего естественнее, чем отправить к ней Мишель на целых три недели. Мама сначала сомневалась, но тут от Сабринки пришло такое восторженное письмо-приглашение, что даже Гинзбург согласился, добавив, что Лялины подружки все ненормальные.

* * *

Нет, у Ляли получилась вполне счастливая жизнь. Во-первых, прекрасная работа. Какая удача, что с третьего курса записалась на факультатив по истории искусств. Конечно, до аспирантуры дело не дошло, золотая оттепель шестидесятых закончилась, но все-таки удалось вволю поработать и в Пушкинском Доме, и в архивах Эрмитажа. Друзей она обожала, причем совершенно взаимно, дома ждали любимые люди – отец и дочь. Правда, иногда рисовались другие картины семейного счастья – муж, спящие дети, тихий уютный ужин вдвоем. Или наоборот – шумные многолюдные именины, сюрпризы, подарки. Но Анечка с Гинзбургом совершенно не вписывались в этот праздник жизни. А что ей были без них любые праздники?

Про Одоевцева Ляля запретила себе даже думать. Судьба подарила немыслимые счастливые минуты, чего же больше! Саша сам решил уйти, значит, не мог иначе. И смерть его уже ничего не добавила к их разлуке, просто было бесконечно жаль талантливого нестарого человека.

За ней много ухаживали, даже в поздние годы, когда хорошо перевалило за сорок, и по дому бегала внучка Маша. Конечно, Ляля скоро научилась распознавать искателей приключений, легко принимала комплименты, стремительно и весело давала отпор незатейливым, всегда похожим обещаниям. Но были, были еще два случая в жизни, когда земля поплыла под ногами и мир опрокинулся от непостижимой щемящей и сладчайшей муки. Первый – мальчик, студент (боже, почти ровесник ее зятя Сережи!), трепетал и молился, как в рассказе Цвейга, ждал, преследовал после занятий. Горячие губы, горячие дрожащие руки… Была даже мысль завести второго ребенка, разумеется тайно, ничем его не связывая, но времена Цвейга все же прошли. И снова перед глазами стояли Гинзбург и Аня.

Второй, слава богу, одного с Лялей возраста, вначале показался удивительно близким, до изумления и нереальности близким, какой-то непостижимый духовный двойник. Огромный, теплый, как печка, смешной увалень, он прекрасно пел Окуджаву и Визбора, можно было прижаться к плечу и совсем не разговаривать, потому что все совпадало – фразы, шутки, комплексы, стихи. Конечно, он был давно и несчастливо женат, конечно, маялся, не в силах ничего решить, клялся, жалел себя и детей, даже плакал. Ляля знала, что может настоять, но стоило ли ломать чужую жизнь? Все-таки это был совсем не Одоевцев.

Перед ее отъездом в Израиль они тепло простились, словно близкие родственники, потом он приехал с какой-то пароходной экскурсией из Одессы, Ляля помчалась в порт, долго бродили по сонной горячей Хайфе, сидели в кофейне на берегу. Он рассказывал про перемены в России, новую непривычную свободу, реставрацию памятников и театров. И даже неважно, какая мафия платит, временщики уйдут, а красота останется, вот теперь и за Питер взялись наконец. Она слушала, улыбалась, смотрела на его поседевшую голову, как всегда, не требовалось отвечать. Дети давно выросли, жили собственной независимой жизнью, и это ничего не меняло и не могло изменить.

* * *

Эли получил отпуск на два дня как раз перед Машиным отъездом, но нечего было и думать, что он сразу появится. Как всегда образовались важные встречи с друзьями, один недавно вернулся с учений, второй служил на территориях, приезжал раз в месяц, молчаливый, обгоревший до черноты. Мишель в который раз стыдила себя за ненужные обиды, – люди трудятся и служат родине, а она уезжает в спокойную безопасную Прагу, всего на три недели, есть о чем говорить!

Ляля купала Данечку и одновременно рассказывала историю пражского гетто, хотя никто ее и не слышал за шумом воды. На полу стоял почти собранный чемодан, Гинзбург давал последние важные советы по поводу поведения и нравственности. Прибежала мама и принесла пижонскую вельветовую курточку с карманами, как раз для европейской погоды.

В принципе, Мишель очень повезло с семьей. Родители сразу после языковых курсов попали в крупную программистскую фирму, сначала папа, а через месяц и мама. Ляля вдохновенно учила иврит, шила наряды для местных модниц, бегала на собрания какого-то культурного центра, а потом неожиданно для всех устроилась работать экскурсоводом на Via Dolorosa! Еще и шутила, что каждую неделю восходит на Голгофу. Даже трудно вспомнить время, когда они покупали одни индюшачьи ноги, сейчас все продукты папа привозит раз в неделю из соседнего супермаркета – мясо, овощи, фрукты, Данькины памперсы. И квартира у них огромная, с балконом и садиком, где Ляля разводит розы, а Гинзбург курит свою трубку. Правда, маму с папой Мишель почти не видит из-за бесконечной работы, командировок и авралов, иногда, буквально не заходя домой, они уезжают в Германию или даже в Сингапур, где находятся филиалы фирмы, но тут уж ничего не поделаешь. Ляля до сих пор не может поверить, что мама решилась родить Данечку, они с Гинзбургом даже не мечтали. Мишель тоже очень рада братцу, во-первых, он смешной и милый, хотя и слишком мал, во-вторых, у нее самой появилась минимальная свобода от любящих родственников. Вот и сейчас Ляля тихо сокрушается, что не может оставить Данечку и поехать в Прагу. Мишель охотно соглашается, чтобы никого не обидеть, хотя понятно, что у них с Лялей совершенно разные интересы, и совместные поездки ей порядком наскучили.

Эли появился только к вечеру, запихал ключи в без того оттопыренный карман и полез в холодильник в поисках питья. Гинзбург вздохнул и поспешно удалился в свою комнату. Ну как объяснить ему, что это не дурное воспитание, а простая здешняя традиция – лучше самому взять, чем напрасно обременять хозяев.

– А проходить первому в дверь тоже традиция? – возмущенно басит Гинзбург, – а за три года ни разу не подарить цветы любимой девушке, даже на день рождения?!

Мишель как-то для пробы перевела Эли высказывания Гинзбурга.

– Пропускать в дверь, – искренне удивился он, – но где же логика? Сначала женщины требуют равноправия, добиваются свободы буквально по всем вопросам, а потом претендуют на какие-то доисторические ухаживания!

– А если без всякой логики? – спросила Ляля. – Просто, чтобы женщине было приятно?

– Но мне тоже приятно, когда меня пропускают, – не колеблясь, заявил Эли, – равноправие, так равноправие.

Надо признать, в общении с Эли Ляля проявляет максимум демократии, вот и сейчас она достает бутылку кока- колы и, приветливо улыбаясь, ставит на стол, хотя, как кажется Мишель, она бы не прочь трахнуть этой бутылкой по Элиной упрямой голове.

– Кока-кола! – восклицает Эли, – ну, уж нет, они от меня не дождутся, что я стану это пить!

– Кто? – пугается Ляля

– Владельцы фирмы! Бездарный напиток, бездарное предприятие, а задурили весь мир. Нет, я не собираюсь их поддерживать!

– Надо думать, владельцы фирмы просто плачут от огорчения, – осторожно замечает Ляля.

– Неважно. Из-за нашего равнодушия и процветает несправедливость. Вот мне, например, не все равно, какую одежду носить. (Ляля задумчиво смотрит на его потерявшую цвет футболку и бесформенные, растянутые на коленках штаны.) Вы только посмотрите на наклейки, американские фирмы, а почти все сшито в Китае или Тайване! А какие там зарплаты? С каждых штанов фирма две трети забирает себе, и я должен участвовать в этой эксплуатации?!

– Нет, не обязательно участвовать, но это не отрицает, что одежда может быть красивой или хотя бы чистой?

– Но я же не на свадьбу иду! И не на службу. Человеку должно быть удобно, хотя бы в свободное время.

Если даже Ляля не справляется, что уж говорить про Мишель, разве она в силах его переспорить!

Поздний вечер, даже фонари за окном кажутся одинокими и никому не нужными. Завтра Мишель улетает на целых три недели, а так и не поговорили ни о чем серьезном, даже не попрощались по-человечески. Она тихо обнимает Эли за обгоревшую шею, прижимается носом к теплой шершавой щеке. Пусть хоть сейчас, хотя бы на прощанье скажет что-то ласковое. Например, что ему жаль расставаться. Что никогда не был так счастлив. Что он не может жить без нее.

Совсем недавно Ляля читала вслух какого-то русского поэта: «Я не могу без тебя жить, мне без тебя и в дожди – сушь…»

Эли жмурится, скользит бесстыдными руками по ее груди, дышит все жарче.

– Давно говорю, что пора прекратить глупое лицемерие и жить как нормальные люди! Почему, спрашивается, я не могу остаться у тебя?! Или поехали бы вместе ко мне, в конце концов!

Да-а, тут не нужно ни Ляли, ни Гинзбурга, достаточно одного папы! Интересно посмотреть на его реакцию, когда Эли останется ночевать в Машиной кровати.

– Подождем еще немного, – шепчет Мишель, – вот я приеду, поговорю с родителями…

– «Подождем, подождем», – его лицо становится обиженным и злым. – Подруга, называется, меня уже все ребята в отряде жалеют, терплю как придурок!

– Ребята? Ты что, обсуждаешь с ними наши отношения?

– А почему нет? Все нормальные люди спят вместе, а я полгода жду разрешения твоих родителей! Почему с родителями можно обсуждать, а с друзьями нельзя? И что, я должен врать, как мы с тобой прекрасно проводим время?

Хорошо, хорошо. Главное, не расплакаться. Собственно, ничего не случилось. Обсуждают, так обсуждают, чего еще ждать от мальчишек. Можно представить, что они друг другу рассказывают. Но ведь Эли опять прав, ее подружки из класса тоже давно спят со своими приятелями, и родители им не мешают. А ей досталось Лялино возвышенное воспитание, стихи на завтрак, картинные галереи на обед… Да еще Гинзбург со своими цветами!

Завтра она уедет, далеко-далеко уедет, отдохнет от Эли, от споров и ненужных слов, от пустого жуткого города.

От всей этой дурацкой несчастливой невыносимой жизни.

* * *

– Нет, все-таки не повезло, – на родном и домашнем как мамин пудинг английском языке пробормотал Таки Флэт, выходя из давно обжитого привычного здания паба, между прочим самого популярного сегодня джазового паба Праги, и направляясь по Тинской улице к Старой площади и оттуда – мимо башни с часами, мимо витрин с разноцветными стеклянными бокалами, цветами, куклами и прочей ерундой – к Карлову мосту, где вот уже полчаса его ждали Гарри и Рост. Столько сил и денег потрачено, столько планов и надежд, и теперь все рухнуло из-за этих выпивох и бездельников! Не зря отец смеялся над ним: «Если уж менять имя, то почему не Шарп, почему именно Флэт? Ты всегда готов быть ниже основной ноты?»

Да, Таки опять оказался «ниже основной ноты». Вчера Петр, белобрысый, толстый как подушка хозяин паба, ясно заявил, что после устроенного безобразия он их держать отказывается. Конечно, у заведения появился имидж, постоянная публика, теперь здесь не прочь поработать самые профессиональные группы.

А кто создал этот имидж? Кто впахивал ночами напролет за голую кормежку, каждую неделю разучивал новую программу да еще в перерывах обслуживал столики? И все рухнуло из-за болванов, сидящих на каменной ограде набережной.

– «Безобразия»! – сплюнул Рост и добавил пару только ему понятных, но явно неприличных фраз, – люди взяли нормальный заслуженный отдых, оттянулись немного. Имеем право!

Гарри добродушно закивал головой в знак поддержки, он так и не выучил чешский, а Рост избегал английского, вот и поговори с ними!

– Это ты Петру расскажи, – взвился Таки, – расскажи про свое право срывать три концерта подряд, да еще в конце недели, да еще летом, когда город полон туристов и прочих фэнов, готовых платить за твою музыку!

Напрасная трата сил! Известно, что русский родного папашу забудет ради бутылки водки. Кричи не кричи – Росту плевать, вернется работать официантом, он на чаевых больше настреляет, чем за все концерты. В любом случае, не хуже, чем сейчас в его Туле или как там оно называется. Гарри тем более не горюет. Родители готовы оплатить и жилье, и обратную дорогу лишь бы сыночек вернулся в родной колледж. Великая страна Америка!

Сам виноват, связался с салагами, а ему, нищему ирландскому подданному Полу Маккарти, уже почти двадцать пять. Мать так гордилась колледжем, единственный в семье получил высшее образование! А что толку? Работать учителем английской литературы? Эх, если бы вовремя поучиться музыке, играл бы он сейчас с разными сопляками! Теперь придется хотя бы на время вернуться в Корк, другого выхода нет. Отец уже давно намекает, месяц назад приезжали с матерью «посмотреть Прагу», туристы нашлись! Мать только кормила его целыми днями, даже в Карловы Вары не съездила. А отец постоянно про Корк рассказывал – какие перемены, какая красота, обещал устроить поваром в соседнем ресторане. «Могу и деньжат подбросить», – мужественно выдавил он.

Да, чего не хватает, так это просить у отца денег. Тоже богатей! Достаточно, что именем наградил. Пол Маккарти, с ума сойти от такого имени!

* * *

Жизнь Френсиса Маккарти сложилась вполне удачно, нечего говорить, хотя поначалу даже надеяться не приходилось на что-нибудь хорошее.

К моменту рождения Френки в мае сорок пятого отец его прилично прогорел. В войну люди, конечно, умирали, даже больше обычного, но мало кому из родственников приходило в голову заказывать дорогие памятники и надгробия. Переучиваться в сорок лет, бросать семейный бизнес? Отец, как и многие земляки, решал проблемы более простым путем – хорошей кружкой пива в соседнем баре. А еще лучше – двумя-тремя. С помощью такого проверенного средства жизнь не казалась слишком безнадежной, хотя дом потихоньку разваливался, вещи переходили к скупщику, а вечно недокормленные дети, вопреки стараниям его сердобольной жены, охотно покидали родной город Корк и старого папашу Маккарти в придачу.

Френки, как самый младший, задержался дольше других, жаль было оставлять мать, да и бизнес понемногу налаживался, – люди не в пример его отцу богатели и хотели достойного завершения жизни. Работать по камню Френки любил с детства, буквы и резьба у него выходили очень ловко, так что с шестнадцати лет он уже уверенно брал самостоятельные заказы, благо люди соблазнялись дешевизной работы подростка.

Но, конечно, он и не думал заниматься всю дорогу изготовлением памятников для покойников и прозябать в сером, продуваемом океанскими ветрами, промозглом Корке. Френки терпеливо ждал совершеннолетия, где-то совсем рядом шла настоящая жизнь, русские и американцы наперегонки осваивали космос, цветное кино заполняло экраны, и знаменитая четверка длинноволосых аккуратных мальчиков (подумать только, его ровесников и почти земляков!) стремительно покоряла мир. «Yesterday», «Michelle, mа belle», «Girl», подумать только, он до сих пор помнит слова всех песен! Главное, один из парней оказался практически однофамильцем Френки – Маккартни, всего-то одна буква разницы! Кстати, Френки тоже неплохо пел, даже пытался организовать самостоятельный маленький оркестрик, но все приличные ребята вскоре разъехались учиться.

Когда Френсису исполнилось двадцать, отец слег. Хорошо, что невозможно знать заранее, какая судьба тебе уготована. Проспиртованная отцовская печень отказалась работать, он глухо стонал, никого не узнавая, но сердце оставалось крепким, и отекшее, покрытое липкими болячками тело, будто вопреки божьей воле, продолжало жить и страдать. Мать терпеливо сносила бессонные ночи, меняла повязки на язвах, варила чудодейственные, совершенно бесполезные супы и настои. Этот период своей жизни Френки старался никогда не вспоминать, потому что день и ночь желал смерти собственному отцу. Работать приходилось много, почти без выходных, но денег все равно катастрофически не хватало. Только и позволял себе иногда – пропустить кружечку пива в пабе или потолкаться на вечеринке среди местной молодежи. Там он и встретил Марию.

Тот год случился особенно дождливым, все лето лило, не переставая, помнится, Френки еле нашел сухую подворотню, чтобы ее поцеловать. Сейчас смешно вспоминать. Вон его сыновья открыто живут со своими девчонками, старший даже ребенка собрался заводить, не венчаясь. «Католический брак, – говорит, – это приговор. А мы хотим жить в свободной любви». Даже Таки, хоть и не от мира сего, окрутил свою Клару. (Хотя, скорее, она его окрутила, слишком деловая девица.) Ха, тогда, тридцать с лишним лет назад, Френки и подумать не мог привести Марию в свой дом, не венчаясь. И мать не позволяла, и сама Мария ни за что бы не согласилась. Всем девчонкам от первого причастия и до самой свадьбы только и твердили – беречь невинность.

Два года они прогуляли по улицам и скверикам, на всех скамейках в городе пересидели, Френки думал, у него штаны лопнут в известном месте от постоянного перенапряжения. Что было поделать – пока отца похоронил, пока дом немного привел в порядок и деньги скопил, чтобы хоть какую-то приличную свадьбу устроить.

А после женитьбы, конечно, не до прежних мечтаний стало. Первые двое пацанов буквально друг за другом родились, год разницы, и похожи, как близнецы, – крепкие, круглые, все в мать. Нет, удачные парни, нечего сказать. Никогда больших хлопот не доставляли, работяги отличные. Учились, правда, неважно, больше футболом увлекались, но ничего плохого себе не позволяли, ни наркотиков, ни прочей гадости. Когда они подросли, мастерская по-настоящему развернулась, прибыль наконец появилась, а то всё концы с концами еле сводили. Помнится, Френсис долгое время баян мечтал купить, баян – богатый инструмент, звучит, словно целый оркестр. Но разве с Марией купишь! Ей как раз приспичило девочку родить. Будто можно заранее заказать. Он еще смеялся – «бракованный товар не произвожу». Вот и получился Таки, самый способный, но и самый нескладный из его сыновей, всю жизнь за него душа болит. А потом и для девочки время пришло, Марию, если не остановить, она бы еще десять детей родила. Да и Френки только для виду возражал, от детворы вся радость в доме. Конечно, не просто четверых поднять, но голодным никто не ходил и рваных ботинок не носил. Правда, баян купил его приятель Роджер, но и Френки не остался в стороне, петь – не менее важная вещь, совсем не каждый сумеет.

Все-таки собрали они группу! Вторых «Битлз», конечно, не получилось, никто и не ставил такой задачи, но даже просто встречаться по вечерам, учить тексты, репетировать было упоительно. Другие мужики тупо тянули кружку за кружкой в баре, а они вскоре стали играть и петь на публику, подумать только – почти тридцать лет у них своя сцена в центральном ресторане Корка. Молодежь, сюда, конечно, не спешит, зато от среднего и старшего поколения отбою нет. Даже столики заранее заказывают.

Мария любит повторять, что Френки во всем виноват – задурил сыну голову музыкой, но на самом деле Таки с детства рос чудаком. То стихи сочинял, то сказки, то под дождем отправлялся бродить. В колледже выбрал литературу – разве это специальность для мужика? И сердце слишком доброе, любого котенка в дом тащил, да еще плакал, как девчонка. Нет, не зря же появилось прозвище! Конечно, с именем для парня Френки поторопился – уж очень привлекательно звучало – Пол Маккарти, думал, – подрастет, гордиться будет, а получился повод для издевательств. С детства мальчишки в школе дразнили, причем почему-то Ленноном. Потом уже появилось «Таки», а сын и рад, говорит, псевдоним для музыканта самое главное. Только подумать – Таки Флэт! Нелепый бемоль. Может, Мария права, нужно было дать нормальное имя да к работе приобщать вместо колледжа – не увлекся бы парень музыкой, жил как нормальные люди.

* * *

Нет уж, пусть не придумывает, привычно размышляла Мария Маккарти, развешивая белье за кухней, – дело не в имени, какое ей дело до разных «Битлзов»! Просто ее третий сын, ее любимчик и гордость Поль, как две капли воды похож на своего отца.

Тогда, много лет назад, она не зря выбрала Френки. Хотя, как считали родители, ничего умного в ее выборе не было, – обедневший дом, больной отец, да и сам парень звезд с неба не хватает, какими-то песнями увлекается. Но ей нравилось, что он такой чудной – не напивается, не хвастается, даже за футбол не слишком болеет. И добрый. Мария сразу заметила, какой он добрый, и всю жизнь ценит, хоть и прожили они небогато. И дети в отца, не хулиганят, трудятся честно, наркотиков сроду не знали. А все потому, что в доброте росли. И в любви к Богу. Конечно, ей хотелось, чтобы учились получше, но – как Бог дал, насильно она никого не заставляла. Один Поль, ее любимчик и тайная гордость, окончил колледж. Так жаль, что не ищет работы по специальности, английская литература – уважаемая вещь, из него бы хороший учитель получился, и книжки любит, и детей, и сам стихи сочиняет. Матери ли не знать!

Подумать только, второй год бродит по свету, мечтает стать музыкантом, вся душа у нее изболелась! Одно слово – в отца! Френки тоже до седых волос не может угомониться, поет в ресторане с такими же старыми чудаками, никаких денег, конечно, если бы не мастерская – не выжить. Вот и Поль когда-нибудь поймет, что песни песнями, а на жизнь нужно зарабатывать. Пусть не учителем, так хотя бы поваром. Отец давно предлагает в ресторан пристроить, тем более Поль с детства любит готовить, и получается у него хорошо. Френки еще смеялся, что из-за нее у мальчишки такие женские задатки, очень она тогда девочку ждала. А девочка тоже родилась, только тремя годами позже, трудно ли мужа уговорить, такого добряка! Поверить только, малышке Диедре двадцать один год! Пролетело время! Конечно, четверых детей непросто поднять, так они и не купили ни баян, ни компьютер. Зато теплая и дружная семья получилась, до сих пор после воскресной службы все собираются у Марии в доме, и мальчики со своими подружками, и Диедра, и мать Френсиса. Вот только Поля не хватает, ее смешного ненаглядного Таки, но надо надеяться, и он скоро вернется в Корк. Что лучше родного города да родного дома?

* * *

Часы на старой башне пробили три тридцать, завтра большой концерт, а они еще не прогнали последнюю программу! Таки заторопился обратно, за ним, виновато шмыгая носами, потянулись его горе-музыканты. Нет, зря он разозлился, пацаны, что с них взять! Разве Таки умел так классно играть в их годы? Гарри только недавно двадцать стукнуло, а вполне профессиональный солист. Ему, правда, не пришлось вкалывать больше года, чтобы купить приличную инструмент, но все-таки решился, оставил колледж и любящих американских родителей, один уехал покорять Европу. Они встретились в Париже почти год назад, сразу решили работать на пару, Таки к тому времени уже прилично владел бас-гитарой. Но кого удивишь в Париже? Дороговизна жуткая, бродили полуголодные, снимали проходную комнату в черном квартале за Монмартром. И звука, честно говоря, сильно не хватало, требовался ударник, хоть самый простенький.

Случайные знакомые посоветовали перебраться в Прагу, дай бог здоровья этим хорошим людям! Прекрасный и в то же время уютный домашний город, нет ни Парижской роскоши, ни Парижского снобизма, нашли на окраине совсем дешевый ресторанчик, немного отъелись, наконец. Там и познакомились с Ростом, он имел настоящее музыкальное образование, этот пьянчуга, – от скуки и безденежья сбежал с последнего курса российского музыкального колледжа. Кто-то помог ему прибиться в Праге, – жил как получалось, торговал понемногу валютой, крутился официантом за чаевые. Прага была наводнена русскими, в большинстве своем классными ребятами, приветливыми и не жлобами, если бы не их вечная тяга к выпивке по любому поводу.

Таки снял комнату у немолодой русской женщины, которая держала небольшую столовую, поэтому и еда перепадала, и комната оказалась теплой и уютной, не сравнить с их халупой в Париже. Хотя много ли ему одному надо! Недавно опять поссорились с Кларой. «Ей надоели детские игры в музыкантов, неопределенность, болтание по миру. Или Таки находит нормальную работу, или она находит другого парня, поумнее и побогаче!» Все-таки пообещала приехать через пару недель при условии, что к осени он возвращается в Ирландию. Да, Клара может быть довольна, у него просто не осталось другого выхода.

Как легко все начиналось! Буквально через неделю нашли помещение, старый, в прошлом джазовый паб на Тинской, там и простенькая установка осталась, еще с былых времен. Рост легко стучал любой ритм, Таки сразу начал параллельно петь, по ночам звонил отцу в Корк, спешно записывал слова, в основном «Битлз», они никогда не приедались публике.

Хватит! Лучше не вспоминать. Хорошо, что уговорил Петра продлить договор на месяц, надо хоть на дорогу заработать.

Часы на башне уже били четыре. Таки своим ключом (пока еще своим!) открыл тяжелую дубовую дверь с латунными ручками, пробежал пальцами по струнам, гитара до сих пор прилично держала строй.

– С Битлов? – спросил Рост, усаживаясь на высокий стул.

– Оh, yes! – прорычал Гарри.

– «Michelle, ma belle…» – тихо пропел Таки, пробуя тональность.

* * *

Сабринка оказалась совершенно нормальной симпатичной тетечкой, зря Гинзбург смеялся. Главное, она вовсе не считала Мишель ребенком и не собиралась ее опекать. В первый же день проехались на облезлой скрипучей «шкоде» по центру, – вот тебе Старая площадь, вот Карлов мост, вот еврейский квартал, съели яблочный штрудель в уютном старом кафе, и все – полная свобода, гуляй, где хочешь! Но гулять одной оказалось странно и грустно, захотелось позвонить маме или хотя бы Ляле. Про Эли лучше было совсем не думать, все равно он и не подумает искать ее за границей.

«Вот еще, распустилась, – Мишель даже мысленно топнула на себя ногой. – Надо составить культурную программу, Ляля всегда так поступает».

Огромное роскошное здание музея оказалось до удивления пустым и неинтересным, какие-то камни и кости, в любом израильском заповеднике коллекция богаче. «Реквием» Моцарта в храме тоже не слишком звучал, дома у Гинзбурга была коллекция дисков в гораздо лучшем исполнении. Кукольный театр оказался временно закрыт.

Культурная программа быстро выдыхалась. И еще очень захотелось есть.

По обеим сторонам улицы тянулись ресторанчики и кафе, красивые, не хуже чем в Израиле, но гораздо дешевле. Мишель брела в неизвестном направлении, стараясь, однако, далеко не отрываться от уже знакомой Старой площади. Часы на башне пробили четыре. Она повернула на симпатичную небольшую улочку, Тинская, было написано на углу старинного дома. Где-то впереди зазвучала музыка, ужасно, ужасно знакомая музыка.

«Michelle, ma belle…» – пропел глубокий тихий голос.

Он ее сразу увидел, – невысокая девочка с короткой косичкой и темными нездешними глазами шла по слабо освещенному залу. Очень славная, совсем маленькая девочка, наверное, и восемнадцати нет. К груди она прижимала книжку, яркую книжку с картинкой и странными буквами похожими на рассыпанный чай.

Она его сразу увидела, – длинный очень худой гитарист подтягивал струну, откинув со лба спутанные светлые волосы. Струна тихонько пела в гибких пальцах. Он посмотрел на нее веселыми непривычно синими глазами и шагнул навстречу:

– O Princess! I’m afraid this is just a dream! Who are you?

Так легко было смотреть в эти ласковые глаза с пушистыми совсем светлыми ресницами.

– Мишель, – ответила она и рассмеялась.

Он ахнул и даже перестал улыбаться.

Можно ли говорить глазами, только глазами?

You are extremely beautiful

И ты очень милый и добрый.

I’m so glad to see you

Я тоже ужасно рада.

It does not happen.

Нет, бывает, Ляля обещала, что бывает.

Он сделал еще шаг и протянул руку:

– Michelle! Will you marry me?

Конечно, это была шутка! Потрясающий взрослый джазист, наверное англичанин, от одного голоса мурашки по спине побежали. И руки! Разве у мужчин бывают такие красивые руки с длинными ухоженными пальцами? И легкий запах табака и, кажется, рома, как в каком-нибудь старинном романе Ремарка. Сказочная невозможная шутка! Но почему бы и не пошутить, все равно она в другом мире? А собственный мир так грустен и несовершенен.

Конечно, это была шутка. Чудесная иностранная девочка с теплыми глазами и тонкими прекрасными руками. Ловкие нарядные ботинки, дорогая пижонская курточка, дорогой плеер, модный рюкзачок. Но почему бы и не пошутить, все равно он скоро уедет из этого прекрасного недоступного мира. А собственный мир так скучен и несовершенен.

И там было еще двое музыкантов, – как это Мишель их совсем не заметила? Смешной толстый американец Гарри и белобрысый парень с длинным именем Ростислав. Как он удивился, что Мишель понимает по-русски! Музыканты тут же принялись болтать и выпендриваться сразу на двух языках, точь-в-точь израильские мальчишки, но посмотрели на молча улыбающегося англичанина и взялись за свои инструменты. Оказалось, группа репетирует к завтрашнему концерту и бар не работает, но англичанин только моргнул стоящему вдали официанту, и для Мишель лично был сварен чудесный терпкий шоколад и зажарена румяная толстая курица, которую они дружно прикончили.

Потом все-таки началась репетиция, играли они прекрасно, просто упоительно играли, и Таки (так забавно звали англичанина) негромко повторял сказочные, навсегда волшебные слова «I love you, I love you, I love you». И почему-то хотелось плакать и умирать от счастья, хотя это были просто слова давно знакомой песни.

Потом совсем стемнело, и они все вместе отправились провожать Мишель до Старой площади, но как только миновали Тинскую, Гарри с Ростом ужасно заспешили и распрощались, и только англичанин совсем не торопился. Тихо улыбаясь, он шел рядом, можно руку протянуть и дотронуться, и рассказывал об улицах Праги и старинных красивых домах на набережной. Как жаль, что Сабринка жила в центре и дорога оказалась такой короткой!

– О, – засмеялся Таки, – я каждый день прохожу по этой улице! Дом номер тринадцать, тебя это не пугает?

Он говорил удивительно понятно, какое счастье, что их так хорошо учили английскому.

– Совсем нет. В Израиле тринадцать – счастливое число. К тому же я сама родилась тринадцатого, смешно, правда?

– Правда? – непонятно удивился и обрадовался Таки. – А в каком месяце?

– В октябре. Под знаком Весов. Мама смеется, что я всю жизнь ищу равновесия. И конечно, никогда не нахожу.

Он вдруг остановился прямо посреди улицы и стал рыться в карманах. На свет появились пачка сигарет, удивительно чистый носовой платок (видел бы Эли!), зажигалка, записная книжка и, наконец, паспорт в аккуратной кожаной обложечке.

– Вот! – немного растерянно сказал Таки и развернул паспорт.

На внутренней странице четкими английскими буквами было написано: «Poll McCarthy. October / 13 / 1976».

Человеку свойственно мечтать о чем-то прекрасном и невозможном. Кому как не Мишель об этом знать! А если твои детские несбыточные мечты вдруг становятся очевидной и потрясающей реальностью?

Она сидит в уютном мягко освещенном помещении паба. Совершенно одна, за центральным столиком, хотя зал полон и даже небольшая очередь желающих скопилась у входа. Элегантный невидимый официант, не спрашивая заказа, ставит на стол большую чашку шоколада (что поделаешь, она так и не полюбила это горькое колючее пиво). Музыка плывет в теплом воздухе. Манящие английские слова, однообразный качающий ритм. Высокий худой солист смотрит только на нее.

I need you, I need you, I need you… I love you, I love you, I love you… I want you, I want you, I want you…

Потом будет перерыв, он подойдет к ее столику, никого не замечая, хотя все слушатели тут же начнут с любопытством оглядываться. Он отодвинет тяжелый старинный стул, улыбнется, глянув на ее шоколад, сядет напротив и прижмет к губам ее руку…

Сейчас будет наконец перерыв. И можно будет подойти к ее столику, наплевав на любопытных зевак. Ну конечно, шоколад, официант Мартин давно заметил и приносит без заказа. На мгновение не думать ни о чем, просто смотреть в чудесные теплые глаза, просто прижать к губам ее руку…

* * *

Смешно сказать, но впервые в жизни Таки совершенно не знает, что делать. Эта непостижимая девочка, свободно говорящая на разных языках. Россия? Израиль? Абстрактные чужие слова. Как она рассмеялась в тот первый день, когда он брякнул про женитьбу. «Ты предпочитаешь венчаться или стоять под хупой?» С трудом сообразил, что такое хупа, видел когда-то в американском кино. Кажется, в Корке никогда не жили евреи, по крайней мере, он никогда об этом не думал.

И как все совпало, это волшебное имя, общий день рождения, одинаковое неумение жить в привычном нормальном мире. Как славно она рассказывает про свою страну, крошечную жаркую страну, где совсем нет воды, но созревают два урожая в год, а шумные разноязыкие люди гневно спорят, дружно танцуют, нестерпимо балуют детей и постоянно ждут войны. Почему эта маленькая инопланетянка понимает то, что не в силах понять отец, братья, Клара?

Через месяц он уедет домой. Вечная слякоть, ветры, распаренная гудящая кухня в ресторане, милые незатейливые родные. Мама мечтает, что он станет поваром.

У нее аристократическая семья, еще прадед был профессором математики, большая библиотека, редкие музыкальные записи, старинное пианино. «Когда-то подарили маме или даже бабушке, с трудом получили разрешение на вывоз». Он не понял про вывоз, но это ничего не меняло.

Вчера после концерта позвонил Кларе и сказал, что не нужно приезжать. Кажется, она растерялась, впрочем, все это неважно. Даже трудно представить, что еще недавно хотел ее увидеть.

* * *

Поздний вечер, Мишель и Таки тихо бредут вдоль спящей реки. Совершенно одни в прекрасном сказочном городе, в прекрасном сказочном мире. Конечно, Сабринке пришлось все рассказать. Как хорошо, что она не ворчит и не требует раннего возвращения. А вчера вообще уехала в Бордо на семинар, кажется на три или четыре дня.

Таки покупает ей букетик голубых незнакомых цветов, привычно поддерживает под локоть на лестнице, закрывает плечом от ветра с реки. Даже Гинзбург не придумал бы повода для критики.

Вода кажется черной в темноте, чернее неба над головой. Или это небо опрокинулось в реку? Или так закружилась голова, потому что Таки обнимает ее. Обнимает крепкими ласковыми руками, целует в глаза, в шею, в распахнутый ворот рубашки. «Земля поплыла под ногами, – говорит Ляля, – и мир опрокинулся».

Господи, столько раз целовалась с мальчишками, откуда же эта непостижимая щемящая и сладчайшая мука?

– Давай, пойдем ко мне, – горячо шепчет он, – ты посмотришь, у меня такая теплая комната.

Что ж, если это должно случиться, то почему не сейчас, не с ним, самым прекрасным, самым ласковым и добрым сказочным принцем?

Откуда-то опять всплывает Лялино лицо: «Учти, забеременеть можно с самого первого раза». Вот дуреха, ну почему она до сих пор не начала принимать таблетки! Ничего страшного, просто надо ему сказать заранее, он ведь наверняка лучше понимает.

– Никогда не было? – Таки ласково и немного растерянно целует ее в побледневшие круглые щеки, заглядывает в детские доверчивые глаза. Косичка расплелась и шелковистые волосы опутывают его пальцы. Наверное, такой была мама, когда отец принялся за ней ухаживать. Нет, мама была старше года на два, а то и на три. Как она любила рассказывать про свой роман: «Папа был такой стеснительный и добрый, и никогда, слышишь сынок, никогда не приставал ко мне до женитьбы. И ты не должен обижать девочек!» Боже мой, когда это было. Доисторические времена!

– Вот и умница! – Таки треплет Мишель за уши, как щенка, целует в мокрые глаза. – Куда торопиться! У нас ребята чуть не с пятнадцати лет трахаются, а что они понимают, одна порча настроения! Ты знаешь, у меня первая девчонка была только в девятнадцать. Клянусь! Она потрясающе умела целоваться. А потом влюбилась в моего старшего брата, представляешь?

Таки крепко сжимает в руке ее теплую дрожащую ладошку.

– Принцесса, собственно, зачем нам чужие комнаты и чужие дома когда вокруг такая красота? Срочно переходим мост и отправляемся в далекое-предалекое путешествие вдоль реки! Ты любишь гулять ночью у реки?

Да, она любила, она просто обожала гулять ночью у реки! Хотя никаких рек у них в Иерусалиме не было. Но разве это имело хоть какое-то значение.

* * *

Самолет улетал днем, но они уже простились накануне. Ребята устроили прощальный ужин, все вместе пели знакомые песни на английском языке, а потом Мишель с Ростом вдвоем – на русском. Она, правда, помнила только совсем детские, про Чебурашку и кузнечика, но Рост был в полном восторге и бойко подхватывал: «Представьте себе, представьте себе, совсем не ожидал он…»

Таки, как всегда, проводил ее до знакомого дома номер тринадцать, Мишель ужасно хотелось зареветь, но получалось не по-товарищески, Таки сам был такой растерянный и грустный. И совсем не казался взрослым.

– Я сразу напишу, – твердила Мишель, – электронная почта, такое удобство, минута – и здесь!

– Да, – без энтузиазма соглашался Таки, – я закажу адрес. Кажется, интернет есть в кафе на Старой площади.

Ничего не было просто. Ни компьютера, ни телефона, ни денег. С трудом набирал на дорогу в Корк.

– Тогда я найду тебя в Ирландии. По родительскому телефону, – она помахала написанным его рукой номером. – Мне бы только школу закончить, всего год!

– You must promise to do well in school and with the piano that would make me very happy.

Он не сказал «приезжай». Куда он мог ее пригласить? В холодный унылый Корк, где в девять часов пустота на улицах и только изредка слышна пьяная перебранка? На кухню в ресторан, где ему предстояло работать?

Она не сказала «приезжай». Куда она могла его пригласить? В жаркий пустынный Иерусалим, где на всех углах полицейские и солдаты, а в дверях – постоянная проверка сумок? И везде страх, страх и унижение?

Самолет приземлился точно по расписанию. Эли встречал ее в аэропорту, специально выпросил у родителей машину. Он даже хотел купить цветы, но как-то забыл на минутку, а потом уже не хватило времени. И было совершенно непонятно, почему Мишель молчит всю дорогу, или еще обижается с их последней встречи, или просто устала и хочет домой?

В восемь, как обычно, начался концерт. Таки автоматически цедил заученные слова. За центральным столиком расположилась шумная компания иностранцев, они с аппетитом жевали и чокались пивными кружками, потом стали спорить о чем-то, мужчина развернул газету. Прямо в глаза хлынули странные буквы, похожие на рассыпанный чай.

Ляля торопливо шла по горячей мостовой. Торт из безе и фруктов уже готов, только достать из морозилки, когда приедет ее девочка. Главное, ничего не спрашивать. Сабринка, мудрый человек, даже сама ходила в этот бар, вот что значит старые друзья. «Порядочная католическая семья, третий ребенок их четырех, окончил колледж по английской литературе, очень музыкален». Господи, дай мне силы изменить то, что я могу, и принять то, что я не могу изменить!

Гинзбург делал вид, что слушает «Болеро» Равеля. Хорошо, что все время вступают новые инструменты, громкость нарастает, можно прикрыть рукой лицо, и тогда дети не заметят, как стекают слезы по старым морщинистым щекам.

Френсис Маккарти молча сидел за служебным столиком. Можно и помолчать в кругу старых друзей, особенно когда совесть чиста, дела завершены, а дома ждет добрая хозяйка. Сейчас закончится перерыв, и они вновь запоют старые вечные песни о любви, встречах и расставаниях. И весь зал станет подпевать, как будто еще не прожита юность и любовь еще ожидает где-то за порогом, а может, она и вправду живет, раз живут эти песни, кто знает.

Данечка собирал железную дорогу из ярких пластмассовых блоков и разговаривал сам с собой. Он уже освоил слово «почему», но сегодня никто не хотел ему отвечать, папа Сережа громко шуршал газетой, но совсем не читал, а только перелистывал страницы. В телевизоре раздавался привычный вой сирены, и все повторялось знакомое, но непонятное слово «пигуа».

Данечкина мама, Аня Гинзбург-Полак («Бонч-Бруевич», посмеивался Сережа) безнадежно торчала в пробке напротив Садов Сахарова. Даже сегодня, когда приезжает Маша, не удастся вернуться вовремя. Если бы она ушла всего на полчаса пораньше! Но работа есть работа – все правильно. Всю жизнь она живет по правилам – удачное образование, разумный брак, высокооплачиваемая работа.

Почему же иногда кажется, что жизнь проходит мимо? И что-то главное уже не случится?

Мария стояла на привычном месте, у задней стены собора. Она любила этот час, когда заходит солнце, и в храме тишина и редкий свет, и можно спокойно молиться. И она тихо и привычно молилась за мужа, и за всех детей, и отдельно за Таки, который наконец возвращается домой, и за ожидаемого вскоре внука, и за всех будущих внуков своих и чужих, и просто за любовь, неустанную и вечную любовь, которая вопреки всему греет и хранит нас в этом неразумном стремительном мире.