1914 год — особый год в жизни Григория Каминского. Предпоследний класс гимназии — пятый. Гриша много, упорно занимается: надо получить золотую медаль. И он её получит. Зачем? С золотой медалью открывается путь во все высшие учебные заведения Российской империи. Пора подумать о выборе профессии. Наверно, прав Илья Батхон, который сказал ему однажды:
— У революционера-профессионала должно быть два диплома. Один для постоянной работы. И лучше, чтобы она была такой, где ты всегда с людьми, среди них: учитель, врач, юрист. Второй диплом — политический, и его ты будешь зарабатывать всю жизнь. Если ты настоящий революционер. Но профессия, притом любимая профессия, необходима каждому из нас.
— А вы кто по профессии? — спросил во время того разговора Григорий.
— Я учитель, преподаватель истории, — ответил Илья Батхон. — Во всех своих ссылках детишек учил.
«Профессия, — думал Каминский. — Диплом... Ведь мне восемнадцать лет. А я не чувствую никакого призвания. Вернее, меня влечёт очень многое: история, техника, юриспруденция... Но больше всего меня влечёт политика! Вернее, я отдан только ей!»
И это было именно так: политическая борьба — особенно после прошлого лета в Поронине, после встречи с Владимиром Ильичём Лениным — полностью поглощала его.
...В апреле 1914 года забастовали рабочие кузнечно-слесарных мастерских Минска, на этот раз всех семнадцати. Грандиозная стачка продолжалась почти месяц. В её подготовке и проведении принимал самое активное участие Григорий Каминский: распространял среди рабочих большевистскую «Правду» и листовки, был связным между стачечным комитетом и руководством минских большевиков, переодевшись, как всегда с артистическим блеском, в подмастерья, возглавлял уличную демонстрацию.
А поздними вечерами — в своей крохотной комнатке сидел над учебниками до глубокой ночи.
И ещё одно грандиозное событие в жизни нашего героя в том году. Грандиозное, но внешне почти незаметное. Во всяком случае, незаметное постороннему глазу.
Оля Тыдман... Конечно, все прошедшие гимназические годы он постоянно виделся с ней, бывая в доме своего друга Мити Тыдмана. Встречались за обеденным столом, в библиотеке под зелёным абажуром, иногда, зимой, ходили на каток. Правда, редко: у Гриши свободного времени почти не было, его полностью поглощала учёба и, главное, политическая борьба.
Между тем Оля Тыдман превратилась в очаровательную девушку: высокая, стройная, всё так же тяжёлая коса переброшена через плечо, смуглое лицо, немного впалые щёки, быстрые движения, полные грации, в глазах живость, лукавство, тайна. Оля заканчивала гимназию, училась в последнем классе и, может быть, поэтому и с братом Митей, и с Гришей говорила несколько насмешливо, порой высокомерно.
Но в апреле произошла их неожиданная встреча, которая всё изменила. Оля увидела Григория на главной улице Минска, в первом ряду демонстрации рабочих кузнечно-слесарных мастерских. Она сразу узнала его, хотя костюм подмастерья абсолютно менял облик.
— Гриша! — изумлённо крикнула она ему, прижавшись к фонарному столбу. — Гриша, это ты?
Он встретил её взгляд и — отвернулся.
Всё это длилось одно мгновение — грозно и молча шагающая демонстрация, заполнившая всю улицу, катилась мимо Оли Тыдман, над головами сотен людей колыхались красные знамёна и транспаранты. В её память врезалось: «Долой самодержавие!»
Вечером она сама пришла к Григорию, села на его узкую кровать, вытянув ноги так, что кончики туфелек торчали из-под подола длинного светлого платья, спросила:
— Это был ты?
— Да, — ответил он.
— Я знала, я чувствовала, — задумчиво сказала Оля. — И Дмитрий с тобой.
Каминский молчал.
— Клянусь, я ничего не скажу отцу.
— И всё-таки ты сама спроси у Мити.
— Хорошо...
Всё изменилось: теперь, бывая у Тыдманов, Григорий постоянно ощущал на себе взгляд Оли, в разговорах с ним она уже никогда не говорила насмешливо и высокомерно. И однажды, когда они оказались одни в библиотеке, сказала:
— Гриша, ты на меня всегда можешь рассчитывать. Как на товарища. Как на друга. Я полностью разделяю твои взгляды.
— Но ведь ты их не знаешь! — перебил он.
— Знаю. — В голосе Оли послышалось раздражение. — Я всё знаю! И скажи мне, пожалуйста: ведь тебе нужны помощники... Ну, например... в нашей гимназии?
— В каком смысле помощники?
— Гриша, прошу, не считай меня ребёнком. Я знаю: ты ведёшь в мужской гимназии литературный кружок. Теперь я понимаю какой! Так вот, почему бы и у нас...
— Скоро конец учебного года, — опять перебил он. — Но с осени... Впрочем, тебя уже не будет в гимназии. Кстати, Оля, куда ты думаешь поступать?
— Зубы заговариваешь? — Девушка сердито засмеялась. — Тогда... возьми меня на занятие какого-нибудь своего кружка. Возьмёшь?
— Возьму, — сказал он.
— Нет, правда, возьмёшь? — Оля порывисто поднялась с дивана, обтянутого зелёным плюшем, вплотную подошла к Григорию, так что он ощутил на лице её лёгкое дыхание. — Правда?
— Обещаю.
— Спасибо, милый! — И она быстро поцеловала его в щёку, выпорхнула из комнаты, заставленной молчаливыми книжными шкафами.
...Он привёл её на занятие кружка по самообразованию, в котором занимались рабочие депо, и, представив, сказал:
— Оля выпускница женской гимназии. Разделяет социал-демократические взгляды. Замечательно знает современную отечественную литературу. Вот её мы и попросим рассказать о новых публикациях в питерских и московских журналах.
— Я не готова... — пролепетала она.
— Речь идёт о следующем занятии, в первую субботу мая. А сейчас садись, слушай, если что-то захочется сказать или спросить — изволь!
...И Оля Тыдман начала новую жизнь.
Для Григория Каминского бытие тоже приобрело глубину, новое измерение: Оля если не затмила всё остальное, то заняла первый план в его жизни. Раньше он редко видел сны. Теперь ему постоянно снилась Оля, он часто просыпался ночью и думал о ней. Только о ней...
С отличием был окончен пятый класс гимназии. На этот раз на летние каникулы он не поедет к родителям в Сосновицы. Дальние странствия манят его. Так хочется увидеть весь мир! Но сначала Россия, его огромная родина, её просторы ждут Григория Каминского. Первая дальняя экскурсия в его жизни, организованная благотворительным обществом «Просвещение» для лучших учеников-старшеклассников мужских гимназий и реальных училищ Минской губернии. Сначала — в Смоленск, потом — по Волге до Саратова, на пароходе.
...Его провожала Оля Тыдман. Она не пошла на вокзал — конспирация. Кто знает: может, её или его выслеживает полиция, а Оле Григорий поручил несколько ответственных дел. Да ещё провести занятия в двух кружках — вместо него.
Они стояли на железнодорожном мосту, соединяющем Брестский и Виленский вокзалы. На перрон уже подали поезд, который увезёт Григория в дальнее путешествие; паровоз пускал струи белого пара.
Стояли и молчали... Начинался вечер, мир вокруг них тонул в сиреневых летних сумерках, городские окраины уже растворились в них. Было начало июня.
— Я буду писать тебе, можно? — нарушил молчание Григорий.
— Можно... — И неожиданные, непрошеные слёзы потекли из глаз Оли. Она резко отвернулась. — Прости... У меня такое чувство, будто я тебя уже никогда не увижу.
— Что ты придумала! — Он взял Ольгу за плечи и повернул к себе. — Не на войну же ты меня провожаешь? — И Григорий стал целовать её глаза, солёные щёки. — Оля, я люблю тебя...
— И я! — Оля прижалась к нему и замерла. — И я люблю тебя, Гриша...
На перроне протрубил паровоз.
— Твой, — сказала Оля и сама отстранилась от него. — Тебе пора. Да иди же! Опоздаешь!
У него больше не было никаких слов, ликование, счастье, восторг переполняли его. Григорий побежал вниз по лестнице, прыгая через две ступени, услышал её голос:
— Я буду ждать тебя!
«7 июня 1914 года. Смоленск.
Милая, славная моя Оленька, здравствуй!
Пишу тебе из Смоленска, куда мы прибыли сегодня утром, а сейчас уже вечер. Разместили нас в дешёвой, но очень удобной гостинице «Московская». В комнате по три человека. Сегодня не буду описывать тебе своих попутчиков. Как-нибудь в другой раз. Пока скажу одно: мне с ними не очень интересно, у них какие-то детские интересы, мало они читали. Словом, я чувствую себя гораздо старше их. Ты не думай, что я хвастаюсь. Так оно и есть. К тому же я не могу с ними говорить о главном, что составляет смысл и цель моей жизни. Может быть, постепенно, когда присмотрюсь.
Гуляли по городу, были в Смоленском кремле, любовались Днепром, который уже и здесь полноводный. Какое величие! Какой простор! И какая, Оля, могучая история у нашего народа! И какое у него может быть прекрасное будущее, если падут оковы. Как в песне — помнишь, мы слушали Фёдора Шаляпина в городском театре?
Оля! Я всё время думаю о тебе. Всё время! И вспоминаю, как впервые попал в ваш дом, как мы познакомились. Оказывается, у нас есть воспоминания. Помнишь, ваша библиотека, лампа под зелёным абажуром? Наши литературные споры? Ты уже тогда, девочкой, была красивой, самой-самой красивой! И уже тогда (дальше в письме зачёркнуто).
А помнишь — каток, музыка, разноцветные огни? И я в первый раз обнял тебя. И сейчас чувствую прикосновение твоей холодной щеки к моей, наверно тоже холодной, и опять, как тогда, сильнее бьётся сердце. Впрочем, это и было единственный раз. Второй раз я обнял тебя позавчера, на мосту, и это теперь будет самым дорогим воспоминанием. А ты? Ты запомнишь позавчерашний вечер?
Оля, Оля! Я вспоминаю те твои слёзы, и хочется всё бросить, вернуться в Минск! Только бы никогда не видеть твоих слёз.
Я очень прошу тебя: во всех делах, которые я поручил тебе, будь предельно осторожна. Это не игра, проникнись этим. Это война. На занятиях в кружках говори о тех книгах, которые свободно можно взять в библиотеке или купить в книжной лавке. А ещё лучше (дальше в письме зачёркнуто).
Оля, я никогда не чувствовал себя таким счастливым. Во мне бушует прямо какой-то вулкан! Столько сил я ощущаю в себе. Хочется действовать, действовать! У меня есть моё дело, и у меня есть ты. Восемнадцать лет, вся жизнь впереди! Мы многое успеем, Оленька! Ведь всё только начинается, всё самое главное и в нашей с тобой жизни, и в судьбе Отечества только начинается. Ты понимаешь меня?..
Мои соседи по комнате уже спят, одиннадцатый час вечера. Окно открыто; напротив, через небольшую площадь — между булыжниками растёт трава, — церковь. Сейчас там звонят колокола, кончилась какая-то вечерняя служба, прихожане, их очень много, расходятся по домам. Нет, я не верю во всемогущего Бога. Если бы он был, он не должен бы допустить ту несправедливость, насилие, угнетение человека человеком, которые пока ещё царят в нашем мире.
Всё. И у меня глаза слипаются. Дальше путь наш таков. Утром поездом до Москвы, в Москве пересадка до Твери, а от Твери пароходом до Саратова или Казани по Волге. Дух захватывает! Обо всём буду подробно писать. Сейчас говорю тебе: спокойной ночи!
И — целую (можно?).
Григорий».
«15 июня 1914 года. Казань.
Здравствуй, Оленька!
Два дня наш пароход «Александр Второй» простоял здесь. Два дня в Казани. Ты уже, конечно, получила мои открытки из Москвы, Твери, Углича, Саратова? Правда, какие красивые виды, и заметь, все разные, со своим колоритом. Дивными городами украшена Россия. Но как темно, забито, тяжело живёт народ, который всё это создал, построил своими руками. В Нижнем Новгороде ходили на пристань, смотрели, как грузятся баржи и пароходы самыми разными грузами. Все вручную, на спине и плечах, сотни, десятки сотен оборванных, в большинстве босых людей, по шатким сходням, бегом, обливаясь потом. Кишащий муравейник, ругань, спешка, десятники, все в одинаковых поддёвках, кричат, подгоняют: скорее, скорее! И получают грузчики за свой труд гроши, только бы не сдохнуть с голоду. И тут же, на пристани, несколько кабаков, где торгуют водкой. Кругом пьяные, матерщина, драки. На перекрёстке пыльных улиц стоит пузатый городовой, на всё, что творится кругом, взирает с олимпийским спокойствием, как будто так и должно быть всегда.
А где-то под Кинешмой мы видели бурлаков, представь себе, как на картине Репина! Только что песню свою не пели: «Эх, дубинушка, ухнем!», тянули баржу молча. А я-то думал, что бурлаки давно стали достоянием истории, Некрасова. Помнишь, у него:
Стон по-прежнему раздаётся, Оля! И над Волгой, и над всей державой. Только не каждый его слышит. И так не должно оставаться! Я верю, верю всем сердцем: скоро всё изменится. Все народы Российской империи разогнут свои согбенные спины. Так будет! Так непременно будет! Но для этого надо многое сделать. Ты, конечно, догадываешься, о чём я говорю.
Здесь, на пароходе, я постепенно собрал вокруг себя восемь человек — и гимназистов, и реалистов. Надёжные хлопцы и, главное, — рвутся к действию. Нет, я ошибся: многие из них кое-что читали, знают, думают. Просто некому их повести за собой, нет организации. Собираемся чаще всего по вечерам в нашей каюте. Разговариваем, спорим. Думаю, с этим народом у нас ещё будут встречи в Минске.
Что тебе рассказать про Казань? Пёстрый, шумный, грязный город. Но очень интересный, неповторимый, как, впрочем, все волжские города. Много в Казани мечетей с высоченными минаретами. Вчера вечером наблюдал, как мулла сзывает правоверных на молитву. Ну и завывал он! И что любопытно: у православных церквей колокольни вытянуты вверх, чем-то очень похожи на минареты, а купола обязательно украшены полумесяцем со звездой. Таких церквей я не видел ни на Украине в детстве, ни в Минске, ни в русских городах.
Ещё чем удивительна Казань, так это торговлей. Такое впечатление, что торгуют все жители города, прежде всего татары: везде деревянные открытые ряды, вынесенные прямо на улицы, огромное количество лавок, небольших магазинчиков, просто торговцев, которые, как коробейники, носят свои товары на лотках, прикреплённых ремнями к поясу. Чего здесь только нет! Всевозможные изделия из металла, золота, серебра, обувь, яркие ткани, всяческая посуда, ковры, тюбетейки, женские украшения, отделанные драгоценными камнями, оружие, кинжалы и ещё Бог знает что — просто в глазах рябит, голова начинает кружиться. Все темпераментно, громко кричат, расхваливают свои товары, зазывают покупателей. С ума сойти можно! И в то же время тебя охватывает непонятный азарт, хочется что-нибудь купить. Хотя с деньгами у меня негусто.
Ещё одно казанское впечатление. Только ты, Оля, не ревнуй, пожалуйста. Здесь очень много именно восточных красавиц — татарочек, тонких, гибких, грациозных, в ярких национальных нарядах, в шароварах. И ходят они — будто плывут. Но всё равно: нет ни одной казанской красавицы, которая могла бы сравниться с тобой.
Оля, какое было бы счастье, если бы это путешествие мы совершали вместе! Я иногда это представляю так реально! Наши опекающие обитают на верхней палубе, в каютах первого класса. Был я в одной из них. Каюта на двоих, со всеми, как тут говорят, удобствами. Широкое окно, на которое опускаются жалюзи. И вот я представил (дальше в письме зачёркнуто).
Всё! Дали отплытие, пробили последние склянки. Наш «Александр Второй» дрожит мелкой дрожью, сейчас отвалим. Я открываю иллюминатор — он круглый, с чуть-чуть затуманенными стёклами. Как свежо пахнет водой, рыбой, слышны крики чаек.
До свидания, Казань!
Где мы будем останавливаться на обратном пути, ещё неизвестно. Отовсюду буду писать.
Я очень тоскую по тебе, Оля! Скорее бы увидеть тебя! Ещё примерно две недели. Скорее бы!
Твой (можно так?) Григорий».
«23 июня 1914 года. Жигули.
Оленька!
Ты и вообразить не можешь, где я сейчас нахожусь и пишу тебе это письмо. На макушке кургана! Представь себе — здесь мы провели ночь. Еду готовили на костре, спали под открытым небом, над нами стояли редкие звёзды, а под утро, когда уже начало светать, над горизонтом появилась яркая Венера. Я спал плохо, чего со мной никогда не бывало раньше. Наверно, от переизбытка впечатлений. Весь день ходили по окрестным местам, по крутым жигулёвским берегам, и к вечеру от ходьбы даже устали ноги. Так вот. Просыпался, смотрел на светящееся небо, слушал голоса птиц (их тут, наверно, тысячи). Узнавать бы их всех по голосам! Ласковый ветер касался лица. И, Оля, встало солнце! В Жигулях, на кургане, я встретил восход солнца! У меня нет слов передать тебе эту красоту, это величие. Простор, воля, беспредельность. Не знаю, поймёшь ли ты меня. Какая-то неземная, очищающая душу красота. И опять, — я просто задыхался от счастья, переполнявшего меня. Потому что во всём, что окружало меня, незримо присутствовала ты, я чувствовал тебя рядом каждой своей клеточкой.
Наверно, самое сильное впечатление от моей первой дальней поездки по Руси, впечатление на всю жизнь — это Волга, се берега, русские города, стоящие на ней. Кстати, я не послал тебе открытки из Нижнего, потому что мы, не причаливая, прошли мимо. Но какая величавая картина города развернулась тогда перед нами! Сплошные золотые купола соборов, дворцы на набережной, в крестах отражалось солнце. Волей-неволей при виде этой картины и величия начинаешь думать о Боге (видишь, всемогущего даже с большой буквы написал).
И русская природа на волжских берегах и за ними! Леса, бескрайние степи. Нет конца и предела. И всюду жизнь: на полях трудятся крестьяне, кипит работа на всех пристанях, по Волге в оба конца — пароходы, баржи, рыбацкие парусники, везде работают люди. Да! Мы — великая страна, и какой же она станет, когда свободный трудовой человек сделается её хозяином!
А история? Оля, ведь Волга в буквальном смысле слова течёт через российскую историю. Орды Чингисхана и Батыя, Степан Разин, Пугачёв, русское вольное казачество — все здесь. Было и есть! Да вот этот курган, на котором я сейчас пишу тебе письмо. Внизу — широкая, могучая Волга, противоположный берег тонет в лиловой знойной дымке — жаркий, безоблачный день. Внизу, у причала, наш пароход кажется белой букашкой. Сильный ветер в лицо, он крепко настоян на густом аромате степных трав, они и здесь, на макушке кургана, мне выше пояса. Может быть, это тот самый курган? Это о нём поёт народ в своей песне:
Оля, какое счастье, что мы родились в России! Оля, я люблю тебя!
Всё! Внизу трубит наш «Александр Второй». Пора спускаться. Обнимаю тебя.
Твой Григорий».
«30 нюня 1914 года. Златоуст.
Дорогая Оля!
Да, да, не удивляйся: я пишу тебе из Златоуста. Как я в числе небольшой группы экскурсантов попал на Южный Урал, — расскажу при встрече. Молодцы наши попечители: на неделю они предложили нам несколько дорог, опять где на поезде, где на пароходе, на выбор. Мы — а это всё та же компания, которая собиралась в нашей каюте, — выбрали этот город. У нас за старшего преподаватель физики из реального училища, Николай Николаевич Селищев. Совсем не старый, ему и тридцати нет, мы коротко сошлись, он дал мне согласие в нескольких рабочих кружках рассказать о последних технических достижениях в развитых странах Европы и у нас. В этом смысле Николай Николаевич знаток и эрудит необыкновенный. Но, уверен, на его занятиях будем говорить не только о технике, ты понимаешь... У Николая Николаевича бородка клинышком, соломенная шляпа с широкими полями, он носит пенсне и очень похож на Антона Павловича Чехова, знаешь такую фотографию писателя: в летнем костюме, в шляпе, в пенсне?
Что-то я заболтался. С чего бы? Просто, Оля, хочется с тобой обо всём поговорить. Скоро, скоро мы увидимся! Думаю, дней через десять, крайний случай — через две недели. Из Москвы, перед тем как сесть в поезд, дам телеграмму. Встретишь?
Итак, мы добрались до Златоуста, не без некоторых приключений. Но о них — уже в Минске. Собственно говоря, весь город — это придаток к огромному механическому железоделательному заводу. В его цехах трудятся тысячи рабочих. Не знаю сколько, может быть, десять тысяч. Есть ещё несколько мастерских, заводов поменьше, например оружейный, но все производства подчинены одному — металлу, работе с ним.
Между прочим, здесь мы познакомились с замечательным человеком, Данилой Епифановичем Середой. Он уже глубокий старик, работал всю жизнь на заводе инженером, теперь получает небольшую пенсию. У себя дома, в двух комнатах, он организовал нечто вроде музея — история Златоустовского завода. Мы были у него — с ним наш Николай Николаевич переписывается, у них общие интересы на технической почве. Собственно, Николай Николаевич и надоумил нас отправиться в Златоуст. В домашнем музее у Данилы Епифановича мы побывали. Узнали много интересного. Например, о том, что в Златоусте были изготовлены первые в России булатные клинки и придумал их мастер Аносов. Здесь были отлиты первые пушки из русской стали, ещё в 1860 году, представляешь? А рабочие-златоустцы? В городке живёт, может быть, одна из первых революционных традиций русского пролетариата. Рабочие завода участвовали в восстании Пугачёва, тут в 1903 году произошла грандиозная стачка оружейников, подавленная войсками, тогда погибло более семидесяти рабочих, и местные жители называют это событие «Златоустовской бойней». И в революции девятьсот пятого — седьмого годов пролетарии местных заводов принимали самое активное участие. Данила Епифанович сказал — яростное. Ещё в своём музее он нам показал несколько замечательных изделий местных мастеров, которые занимаются художественной гравировкой из металла. Оля, какая же это красота! На стальных пластинах золотой и серебряной насечкой, а также золочением выполняются различные композиции: сюжеты из русских сказок и уральских сказов, всякие местные обычаи. Прелесть! Отсюда и название города. Ещё у Данилы Епифановича целая коллекция металлических чайников, блюд, кубков с инкрустацией, а также самоваров. Оказывается, самовары делают не только в Туле.
Но главное, что я увидел в Златоусте и о чём прежде всего хотел рассказать тебе, — другое. Отвлёкся в начале письма. Вообще это интересно: собираешься написать одно, а получается — другое. Главное, Оля, — это рабочие Златоуста. Вернее, рабочие и хозяева. Данила Епифанович водил нас на завод, побывали мы в нескольких цехах. И я раньше бывал на заводах — ещё в Екатеринославе, где работал отец, в Минске на паровозоремонтном. В какой-то степени был подготовлен. Мои же новые друзья были буквально ошеломлены, подавлены, растоптаны увиденным. Да и я увидел то, что знал, в удесятерённом масштабе, ведь Златоустовский завод огромный.
Оля, какой же это ад! В каких невыносимых условиях работают люди! Жара, смрад, дышать нечем, никакой заботы о человеке, оглушительный грохот. И есть цеха, где рабочие на своих местах трудятся по одиннадцать часов. Жесточайшая система штрафов. А как люди живут! Мы были в двух рабочих слободках. Главное жильё — бараки, где в невероятной тесноте, в грязи ютятся рабочие семьи. Всё — как описано у Горького в повести «Мать», ничто не изменилось с тех пор. Народ угнетён и озлоблен. Есть тут (дальше в письме зачёркнуто). И надо только спичку, чтобы пороховой погреб взорвался. Он взорвётся, Оля! Так ещё долго продолжаться не может. Люди не скоты. Ведь это они создают здесь мощь и красоту Российского государства. А с ними обращаются именно как со скотом. Я чувствую всем своим существом, что приближается то, чему посвящена вся моя жизнь!
До скорой встречи, Оленька! Из Москвы жди телеграмму.
Обнимаю и целую тебя — твой Григорий».
...Четвёртого июля 1914 года в Минске на Виленском вокзале остановился скорый поезд «Москва — Варшава». Из вагона второго класса быстро вышел Григорий Каминский с небольшим саквояжем в руке — загорелый, казалось, ещё больше раздавшийся в плечах, стремительный, весь — олицетворение порыва. В шумной толпе на перроне он нетерпеливым взглядом искал Олю Тыдман. Среди встречающих её не было.
«Неужели не получила телеграмму?»
Навстречу ему шли Митя Тыдман и Илья Батхон. Григорий сразу заметил: у обоих какой-то растерянный вид.
«Что-то случилось...»
Пожали друг другу руки, обнялись.
— Тебя не узнать, — сказал Илья Батхон.
— Ты как с курорта, — сказал Митя и отвёл взгляд в сторону.
— Где Оля? Что с ней?
— Ничего... — сказал Митя.
— Она получила мою телеграмму?
— Я получил твою телеграмму. — Митя подавил вздох. — Оли нет в Минске, она в Италии.
— В Италии? — ахнул Григорий.
— Да, в Италии. — Митя заговорил быстро, ему необходимо было всё скорее сказать. — Её туда отправил к матери отец. Он каким-то образом узнал о том, что она ходит на занятия кружков, делает там доклады... Потом нашёл в её комнате листовки, которые она должна была передать в депо...
— Кто нашёл? — перебил Григорий. — Павел Емельянович в комнате Оли делал обыск?
— Нет конечно! Как ты мог подумать? Отец зашёл к ней, а на столе эта стопка листовок...
— Да как можно! — вырвалось у Каминского. — Сколько раз ей говорил о предельной осторожности!
— Всё равно бы это произошло, Гриша, — сказал Митя. — Отец почти сразу начал догадываться, ещё весной.
— И о тебе он всё знает? — спросил Каминский.
— Думаю, знает. Но со мной на эту тему разговоры не заводит. А про Олю сказал, когда её на вокзале провожали: «Дочь социал-демократам, ведущим страну в бездну, я не отдам». Вот такие дела...
— И Оля безропотно согласилась поехать?
— Безропотно? — Митя задумался. — Не знаю. В последние дни отец часто уединялся с Олей в библиотеке. Для долгих бесед. Меня на эти беседы не допускали.
— Ладно! — не сумев подавить ожесточение, сказал Григорий Каминский. — Пошли!
И тут заговорил молчавший до сих пор Илья Батхон:
— К дяде тебе возвращаться нельзя. Вернее... Алексей Александрович уже не живёт там, его вообще нет в Минске...
— То есть как нет? — Григорий ничего не понимал.
— Мы устроили его вместе с семьёй в Витебске, у надёжных людей. Временно...
— Да что случилось? — перебил Каминский.
— Среди наших товарищей идут аресты. Нависла угроза над твоим дядей. — Батхон вздохнул. — После ареста Стефана Любко и Шмула Штейнбова.
— Их арестовали?
— Не только их. Можно предположить, что и тобой заинтересовались. Поэтому...
— Поэтому, — перебил Митя, — поживёшь у нас. Комната для тебя готова, и дом Тыдманов вне подозрений у полиции и жандармов.
— А как же Павел Емельянович? — в некотором замешательстве спросил Григорий.
— Он согласен, я с ним говорил.
— Ничего не понимаю! — Каминский был в полной растерянности. — Он обо мне ничего не знает?
— Думаю, отец знает главное. И о тебе, и обо мне.
— Ладно, поехали! А там разберёмся.
— Вы отправляйтесь вдвоём, — сказал Илья Батхон. — У меня здесь есть дела. Пока, Гриша, никакой инициативы, постарайся быть как можно незаметней. Все занятия твоих кружков мы отменили. Не волнуйся — до времени. Через несколько дней встретимся. Я сам найду тебя.
...Молча ехали на извозчике. Наконец Григорий сказал:
— Я поживу у вас неделю, пока не подыщу квартиру попроще.
— Живи сколько надо. — В голосе Мити прозвучала обида.
«Оля, Оля! Что ты наделала!..»