Искушение учителя. Версия жизни и смерти Николая Рериха

Минутко Игорь

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ЗОВ

 

 

Глава 1

МОСКВА, ИЮНЬ-ИЮЛЬ 1918 ГОДА

Вечер четвертого июня был душный, пыльный; собиралась гроза и никак не могла собраться; где-то далеко от центра Москвы над крышами домов вспыхивали неотчетливые зарницы, глухо ворчал гром, но так ни одной капли дождя и не упало.

Смеркалось; на Тверском бульваре зажглись редкие фонари.

Часы показывали начало десятого, когда в «Кафе поэтов», расположенном в старинном особняке и известном всей богемной Москве, появились трое: молодые поэты Сергей Есенин, успевший выпить еще днем, бледный, голубоглазый, нервно-возбужденный, со светлыми полосами, волной падающими на лоб, и Осип Мандельштам, с легким загаром на лице, с курчавой черной головой и уныло-задумчивый. Третьим был молодой коренастый человек в черной кожанке, под которой угадывалась кобура револьвера, смуглый, коротко стриженный, с бородой и усами, которые, однако, не могли скрыть его молодости: румянец на крепких щеках, пухлые детские губы, некая угловатость — все говорило о крайне юных годах чекиста, возникшего в полуподвальном зале кафе вместе с известными поэтами. И действительно, нашему герою, весьма важному персонажу начавшегося повествования, совсем недавно, в марте, исполнилось восемнадцать лет. Звали его Яков Блюмкин. Забегая вперед, можно сказать: он же — Константин Константинович Владимиров, Петровский, Моисей Гурфинкель, Ильин, Исаков, Лама и еще с десяток псевдонимов.

И поскольку в своей короткой, но чрезвычайно насыщенной, противоречивой и безусловно яркой жизни Яков Григорьевич был причастен, помимо всего прочего, и к миру искусства своего времени, особенно к литературе, он обладал не успевшим, увы, развиться писательским, точнее сказать, журналистским даром, вот его портрет глазами человека богемы — года через два после описываемых событий:

Яков Блюмкин сразу привлекал внимание: среднего роста, широкоплечий, смуглолицый, с черной ассирийской бородой. Он носил коричневый костюм, белую рубашку с галстуком и ярко-рыжие штиблеты. Впервые я увидел его в «Кафе поэтов»: какой-то посетитель решил навести глянец на свои ботинки и воспользовался для этого уголком плюшевой шторы, разделявшей кафе на два зала. Яков это увидел и направил на него револьвер:

— Я Блюмкин! Сейчас же убирайся отсюда! Побледнев, посетитель пошел к выходу, официант на ходу едва успел получить с него по счету. Я, дежурный по клубу, пригласил Блюмкина в комнату президиума и сказал, что такие инциденты отучат публику от посещения нашего кафе.

— Понимаете, не выношу хамов, — последовал ответ. — Но ладно, согласен, пушки здесь вынимать на буду.

(Из книги воспоминаний Матвея Ройзмана «Все, что я помню о Есенине»)

Только одно уточнение к этому красочному эпизоду: посетителем-«хамом» «Кафе поэтов» оказался молодой начинающий актер театра Мейерхольда Игорь Ильинский…Однако мы забежали вперед.

Итак, живописная троица появилась в кафе, которое уже было битком набито завсегдатаями; слышалась характерная ресторанная разноголосица, из которой вдруг вырывались то женский смех, то пьяный возглас, то попытка начать песню; под сводчатыми потолками плавали клубы табачного дыма; сновали официанты.

На эстраде, освещенной софитом, стоял маленький всклокоченный человечек в клетчатом мятом костюме, с галстуком-бабочкой на тощей шее — поэт Шершеневич — и декламировал, стараясь перекричать шум (что ему плохо удавалось):

Другим надо славы, серебряных ложечек, Другим восторженных слез. А мне бы только любви немножечко И десятка два папирос.

Поэт покинул эстраду, за некоторыми столиками жидко похлопали. Взоры почти всех присутствующих были устремлены на Есенина, Мандельштама и их спутника из Чрезвычайки, которого многие здесь уже знали.

Столик для именитых посетителей тут же нашелся, вокруг него засуетились сразу два официанта, и скоро три рюмки с водкой сдвинулись над тарелками.

— Поехали! — сказал Есенин.

— Взбодримся! — воскликнул Блюмкин. Мандельштам промолчал.

Когда выпили по пятой, а может быть, и по шестой, Яков, сверкая глазами, сказал довольно громко — так, что слышали за соседними столиками:

— Закисли вы, поэтики мои сладкоголосые, свои стишки сочиняючи. Встрясочка вам необходима для творческого революционного подъема. Хотите посмотреть, как у нас в подвалах Лубянки, — он хлопнул по кобуре револьвера, которая явно обозначалась под полой кожанки, — контру расстреливают? — Хоть сейчас идемте! — разбушевался молодой чекист, разливая водку по рюмкам. — Сразу по поэме шарахнете с перепугу. — Блюмкин захохотал. — Так идем или нет? Как раз к ночным допросам успеем!

— Ладно тебе врать, Яша, — тихо сказал Мандельштам, оглядываясь по сторонам. — Что ты на себя наговариваешь?..

— Я наговариваю? — Блюмкин вдруг перешел на шепот и подался вперед. Его приятели-поэты невольно сделали тоже самое, и их головы почти сомкнулись над самым центром стола. — Я наговариваю?.. Да я вот этими собственными руками… Ладно! Давайте выпьем, и я вам кое-что сообщу.

Они выпили и некоторое время молча закусывали чем бог послал — впрочем, без всякого аппетита: все трое были уже порядочно пьяны.

— Сообщай! — прервал молчание Есенин, неверным движением руки убирая густые волосы, упавшие на лоб.

— Сообщаю, — Яков Блюмкин опять перешел на шепот, и все трое еще ниже склонились над столом и чуть не стукнулись лбами. — Недавно я арестовал австрийского офицера графа Роберта Мирбаха, который является родственником посла Германии, Вильгельма Мирбаха, тоже, как вам известно, графа… У этих пруссаков кругом одни графья! Соображаете?

— Я ничего не соображаю, — честно признался Сергей Есенин.

Осип Мандельштам промолчал.

— Ладно… Открываю вам тайну. Я… Собственными руками!.. — Блюмкин привычно хлопнул по кобуре. — Скоро произойдет нечто, от чего вздрогнет весь мир! Но главное, мы похороним этот позорный Брестский мирный договор! Мы…— Чекист внезапно замолчал. — Вот для этого мне и понадобится Роберт Мирбах, австро-венгерский шпион!

— Этот граф — шпион? — удивился Мандельштам.

— Еще не сознался! — яростно прошептал Блюмкин. — Но сознается! Я из него вышибу показания! А откажется от сотрудничества с карающим мечом рабоче-крестьянского государства, поставлю к стенке. Это у нас быстро. И вообще… Я вам, поэтические хлюпики, говорил и говорю снова… Предлагаю сегодня же, сейчас в этом убедиться! Давайте пошлем человека за извозчиком!

— В чем убедиться? — вяло, без особого интереса спросил Есенин: мысли его, окутанные винными парами, витали далеко-далеко.

— Убедиться в том, — повысил голос молодой чекист, — что жизнь и смерть людей в моих руках! Подпишу записку — через два часа нет человека! Так и этого пруссака Роберта Мирбаха… Пусть только попробует заартачиться! Да я его…

— Ты просто палач! — вдруг закричал Осип Мандельштам, вскакивая со стула. — Ты не имеешь права так поступать с людьми! Я пойду к вашему Дзержинскому!

— Не вмешивайся в мои дела! — гаркнул Блюмкин. Он тоже вскочил и, схватив поэта за борта пиджака, притянул его к себе. — Только сунься в то, Что я делаю! Сразу получишь пулю в лоб!

Похоже, начиналась драка. Уже спешили к месту происшествия официанты, кто-то из знакомых принялся растаскивать сцепившихся молодых людей. Видно было, что подобные размолвки здесь привычное дело. Только Сергей Есенин был к происходящему совершенно равнодушен: отрешенно сидел, не меняя позы, опустив буйну голову на грудь. Может быть, его одолела мрачная меланхолия. Или другое: он привык к хмельным стычкам своих друзей, знал, что в конце концов все окончится миром. Пьяным миром — с объятиями, поцелуями, клятвами в вечной дружбе до гробовой доски.

Так и случилось: через несколько минут Блюмкин и Мандельштам сидели на своих стульях, и Яков разливал водку по рюмкам из появившегося на столе полного штофа:

— Давай, Ёсик, мировую!

— Черт с тобой, давай!

— Эй, Серега! Куда ты ушел?

— Я здесь, я никуда не уходил…

— И славно! Поехали!

Закусывая очередную рюмку водки сморщенным моченым яблоком, Осип Мандельштам расслабленно, умиротворенно думал: «Все суета сует… А Яшка вообще мировой парень, только трепач. Но, между прочим, без вранья тоже не интересно жить на этом свете. Блефует, блефует Яшка со своими расстрелами. Всем известно, каков он…»

Что же, почти все верно. Уже было о юном революционере к тому времени мнение — не у его собутыльников из числа московской богемы, а у руководящих товарищей из ВЧК: с одной стороны, Яков Блюмкин отмечен верой, притом верой фанатической, в конечное торжество мировой пролетарской революции на всей планете и готов за «святые идеалы» всемирного социалистического братства людей труда, если понадобится, отдать свою молодую жизнь — до последней капли крови, без остатка, но с другой стороны — он явный авантюрист, отсюда склонность к авантюристическим поступкам и планам, зазнайство, «революционные фантазии» — почва для безудержного хвастовства, самовосхваления, к тому же отличается Блюмкин полным отсутствием моральных устоев…

И тем не менее в оценке этого человека — «для дела» — перевешивало первое: «Наш человек товарищ Блюмкин. Именно на таких и возить воз с бочкой взрывоопасной революционной смеси. Что ж, пусть везет, пока ноги переставляет».

Что же касается поведения нашего героя в «Кафе поэтов» четвертого июня 1918 года, то действительно, прав Осип Мандельштам, много было в словах Яшки ерунды и бахвальства. Но внутри фрайерского мусора сболтнул чекист нечто, о чем лучше бы ему помалкивать.

Для разъяснения — краткая хроника событий, начиная с середины мая 1918 года. Помните революционную песню? Впрочем, к кому я обращаюсь? Молодые ее не знают, основные слушатели и исполнители этой песни — старшее поколение в массе своей уже покинули сей бренный мир. Упомянутая песня начинается такими словами:

По сенной дороге Шел в борьбе и тревоге Боевой восемнадцатый год…

Так вот вам краткая выборочная хроника тогдашних событий.

Двенадцатого мая 1918 года Яков Блюмкин, левый эсер, после бурной революционной деятельности на Украине (о которой скоро узнает читатель) прибывает в Москву и тут же оказывается в распоряжении Центрального комитета парии левых социалистов-революционеров. Для подзабывших отечественную историю советского период напоминаю: фактически Великую Октябрьскую социалистическую революцию в России совершили совместно большевики и левые эсеры, и первые два года во властных структурах советской России, или Совдепии, как тогда говорили, были представители обеих партий. Но сразу, можно сказать, на второй день совместного управления страной произошел раскол: появились разные точки зрения на решения ключевых вопросов внутренней и внешней политики. И основная причина всех этих разногласий и всех конфликтов — патологическое стремление большевиков править страной единолично.

По рекомендации ЦК партии левых эсеров Яков Блюмкин направлен на работу во Всероссийскую чрезвычайную комиссию, и по предложению заместителя председателя ВЧК левого эсера В.А. Александровича молодому чекисту поручается организация отдела по борьбе с международным шпионажем. Немедленно новый работник уже тогда могущественного ведомства товарища Дзержинского обеспечивается московским жильем — он поселяется в гостинице «Эллит»1, в 221-м номере, и его сосед (в номере имелись две изолированные комнаты, общая гостиная, «удобства») — Николай Андреев, фотограф, тоже молодой работник Чрезвычайки, который скоро становится правой рукой Блюмкина.

…Первые числа июня. Начинается подготовка к V Всероссийскому съезду Советов2; выборы делегатов на него дают двойное преимущество большевикам, и у левых эсеров нет шансов изменить политику нового государства демократическим путем — ни внутреннего, ни внешнего. Прежде всего внешнюю: левые эсеры яростные противники «позорного» Брестского мира (действительно заключенного на позорных условиях для России). Остается последняя возможность: устранить большевиков от власти насильственным, революционным путем. Нужна масштабная акция, которая вернет страну в состояние войны с Германией, и в начавшемся неизбежном хаосе эсеры попытаются захватить власть. («Кремль будет наш!» — яростно утверждает Мария Спиридонова.)

Разрабатывались разные варианты. На одном из тайных совещаний ЦК партии левых эсеров в эти тревожные, насыщенные грозовой темной энергией дни и ночи присутствовал Яков Блюмкин. Он предложил план акции, который разработал пока только в общих чертах. Разгорелся спор: принимать или не принимать предложение молодого чекиста. Блюмкина горячо поддерживала неистовая Мария Спиридонова, для которой определение «пламенная революционерка» самое точное. Однако окончательное решение принято не было: мнения разошлись. Якову Григорьевичу тем не менее было предложено «продолжать конкретизировать акцию», которая рассматривалась как один из вариантов «толчка к событиям».

И наш герой приступил к детальной разработке задуманного…

Вы скажете — совпадение? Не бывает в истории совпадений и случайностей.

В гостинице «Эллит», где проживало много иностранцев, покончила жизнь самоубийством шведская актриса

Ландстрем. Яков Блюмкин, обитавший по соседству с номером, в котором произошла трагедия, тут же выдвинул версию — мол, шведская актриса занималась контрреволюционной деятельностью, и когда чекисты вышли на ее след… Теперь требовалось установить ее связи, и с этой целью были «временно задержаны» все иностранцы, оказавшиеся в ту пору (а это те же первые дни июня) в гостинице «Эллит», — «для выяснения обстоятельств». Среди прочих подозреваемых в чекистские сети попал военнопленный австрийской армии граф Роберт Мирбах, родственник германского посла в России.

«Удача!» — надо полагать, воскликнул про себя Яков Блюмкин и приступил к делу.

На первых допросах строптивый граф артачился. Именно после одного из таких допросов молодой чекист поведал своим друзьям Сергею Есенину и Осипу Мандельштаму за столиком «Кафе поэтов» о своем именитом несговорчивом пленнике.

Но интенсивные допросы, явно с пристрастием (и о них могли бы поведать только стены одной из подвальных комнат Лубянки), продолжались. В конце концов 10 июня 1918 года граф Роберт Мирбах вышел на свободу, неузнаваемо похудевший, вздрагивающий от громких звуков, со следами побоев на теле, которые, впрочем, он никому не показывал.

Потому что в руках Якова Блюмкина оказался весьма неожиданный документ, подписанный графом, и его сохранили для нас в архиве капризная и непредсказуемая дама по имени История. Вот этот текст:

«Я, нижеподписавшийся, венгерский подданный, военнопленный офицер австрийской армии Роберт Мирбах, обязуюсь добровольно, по личному желанию, доставлять Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией секретные сведения о Германии и германском посольстве в России».

И приписка на немецком и русском языках:

«Все написанное здесь подтверждаю и добровольно буду исполнять».Под документом стоит неразборчивый росчерк. Можно сказать, написанный кровью. И это не будет преувеличением.

И снова, в самом конце июня, — еще одно «совпадение».

В кабинете Якова Григорьевича в ВЧК на Лубянке после вежливого вкрадчивого стука в дверь появился лысый человек с деревянным чемоданчиком в руках, в котором громыхали какие-то инструменты, и, положив на стол листок бумаги с грифом наверху: «Разрешение» (внизу стояла подпись «железного Феликса», товарища Дзержинского) — представился:

— Александр Исаевич Вайсман, монтер «Московского общества электрического освещения 1886 года», — кампания переименований всяческих буржуазных учреждений и предприятий только набирала силу и до мелкой в масштабах страны конторы, где служил Александр Исаевич, еще не докатилась. — Вот-с… имею поручение проверить электрооборудование в вашем… э… учреждении. Если позволите, начнем с состояния проводочки-с. Я, простите, не отвлеку вас от срочных государственных дел?

— Нисколько, нисколько, товарищ! Приступайте к работе.

А был наш молодой герой человеком компанейским, контактным; к тому же первой профессией, которой перед российской революционной смутой он успел овладеть, обозначим так: электротехник.

Разговорились.

И что же выясняется, милостивые государи? Простите!.. Уважаемые товарищи. Какое обнаруживается обстоятельство? В район, который обслуживает фирма «Московское общество электрического освещения 1886 года», представьте себе, входит особняк в Денежном переулке, где располагается германское посольство, и вхож в этот дом монтер Вайсман по долгу службы в любое время суток: вдруг, скажем, свет погас, замыкание какое-нибудь. Да мало ли! И когда уже трудолюбивый Александр Исаевич собирал в свой чемоданчик инструменты, сказал ему хозяин кабинета очень тихо:

— Присядьте на стульчик, товарищ Вайсман. Присел Александр Исаевич, сразу вспотев и впав в чрезвычайную бледность.

— Будет вам, уважаемый, от нас, — продолжал по-прежнему тихо Яков Блюмкин, — ответственное секретное задание, притом срочное. Исполнить его надо как можно скорее.

— Если в моих силах…— пролепетал монтер Вайсман, про себя подумав: «Пропал… Говорила же Сонечка: возьми теплое нижнее белье, раз ТУДА вызывают». — Если смогу…

— Сможете, — повысив голос, в котором зазвучали металлические нотки, сказал молодой чекист. — А задание такое… Сейчас же, немедленно вы направитесь в немецкое посольство. Ну… В крайнем случае — завтра. Проверите счетчики, всякие электроустановки. Главное — вам необходимо пройти по всем комнатам… Буквально по всем, включая подвальные помещения. Понимаете?

— Понимаю-с! — подавив вздох облегчения, сказал Александр Исаевич, воспрянув: «Похоже, пронесет».

— Нас прежде всего интересует подробный план расположения комнат. Необходимо точно установить, где находится кабинет посла, где стоит охрана, каковы выходы из здания наружу… :— У меня прекрасная зрительная память! — перебил монтер «Московского общества и т. д.», окончательно успокоившись. — С детства-с!

— Я не сомневаюсь, товарищ Вайсман, — все у вас получится. Однако поступим так… Нам необходимо еще кое-что у немчишек проверить. Я вас снабжу подробной инструкцией. На ее составление мне понадобится не более часа. Вы пока поработайте в других кабинетах, и ровно через час прошу ко мне.

— Слушаюсь!

Инструкция… Какое скучное канцелярское слово! Однако в контексте бурных исторических событий инструкция может стать фрагментом захватывающего романа.

Сохранил архив для потомков этот уникальный в своем роде документ, сочиненный восемнадцатилетним Яковом Блюмкиным, чекистом, руководителем недавно созданного в ВЧК отдела по борьбе с международным шпионажем.

Вам надлежит:

1. Проверить донесение о находящемся в доме складе оружия. По сведениям, он находится в одной из пристроек: конюшне, каретнице, сарае.

2. Узнать:

— Подробный план дома и начертить его на бумаге.

— Имеется ли в доме тайное радио?

— Технику приема посетителей (принимает ли сам Мирбах или его секретари). Кто может проходить к самому Мирбаху?

— В какой комнате (ее расположение от передней) находится и занимается Мирбах. Есть ли в его кабинете несгораемый шкаф?

— Характер посетителей, приходящих в посольство.

— Приблизительная численность служащих посольства.

— Охраняется ли здание и кем? По сведениям, среди охраны есть русские. Кто превосходит численностью?

— Общее впечатление.

Общее впечатление… Интересно, о чем думал Яков Блюмкин, сочиняя этот последний пункт?

Ровно через час инструкция была вручена электромонтеру Вайсману и взамен хозяин кабинета получил расписку: «За разглашение договоренности — расстрел». Под этими словами Александр Исаевич дрожащей рукой поставил неразборчивую загогулину.

Все-таки как хотите: азартной захватывающей игрой было для Якова Григорьевича все затеваемое и происходящее. И безусловно в этой игре наш герой словно видел себя со стороны, глазами окружающих — прежде всего младых дев.

Через несколько дней, в конце июня 1918 года в руках нашего неутомимого чекиста появилось подробное донесение А. И. Вайсмана (текста архивы не сохранили, а интересно было бы его прочесть — особенно любопытно, как Александр Исаевич рассказал об «общих впечатлениях») и подробный план особняка германского посольства, где крестиком был отмечен кабинет посла графа Вильгельма Мирбаха.

Дальше события развивались стремительно и неотвратимо.

Ладим слово якобы беспристрастным архивным документам.

«4 июля, перед вечерним заседанием съезда Советов, я был приглашен из Большого театра одним членом ЦК для политической беседы3. Мне было тогда заявлено, что ЦК решил убить графа Мирбаха, чтобы апеллировать к солидарности германского пролетариата, чтобы совершить реальное предостережение и угрозу мировому империализму, стремящемуся задушить русскую революцию, чтобы, поставив правительство перед свершившимся фактом разрыва Брестского договора, добиться от него долгожданной объединенности и непримиримости в борьбе за международную революцию. Мне приказывалось как члену партии подчиниться всем указаниям ЦК и сообщить имеющиеся у меня сведения о графе Мирбахе.

Я был полностью согласен с мнением партии и ЦК и поэтому предложил себя в исполнители этого действия».

Из показаний Якова Блюмкина Всеукраинской ЧК, апрель 1919 года.

Итак, как видим, Центральный комитет партии левых эсеров «толчком к событиям» принял план акции, предложенный Блюмкиным.

Был определен день операции — 6 июля 1918 года. Исполнители — Яков Блюмкин, руководитель операции, и Николай Андреев.

В ночь с 5 на 6 июля наш — это надо признать сразу — трагический, хотя и кровавый герой не спал: он писал завещание, потому что понимал, что идет почти на верную смерть. Завещание представляло собой письмо к другу, имя и фамилию которого установить не удалось4.

Итак, завещание восемнадцатилетнего революционера-террориста:

В борьбе обретешь ты право свое!

Уважаемый товарищ!

Вы, конечно, удивитесь, что я пишу это письмо Вам, а не кому-нибудь иному. Встретились мы с Вами только один раз. Вы ушли из партии, в которой я остался. Но, несмотря на это, в некоторых вопросах Вы мне ближе, чем многие из моих товарищей по партии. Я, как и Вы, думаю, что сейчас дело идет не о программных вопросах, а о более существенном: об отношении социалистов к войне и миру с германским империализмом. Я, как и Вы, прежде всего противник сепаратного мира с Германией и думаю, что мы обязаны сорвать этот постыдный для России мир каким бы то ни было способом, вплоть до единоличного акта, на который я решился.

Но кроме общих и принципиальных, моих как социалиста побуждений, на этот акт меня толкают и другие побуждения, которые я отнюдь не считаю нужным скрывать — даже более того, я хочу их подчеркнуть особенно. Я еврей и не только не отрекаюсь от принадлежности к еврейскому народу, но горжусь этим, хотя одновременно горжусь и своей принадлежностью к российскому народу. Черносотенцы-антисемиты, многие из которых сами германофилы, с начала войны обвиняли евреев в германофильстве и сейчас возлагают на евреев ответственность за большевистскую политику и за сепаратный мир с немцами. Поэтому протест еврея против правительства России и союзников большевиков в Брест-Литовске представляет особое значение. Я как еврей и как социалист беру на себя совершение акта, являющегося этим протестом.

Я не знаю, удастся ли мне совершить то, что я задумал.

Еще меньше я знаю, останусь ли я жив. Пусть это мое письмо Вам в случае моей гибели останется документом, объясняющим мои побуждения и смысл задуманного мною индивидуального действия. Пусть те, кто со временем прочтут его, будут знать, что еврей-социалист не побоится принести свою жизнь в жертву протеста против сепаратного мира с германским империализмом и пролить кровь человека, чтобы смыть ею позор Брест-Литовска.

Жму крепко Вашу руку и шлю Вам сердечный привет.

Ваш Блюмкин

Яков Григорьевич Блюмкин (1900-1929)

Вы представляете себе март в Одессе? Нет? Спешу на помощь. Солнечно, прозрачно, на газонах в парках и скверах проклюнулась трава, почки на каштанах вдоль Дерибасовской вот-вот распустятся. А море? Оно в марте… Впрочем, что это я? О весенней Одессе давно все сказано. И какими перьями!

Итак, я родился в этом единственном в мире солнечном городе на берегу Черного моря (до сих пор не могу понять — почему море черное?) в марте 1900 года, то есть, граждане и товарищи, считайте, почти в начале нового века — Яшке Блюмкину-таки повезло: ровесник нового века!

Что? Кто родители? Боже мой!.. Ладно, слушайте: бедная еврейская семья. Отец раньше, еще до моего появления в этом бренном мире, зарабатывал хлеб насущный в Полесье на лесных промыслах, потом мы — я уже произведен на свет — застаем папу мелким коммерческим служащим в Одессе, заработок — ни Боже мой, мизер. Мама хлопочет по хозяйству; трое детей (я младший); старенькие дедушка и бабушка — в чем душа держится, но кушать просят каждый день. В 1906 году папа умер — от жизненного переутомления, болезни почек и тяжких раздумий о несовершенстве людского бытия.

Так я рос в условиях еврейской провинциальной нищеты, стиснутый с одной стороны национальным угнетением, с другой — социальной обездоленностью. И был я предоставлен своей собственной детской судьбе.

Однако мама считала меня очень умненьким: «Ты, Яшутик, соображаешь лучше Левы и Розочки». Лев и Розалия — мои старшие брат и сестра. Короче говоря, мама, сделала все, сверх своих слабых женских сил, чтобы я учился, получил образование, и в 1908 году я был принят в начальное еврейское духовное училище, то есть в Первую одесскую Талмуд-Тору. Принимали туда сирот и детей из бедных семей. Обучение бесплатное, на средства религиозной общины. Одна трудность — попасть. Я — попал, учился только на «отлично», потому что я настырный. Признаюсь: во всем хочу быть первым — до сих пор, хотя сейчас… О чем тут говорить? И маму не хотелось огорчать. Спрашиваете, чему учили? Пожалуйста: Библия, Талмуд, иврит, история. А еще преподавали русский язык, еврейский современный (так называемый «жаргон»), арифметику, географию, естествознание, рисование, пение, чистописание. Были даже уроки гимнастики. И все эти предметы, начиная с русского языка, — не по утвержденной программе, а по инициативе директора Первой одесской Талмуд-Торы. И это совершенно определенно — мое второе (после рождения) везение: что в году моей учебы был ее директором этот замечательный — не постесняюсь, скажу так: великий человек. Он был моим первым Учителем с большой буквы и наставником. Потом, через много лет (если иметь в виду мою жизнь до сегодняшнего дня) будет второй Учитель, тоже с большой буквы. И может быть, я еще расскажу вам о нем. Если успею…

А первый… Шолом-Яков Абрамович — вот его имя. Впрочем, России а может быть и всему миру, он был, известен по своему псевдониму — Менделе Мойхер-Сфорим. Для не знающих идиш поясню: Менделе — значит «книгоноша». Да, да! Мой первый Учитель был писателем, и под этим именем издавал свои повести, романы, пьесы, которые читали, уверяю вас, не только евреи, но и многочисленные народы других стран. Его книги переводились на разные языки, а в год, когда я заканчивал Талмуд-Тору, стало выходить в свет собрание сочинений моего Учителя. Вот каким человеком был Шолом-Яков Абрамович, он же Менделе Мойхер-Сфорим! Он часто беседовал со мной, приглашая в свой кабинет, потому что выделял меня из других воспитанников. Учитель говорил:

— Ты очень способный ребенок, Яша! У тебя горячее свободолюбивое сердце, острый ум. Развивайся, Яша, развивайся дальше и читай книги, которые я буду давать тебе. Ты олицетворяешь будущее нашего народа! Запомни, Яша: еврейские дети должны получать не только духовное, но и светское образование, включая изучение русского языка, раз мы с тобой живем в России. И прочувствуй всем сердцем: Российская империя — великая страна! — Учитель вскидывал вверх большую белую руку, глаза его сверкали. — Великая! Ты прочувствовал это всем сердцем?

— Прочувствовал! — отвечал я, исполненный патриотического восторга.

— И еще запомни, мой мальчик: никакой еврейской национальной ограниченности! Никакой зависимости от нашей религиозной общины! Уважение к древней религии предков — безусловно, да! Но никакой слепой зависимости от нее. Заруби это себе на носу! — И Шолом-Яков Абрамович небольно щелкал меня по носу. — Зарубил?

— Зарубил…— преданно шептал я.

— И никакого иудейского аскетизма, который проповедуют всяческие фарисеи!

— Те; которые распяли Христа? — отважился я на внезапно возникший в моей голове вопрос.

— Те, кто сегодня действуют и думают так, как те библейские фарисеи. — Никогда не забуду: произнося эти слова, Учитель побледнел, задумался, две глубоких морщины пролегли на его широком лбу. — Главное, Яша, осознать, что человек, к какому бы народу он ни принадлежал, призван Творцом (а на небе Он один для всех людей земли) жить по закону двух чувств: любви к ближнему и — свободе! Постарайся, мой мальчик, вырасти свободным и с сердцем, исполненным любви.

— Я постараюсь…

Оправдал ли я это обещание, данное Шолому-Якову Абрамовичу?

Сегодня, сидя в этой тюремной камере, я свободен? Внутренне — да! А доброе сердце? Каюсь, нет: у меня не доброе сердце.

Но почему? Почему так получилось?..

Дети в одесской Первой Талмуд-Торе учились не четыре года, как в других европейских духовных училищах, а пять лет. Дополнительный год уходил на те предметы, которые — для светского образования — ввел наш директор.

Без отца наша семья в материальном отношении жила очень трудно, денег постоянно не хватало, и во время летних каникул мне приходилось работать: я устраивался посыльным в какой-нибудь магазин или контору, как правило, к дальним родственникам. Платили мне от трех до семи рублей в месяц, в зависимости от степени родства, но и эта небольшая сумма была ощутимым пополнением нашего вечно дырявого семейного бюджета.

В 1913 году я успешно закончил Талмуд-Тору, и передо мной открылась возможность поступить в гимназию или реальное училище. Но, уважаемые граждане и товарищи, не тут-то было! Дальнейшее образование требовало денег, а их у нас не имелось, хотя мой старший брат и сестра уже работали. Но средств хватало только на довольно скудную жизнь. Словом, мое дальнейшее образование откладывалось до лучших времен. Или, как говорят русские, не с нашим рылом в калашный ряд.

Я пошел работать, и получилось так, что стал электромонтером — мастерство я осваивал постепенно, на разных предприятиях: сначала в электротехнической конторе Карла Франка (у этого господина, который во гневе страшно выкатывал глаза и топал ногами, я прослужил не больше месяца: с детских лет не выношу, когда на меня орут), потом в мастерской Ингера, где я задержался до 1916 года. Днем я монтировал электропроводку в частных домах и всяческих учреждениях, получая от двадцати до тридцати копеек в день, что, смею вас заверить, по тем временам совсем неплохо. По ночам занимался ремонтом вагонов в Ришельевском трамвайном парке Бельгийского общества, а в выходные дни превращался в подручного электротехника в одесском русском театре, и с того времени родилась у меня неистребимая любовь к театру, актерской среде, к запаху и хаосу кулис, а если шире — вообще к искусству и литературе. И сейчас я думаю: если бы не вся эта заваруха, начавшаяся в феврале 1917 года… Может быть, стал бы я драматургом или сочинял романы из такой пестрой и красочной жизни еврейского народа, живущего в России. Как мой первый учитель Менделе Мойхер-Сфорим. И стал бы я… Все, все!.. Виноват. Есть во мне эта чисто российская маниловская мечтательность. С кем поведешься…

В 1916 году я перешел — по причине более высокого заработка — на новую работу: стал электротехником на консервной фабрике братьев Авич и Израильсона. И таким образом, граждане и товарищи новой социалистической России,-получается, что электротехническим делом я занимался вплоть до Февральской революции 1917 года, получив к тому времени квалификацию подмастерья. Негусто, конечно. Но не взыщите: сделал, все что мог.

Впрочем, наверняка на ниве электротехнического поприща я мог бы достигнуть большего, если бы не главное мое призвание, которым оказалась — от судьбы не увернешься — революционная и политическая борьба.

И на эту стезю (пытаюсь быть объективным) меня толкнули жизненные обстоятельства: я мужал в социальной среде, в которой народ — не только мои соплеменники-евреи, но и русские, украинцы, греки, молдаване, то есть низы одесского общества — жили в крайней нужде и угнетении.

Первыми моими наставниками на этом пути были брат Лев и сестра Розалия, которые еще в 1903 — 1904 годах примкнули к социал-демократам, я бы сказал, к умеренному их крылу. Как теперь понимаю, их идеалом был западноевропейский парламентаризм, то есть путь к справедливому обществу через мирную парламентскую борьбу.

Мне же казалось, что для России парламентаризм не подходит: пока раскачаешь эту махину дебатами и политическими спорами… Революция — вот быстрый и радикальный путь в достойное будущее. Четырнадцатилетним мальчишкой я познакомился с тактическими лозунгами социалистов-революционеров, и партия эсеров стала моей партией — я не изменил ей до самого конца, до разгрома нашей организации большевиками в 1918 году.

Уже началась первая мировая война, когда я познакомился с товарищем Гамбургом. Под этим псевдонимом скрывался студент-эсер Горожанин. Впрочем, это тоже псевдоним. Настоящая фамилия первого моего революционного поводыря — Кудельский5 Валерий Михайлович. Этот человек принимал меня в партию социалистов-революционеров. С ним я начинал свою революционную деятельность: мы вместе организовали нелегальный кружок из студентов Малороссийского университета, в котором изучали программу тактики и стратегии эсеровской партии — мы готовились к неминуемой, по нашему убеждению, революции. Лично я просто физически чувствовал ее приближение, будто жар праведной классовой борьбы касался моего лица.

И революция, граждане и товарищи, грянула!

Только надо сделать одно отступление перед тем, как перейти к революционным событиям.

Повторюсь: наверняка в другой, мирной Российской империи первой четверти двадцатого века я выбрал бы другую профессию. Я стал бы писателем. Работая, занимаясь делами подпольного студенческого кружка, изучая народовольческую литературу, которой я в ту пору увлекся (особенно покорила меня грандиозная фигура Андрея Желябова), я сделал первые, пусть робкие шаги на литературном поприще: по ночам писал стихи. Мне удалось опубликовать несколько стихотворений в журнале «Колосья», в детской газете «Гудок» и одно даже в еженедельнике «Одесский листок», самым популярном издании города. Короткие, правда, стихотворения. Но ведь дело не в количестве строк, верно? Впрочем, судите сами:

И в некий Час, Когда за мной Слетит на Землю Ангел Смерти, Я вздрогну от его: «Поверьте, Пора домой».

…Итак, грянула Февральская революция 1917 года.

Мне семнадцать лет. Я агитатор первого Совета рабочих депутатов: «Товарищи рабочие (биндюжники, рыбаки, матросы, железнодорожники…)! Все, как один, в революционные ряды бойцов за всемирное братство людей труда! Смерть капиталистам-эксплуататорам!»

И тут неожиданное известие из местечка Сосница Черниговской губернии: умер мой дед по отцовской линии и оставил своему любимому внуку, то есть мне, наследство — триста рублей. Состояние! Еду в Сосницу, бросив все революционные дела. Не еду — пробираюсь: поезда ходят нерегулярно или совсем не ходят, кругом шныряют банды всех оттенков — зеленые, красные, Маруськи-Грешницы, Борьки-Костолома; грабежи, убийства, горят барские усадьбы…

Все-таки добираюсь до Сосницы, получаю дедово наследство, которое, однако, изрядно обесценилось, — буквально все цены подскочили в несколько сотен раз. Тогда я впервые услышал это слово: инфляция.

Одесса далеко — не доберусь. Поближе — Харьков.

Туда и подался. Мама моя родная! Что же творится во второй столице той самой Украины, которая, оказывается, жаждет самостийности! И об этом кричат все местные газеты. Что интересно: и по-украински, и по-русски. Содом, конец света. Нет, не буду описывать революционный Харьков — нет нужных слов: их еще не придумали люди. И как бы сказала моя мама — кушать хочется.

Ищу работу. Нахожу: я — конторский мальчик, то есть на побегушках в Торговом доме Гольдмана и Чапко. Миска супа и кусок хлеба обеспечены. И жилье: в конторе есть чуланчик, в нем тюки со старыми бухгалтерскими книгами, на них мешок с прошлогодней соломой: сплю в обществе мышей, но хоть тепло — май. А вы знаете, что такое май на Украине? Нет, вы не знаете… Дописывайте сами в стиле Николая Васильевича Гоголя. Ладно… но что же дальше?

И тут находят меня, представьте себе, местные эсеры, соратники по классовой борьбе. Как находят? Кто сказал? Загадка. До сих пор загадка с явным привкусом мистики и чертовщины. Нашли — и сразу в дело: оказывается, грядут выборы в Учредительное собрание и надо агитировать за наших кандидатов, прежде всего среди крестьянских масс, интересы которых, к немалому моему (следствие политического невежества) удивлению, выражает наша партия… Совершенно нетронутый, девственный пласт народной жизни — в смысле пробуждения революционного сознания. И будить его надо не где-нибудь, а во глубине России.

И оказываюсь я… Никогда не догадаетесь, где. И не пытайтесь угадать. В Симбирске! Да! И еще раз — трижды да! На родине вождя мирового пролетариата Владимира Ильича Ленина (о чем, впрочем, тогда я еще не ведал). Буквально охрип на митингах и собраниях и в самом Симбирске, и главное, в окрестных селах. Получается! Более того: аплодируют, крики «ура», восторги: «Качать Кучерявого!» На самом деле у меня тогда была роскошная шевелюра. Не то, что сейчас… Укатали Сивку крутые горки, как говорят русские товарищи по классовой борьбе. И тут происходит уж совсем невероятное: меня выбирают (не забывайте — семнадцать лет пареньку) в симбирский Совет крестьянских депутатов. И уже в этом новом качестве товарищи направляют меня в уездный городок Алатырь: там, разъясняют они, крестьяне — уже абсолютная темнота, а в смысле понимания текущего политического момента — конь не валялся. Еду! Опять выступления на деревенских сходках — то я на телеге, то на паперти церкви, то на крыльце помещичьего дома, который реквизирован беднейшим крестьянством (и разграблен, надо признаться), а хозяин-барин сгинул неведомо куда. Мой главный тезис:

— Запомните, мужики: есть в России только одна партия, которая защищает ваши интересы, — это мы, социалисты-революционеры!6 И потому на выборах в Учредительное собрание голосуйте за наш список! И опять: «Ура!», «Даешь эсеров!»,

«Землица — наша!» А в моей молодой груди бушуют радость, подъем и убеждение пополам с удивлением: «Умею с российским крестьянством разговаривать!»

И во время одного такого митинга — весть, как молния: в Питере большевики власть взяли!

Товарищи, которые со мной на агитацию в такую даль приехали, в один голос:

— В Петроград! На баррикады! Вся власть Советам! А я… И не знаю, как объяснить. Сердце заныло: домой, в Одессу, к маме.

До родного города я добрался в сентябре 1917 гола. Каштаны на Дерибасовской были уже в пурпурных с коричневыми краями листьях, на море бушевали осенние штормы, иногда ложились густые туманы, и непонятно было, где ревущее море, где небо, где земля. На Привозе продавали огромные полосатые арбузы из Херсона, копченую серебристую кефаль, черный виноград «Изабелла», пахучие серо-желтые плитки подсолнечного жмыха, которые одесситы приобретали особенно бойко — начались перебои с хлебом. С десяти часов вечера объявлялся комендантский час. В оперном театре давали «Евгения Онегина», и Ленский на дуэль выходил с красным революционным бантом на груди, а на Потемкинской лестнице в середине дня, если пригревало солнышко, в серые гнезда собирались беспризорники. Когда я возвращался домой поздно вечером — с митинга или с занятий боевого отряда, где бойцами были большевики и эсеры (мы совместно готовились к боям за Советскую власть в Одессе, понимая, что без баррикад не обойтись), мама, встречая меня, голодного, грязного после занятий на плацу стадиона бывшего клуба «Генрих Вайтер и К°», с кобурой револьвера на боку, — бедная мамочка обнимала младшего сына и плакала.

— Чует мое сердце — ты, Яшечка, пропал! Ваша окаянная революция раздавит тебя, как не знаю кого. Как клопа в спальне толстой Блюмы, — Блюма, торговка парфюмерией с лотка у кафе «Грезы», что возле Люка на Приморском бульваре, была нашей соседкой. — Ты видел, сколько у нее раздавленных клопов на стене с картиной «Волхвы с дарами Христу»? И этот твой револьвер! Ты что, собираешься убивать живых людей? Я ненавижу его!..

А я его любил. Я гордился своим револьвером. Я уже знал, какая в нем заключается сила. И власть, граждане и товарищи! Власть, которая…

Фу ты! Ключ гремит в скважине двери. Обед позади, прогулка была, ужинать рано. Значит, опять на допрос. Хорошо, что сижу на родной Лубянке. Пока… Кое-кто из бывших товарищей здесь. Бумагу и карандаш дали: «Все подробно, автобиографию от „а“ до „я“. Будет исполнено, гражданин начальник! Что? Да иду же… Я вам не Ванька-Встанька. Вот… Поднялся. Только число поставлю. Для истории.

18.Х. 1929. Лубянка, ОПТУ, внутренняя тюрьма, камера № 14».

Будет ли у Якова Григорьевича Блюмкина в нашем правдивом повествовании время, вернее возможность, дописать свою кроваво-романтическую автобиографию? Кто знает… Поэтому доведем жизнеописание нашего героя хотя бы до мая 1918 года, когда начались уже известные читателям события в Москве.

Итак, Одесса осенью 1917 года. В портовом городе начинаются революционные бои за власть: «Да здравствуют Советы рабочих, солдатских, матросских и крестьянских депутатов!», «Хай жывэ самостийна Украина вид Кыева до Бэрлыну!»

В январе 1918 года в результате жестоких уличных боев большевистско-эсеровских отрядов с войсками Центральной рады и гайдамаками в Одессе устанавливается Советская власть, и бесстрашный, яростный, переполненный революционным энтузиазмом Яков Блюмкин в гуще событий.

Но не только революция сотрясает страну — продолжается Первая мировая война, и новорожденная республика Советов в критическом положении: на Украине части совсем недавно созданной Красной Армии ведут тяжелые бои с наступающими войсками Германии, которые действуют в союзе с Центральной радой. И солдаты на фронтах не знают, что в Брест-Литовске уже начались сепаратные переговоры с немцами. «Только заключив немедленный мир, — убежден Ленин, — на любых условиях, мы спасем революцию».

Яков Блюмкин записывается добровольцем в матросский «железный отряд» при штабе 6-й армии Румынского фронта, участвует в кровопролитных боях; его отряд вливается в 3-ю Украинскую армию.

Двенадцатого марта 1918 года (обратите внимание: 3 марта уже подписан Брест-Литовский сепаратный договор, но его условия, тяжкие и позорные для России, еще не действуют) 3-я армия оставляет Одессу и спешно, почти панически отступает к Феодосии, двигаясь в Крым несколькими колоннами.

Наш герой, уникальный в своем роде — восемнадцать лет, не забывайте! — стремительно движется вверх по лестнице военной карьеры: в Феодосии его вводят в Военный совет армии в качестве комиссара, через неделю он становится помощником начальника штаба. В начале апреля 1918 года Яков Григорьевич Блюмкин — начальник штаба 3-й Украинской армии. Согласитесь: впечатляет!

И тогда, в апреле восемнадцатого года с юным красным командиром происходит странный, необъяснимый случай. Или событие. По всем материалистическим законам (а был Яков Блюмкин в своем мировоззрении материалистом, атеистом, ни в какого бога не верил, религия для него была, по Марксу, «опиум для народа»; впрочем, он серьезно не размышлял на подобные темы: не до того, другое захватило нашего героя) — так вот, по правилам материалистического пребывания человека на земле должна была в ту теплую апрельскую ночь оборваться жизнь Якова Блюмкина. А случилось это в маленьком татарском селе Коктебель на берегу голубой бухты, в двадцати верстах от Феодосии. Пришло донесение, что там в своем доме некий поэт Максимилиан Александрович Волошин укрыл нескольких контрреволюционеров, которых разыскивала местная ЧК. Туда и отправился краском Блюмкин с небольшим отрядом верных бойцов — бесстрашный революционер был весьма склонен к всяческим приключениям, ибо в одной из своих ипостасей, может быть, основной, был авантюристом.

Но нет! Пожалуй, об этом мистическом событии пусть расскажет сам Яков Блюмкин. Если будет тому благоволить Судьба. Если у нашего героя будет на это время.

Все в руках фортуны, дамы и господа!

Из Феодосии 3-я армия с жестокими боями отступает к Харькову — через Лозовую, Барвинково, Гусаровку, Никитовку, Славянск.

В Славянске к начальнику штаба армии инкогнито, ночью прибывают двое в штатском, товарищи по партии эсеров. Короткое тайное совещание. Яков Блюмкин берет троих своих верных бойцов из числа штабных ординарцев, на несколько дней передает бразды правления своему заместителю, и конный отряд из шести человек исчезает в теплой апрельской ночи.

В Харькове происходит вооруженное нападение на Государственный банк. Захвачено четыре миллиона рублей: «На нужды революции», — говорит руководитель экспроприации Яков Блюмкин директору банка, который уложен на пол лицом вниз и — «Руки на голову!», а к виску дрожащего, весьма полного господина приставлен так любимый нашим героем револьвер.

Свидетельствует П. А. Зайцев, начальник Одесского военного округа в ту революционную пору: Блюмкин предложил командующему Третьей армии П. С. Лазареву взятку в десять тысяч рублей, столько же намеревался оставить себе, остальные деньги он собирался передать партии левых эсеров. Под угрозой ареста Лазарев потребовал, чтобы уворованные деньги были возвращены в банк. Блюмкин подчиняется, но банку возвратили только три с половиной миллиона рублей. Куда подевались остальные пятьсот тысяч рублей, выяснить не удалось.

Но самое невероятное (впрочем, почему невероятное?..) в этой истории заключается в том, что красный командир Яков Григорьевич Блюмкин отделался легким испугом. Если вообще испугался. Ведь человек он бесстрашный.

В начале мая 1918 года 3-я Украинская армия республики Советов была расформирована, и наш опасный герой, как уже знают читатели, объявляется в Москве, поступает в распоряжение Центрального комитета партии левых эсеров, который (хлопотами В.А. Александровича, члена ЦК эсеровской партии и одного из заместителей председателя Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией) рекомендует его для прохождения службы в ведомстве товарища Дзержинского. И буквально через несколько дней на новом поприще Яков Блюмкин уже стоит во главе только что созданного отдела по борьбе с международным шпионажем.

Шестого июля 1918 года была суббота. Утро разгоралось солнечное, безветренное, обещая жаркий летний день.

Всю ночь Яков Блюмкин и Николай Андреев не спали в своем номере гостиницы «Эллит», готовились к «акции», пили крепкий чай, возбужденно спорили, переходя с высоких тонов на свистящий шепот, много курили, и в горле у обоих першило от табачного дыма.

Потом — было около трех часов ночи — Яков сел писать письмо-завещание другу, бывшему эсеру, покинувшему ряды партии, имя которого архивы не сохранили.

В пять утра Николай Андреев отправился в Первый дом Советов7, там жил П. П. Прошьян, член ЦК партии левых эсеров, у которого надлежало получить «средства», необходимые для осуществления «акции». И за ним Яков согласно разработанному плану заедет уже на машине, полученной в ЧК.

В дверях Яков Блюмкин остановил боевого товарища:

— Подожди, Коля. Давай на всякий случай простимся здесь. Дальше везде мы будем на людях.

— Да… Простимся! — голос молодого человека сорвался. Было Николаю Андрееву в тот год девятнадцать лет: невысокий, рыжий, худой, он ходил по-матросски, вразвалку, и походка совсем не вязалась с его хилым обликом.

Они крепко обнялись и так постояли несколько мгновений молча.

Николай ушел. Яков Блюмкин прошелся по комнате, возник у распахнутого окна. Их номер был на втором этаже, и окно выходило в захламленный двор. Судя по резкой тени, упавшей на одну половину двора, солнце уже поднялось.

«У меня еще три часа времени. Может быть, поспать?»

Яков упал на кровать, не раздеваясь, в ботинках. Пружины мягко покачивали.

«Я на самом деле засыпаю, — подумал юный террорист. — Нет, нельзя…»

Он резко поднялся и начал медленно ходить из угла в угол — как заведенный.

В девять утра он был в своем кабинете на. Лубянке, вынул из стола папку с делом Роберта Мирбаха (протоколы допросов, переписка с генеральным консульством Королевства Датского об арестованном ЧК офицере австро-венгерской армии, Датское консульство по просьбе германского посольства взяло на себя все переговоры; тут же находилось и «обязательство» Роберта Мирбаха сотрудничать с Чрезвычайной комиссией), и положил папку в портфель.

Далее его путь лежал в общую канцелярию, где по случаю субботы оказалась только дежурная секретарша, миловидная барышня с кукольным лицом и роскошной грудью.

— Мне, пожалуйста, бланк комиссии, — спокойно и строго сказал Блюмкин. — Надо составить важный документ.

Бланк с пугающим грифом вверху: «Всероссийская чрезвычайная комиссия по…» — он тут же получил, вернулся в свой кабинет, заправил бланк в пишущую машинку и, сосредоточившись, отстукал — медленно, ударяя по буквам одним пальцем:

Всероссийская чрезвычайная комиссия уполномочивает ее члена Якова Блюмкина и представителя революционного трибунала Николая Андреева войти в переговоры с господином германским послом в Российской республике по поводу дела, имеющего непосредственное отношение к господину послу.

Председатель ВЧК:

Секретарь:

Подпись секретаря Ксенофонтова довольно умело тут же подделал сам Яков Григорьевич — накануне он долго тренировался.

Подпись Дзержинского подделал член ЦК партии левых эсеров, который тоже работал в Чрезвычайке, кабинет его был этажом ниже, и он находился в это субботнее утро на своем рабочем месте, потому что «был в курсе». И — ждал. Росчерк «железного Феликса», который на Лубянке все знали, у него получился просто великолепно.

Оставалось поставить на документе печать. Она имелась у председателя ВЧК и его заместителей. Расчет был на Александровича, «крестного отца» Блюмкина в Чрезвычайке, — обычно заваленный срочной работой, он работал по субботам и даже по воскресеньям. Но в это утро Вячеслава Алексеевича в его кабинете не оказалось.

Оставалось ждать. Яков Блюмкин томился, слонялся по коридорам, «работал» у себя в кабинете — то есть бессмысленно перебирал бумаги: он читал их машинально, ничего не понимая. Вспотели подмышки, всполошенно билось сердце.

Наконец в начале двенадцатого появился Александрович, и Яков Григорьевич, усилием воли успокоив себя, трижды, не торопясь, постучал в дверь.

— Входите! — Голос у Александровича был властный и жесткий.

Блюмкин оказался в начальственном кабинете.

— Вот, Вячеслав Алексеевич… Поставьте, пожалуйста, печать, — он протянул хозяину кабинета «документ». — По срочному делу еду в германское посольство. Прошу выделить автомобиль.

Быстро прочитав текст на листе с грифом «ВЧК», заместитель председателя шлепнул в нужном месте печать и позвонил в гараж:

— Александрович. Какие у нас машины свободны? Так… Понятно. Шофер? Хорошо… Для товарища Блюмкина, — и, положив трубку телефона, сказал, внимательно глядя на своего молодого коллегу: — Отправляйся в гараж. «Паккард» темного цвета с открытым верхом. Шофер — Евдокименко Петр.

— Спасибо, Вячеслав Алексеевич.

— Только, Яша, — Александрович относился к восемнадцатилетнему Блюмкину по-отечески, опекая его, — в посольство к самому послу и в таком затрапезном виде? Если я правильно понимаю, некая дипломатическая миссия? Кстати, что это за дело, имеющее непосредственное отношение к графу Мирбаху?

О готовившемся покушении на германского посла знал только узкий круг людей, состоящих в ЦК партии левых эсеров, и центром этого круга была Мария Александровна Спиридонова. Вячеслав Алексеевич в этот круг не входил, хотя тоже был ярым, убежденным противником Брестского мира, и Блюмкин, естественно, знал это, И Яков Григорьевич не выдержал: посмотрев в глаза своего протеже и наставника преданным и одновременно воспаленным, сухим взглядом, он прошептал:

— По постановлению президиума ЦК партии, Вячеслав Алексеевич, мы едем убивать германского посла.

— Что? — лицо заместителя Дзержинского в одно мгновение стало мертвенно бледным.

— И этим мы сорвем позорный Брестский мир, — Блюмкин уже был у двери. — Мы заставим их воевать с нами! И потом — победим!

Революционер-террорист вышел из кабинета и тихо прикрыл за собой дверь.

Несколько мгновений Вячеслав Алексеевич стоял в полном оцепенении. «Какой герой!» — это была первая мысль, которая возникла в его сознании.

Петр Евдокименко, шофер «Паккарда», выделенного Блюмкину для визита в посольство Германии, оказался здоровым крепким детиной лет тридцати, разбойного вида, с крупными, как от охотничьей дроби, рябинками на упитанном лице.

— Сначала к гостинице «Эллит», — сказал Яков Блюмкин, садясь в автомобиль рядом с шофером и с удивлением осознавая, что совершенно, полностью, абсолютно спокоен (было бы правильнее определить это состояние, как безразличие к собственной судьбе).

У себя в номере гостиницы он тщательно, со старанием переоделся: черный костюм-тройка, белая рубашка, запонки из янтаря, повязанный аккуратным узлом модный галстук (крупные белые горошины по темно-зеленому полю), начищенные до блеска ботинки с тупыми носами; костюм завершала темно-серая фетровая шляпа, из-под которой выбивалась копна густых, слегка вьющихся черных волос.

Взглянув на себя в зеркало, Яков Блюмкин даже улыбнулся:

— Хорош! Прямо этот… лондонский денди.

Когда он занял место в автомобиле, шофер Петр Евдокименко присвистнул и панибратски хлопнул юного террориста по плечу:

— Ну ты, парень, даешь! Прямо первый фраер из Марьиной Рощи! Что, к мамзели едем?

— Без хамства, товарищ, — Яков Блюмкин смерил шофера таким властно-уничтожаюшим взглядом, что у того в буквальном смысле слова отвисла нижняя челюсть. — К Первому дому Советов.

— Слушаюсь!

В квартире П. П. Прошьяна в Первом доме Советов (в нее был превращен номер-люкс бывшей гостиницы «Националь») нервничали. Как только появился Блюмкин, на него накинулся «Три Пэ» (такая была дружески-партийная кличка у товарища Прошьяна, квадратного гражданина ниже среднего роста, всегда почему-то потного):

— Что за расхлябанность! Время идет!.. Вы срываете мероприятие! Уже второй час, — он потел все сильнее. — Я как руководитель мероприятия от ЦК…

— Так, может быть, — перебил «Три Пэ» Яков, — вы как руководитель мероприятия сядете в автомобиль и возглавите акцию в посольстве?

Хозяин номера осекся.

— Ладно, — сбавил тон Прошьян. — Вот, забирайте. — В комнате, где происходила «последняя инструкция», третьим был Николай Андреев, и Блюмкин заметил, что лицо его буквально пылает. «От волнения, что ли? Или перенервничал, пока меня ждал?» — В этих свертках бомбы. И вот еще — два револьвера.

Смертельный груз рассовали по портфелям.

— Пошли, Николай, — спокойно сказал Яков.

— Будьте осторожны! — прозвучало им вслед. Когда они сели в автомобиль — Блюмкин рядом с шофером, Андреев позади, — Яков вынул из портфеля револьвер и осторожно сунул его Петру Евдокименко:

— Спрячьте. Может понадобиться. — Свой револьвер у Блюмкина, как всегда, был с собой под полой пиджака и, вынув его из кобуры, он переложил «верного друга» в портфель.

— Объясните, что мы…— шофер поперхнулся, бледность залила его щеки. — Какое задание…

— Вы слишком много разговариваете, товарищ Евдокименко! Поехали! Денежный переулок8, к посольству Германии.

Домчались быстро — центральные улицы Москвы были совершенно пустынными, только изредка встречались летние пролетки извозчиков, и — ни одного автомобиля. Вообще в этот субботний полдень город был словно вымершим. Или так казалось?

Во время короткого пути все молчали.

Вот и Денежный переулок. К нему «Паккард» подъехал со стороны Арбата. Тихо, пусто. Старые липы замерли в полном безветрии. Двухэтажный особняк, выстроенный в стиле русского классицизма. В ту пору — эпохе Советов не исполнилось и года — возле посольств еще не было будок с дежурными милиционерами.

Машина остановилась возле высокого крыльца в несколько ступеней под крышей теремком.

— У «кольта», если услышите выстрелы или взрыв, — тихо сказал Яков Блюмкин шоферу, — снимете предохранитель. На случай, коли понадобится нас прикрывать. — Он вдруг судорожно вздохнул. — Если будет кого прикрывать. В общем, действуйте по обстановке. Мотор не выключайте. Начнется перестрелка, и если мы не появимся через две-три минуты, уезжайте! Все! Вопросы есть?

Шофер молчал.

— Вперед, Коля!

Они с Андреевым вышли из машины, поднялись на крыльцо. Было слышно, как за их спинами тихо, ненадежно работает двигатель «Паккарда».

Яков Блюмкин нажал кнопку звонка на панели массивной дубовой двери.

Никого…

Руководитель «акции» только теперь обратил внимание на то, что его напарник одет совсем не для дипломатического приема: мятые брюки, заправленные в нечищенные сапоги, рубашка-косоворотка из синего ситца, распахнутый грязно-зеленый пиджак с двумя оторванными пуговицами, светло-желтая шляпа-панама с черной лентой, из-под которой в разные стороны торчат рыжие волосы.

«Да, — подумал Яков Блюмкин, — на клоуна смахивает. Он меня только невыгодно подчеркивает. Что у них там, спят, что ли? Позвонить еще раз?..»

Но дверь уже открывалась. В ее темном проеме появился величественный, даже надменный швейцар.

— Здравствуйте, господа! — сказал он по-немецки. — Что вам угодно?

Блюмкин уловил смысл сказанного, однако заявил:

— Мы не говорим на вашем языке. Извольте переводчика!

Ухмылка мелькнула на лице швейцара — он понял визитера, брезгливо покосившись на Николая Андреева, сказал:

— Момент! — и ушел, закрыв дверь. Слышно было, как щелкнул замок.

Прошло минут пять. Террористы нервно топтались на крыльце.

Наконец дверь открылась, и на этот раз к ним вышли двое. Один высокий, в летнем парусиновом костюме и рубашке с открытым воротником — аскетическое настороженное лицо, седеющие бакенбарды. Второй был высок, худ, с ввалившимися щеками, он что-то дожевывал и оказался переводчиком; проглотив то, что у него было во рту, и вытерев бледные губы носовым платком, он сказал по-русски, почти без акцента:

— Здравствуйте, господа! Приношу свои извинения: ваш визит пришелся на время обеда. Разрешите представить: господин Бассовиц, советник посольства его величества императора Германии Вильгельма Второго! А вы, простите…

— Я представитель советского правительства и работник Чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией. Вот наш мандат, мой и товарища, — Блюмкин передал переводчику недавно рожденный на Лубянке фальшивый документ. — Мы просим аудиенции у графа Мирбаха, поскольку дело, с которым мы пожаловали к вам, касается лично его.

— Вот как! — удивленно воскликнул недообедавший и перевел советнику посольства и сказанное Блюмкиным, и текст «мандата».

Тень беспокойства промелькнула на лице господина Бассовица, однако он сказал холодно, но вполне учтиво:

— Что же, прошу, господа!

Темноватый коридор; направо — приемная: мягкая мебель, канцелярский стол с несколькими телефонами; никого — суббота…

— Побудьте здесь, — говорит господин советник посольства. — Я доложу.

И, взяв «мандат», он уходит.

С визитерами остается переводчик. Он с любопытством, которое постепенно переходит в беспокойство, рассматривает Николая Андреева — фотограф ВЧК красен, лицо покрыто бисеринками пота.

— Жарко…— приходит на помощь товарищу Блюмкин.

— Действительно жарко, — соглашается переводчик. — Сейчас!.. — Он щелкает выключателем, и под потолком начинает вращаться вентилятор. В приемной возникает ветерок.

Николай далеко не свежим носовым платком вытирает лицо.

— У вас в Германии в эту пору тоже жара? — спрашивает Блюмкин.

Но переводчик не успевает ответить — появляется господин Бассовиц:

— Прошу, господа!

Шагая за советником германского посольства, Яков Блюмкин думает, наливаясь ненавистью, яростью, нетерпением: «Заладил, пруссак вонючий: господа, господа! Мы для вас не господа, а товарищи всего угнетенного человечества!»

Невероятное дело: эти мысли возвращают руководителя акции в состояние полного спокойствия, появляется чувство, которое приблизительно можно выразить такими словами: «Мы тут хозяева положения, а вы — бараны».

Опять коридор, поворот направо; нечто вроде зала для приемов, зеркала по углам, кажется, какие-то скульптуры из белого мрамора — все это быстро мелькает, советник и Блюмкин проходят зал насквозь. И вот — гостиная: кресла, диваны, круглый мраморный массивный стол под светло-коричневой скатертью, в центре фарфоровая ваза в виде огромного листа винограда, на ней фрукты: яблоки, персики, незнакомые продолговатые зеленые плоды, виноград.

«Значит, в кабинет посла можно попасть, если нырнуть в боковую дверь — там опять коридор, в кабинет — вторая дверь направо… Молодец этот электротехник Вайсман! Все точно на своем плане изобразил…»

— Присаживайтесь, господа! — говорит советник посольства Бассовиц. — Сейчас с вами поговорят.

Не простившись, он уходит. С визитерами остается переводчик.

«Как это… С нами поговорят?.. Нам нужен посол!» — в глазах у Блюмкина темнеет от злости.

Несколько минут проходят в напряженном молчании. Блюмкин сидит на диване у открытого окна, выходящего в Денежный переулок, Андреев расположился в кресле у двери.

В гостиной появляются двое: пожилой мужчина с породистым аристократическим лицом, в строгом черном костюме и молодой человек лет двадцати пяти в парадной форме лейтенанта германских войск — строен, подтянут, энергичен. Переводчик представляет их:

— Первый советник нашего посольства господин Карл Рицлер, военный атташе посольства Леонгарт Мюллер.

— Вы от господина Дзержинского? — вежливо, но холодно спросил Рицлер, обращаясь к руководителю «акции».

— Да. Я — Яков Блюмкин, мой товарищ — Николай Андреев, представитель революционного трибунала. Так и указано в нашем мандате.

— К сожалению, по субботним и воскресным дням наш посол не принимает, — последовал ответ. — Я уполномочен принять вас и выслушать. Итак, господа?

Переводчик не успел перевести — Блюмкин грубо прервал его:

— Я имею строгое предписание от товарища Дзержинского говорить с господином послом лично.

— Но по какому поводу? — этот вопрос задал военный атташе Мюллер.

— По поводу его родственника графа Роберта Мирбаха, арестованного нами. Он подозревается в шпионаже…

— Только подозревается? — первый советник германского посольства Карл Рицлер был само изумление. — Нам было сообщено, что он задержан с поличным!

— Да, именно так, с поличным. Я неточно выразился. И об освобождении Роберта Мирбаха, повторяю, я уполномочен говорить лично с господином послом.

— Ну, хорошо, — несколько мгновений Карл Рицлер колеблется — Подождите. — Он выходит из гостиной.

Блюмкин смотрит на Николая Андреева и видит: его напарник спокоен, собран. Блюмкин еле уловимо кивнул ему.

«Молодец! Взял себя в руки».

Как действовать, когда появится посол, они знают: план разработан, отрепетирован, в него могут внести коррективы только вновь возникающие обстоятельства.

Все происходит в считанные минуты…

В гостиной появляется посол Германии граф Вильгельм Мирбах в сопровождении Карла Рицлера. Посол тучен, породист, хмур. Жестом руки он предлагает визитерам сесть за круглый мраморный стол.

Представление сторон через переводчика. Наконец все рассаживаются вокруг стола.

— Я вас слушаю, господа, — спокойно говорит посол. Блюмкин в течение нескольких минут излагает суть проблемы — факты и улики, изобличающие графа Роберта Мирбаха в шпионаже.

— …и только то, что он ваш родственник, господин посол, меняет ситуацию. Товарищ Дзержинский уполномочил меня сообщить, что мы готовы пойти вам навстречу…

— Один момент, — перебивает посол. — Во-первых, я совершенно не знаю графа Роберта Мирбаха, никогда с ним не встречался. Он действительно мой родственник по какой-то венгерской ветви, но… И во-вторых, господа! Закон есть закон. И если этот Роберт Мирбах виновен…

В разговор вступает Николай Андреев:

— Вероятно, графу будет интересно узнать, какие меры могут быть приняты против Роберта Мирбаха, если он останется у нас.

И эти слова — сигнал к акции.

Посол пожимает плечами в некотором недоумении: ему вовсе не интересно все это. Тем не менее Блюмкин говорит:

— Что же, я вам сейчас покажу некоторые документы предварительного следствия.

Он поднимает с пола свой тяжелый портфель, ставит его на стол…

В это время Николай Андреев быстро поднимается со стула и оказывается у двери, блокировав ее собой.

Первым понимает, что происходит, военный атташе германского посольства Леонгарт Мюллер — он вскакивает, пытаясь загородить собой посла. Все немцы без оружия…

Но поздно: Яков Блюмкин выхватывает из портфеля свой револьвер. Первый выстрел в посла, второй в Мюллера, который успевает сделать только первый шаг к послу, третий — в Карла Рицлера. Переводчик успевает упасть на пол, и мраморный стол надежно прикрывает его от убийцы.

Комната заполняется пороховым дымом, и несколько секунд ничего не видно.

Как потом выяснилось, очевидно, от сильнейшего волнения даже с близкого расстояния Яков Блюмкин стрелял, как слепой: его подлые пули не достигли цели — Мюллер и Рицлер получили легкие ранения, Мирбах был смертельно ранен, и все трое упали.

— Коля! В окно! — кричит Блюмкин, видя, что «враги» повержены.

Но в это время, очевидно, в состоянии шока и предсмертного прилива сил, окровавленный граф Мирбах вскакивает и устремляется к двери.

Перед ошеломленным Яковом Блюмкиным мелькает его лицо с безумными глазами (их взгляда наш герой не забудет до своего смертного часа).

Навстречу послу бросается Андреев, сбивает графа с ног, открывает свой портфель, выхватывает из него бомбу и бросает ее в графа.

Бомба не взрывается…

Граф в ужасе ползет от нее к мраморному столу, за которым укрылись его раненые коллеги и целехонький переводчик.

Бомбу хватает Блюмкин и размахнувшись, бросает ее в графа Мирбаха, успев подумать: «Это и моя смерть…»

Оглушительный взрыв. Сыпется штукатурка со стен, в куски разлетается книжный шкаф, звенят вдребезги разбитые оконные стекла. Все скрывается в едком дыму и клубах пыли, воздушной волной выбиты оконные рамы. Стоны…

Блюмкин взрывом отброшен к стене.

«Жив!..» — изумленно думает он и видит, как Николай Андреев, даже не оглянувшись, выпрыгивает в оконный проем без рамы — там, на воле, среди зеленых ветвей лип дико и нелепо сияет ослепительный солнечный день.

Шляпа, документы, извлеченные из портфеля для предъявления послу, сам портфель со второй бомбой — все брошено: подгоняемый звериным инстинктом самосохранения, юный революционер-террорист в два прыжка достигает окна, но прыгая с подоконника, он подворачивает ногу, до железной ограды добирается почти ползком и с трудом карабкается на нее.

Из окон второго этажа посольского особняка гремят выстрелы и уже поврежденную левую ногу ниже бедра обжигает пуля.

Однако Яков Блюмкин находит в себе силы перевалиться через ограду, его подхватывают надежные руки товарищей, волокут к «Паккарду», он уже полулежит на заднем сиденьи, которое темными пятнами окрашивает его кровь из раненой ноги.

«Жив! Жив! Жив!..» — безумное ликование охватывает Якова Блюмкина.

Забегая вперед, — телефонограмма:

ВО ВСЕ РАЙОННЫЕ КОМИТЕТЫ РКП, ВО ВСЕ РАЙОННЫЕ СОВДЕПЫ, ВСЕМ ШТАБАМ КРАСНОЙ АРМИИ (6 ИЮЛЯ 1918ГОДА, 16 ЧАС. 20МИН.):
ПРЕДСОВНАРКОМА В. УЛЬЯНОВ (ЛЕНИН)

ОКОЛО ТРЕХ ЧАСОВ ДНЯ БРОШЕНЫ ДВЕ БОМБЫ В НЕМЕЦКОМ ПОСОЛЬСТВЕ, ТЯЖЕЛО РАНИВШИЕ МИРБАХА9. ЭТО ЯВНОЕ ДЕЛО МОНАРХИСТОВ ИЛИ ТЕХ ПРОВОКАТОРОВ, КОТОРЫЕ ХОТЯТ ВТЯНУТЬ РОССИЮ В ВОЙНУ В ИНТЕРЕСАХ АНГЛО-ФРАНЦУЗСКИХ КАПИТАЛИСТОВ, ПОДКУПИВШИХ ИЧЕХОСЛОВАКОВ10. МОБИЛИЗОВАТЬ ВСЕ СИЛЫ, ПОДНЯТЬ НА НОГИ ВСЕХ НЕМЕДЛЕННО ДЛЯ ПОИМКИ ПРЕСТУПНИКОВ. ЗАДЕРЖИВАТЬ ВСЕ АВТОМОБИЛИ И ДЕРЖАТЬ ДО ТРОЙНОЙ ПРОВЕРКИ.

Нет, не сорвали эсеры убийством немецкого посла Брестский мир, хотя и осложнили на некоторое время отношения Совдепии с Германией. Зато «подвиг» Якова Блюмкина, с одной стороны, в определенном смысле спровоцировал, точнее подтолкнул, — так называемый левоэсеровский мятеж 6 июля 1918 года, с другой — именно ЭТО является трагическим фактом советской истории — развязал Ленину и его окружению руки для расправы с опасными конкурентами в борьбе за верховную власть. С этой трагической даты начинается однопартийное правление коммунистов, растянувшееся более чем на семьдесят лет.

— Куда? — прохрипел Петр Евдокименко, судорожно вцепившись в руль.

«Действительно, куда? — подумал Яков Блюмкин, чувствуя, что сознание покидает его. — Ведь конспиративная квартира не подготовлена. Упустили, разрабатывая план операции. На Лубянку нельзя, в „Метрополь“ тоже…»

Давай в штаб отряда Попова, — прошептал он, уплывая в какое-то серое облако, внутри которого посверкивали маленькие молнии. — Особняк Морозова в Трехсвятском переулке…

Темный «Паккард» с открытым верхом, номер 2760, на предельной скорости мчался по улицам субботней пустынной Москвы…

Россия обновилась, Россия переродилась, появился новый тип русского человека — инициативного, подвижного, энергичного, быстро выходящего из любого затруднения, появился новый, пламенный человек! Чекист — наиболее законченный тип такого нового человека.

Так говорил девять лет спустя после описанных событий на торжественном заседании в Моссовете, посвященном десятилетию органов ВЧК-ОГПУ, Николай Бухарин.

И, безусловно, Николай Иванович был прав: за первое советское десятилетие такой человек целенаправленными усилиями руководства страны был создан.

Так же верно и то обстоятельство, что популяцию этих новых био-социально-политических существ стопроцентно воплотил в себе Яков Григорьевич Блюмкин, тогда уже двадцатисемилетний чекист, волею судеб оказавшийся в эпицентре основных событий нашего повествования.

Но сейчас необходимо сказать о другом.

Во всех политических, военных конфликтах — между государствами, народами, внутри какой-либо страны (гражданская война) — то есть когда потоками льется кровь человеческая, непременно участвуют силы белой и черной магий или белого и черного братств (дело не в названиях), столкновения между которыми развертываются, как говорили в средневековье, «над», то есть в небесах и «под», то есть в пространствах подземных. Другими словами, параллельно всем земным войнам происходят невидимые оккультные войны. Так было на заре человечества, когда одно «дикое» племя с дубинами, копьями и камнями однажды ринулось на другое племя, вооруженное так же, и началась первая война из-за, предположим, туши загнанного в ловушку мамонта или из-за леса с хорошей охотой. Так дело обстоит и сейчас во время всех войн — «освободительных», «захватнических», за рынки сбыта, за «демократию» или «социализм». (Какая трагическая иллюзия присутствует в этих терминах!..)

И особенно напряженные оккультные войны происходят в трех случаях: во время революций, военных кампаний «завоевателей мира» (Александр Македонский, Чингисхан, Наполеон, Гитлер) и поединка двух тоталитарных режимов примером тому — Великая Отечественная война. В основе этих войн всегда лежит стремление к мировому господству. Почему же именно в этих случаях обостряются на оккультном уровне столкновения воинств белой и черной магий?

Дело в том, что невидимые человеческим глазом сущности черной магии в мире тонких материй (ни в коем случае не на Земле, где черные маги обретают плоть и кровь) не имеют своей «жизненной» энергии. Ловлю себя на мысли, что все время приходится оперировать терминами нашего языка, и это затрудняет понимание… Чтобы продолжить существование жизни, им постоянно надо подзаряжаться новой энергией, они вампиры на оккультном уровне.

Если человек умирает постепенно, от продолжительной болезни, или от старости, жизненная энергия уходит из него тоже постепенно, медленно. Когда человек погибает внезапно — в какой-либо катастрофе или на войне — его жизненная энергия выбрасывается во вне стремительно и главное — сразу. Вот такой выброс и нужен эфирным сущностям черной магии, чтобы завладеть мгновенно сгустком этой энергии, пока она не растворилась в Космосе. Они ждут подобных моментов, провоцируют их. Спешу уточнить: эта энергия жизнедеятельности физического человеческого тела, функциональная субстанция для всех его органов. Луша — нечто совсем другое, это то бессмертное, божественное, что навсегда связано с Творцом мироздания и что развивается вечно — или совершенствуясь, проходя через миры, или низвергаясь в обиталища Вселенной со знаком минус (то, что мы называем адом). Луша свободна в своем выборе пути: Бог изначально каждому из нас дал свободу, то есть именно право выбора, и любовь, которую мы или несем с собой через все перевоплощения, или размениваем на соблазны, существующие на Земле и в беспредельном Космосе. Ведь и все эфирные сущности черной магии изначально получили эти два божественных дара — любовь и свободу. Они сделали свой выбор. Они — падшие ангелы. Вспомните гениального Лермонтова: «Печальный Демон, дух изгнанья, летел над грешною землей…»

Итак, сущностям черного надземного и подземного братства, то есть тем, кто существует в эфирном мире, нужно как можно больше внезапных человеческих смертей. Война — их звездный час. И чем огромней, всеохватней кровопролитие (не только война, но и такие явления исторического процесса, как массовый террор, геноцид, межнациональная резня), тем больший «энергетический урожай» они собирают. Возможно, мы с вами, любознательные читатели, попытаемся — всему свой срок — разгадать феномен так называемых «летающих тарелок», или НЛО, которые в разные периоды земной истории зависали над крупнейшими сражениями или массовыми кровопролитиями — например, во время Куликовской битвы, Варфоломеевской ночи, танкового сражения на Курской дуге. Но это в другом повествовании.

Поэтому любые военные конфликты — самое вожделенное время для эфирных сил черной магии, пора их плодотворной деятельности.

А если в одной стране, в одно и то же историческое время сочетаются революция, гражданская война (самая чудовищная из всех возможных войн; впрочем, любая война мерзость) и стремление к мировому господству любыми способами, но прежде всего военными, — можно ли придумать что-нибудь лучшее для сил черного воинства? И в мире тонких материй, и на земле (ведь черные маги — среди людей) есть проводники темных эфирных сущностей, которые впрямую не могут вмешаться в людские дела.

Да, мы уже рядом с главным выводом из сказанного: в 1918 году, когда начались первые, еще не основные события нашего повествования, Россия — трижды, увы! -¦ делалась тем гигантским полем, где черной силе можно собрать огромный урожай.

И теперь последнее. Опять придется воспользоваться нашей сегодняшней терминологией. Когда «там» приступают к разработке плана действий, «если уже есть на земле среда, в которой его можно воплотить», конструируется некая модель гомо сапиенс, призванная осуществить замысел черных сил в сложившейся земной ситуации. Создается их ударный корпус — конечно же, без ощущения людьми, что они кем-то управляемы. Выращивается, по выражению Николая Ивановича Бухарина, новый тип человека — инициативного, энергичного, быстро выходящего из любого затруднения. И такой человек, как мы уже знаем, — чекист».

В нашей истории это Яков Григорьевич Блюмкин. Он, революционер, террорист, романтик, как и еще несколько избранных, выделен из многочисленных членов корпуса земных солдат черного воинства. Для чего? На него возлагается особая миссия…

Естественно, в предстоящих оккультных сражениях в уже растерзанной войной и революцией России силам черной магии будет противостоять белое воинство. У него свои избранники на Земле, через них оно готовится оказать сопротивление достаточно грозному противнику. У избранников белой магии своя миссия в предстоящих неминуемых битвах.

Нейтрализовать их, уменьшить влияние по ходу событий, совратить, если возможно, уничтожить врага — вот задача черных сил.

Кто победит? Кто победит в вечном сражении, для которого фактор времени в нашем понимании не существует?

Нет ответа на этот роковой вопрос, дамы и господа! Пока нет…

 

Глава 2

КАРЕЛИЯ, ЛАПЛАНДИЯ, АВГУСТ-СЕНТЯБРЬ 1918 ГОДА

Он проснулся от утренней прохлады. Вчерашний вечер показался теплым, даже душным, и, ложась спать, Николай Константинович оставил окно своей комнаты открытым. Взглянул на часы — десять минут седьмого. Прозрачная занавеска на окне надулась пузырем, который, то спадая, то округляясь, плавно покачивался из стороны в сторону.

«Ветер… А вчера был полный штиль».

Он поднялся с кровати, накинул теплый халат, подошел к окну, закрыл створку. По стеклу сонно ползла большая полосатая оса. Николай Константинович отодвинул в сторону занавеску и замер…

Дивная картина была явлена ему. Дом стоял на берегу Ладожского озера, и казалось, совсем рядом — протяни руку и достанешь — начинался сказочный мир шхер: бухточки, маленькие заливы, огромные валуны в диком хаотическом нагромождении; песчаная коса сужающимся желтым клином уходила в темно-серую озерную необъятность, по воде бежали волны с белыми гребешками пены. Медные, безукоризненно прямые стволы сосен вертикально, четко и контрастно пересекали это живое полотно. И все было освещено солнцем, которое недавно вынырнуло из-за горизонта.

«Эту картину надо слышать», — подумал Николай Константинович и открыл форточку, в которую, тут же ожив, пулей вылетела оса.

Николай Константинович сел за письменный стол, вынул из верхнего ящика общую тетрадь в черном клеенчатом переплете. «Листы дневника…» Он вел дневниковые записи с юношеских лет, теперь это было потребностью, толчком к началу деятельного дня.

Он обмакнул в чернильницу перо затейливой ручки, сделанной из карельской березы (купил на местном рынке), прислушался к звукам, влетавшим в открытую форточку.

12. VIII. 1918 г. Сердоболь11.

Проснулся в начале седьмого. За окном ветер в соснах, видно, как на берег катятся пенные волны. Над неспокойным озером носятся чайки. Через открытую форточку слышны их крики, пронзительно-печальные, будто они жалуются на что-то. Отдаленный лай собак, которых здесь видимо-невидимо. В комнату вливается свежий воздух, пропитанный ароматом карельского мокрого лета. Я прислушиваюсь к себе. Да, я здоров, я окончательно поправился. И сегодня, сейчас, во время завтрака, я покажу своей Ладе письмо от Вадима Диганова, очень оно кстати. Пора встряхнуться, пора совершить еще одно путешествие по здешним землям, в Лапландию. Все, о чем пишет Вадим, чрезвычайно интересно. Да, да! Сейчас достану эту эпистолу…

Письма, деловые бумаги, счета и векселя хранились в самом нижнем ящике письменного стола. Николай Константинович с трудом его выдвинул — ящик был переполнен — и принялся искать письмо от своего воспитанника.

«Странно — лежало сверху».

Он рылся в ящике все быстрее, быстрее, суетливее, как часто бывает, когда человек ищет что-то и не находит, начиная раздражаться. И вдруг мелькнул лист писчей бумаги с заголовком, крупно написанным его напористым почерком фиолетовыми чернилами: «Завещание».

«Черновик…» — подумал Николай Константинович, мгновенно испытав душевный дискомфорт и тревогу.

Он извлек этот лист скверной бумаги с перечеркнутым, многажды переправленным текстом.

«Потом я переписал его. Ездил в Петроград. Никакой границы еще не существовало. В вагоне поезда оказался рядом с солдатом, которому в госпитале отрубили, как он сказал, ногу. Солдат возвращался в свою деревню, клял войну, тех, кто ее затеял. Говорил, что в России все идет прахом. Похоже… Особенно сейчас. А тогда я отправился к нотариусу Козловскому, мы все оформили. Ни Елена, ни мальчики не знают об этом завещании. Поспешил? Но тогда мне казалось, что я уже не поправлюсь, что мои бронхиты и пневмонии переходят в чахотку…»

Он с черновиком завещания в руке опустился в свое любимое кресло, которое стояло у окна, поудобнее устроился в нем и разбирая свои переделки и вставки, начал читать с нарастающим волнением и непонятной сладостной грустью:

Все, чем владею, все, что имею получить, завещаю жене моей Елене Ивановне Рерих. Тогда, когда она найдет нужным, она оставит в равноценных частях нашим сыновьям Юрию и Святославу. Пусть живут дружно и согласно и трудятся на пользу Родины. Прошу русский народ и Всероссийское общество поощрения художеств помочь семье моей, помочь, помня, что я отдал лучшие годы и мысли на служение русскому художественному просвещению. Предоставляю Музею русского искусства при школе, мною утвержденному, выбрать для Музея одно из моих произведений как мой посмертный дар. Прошу друзей моих помянуть меня добрым словом, ибо для них я был добрым другом.

1 мая 1917 года Петроград Художник Николай Константинович Рерих

Сердце билось ровно и сильно, наполняясь счастьем («Я жив, жив, жив и здоров!»), укором себе: нельзя торопить уход, предаваться унынию, тягостным предчувствиям. Жить! Действовать. «Спеши творить добро». Кажется, так сказано в Библии. И делать свое дело, для которого ты послан в этот мир. Тебе дано действовать! Всегда и в любых обстоятельствах.

Глубоко задумавшись, он вдруг ощутил что-то похожее на теплый толчок внутри и сразу — чувство легкого плавного парения. Открылась бело-розовая даль, постепенно густой туман начал рассеиваться, таять, и далеко на горизонте проступила гряда высоких гор со снежными шапками на вершинах. Ослепительно-синее небо сияло над ними.

«Опять, — счастливо подумал он.-Да, да! Только туда! Там спасение…»

Этот сон последнее время часто снился ему. Раз или два в неделю он видел его, засыпая внезапно, или проснувшись в середине ночи и тут же заснув опять, или утром, как сейчас. Сон был один и тот же, только, заметил Николай Константинович, постепенно в нем начали появляться не замеченные раньше детали, лишь бело-розовый туман был всегда, он как бы исполнял роль некоего занавеса и скоро исчезал бесследно, а горы укрупнялись, делались видны отчетливее, и он уже знал, что всего в горной гряде было четыре вершины и у каждой свои очертания. «Рассмотрю внимательнее первую вершину справа», — решил он на этот раз. Вершина смутно напоминала старика в остроконечной шапке, и от его плеч к центру туловища уходила широкая расщелина, в которую ниспадала белая борода — ледник или снег… Время в этом созерцании отсутствовало, и если он внезапно просыпался, было непонятно, что же произошло перед самым пробуждением. Опять появился этот розово-белый туман и поглотил не только дальнюю горную гряду, но и его? Если так, то туман осязался как нежно-теплая податливая субстанция. Или, может быть, его выводил из состояния сна опять некий толчок, не грубый, но… как сказать? Повелительный — пожалуй, точнее его не определишь.

Была еще одна странность в этих одинаковых снах: в них совершено непонятно вело себя время (если оно вообще существует). Уже давно Николай Константинович заметил, что во сне может произойти продолжительное действие с разнообразными событиями, со многими участниками, разговорами (которые, правда, потом, проснувшись, невозможно вспомнить), а проснулся — оказывается, минуло две-три минуты земного времени, в которые вмещались подобные сновидения.

В этих снах — «горных пейзажах», определил он для себя, — все обстояло иначе. Во-первых, в них ничего не происходило. Туман, дальняя горная гряда, он рассматривает ее вершины, испытывая наслаждение от этого созерцания. А во-вторых, никакого действия.

Вот и сейчас… Его, словно кокон, окутало теплое розово-белое марево, и уже ничего не было видно, когда где-то рядом прозвучал голос Елены Ивановны:

— Николя! Пора наконец завтракать.

Николай Константинович открыл глаза, все еще наслаждаясь ощущением гармонии, которое поглотило его во сне.

В дверях стояла жена, его ненаглядная Лада.

— Ты уже, оказывается, на ногах?

— А который час?

— Скоро одиннадцать.

«Я проспал в кресле три часа».

— Сейчас… Побреюсь, приведу себя в порядок.

— Хорошо. Мальчики уже позавтракали. Убежали на озеро ловить рыбу. У тебя какая-то бумага упала.

И Елена Ивановна осторожно прикрыла за собой дверь.

Внезапно заколотилось сердце. Он поднял черновик завещания, который лежал у его ног, подошел к письменному столу, намереваясь спрятать его на дне нижнего ящика, — письмо Вадима Диганова, ученика школы Общества поощрения художеств, которую возглавлял Николай Константинович, лежало в нижнем ящике сверху, на видном месте. Странно…

Через полчаса на веранде, за широким окном которой разгорался солнечный августовский день, они вдвоем завтракали под уютное пение пышущего жаром самовара. Николай Константинович украдкой наблюдал за женой: она разливала чай по стаканам, опускала в них бледно-желтые кружки лимона, зажатые специальными щипчиками — этот жест был знаком ему с давних-предавних пор… Вернее, в день их знакомства он увидел его и запомнил навсегда.

«Боже мой! Неужели с того дня… Ведь это случилось в августе! Может быть, даже 12 августа? Только тогда было пасмурно, то начинался, то переставал дождь. На станции я взял извозчика, он подвез меня до ворот усадьбы, дальше я отправился сам. Аллея через весь старый парк, могучие липы, темные стволы которых с одной стороны мокрые от дождя, впереди двухэтажный белый дом с округлой большой террасой, дорические колонны. Меня встретил старик-слуга, а может быть, дворецкий, весьма преклонных лет, величественный, в ливрее и белых чулках, справился, по какому я делу, сказал, что барин „сегодня не будут, в отъезде“, зато барыня и ее племянница дома, сейчас на прогулке, но скоро пожалуют к вечернему чаю. Он привел меня в большую гостиную — мягкая мебель, картины на стенах, на окнах задернуты шторы. Время близилось к вечеру, смеркалось. Ах эти летние сумерки в барских усадьбах России! Неужели все это в прошлом?..»

И неужели с тех пор минуло девятнадцать лет? У них уже почти взрослые сыновья, Юрию шестнадцать лет, Святославу — четырнадцать. Страшная война, захватившая половину Европы, революция, сокрушившая Россию… Пала монархия Романовых, в стране новая власть — советская, большевистская, или как там победители называют себя? Он с семьей здесь, в Финляндии, в Сердоболе, уже больше двух лет отрезанный границей от России, от Петрограда, и почти нет с ним связи, хотя северная столица рядом.

«А какая сложная, счастливая, деятельная жизнь вместилась в эти девятнадцать лет! И похоже, она осталась за той чертой, которая разделяет Россию и Финляндию. Сейчас я могу признаться себе: если бы моя жизнь действительно оборвалась в семнадцатом году, я все равно был бы благодарен Богу и за свою судьбу, и главное, за тот августовский вечер в Бологом, когда она, моя единственная любовь, моя Лада возникла передо мной в сумерках путятинской гостиной».

…Это случилось летом 1899 года. Уже известный художник Николай Константинович Рерих был откомандирован Русским археологическим обществом для изучения вопроса о сохранении памятников старины в Тверскую, Псковскую и Новгородскую губернии. На Новгородчине ему нужно было заехать в имение князя Путятина, находящееся в Бологом; член Петербургского филиала археологического общества, князь в письмах обещал молодому художнику свое содействие по интересующим его вопросам — по роду своих занятий и пристрастий князь был в них весьма сведущ.

И вот пасмурный вечер в Бологом, шорох дождя в старом парке, неосвещенная гостиная в барском доме, Николай Константинович, удобно устроившись на мягком диване под портретом какого-то предка княжеского рода Путятиных (судя по мундиру, петровских времен), полудремлет, думая: «Похоже, дворецкий не доложил обо мне, забыл». Конечно, можно встать, поискать хозяев, они наверняка уже давно вернулись с прогулки. Но не хочется…» Непонятное волнение, предчувствие томят молодого живописца…

И вот голоса, легкие шаги; несут лампу, от которой разбегается неверный свет.

В гостиной появляется молодая особа в длинном платье, рядом, с керосиновой лампой в руке, семенит дворецкий, и весь его вид — сокрушение и раскаяние:

— Извините, Елена Ивановна! И вы, господин… запамятовал вашу фамилию… Извините! Совсем по хозяйству забегался, да и старость… Старость, доложу вам, не радость.

— Да полно вам, Захар Петрович! Забыли — что ж теперь поделаешь. Сейчас попотчуем гостя чаем, и он нас простит. Вы ведь простите, верно?

В полумраке он смотрит на нее, лампа освещает только половину лица — прекрасного, совершенного. Изящество, грация во всем ее облике. И еще… Нечто струится вокруг этой молодой, даже юной женщины — сколько ей лет? Восемнадцать, двадцать — не больше. Струится или клубится невидимое облако… Чего? Доброты, любви, всепонимания? Нет точных слов. Но он чувствует, что это облако — только для него. Все странно, непонятно… Что в конце концов происходит с ним?

— Что же вы молчите, Николай Константинович? Вы нас простите? — Она легко, празднично смеется. — Конечно, после того, как мы вас покормим и напоим чаем. Вы нас простите за то, что были забыты в зале, всеми брошены?

— Я уже простил, сударыня! Но откуда вы знаете мое имя?

— А дядя сказал, что вы к нам едете, но день не согласован, не обессудьте! Дядя появится завтра или послезавтра, у него в Новгороде, в Дворянском собрании, какие-то неотложные дела. Вы пока погостите в нашем захолустье. Мы вас никуда не отпустим. И не смейте сопротивляться!

«И не подумаю!»

— Так идемте же! Идемте, я вас познакомлю с тетушкой, она ждет, и стол уже накрыт.

Они медленно пробираются через анфиладу комнат, в одной из них настежь открыто окно, за ним темный августовский вечер, шум дождя в старом парке, густая темнота; из окна веет пронзительной свежестью, мокрыми цветам, землей, травами, чем-то деревенским, русским, до замирания сердца родным.

Дворецкий Захар Петрович семенит впереди, поднимая лампу: «Здесь три ступеньки, не споткнитесь. Тут сразу у двери рояль, как бы не ушибиться». А она тоже говорит — быстро, легко, непринужденно. Да, ее зовут Еленой Ивановной, «если хотите, называйте меня Еленой, князь Путятин женат на сестре моей матушки, Евдокии Васильевне, а мама — Екатерина Васильевна Шапошникова, урожденная Голенищева-Кутузова, между прочим, правнучка великого полководца, и значит, я праправнучка Михаила Илларионовича Кутузова и горжусь этим»; она говорит, что каждое лето проводит в имении тети, обожает Бологое, «здесь чудные, просто сказочные места, князь Путятин утверждает — былинные», — она смеется легко и радостно, говорит что-то о его прошлогодней зимней выставке в Академии художеств.

Только бы она говорила, только бы звучал ее голос!

И вот они в столовой.

— Знакомьтесь! Моя тетушка, Евдокия Васильевна! А это знаменитый художник Николай Константинович Рерих.

— Полно вам, Елена Ивановна! Знаменитые у нас Репин, Куинджи, Бенуа.

За столом их всего трое, блюда подает лакей, тоже в белых чулках и белом парике. «Здесь чтят дедовские традиции», — думает он.

Евдокия Васильевна, седовласая полная дама, сдержанно-приветлива, немного по-старомодному чопорна — но это только в первые минуты знакомства. Уже через четверть часа все за столом просто, естественно, патриархально; идет дружеская беседа.

«И как все было вкусно! — думает сейчас Николай Константинович. — Впрочем… Что же тогда было подано на стол? Да! Помимо всего остального — пироги с грибами, теплые, по особому рецепту Евдокии Васильевны испеченные. Да, да! Именно так!»

А чай разливала… Только не по стаканам, а по чашкам… Старинный китайский фарфоровый сервиз… Чай разливала Елена Ивановна, опускала в чашки дольки лимона. И вот тогда он обратил внимание на этот ее жест, на изгиб руки.

«Только бы всегда видеть, как она разливает чай, всегда, всю жизнь…»

Да, именно так он и подумал тогда, в их первую встречу. И это было явно вопреки тому принципу, которому Николай Константинович неуклонно следовал в последние годы: он решил посвятить себя только живописи, творчеству, ничто не должно отвлекать его от главного дела жизни.

Какое заблуждение! Если мастеру судьба посылает истинную любовь в облике прекрасной, преданной женщины, и — давайте назовем вещи своими именами — более сильную глубокую натуру по проникновению в тайны бытия и в то, что делает мастер (а истинно любящая женщина рядом с таким человеком способна на это) — значит, творцу дается Небом возможность сделать все, на что он способен. Такая женщина для него и ангел-хранитель; и муза. Только бы не нарушить гармонию, возникающую между ними, своим «эго».

Но тогда, августовским вечером 1899 года… «Только бы всегда видеть, как она вот таким образом разливает чай, опускает в чашки дольки лимона…»

— О чем ты все думаешь?

— Что?

— И чай у тебя остыл.

— Действительно. Так… Вспомнилось.

— Что же вспомнилось?

— Тот день… Вернее, тот вечер в Бологом, когда мы с тобой познакомились.

— Ты вспомнил, как я разливала чай по чашкам и опускала в них дольки лимона?

— Лена… Я, наверно, никогда не привыкну к этому. Ты читаешь мои мысли? Они возникают в твоем сознании? Или…

— Я смотрю на твое лицо, — перебила она. — Очень важно, чтобы ты не чувствовал в этот момент моего взгляда. Это возможно, когда ты полностью поглощен собой, своими переживаниями, мыслями, воспоминаниями. То есть ты весь сосредоточен на себе. Ты в таких случаях особенный. И лицо твое особенное. И вот я смотрю на тебя… Мне хочется понять, может быть, помочь. И действительно, внутри моего… как сказать — сознания? Может быть, так. Словом, возникают — нет, не твои мысли, а картины того, о чем ты думаешь. Или вспоминаешь. Сначала они смутные, расплывчатые, потом постепенно становятся все отчетливее и отчетливее. Вот сейчас… Хочешь узнать, что я увидела?

Николай Константинович еле сдержал «нет», которое готово было сорваться с языка, и сказал, слегка замешкавшись:

— Хочу.

Мгновенная улыбка, грустная и саркастическая, мелькнула на лице Елены Ивановны и тут же исчезла. Она замерла, облокотившись на стол, немного наклонила голову, прикрыла глаза. Мелко затрепетали густые черные ресницы.

— Я вижу… Столовая зала в доме князя Путятина в Бологом. Вечер. Над столом висит большая керосиновая лампа под белым стеклом. Но все равно ее света не хватает, и освещен только стол, за которым нас трое: моя тетушка Евдокия Васильевна, ты и я. Да… Сейчас!.. Освещенный стол, таким желтым кругом, и в углах столовой темнота… Я ее всегда боялась. Когда смолкает наш разговор, слышен шум дождя за окнами. Такой ровный шуршащий, уютный. Я разливаю чай в чашки… Они из старинного китайского сервиза покойной прабабушки. По семейной легенде его подарил ей государь Александр Второй, когда она была фрейлиной… Подожди… Как странно смотреть на себя со стороны. Не во сне, а именно со стороны. Как сейчас. На чашках… Фарфор желтовато-прозрачный… На них изображены танцовщицы в длинных одеждах, с веерами. Помнишь? Я разливаю чай, лимонные кружочки… серебряные щипчики… Что-то беспокоит меня. Постой, — Елена Ивановна заговорила быстрее, голос стал гортанным, дыхание участилось. — Понятно! Понятно… Я чувствую твой взгляд, я смотрю на тебя…

Женщина, как и девятнадцать лет назад, прекрасна и молода, хотя сейчас ей сорок, резко вскидывает голову и теперь смотрит на Николая Константиновича невидящими, широко распахнутыми глазами, в которых неестественно, пугающе расширены зрачки.

— И я все вижу, глядя на тебя, встретив твой взгляд. В нем наша дальнейшая судьба… Я… я понимаю это…

Он знает: гортанный голос, вещие речи… Иногда они бывают совершенно непонятными. Учащающееся дыхание… Так начинается очередной приступ эпилепсии. И если не прервать…

— Лена! Леночка! — Николай Константинович, вскочив со стула, уже трясет ее за плечи, приподнимает, прижимает к себе. — Успокойся! Перестань!..

— Да, да, Николя… Спасибо, я сама… Сама справлюсь, — ее тело, только что напряженное, твердое, наполненное — он знает — неимоверной, нечеловеческой силой, обмякает, становится вялым и послушным. — Все, все… Не волнуйся.

И через несколько минут продолжается чаепитие, как ни в чем не бывало. Умиротворяюще тоненько поет свою песню самовар, слышно, как за окнами веранды ветер шумит в соснах.

— Я сделаю тебе бутерброд с сыром?

— Сделай, моя радость, — ее глаза сияют любовью и нежностью. Она уже окончательно вернулась «оттуда». — Бутерброды, которые ты делаешь для меня, вкуснее вдвойне.

«Слава Богу! Кажется, и на этот раз справились, не пустили… Самое время развернуться на сто восемьдесят градусов. К тому же есть повод. Сейчас, сейчас…»

— Лена! А я тут продумал один план. Есть предложение.

— Какое, милый?

— Сейчас.

Николай Константинович быстро вышел и скоро вернулся с конвертом в руке.

— Ты помнишь Вадима Диганова? Моего ученика?

— Как же! Ты его не раз приглашал к нам, когда собирались художники. Такой славный молодой человек, косая сажень в плечах, рыжий, с веселыми веснушками по всему лицу…

— Правильно! — преувеличенно бодро перебил он. — Кстати, очень способный этот Диганов, особенно в пейзажах, в умении работать с естественной природой, увидеть в ней…

— Ну и? — перебила Елена Ивановна.

— Прости! Нас с ним объединяет любовь к Карелии, к Лапландии, вообще к скандинавской земле. Он местный. У его отца в Кандалакше деревообрабатывающий завод. А дальше — письмо от Вадима. Со вчерашней почтой получил. Теперь слушай.

И он читает письмо.

Глубокоуважаемый Николай Константинович! Итак, подтверждаю: все для экспедиции в район Ловозеро и на его острова мною подготовлено. Интересны эти пустынные места Лапландии не только загадочной болезнью местных аборигенов-лапарей — «мереченьем», но и некоторыми странностями горных пейзажей, находками в пещерах и тем, как себя начинают чувствовать приезжие люди, попадая в эти места. Словом, здесь много всего «загадочного». Но лучше самому увидеть и прочувствовать.

Посему — приглашаю! Отец дает лошадей, пойдут с нами двое моих приятелей, они тоже местные. С провизией, походным снаряжением все будет в порядке, это моя забота. Думаю, и натура для этюдов будет отличная — конец лета, и последние отблески белых ночей в наших краях по краскам и полутонам изумительны.

Если решитесь пуститься в это небольшое путешествие, естественно, с Еленой Ивановной и сыновьями, как только начнете собираться, отправьте мне письмо по адресу: Кандалакша, «Лесное дело Диганова и К°». В Финляндии почта, в отличие от России, работает исправно, и письмо дойдет за два, крайнее — три дня.

А дальше надо поступить так. Из Сердоболя на извозчиках вы добираетесь до Кондопоги и садитесь в поезд, купив билеты до Кандалакши. Предпочтительнее ехать в местном поезде «Петрозаводск — Мурманск». В международный «Петроград — Хельсинки» лучше не садитесь: ходит нерегулярно, вагоны с выбитыми стеклами, могут быть недоразумения с совдеповскими проводниками и таможенниками и прочие прелести. В день, когда вы купите билеты, прямо с вокзала Кондопоги дайте телеграмму по тому же адресу, указав номер вагона, и я вас встречу.

Словом, жду! Вернее — ждем.

Искренне Ваш

Вадим Диганов 9.VIII.1918 года

— Интересно, — задумчиво сказала Елена Ивановна, помешивая остывший чай в стакане серебряной ложкой. — Что это за болезнь такая — мереченье?

— Подожди!

Николай Константинович, поднявшись, быстро, даже торопливо направился в свою комнату и тут же вернулся с медицинским справочником сытинского издания 1889 года. На нужной странице лежала закладка.

— Мне еще в Питере Вадим рассказывал о всяких странностях — как, впрочем, и о прелестях своих родных мест, И когда мы с ним сошлись на любви к Скандинавии, к северным пейзажам Карелии и Лапландии, он пригласил меня к себе. Помню, как он впервые во время тех питерских наших разговоров упомянул об этой болезни. За время нашей жизни здесь я получил от Диганова три или четыре письма, отвечал ему. Вскользь упоминалось в тех письмах о возможности совместного путешествия на Ловозеро. Но моя болезнь… Словом, на приглашения приехать я отвечал неопределенно. Но вот я здоров — верно, Леночка?

— Ты абсолютно здоров! — она внимательно, успокаивающе смотрела на него.

— Я недавно написал Вадиму об этом. И вот последнее письмо.

— Понятно… И что же это за болезнь? Он почувствовал нетерпение в ее голосе.

— Да, да! Сейчас…— Николай Константинович открыл медицинский справочник на заложенной странице, прочитал: «Мереченье, или эмерик, или арктическая лихорадка — впервые обнаружена в последней четверти XIX века на крайнем европейском и азиатском севере Российской империи, а также в Сибири. Заболевание — иногда его еще называют „психической заразой“ — возникает внезапно, без видимой причины, охватывает довольно большие группы населения, как местных — лопарей, юкагиров, якутов, — так и приезжих. Это специфическое состояние, похожее на массовый психоз, обычно проявляющееся во время магических обрядов, но возникающее также совершенно беспричинно. Пораженные мереченьем люди начинают повторять движения друг друга, безоговорочно выполняют любые команды и по приказу, как утверждают медики, исследующие это пока неразгаданное явление, могут предсказывать будущее. Если человека, находящегося в таком состоянии, то есть во время припадка, ударить ножом, то нож не причинит ему вреда. Юкагиры и якуты объясняют эту болезнь кознями тундровых шаманов, разгневанных на людей, посмевших потревожить их покой. Вот как описывает приступ эмерика свидетель (сотник Нижне-Колымского казачьего отряда) в письме местному врачу. 1870 год: „Болеют какой-то странной болезнью в Нижне-Колымской части до семидесяти человек. Это их бедственное состояние бывает ближе к ночи, некоторые с напевом разных языков, неудобопонятных; вот как я каждодневно вижу пять братьев Чертковых и сестру их с девяти часов вечера до полуночи и далее; если один запел, то все запевают разными юкагирскими, ламаутскими и якутскими языками, коие они в нормальном состоянии не знают; за ними их домашние имеют большой присмотр“. Ни причин болезни, ни лечения оной современная медицина пока не знает», — Николай Константинович захлопнул книгу, — Вот представь себе, какой странный недуг…

— Мистический! — перебила Елена Ивановна. В ее глазах появился лихорадочный блеск. — Я очень… Коленька, очень хочу побывать в тех местах. Да и тебе действительно пора встряхнуться, и мальчикам будет интересно, ведь они у нас страстные путешественники.

— Мы все путешественники, — сказал знаменитый художник, наблюдая за женой и не в состоянии определить причины тревоги и беспокойства, которые охватили его. — Так ты согласна? — Конечно, согласна! И не будем тянуть с отъездом. Начинаем собираться сегодня же. Походная одежда, утепленная палатка, всякая дорожная посуда у нас есть.

Действительно, все семейство Рерихов, и прежде всего глава его, были прирожденными путешественниками. В Карелии они совершили три, хотя и недальних, путешествия: побывали в местечке Импилахти, в Валаамском монастыре, а на острове Тулока прожили несколько месяцев в полном уединении, в снежном застывшем безмолвии, захватив там северную зиму, и Николай Константинович в своем дневнике писал, что «карельские снега 1916 — 1917 года помогли мне переломить отвратительную пневмонию».

…Сборы заняли три дня, Юрий и Святослав были в восторге от предстоящего путешествия, торопили события, внося в дорожные приготовления веселую сумятицу. И наконец 15 августа 1918 года на дорожном тарантасе, в который были запряжены две сильные лошади, тронулись в путь. Накануне вечером Вадиму Диганову в Кандалакшу было отправлено письмо.

Николай Константинович рассчитывал вернуться домой к концу сентября.

Стояла теплая солнечная погода, дни еще были по-северному длинные-длинные, и за двое суток, с короткими ночлегами, безо всяких приключений к вечеру семнадцатого августа добрались до Кондопоги. Поезд «Петрозаводск — Мурманск» приходил в 23.12, стоял десять минут. Билеты в вагон № 7, мягкий литерный, взяли заранее, с вокзала дали телеграмму Вадиму.

Поезд пришел без опоздания, минута в минуту, купе оказалось чистым, уютным, с приземистой лампой под розовым стеклянным абажуром; проводник в форме и в белых перчатках предложил господам чай, и — «чего желаете к ужину-с?». Но все устали, от ужина отказались, поблагодарив проводника за любезность. Скоро мальчики уже сладко спали под мерный стук колес, а Елена Ивановна и Николай Константинович, выйдя из купе, стояли у окна против двери в их временный «дом на колесах» (так сказал, засыпая, Слава) и смотрели, как над далеким смутным горизонтом никак не может погаснуть вечерняя северная заря.

Там, за окном, над ночной Карелией, стояло акварельно-нежное серо-голубое небо, окрашенное расплывчатой розовостью, и на этом неопределенном фоне мелькали сухие макушки елей, подступивших по колено в болотной воде к самому полотну железной дороги.

— Мне грустно, — нарушила молчание Елена Ивановна. — Грустно и тревожно.

— Но… почему? Она промолчала.

Он обнял ее за плечи и осторожно привлек к себе.

— Потому что… Ты думаешь, рухнула прежняя жизнь?

— Да, примерно так. Рухнула прежняя жизнь. Нет больше России.

— Россия будет всегда, — спокойно и твердо сказал Николай Константинович. — А прежняя жизнь… Верно, она рухнула, и может быть, безвозвратно. Но жизнь как дар, ниспосланный нам свыше, продолжается. Лада, моя единственная…— Его голос прервался от волнения. — Пока мы вместе — все, все продолжается!

— Что — все, Николай? — она еле заметно отстранилась от него.

— Жизнь, работа, искусство, наше дело…

— В чем оно, наше дело? — спросила Елена Ивановна, пристально, с затаенным интересом глядя на мужа.

— Поставить на ноги сыновей, вырастить их достойными людьми…— он вдруг замолчал, сбился, запутался. — И… Это главное. Самое главное! Любовь. Наша любовь! Я люблю тебя! Я люблю тебя так же, как… Когда увидел тебя в полутемной гостиной девятнадцать лет назад… Понимаешь, тогда это вспыхнуло во мне, и на все времена… Да, мне сорок четыре года, но ничего не изменилось, не остыло… И я знаю: так будет всегда, пока живу. Я люблю тебя!

— И я люблю тебя, — прекрасное лицо Елены Ивановны словно озарил внутренний свет, глаза жарко мерцали в полумраке вагона. — И я тоже, навсегда, на всю жизнь…

Она была взволнована, удивлена — и собой, и мужем. Особенно им! Всегда сдержанный, суховатый, немногословный, постоянно погруженный в свои мысли, «занятый только собой», — иногда думала она. И вдруг — такое пылкое объяснение. Юношеское. Даже в первые месяцы знакомства, давным-давно, она не слышала от него таких слов. «Или, может быть, я забыла? А сама? Сейчас. Ведь мы ТАК никогда не говорили раньше, не объяснялись в своих чувствах… Господи, что же произошло?..»

— …И знай, Лада, ты моя единственная любимая женщина. Единственная — и навсегда.

Они опять долго молчали. Вечерняя заря над Карелией наконец погасла, хотя беловатый нереальный свет, растворенный над заснувшей землей, не исчез.

Стучали колеса поезда, неустанно и неутолимо.

Николай Константинович Рерих сказал правду: Еленa Ивановна, урожденная Шапошникова, была единственной и всепоглощающей любовью художника. Других женщин в своей жизни он не знал, не хотел знать, «не видел».

Такое чувство дано — единицам на нашей грешной Земле. Если дано…

Из книги Арнольда Г. Шоца «Николай Рерих в Карелии»

(Лондон, издательский дом «Новые знания», Джордж Дакинс и К°», 1996 год)12

Сегодня, в конце XX века, пора сделать попытку постигнуть этого великого, сложного и в определенном смысле — в моем понимании — страшного человека. Николай Константинович Рерих воплотил собой, опять же, повторюсь, в моем понимании некоего вождя, Учителя, гуру тоталитарного государства, у которого, правда, нет физических границ. И этим он сродни Гитлеру и Сталину, с той только разницей, что эти два гиганта «абсолютной идеи» осуществляли свои грандиозные замыслы, так сказать, в материальной сфере — в экономике, на театре военных действий, а не в духовном мире человека (хотя то, что происходит в головах людей, тоже бралось в расчет); полем для глобального эксперимента было у них грешное и боящееся боли человеческое тело, содрогающееся перед ужасом насильственной и достаточно часто мучительной смерти; впрочем, неминуемость смерти повергает современного человека в холодный ужас, когда он остается один на один с мыслями о неотвратимом конце. Так обстояло дело у двух величайших тиранов двадцатого века, так было в их рухнувших — при вмешательстве Высшего Космического Разума — империях. Совсем другую империю стремился создать на земле Николай Рерих — она духовная, фундамент, на котором ей надлежало базироваться, — область духа, а в земном понимании эта империя должна была сооружаться на интеллектуальных ценностях, на Культуре, и бескровные битвы за нее предстояло вести в области духа и в душах людских. В этой империи нет физического насилия, она не создается посредством войн, захвата чужих территорий, концлагерей и прочих атрибутов фашистско-коммунистического толка. Казалось бы, наоборот: в империи гениального художника и мыслителя должны были действовать культура, образование, знания, искусство. Они — объединители будущей всеземной цивилизации. И лишь одно «насилие» подразумевалось в этой грядущей империи духа, созданной на основе так называемого «Пакта Мира» Рериха, — господство, власть Учителя над той культурой, которая должна стать питательной духовной средой для будущего, естественно, счастливого человечества, в ней постепенно рожденного, — ведь все тираны, которых в своей истории познало человечество, изначально грезили, а будущие — они, увы, обязательно появятся — будут грезить о всеобщем человеческом счастье.

Таким образом главное — власть, притом власть всеобъемлющая, хотя и в области духа и культуры. А у властителя, вождя, Учителя — свои вкусы и пристрастия: он все равно человек, а не Бог.

Довольно пока. Мы еще продолжим эту тему — об «империи духа и культуры» маэстро Рериха. Но для этого продолжения необходимо отказаться от того хрестоматийного, канонизированного Николая Константиновича, который внедрен в сознание бывшего советского общества, да и в западное массовое сознание, — образа достаточно устойчивого. Этот иконописный образ истины ради необходимо разрушить.

Поскольку в этой книге речь пойдет о жизни Николая Рериха в Карелии в течение двух с половиной лет — до 1919 года, следует сказать о двух обстоятельствах: во-первых, карельский период — переломное время в жизни моего героя, здесь пролегает роковая черта, за которой начинается нечто новое, совсем новое… Это новое, надо добавить, ждет все человечество. Во-вторых, идея империи духа и культуры еще не созрела, однако уже сделан один практический шаг (о нем позже), а фрагменты, отдельные образы, детали будущих конструкций уже мелькают перед внутренним взором живописца, философа и мыслителя, творца грядущего духовного рая — они подготовлены всей предыдущей жизнью,

Поэтому давайте заглянем в биографию Учителя до 1919 года, постараемся акцентировать в ней те моменты, события, персонажи, которые раньше опускались, замалчивались или им не придавалось значения. Необходимо уточнить: не будет подробной биографии, а только неизвестные или малоизвестные факты, может быть, специально выделенные, подобранные: ведь у меня, автора этого повествования, своя концепция, и ей я подчиняю фактический материал.

Итак…

Наш герой, пугающе яркий и неординарный с первых осмысленных лет своей насыщенной плодотворной жизни, родился 27 сентября 1874 года. Отец Николая, Константин Федорович Рерих, был известным петербургским нотариусом, мать, Мария Васильевна Калашникова, происходила из богатой купеческой семьи. Дом Рерихов (и большая контора главы семьи при нем) помещался в самом центре Петербурга на Васильевском острове, рядом с Академией художеств. Может быть, самой сокровенной тайной Константина Федоровича было то обстоятельство, что на протяжении многих лет он являлся членом масонской ложи розенкрейцеров и был одним из «высших посвященных»13.

Когда Николай Рерих вступил в совершеннолетие, отец, уже успевший внушить сыну уважение к «вольным каменщикам», способствовал вступлению молодого живописца в масонскую ложу; при посвящении «волчонок» (т.е. сын масона) получил эзотерическое имя Фуяма.

Далее конспективно об образовании нашего героя: после окончания частной гимназии Карла Мая Николай по настоянию отца поступает на юридический факультет Санкт-Петербургского университета (там происходит знакомство, перешедшее в дружеские отношения, с будущим советским наркомом иностранных дел Чичериным), он совмещает учебу по «основной профессии», как считает Константин Федорович, с занятиями живописью в мастерской художника и скульптора Минешина, работавшего, между прочим, над многочисленными, щедро оплачиваемыми правительственными заказами (размышляя над этим фактом, Николай Рерих, скорее всего, осмысливает для себя, прикидывая планы на будущее, дилемму «художник и власть»); в 1897 году он поступает в Академию художеств, и его конкурсная работа приобретена основателем русской национальной картинной галереи Павлом Третьяковым.

Следует, пожалуй, поподробней рассказать о Николае Рерихе — студенте. Невероятная, педантичная на немецкий манер работоспособность. Вот примерный распорядок дня: он просыпается в восемь часов — «будильник» в голове, с девяти до часу дня — занятия в Академии художеств, с часа до трех — университет, с трех до пяти — работа над эскизами, с пяти до девяти — вечерние классы и практические занятия в Академии, с девяти до двенадцати ночи — чтение, литературная работа (для заработка), реже встречи с друзьями (их у него мало) и знакомыми. И так изо дня в день, без всяких отклонений.

С первого студенческого года — конфликт с отцом, правда, скрытый, в интеллигентной форме: Константин Федорович понимает, что сын увлечен живописью, в ней видит свое будущее, и суровый родитель всячески старается препятствовать этому — Николай, получив юридическое образование, должен по наследству принять его дело, то бишь нотариальную контору. Николай же для себя решил: этому не бывать. Отец ограничивает денежное довольствие сына, зная, что прежде всего траты у него — на краски, холст, кисти, подрамники, книги о живописи. Есть у молодого человека и другие расходы: надо пополнять три коллекции, которые он начал собирать еще гимназистом (и эти увлечения, как покажет будущее, на всю жизнь): археологическую, нумизматическую и минералогическую. Что же, он сам заработает деньги на свои нужды, и появляется определенное ожесточение к отцу, естественно, тщательно скрываемое от посторонних глаз: ведь дом Константина Федоровича всегда открыт, его клиенты — ученые, общественные деятели, писатели, музыканты, художники. Репутация и самого нотариуса, и его семьи должна быть безупречной, и студент Николай Рерих принимает правила этой игры, безукоризненно исполняя порученную ему обстоятельствами роль.

На свои расходы, решает он, я заработаю сам.

И в распорядок дня вносится этот параграф: заработок. По протекции именитых знакомых он получает заказы на роспись церквей, и эта нелегкая работа — «социальный заказ», сказали бы в советское время — приносит приличные деньги. Помимо иконописи Николай приобщается к литературному труду (задатки к этому обнаружились в талантливом мальчике еще в детстве): для питерских газет он пишет небольшие рассказы, очерки, нравоучительные сказки, стихи. Работа занимает и ночные часы.

Упорство, настойчивость, упрямство: «Я буду художником… Я стану знаменитым художником. Никто не остановит меня». И отец смиряется…

Подтянутый, корректный, с прямым взглядом и холодно-приветливой улыбкой, вроде бы общительный, Николай Рерих охотно заводит знакомства, он интересный участник бесед и споров на любую тему. Но друзей мало, при всей своей общительности Николай Рерих не очень-то допускает чужих в свой внутренний мир, и «посторонние» чувствуют это: таким образом молодой человек молчаливо подчеркивает свое превосходство над ними, и скорее всего не без оснований. Потенциальные друзья наталкиваются на глухую стену, за которую «инаковерующим» проникнуть невозможно. И никто из студенческого окружения, естественно, не знает, что перед ними — масон, посвященный в ложу розенкрейцеров, и имя его — Фуяма… Ему чужд свободный студенческий быт с определенной простотой нравов, ему неприятна так называемая богемная жизнь, характерная для той среды художников, поэтов, музыкантов, в которой волей-неволей приходится вращаться.

Характерна запись тех лет в дневнике:

Чего мне стоило научиться не краснеть при каждом скоромном слове — ведь глупо, а не мог сдержаться и краснел, недаром Мирошников называл красной девицей, а другие и теперь «Белоснежкой.

И еще об одном. Николай Константинович с детских лет не отличался крепким здоровьем: слабые легкие — постоянные пневмонии, бронхиты. Когда он учился в старших классах гимназии, доктора настоятельно рекомендовали для закаливания организма радикальное средство: зимние и весенние охоты. Еще гимназистом обуяла нашего героя охотничья страсть… В студенческие годы и после завершения образования, на государевой службе и в вольной жизни свободного художника эта кровавая забава превратилась в страсть. И если выпадали дни, когда можно было отдохнуть отдел, они посвящались охоте…

Однажды Владимир Васильевич Стасов, друг семьи Рерихов и в определенном смысле духовный наставник Николая Константиновича, поздравляя молодого преуспевающего живописца с именинами, написал ему:

…А позвольте спросить, как Вы провели свой торжественный день бенефиса и что Вы во время его прохождения делали? Если ничего больше, как только на охоту ходили да бедных птиц били, ничем не повинных ни душой, ни телом, ни хвостом, ни лапками, что Вам скучно и нечего делать, и ничто Вы лучше не придумали, как лишать кого-то жизни от нечего делать, — то я Вас не хвалю ничуть и желаю Вам, чтобы тот или иней Никола поскорей от Вас отступился бы и повернулся к Вам задом — что это, дескать, за огромный протеже у меня, только и умеет, что простреливать насквозь чужие головы и зады. Нет, нет, ради самого Господа Бога и всех его святых прошу Вас это негодное дело бросить и ни до каких курков и зарядов больше никогда не дотрагиваться.

Мягко-дружеские увещевания и советы седовласого старца услышаны не были: не мог молодой Николай Константинович Рерих отказаться от «негодного дела» — страсти к кровавой охоте…

Однако, возможно, он часто задумывался над этой извечной темой — убийством наших «братьев меньших» — и «для забавы», и ради удовлетворения некой черной страсти, которая атавистически живет в человеке, больше в мужчинах, со времен каменного века, когда охота была для первобытных людей единственным источником существования.

Много лет спустя, в 1916 году (может быть, в декабре? И, значит, в Карелии, в Сердоболе) он напишет стихотворение «Не убить?», которое войдет в цикл стихов «Мальчику». Наверняка, создавая это стихотворение, Николай Константинович думал о своих сыновьях, вступающих в юношескую пору. Вот оно:

Мальчик жука умертвил. Узнать его он хотел. Мальчик птичку убил, Чтобы ее рассмотреть. Мальчик зверя убил, Только для знанья. Мальчик спросил: может ли Он для добра и для знанья Убить человека?

А не о себе ли — в «возрасте своих сыновей» или о себе-студенте — думал он, сочиняя это страшное стихотворение на живописном берегу Ладожского озера? Впрочем, эти строки могли сложиться в Петрограде, когда поездка только планировалась, и северная русская столица уже остыла от шовинистического, ура-патриотического угара первых сокрушительных лет войны и жила предчувствием катастрофических перемен и в России, и в Европе, да и во всем мире…

После завершения образования Николай Рерих делает блестящую служебную карьеру, которая из года в год стремительно и неуклонно идет по восходящей — он занимает последовательно: пост секретаря Общества поощрения художеств — 1901 год, становится директором этого Общества — 1906 год, избирается председателем объединения художников «Мир искусства» — 1910 год.

Служебную карьеру нашего героя накануне Первой мировой войны венчает присвоенное ему в 1914 году звание действительного статского советника, что приравнивалось к чину генерал-майора в армии или контр-адмирала на флоте.

Параллельно и, пожалуй, прежде всего растет его слава художника, живописца — свое рабочее время Николай Константинович распределяет примерно так: 30% — служба, 70% — творчество. В этой связи — несколько дат. Еще во время занятий в Академии художеств в 1897 году ему присваивается звание художника за картину «Гонец»; 1902 — 1905 годы — выставки в Петербурге, Москве, скандинавских странах, в Париже; 1906 год — Рериха избирают в члены Парижского осеннего салона; 1909 год — Николаю Константиновичу Рериху присваивается звание академика Российской академии художеств.

И венчают деятельность будущего «учителя человечества» как на службе, так и в творчестве (по современной терминологии) — правительственные награды: он кавалер орденов Святого Станислава, Святой Анны и Святого Владимира.

Но есть еще одна, секретная — подпольная, если угодно — сфера деятельности Николая Константиновича: масонская, в ложе российских розенкрейцеров, члены которой называли себя также «рыцарями ордена розы и креста».

И здесь необходимо сказать об особой роли в этой специфической области бытия Рериха его супруги, Елены Ивановны. Их женитьба состоялась в 1901 году, юная Елена Рерих на поверхности петербургской жизни — светская красавица, близкая к императорскому двору, чему в немалой степени способствовало служебное положение мужа, его близость к царскому окружению — среди великих княгинь и самых именитых аристократок во время светских приемов в Зимнем дворце, в Царском Селе или в роскошных залах Петродворца. Она — гостеприимная хозяйка, содержательница художественного салона, стены которого украшены в основном полотнами мужа, любящая и заботливая мать — эта женщина в скрытой от посторонних глаз масонской среде пользовалась известностью как сильный медиум: Елена Ивановна страдала эпилепсией, и в минуты, предшествующие приступам болезни, слышала «голоса» и с их помощью могла «вызывать духов»… Она имела сильнейшее влияние на Николая Константиновича, постепенно стала чем-то вроде его духовного поводыря, советчика. Но это знал, точнее сказать, ощущал только Николай Константинович, часто отвергая такое влияние жены в своих внутренних монологах…

В те годы в Петербурге, как и во всей Европе, входил в моду спиритизм. Рерихи спиритические сеансы устраивали у себя дома на Галерной улице, и главным действующим лицом их была Елена Ивановна. Есть смысл назвать некоторых персон, посещавших эти сеансы: Сергей Дягилев, Александр Бенуа, Игорь Грабарь; бывал на них и знаменитый востоковед, буддист Сергей Ольденбург, непременный секретарь Российской академии наук, человек, близкий к Генштабу и военному министру Куропаткину (последний — о чем свидетельствуют архивные документы — неоднократно обращался к ученым за консультациями по поводу тайных русских миссий в Тибет). Бывая в роскошно обставленной квартире Рерихов, Сергей Иванович часто уединялся с хозяином для продолжительных бесед. (N.В! Дамы и господа! О чем же беседовали государственные мужи и масоны? Вполне можно догадаться, имея в виду дальнейший жизненный путь Николая Константиновича. Согласитесь — «горячо»! Очень даже «горячо»…)

В эту же пору Рерих тесно сблизился еще с одним адептом «ордена розы и креста» — со скульптором Сергеем Меркуловым, который придерживался левых взглядов и прежде всего этим обстоятельством был интересен художнику и философу. Меркулов водил дружбу со Степаном Шаумяном и любил вспоминать, как во время учебы в Цюрихе в 1902 году ходил слушать диспуты Ленина и Чернова.

Наиболее экзотической фигурой ложи розенкрейцеров был монгольский интеллигент Хаян Хирва; полиглот, путешественник, влюбленный в европейскую культуру, посетивший Францию, Германию, Грецию, увлекающийся эсперанто, он мечтал о создании общеазиатского языка. С ним тоже сблизился Николай Константинович — его все больше и больше интересовал Восток, особенно восточные страны, примыкающие к границам Российской империи14.

Еще один масон и друг живописца Рериха — Константин Николаевич Рябинин, талантливый психиатр, специалист по лечению эпилепсии (Николай Константинович познакомился с ним в связи с болезнью жены). Позже Рябинин писал: «Нас сблизила общность интересов по изучению трудных и малодоступных для понимания широких масс областей человеческого духа. В своей практике я использовал древние методики Индии, Китая, Тибета по лечению психических недугов. Эта область чаще всего зашифрованных знаний жгуче интересовала знаменитого художника. Однажды, если мне память не изменяет, в 1912 году, Рерих привел ко мне в поликлинику второго секретаря посольства Японии Есуко Мацуоко. Дипломат выполнял в Петербурге весьма деликатное поручение — подыскивал врача-консультанта для японского императора Иошимото, которого мучили приступы безумия».

Рябинин познакомил Рериха с японским дипломатом, который к тому времени бойко говорил на русском языке. Трудно сказать, совпадение ли это. Но обстоятельства таковы: Есуко Мацуоко был страстно увлечен оккультизмом, восточной мистикой, всем, что было связано с Шамбалой. Все время, пока Мацуоко находился в Петербурге, экзотический японец и Николай Константинович постоянно встречались — им было о чем поговорить, они стали очень близки друг другу… (Запомните, уважаемые читатели, все, о чем говорится в этом абзаце из увлекательной книги Арнольда Шоца «Николай Рерих в Карелии» — И. М.)

Наконец — весьма примечательное обстоятельство! — посещали в те годы квартиру Рерихов в качестве масонов первой, начальной ступени посвящения две весьма колоритные фигуры — двоюродный брат Меркулова, суфий Георгий Гурджиев и мистический писатель, биолог, оккультист Барченко. (Тесен, тесен мир, дамы и господа!)

Российское масонство в начале XX века находилось под сильным влиянием восточных религий, в частности — буддизма. Хотя точнее будет сказать, это был некий мистический суррогат, состоящий из фрагментов различных восточных учений, и древних, и более поздних.

…Лето 1914 года. Начинается Первая мировая война. К этому времени сорокалетний русский художник Николай Константинович Рерих достиг известности и славы; сделал блестящую светскую, служебную карьеру; он богат — получает и государственное содержание, приближающееся к высшей шкале «императорских» годовых окладов, и деньги от продажи картин, которые котируются вполне достойно, и все увеличивающиеся гонорары за литературные произведения в самых разных жанрах, начиная от стихов и кончая объемными повестями.

Итак, у Рериха есть кое-что на счетах российских и швейцарских банков, но следует подчеркнуть: все это — результат каждодневного труда. Материальное богатство не получено по наследству, а создано собственными руками. Дом — полная чаша, дружная счастливая семья: любящая, преданная жена («моя единственная Лада», «мой ангел-хранитель»), подрастают сыновья, умные, трудолюбивые, добрые мальчики, с которыми у отца полное взаимопонимание.

Есть и любимое занятие для души, если хотите, для отдыха — в доме появляется еще одна коллекция, и ей в квартире на Галерной отводится самая большая комната, похожая на просторный зал.

Запись в «Листах дневника»:

Много незабываемых часов дало само нахождение картин, со многими были связаны самые необычные эпизоды. Рубенс был найден в старинном переплете. Много радостей доставила неожиданная находка Ван Орлея — картина была с непонятной целью совершенно записана, Сверху был намазан какой-то отвратительный старик, и Елена Ивановна, которая сама любила счищать картины, была в большом восторге, когда из-под позднейшей мазни показалась голова отличной работы мастера.

К тому моменту, когда будет «все сметено великим ураганом» и коллекцию Рерихов «государство рабочих и крестьян» конфискует в свою пользу (слава Богу, это собрание не будет, разграблено, как многие подобные, полотна из него не появятся в доме, например, пролетарского поэта Демьяна Бедного — крупного «знатока» дармовых живописных шедевров: большая часть коллекции художника объявится в залах Эрмитажа) — к этому времени в собрании Рерихов было около трехсот картин первоклассных мастеров. Среди них работы Рубенса, Остенде, Кранаха и другие шедевры живописи. И тут надо отметить два обстоятельства. Во-первых, эта коллекция по своей нынешней стоимости — колоссальное, просто баснословное состояние. Во-вторых, и это весьма примечательно, русским художником-патриотом (сегодня бы уточнили: официальным патриотом, не столько от сердца, сколько от разума, и такова, по моему убеждению, живопись Рериха) собраны «для души» произведения только западных мастеров. Почему? Есть смысл порассуждать на этот счет…

Итак, начало Первой мировой войны Николай Константинович Рерих встречает, повторяю, в зените своей славы, в расцвете творческих сил: он знаменит, богат, счастлив в личной жизни, он отмечен знаком избранности в I масонской ложе…

Теперь давайте зададим себе один вопрос и попробуем ответить на него.

Вопрос: Ощущает ли в первый год войны Николай Константинович Рерих приближающуюся катастрофу, которая сокрушит и Россию, и его личную судьбу, и благополучную, счастливую жизнь его семьи?

Ответ: Нет, не ощущает…

Уже в 1916 году, когда было совершенно ясно, что Россия терпит поражение в войне и немногие наиболее проницательные или дальновидные люди, например Бердяев, Блок, Замятин, чувствовали приближение смерча, надвигавшегося на Россию, Николай Константинович ничего подобного не ощущал. Официальный державник, он не сомневался в конечной победе Российской империи в затянувшей войне, и уж наверняка не предвидел, «не чувствовал» смрадного дыхания революции, которая была рядом. Однако нечто спасительное и для любезного отечества, и для всего мира уже созревало в его сознании, правда, не обретя пока ясных контуров. Впрочем, некие мысли на эту тему бессистемно высказывались Николаем Константиновичем еще во времена русско-японской войны 1904-1905 годов. А вот что он пишет за год до Февральской революции, пред— течи Октябрьской.

«Биржевые ведомости», 14 марта 1916 года, статья Николая Рериха «Слово напутственное»

…Думаем мы15 не во имя «вчера», но во имя «завтра», во имя всенародного строительства и творчества. Думаем, зная, что творчество без подвигов невозможно. Прежде всего имеем ли право говорить об искусстве В дни великой борьбы Когда, казалось бы, умолкает искусство Когда справедливо восстали против глупой роскоши и мотовства… Но подлинное искусство — не глупая роскошь. Молящийся Богу правды и красоты — не мот. Искусство — потребность. Искусство — жизнь. Разве храм роскошь Разве может быть мотовством книга и знания Если искусство — великая потребность и высокая жизнь, то, конечно, и сейчас можно говорить об искусстве. Если искусство служит Родине, то, конечно, следует перед ним поклониться. А служение это, конечно, не в служебных изображениях, но в возвеличивании вкуса, в росте самопознания, в подъеме духа, в подготовке высоких путей.

Итак, Рерих провозглашает приоритет искусства, культуры, просвещения народа в поступательном движении человечества — «в подготовке высоких путей» — к достойному будущему. И такой приоритет культуры над всем остальным можно только приветствовать.

За год до этого Николай Константинович Рерих сделал первый шаг — тогда скорее всего интуитивный, пробный, не осмысленный всесторонне и глубоко — с перспективой на всю дальнейшую жизнь: в начале Первой мировой войны знаменитый русский художник обратился к верховному командованию русской армии и правительствам Франции и США с предложением обеспечить в военное время сохранность культурного достояния народов воюющих стран путем соответствующей взаимной договоренности, которую можно закрепить в специально разработанном пакте, подписанном всеми заинтересованными сторонами. С проектом этого документа, составленным Николаем Константиновичем после недюжинных усилий и энергичных закулисных действий, были ознакомлены Николай Второй и высокопоставленные военные, стоящие близ царского трона. Никакого отклика не последовало: все заинтересованные стороны продолжали усердно воевать, не только в огромных количествах уничтожая живую силу противника, но и варварски сокрушая культурные и материальные ценности: древние архитектурные ансамбли, церкви, музеи, библиотеки, памятники. И то ли еще будет во Вторую мировую войну.

В начале 1915 года Николай Константинович заболел воспалением легких. Болезнь протекала тяжело, появилась угроза жизни, и настолько реальная, что в «Биржевых ведомостях» стали появляться бюллетени о ходе болезни. Возможно, это обстоятельство спровоцировало повышенный интерес общественности к личности художника: появились рецензии, статьи, оценки творчества и общественной деятельности — оценки порой противоречивые, далеко не всегда лестные. Их можно выстроить в такой — естественно, далеко не полный — ряд:

Рерих — величайший художник России, певец русской мощи и христианской веры, отечественной истории и героизма нашего доблестного воинства во все времена;

Рерих — талантливый, но холодный ремесленник, вписавшийся в тот круг русских художников-реалистов, которые уже испытывают на себе декадентское влияние И создают свой модерн а-ля рюс. Единственное его достоинство — колоритные, яркие, неожиданные краски, но и от них веет арктическими ветрами: в них не бьется любящее и страждущее сердце, а присутствует только голый хладнокровный расчет на эффект неожиданности, новизны; Рерих — друг всего передового в науке и искусстве, открытый, общительный человек, вокруг него постоянно группируется талантливая, любознательная и искренняя молодежь;

Рерих — расчетливый карьерист, льнущий к правительственным кругам, придворный живописец, придуманный своим раболепным окружением «мудрец жизни», художник-аристократ, холодный и прагматичный;

Рерих — загадочная, влекущая к себе натура, искренний и прямодушный человек, одиноко ищущий высшего смысла бытия, и в этом его притягательность;

Рерих — тайный адепт масонских сил, служитель черного воинства, жаждущего сокрушить великую Россию, наверняка тайно связанный с разведками воюющих с нами стран.

Ну и так далее, до бесконечности.

Болезнь отступила. Врачи настаивали, чтобы для окончательного выздоровления Николай Константинович на несколько месяцев отправился в Крым. Рерих предпочел Карелию, в которой бывал неоднократно еще с юношеских лет и любил эту завораживающую северную землю томительной атавистической любовью — его предки по отцовской линии были из Скандинавии.

В декабре 1916 года семейство Рерихов переехало в Карелию, сняв дом на берегу Ладожского озера в городке Сердоболь, намереваясь прожить там зиму, весну и лето следующего года: Николай Константинович почему-то был уверен, что к этому времени война закончится.

Ни глава семейства, ни Елена Ивановна и помыслить не могли, что покинули Россию навсегда…»

Вечером следующего дня — низкое солнце еще висело оранжевым шаром над далеким горизонтом — поезд пришел в Кандалакшу, и когда, прогрохотав буферами, остановился, все семейство Рерихов, столпившееся у окна вагона, увидело на деревянной платформе улыбающегося Вадима Диганова (казалось, что улыбаются даже веснушки на его круглом, приветливом лице) и рядом с ним двух молодых людей, широкоплечих, сосредоточенных, и сразу было видно, что оробевших: такие знаменитые гости пожаловали!

После приветствий, выгрузки вещей, которых, оказывается, набралось изрядно, все расположились в двух извозчичьих пролетках и поехали, весело переговариваясь. Особенно всем происходящим были довольны мальчики — старший, шестнадцатилетний Юрий и Святослав, ему недавно исполнилось четырнадцать лет; смотрели по сторонам на город, которому больше подошло бы определение большое село: одноэтажные дома за высокими заборами, с завалинками, широкие прямые улицы с тротуарами из досок; часто в перспективе улиц или между домами появлялась широкая водная гладь, розово окрашенная вечерней зарей.

— Славик! Гляди — море! — толкал брата Юрий.

— Может, это не море, а озеро, — Святослав любил спорить, возражать, не соглашаться.

— Точно, море, — подтвердил Вадим Диганов. — Кандалакшский залив Белого моря.

— Порыбачить бы! — мечтательно сказал Юрий, рыболов и охотник, — в отца.

— Мы на Ловозере порыбачим, — Вадим почему-то понизил голос, и все замолчали.

Родители ехали во второй пролетке, и видно было, что младший, Святослав, хотел бы сейчас оказаться с ними: он ерзал и все оглядывался.

— Уже, считайте, приехали, — успокоил мальчика Вадим. — Сейчас вон за тот угол повернем…

Большой дом Дигановых стоял неподалеку от деревянной резной церкви, очень нарядной, похожей на сказочный теремок. И был он кирпичный и двухэтажный — один такой красавец среди серых северных изб, срубленных давно, битых злыми ветрами, стеганных холодными дождями, — одна присела набок, у другой все перекосилось в разные стороны, крыльцо, дверной проем и сени, боковина крыши, третья почти под самые оконца ушла в землю, и все эти избы были похожи на испуганных овец, которых пасет строго богатый пастух в красной нарядной рубахе — дом лесопромышленника Диганова Ивана Спиридоновича.

Сам хозяин стоял на высоком крыльце, коренастый, тоже рыжий, в окладистой бороде, с зорким внимательным взглядом из-под густых темно-рыжих бровей.

— Наконец-то! — голос у Ивана Спиридоновича был густой, приветливо-снисходительный. — Заждались! Милости просим! Хозяйка моя извелась, кушанья на столе стынут.

Перезнакомились, начали сгружать поклажу, друзья Вадима — одного звали Ильей, другого Владимиром, — справившись с вещами, откланялись: завтра в дорогу рано утром, надо кое-что еще сделать, лошадей обиходить; оказались оба молодых человека молчаливыми и стеснительными. «Славные», — отозвалась о них Елена Ивановна, когда они ушли.

Был обильный ужин со всякими местными кулинарными «чудами» («чудами» сказал Святослав, выдумщик всяких прозвищ и неожиданных названий). Преобладала рыба многих видов — копченая, слабого посола, жареная в сметане, фаршированная ягодой морошкой («И подумать о таком не мог», — сказал Николай Константинович, с некоторой опаской пробуя невиданное блюдо). Хозяин и художник пили водку, настоянную на бруснике; с ними употребила рюмочку «окаянной» хозяйка Марфа Кирилловна, женщина степенная, дородная, с суровым замкнутым лицом, и больше пить не стала: «У меня от ей в желудке содрогание» — это, пожалуй, была единственная фраза, которую сказала за весь вечер Марфа Кирилловна, женщиной она оказалась крайне молчаливой. Впрочем, наверно, это вообще черта жителей здешних мест — неразговорчивость.

Скоро Елена Ивановна, пожелав всем спокойной ночи, увела мальчиков, которые уже клевали носами, в отведенную им комнату — вставать утром предстояло в пять часов.

— Я, пожалуй, тоже пойду, — сказал Вадим, поднимаясь из-за стола. — Выспаться надо. И вам, Николай Константинович, желаю крепкого сна. Ложитесь пораньше. А то батя у меня такой: умный собеседник для него…

— Ладно, ладно! — насупил густые брови Иван Спиридонович. — Ишь, с отцом как! Совсем распустились в нонешние времена. Ступай!

Вадим, незаметно улыбнувшись Рериху, вышел из комнаты и тихо прикрыл за собой дверь.

— А мы с вами, Николай Константинович, еще по рюмочке, — сказал хозяин, когда они остались одни. — Не возражаете?

— Ну, разве что по последней.

— По последней, по последней! — из темного граненого штофа Иван Спиридонович разлил по рюмкам водку. И вот закусим…— Он обвел рукой стол, на котором еды было еще непочатый край, а к черной и красной икре в глиняных мисках почему-то никто так и не притронулся. — Я вас не задержу особо. Задам только один-единственный вопрос, если позволите…

— Конечно, конечно!

— Но сначала… Тост у меня… Можно? — голос хозяина дома прервался от волнения.

— Господь с вами, Иван Спиридонович! О чем вы спрашиваете?

— Тогда так… Давайте, сударь мой, за Россию-матушку!

— За Россию! — Николай Константинович не смог сдержать волнения. — Спасибо, Иван Спиридонович. За Россию!..

Они чокнулись, глядя друг на друга, и художник увидел, что глаза лесопромышленника Диганова наполняются слезами. Выпили…

Иван Спиридонович резко отвернулся, утер лицо рукавом рубахи, подцепил что-то вилкой со своей тарелки. Но закусывать передумал, произнес:

— А теперь извольте вопрос, — глава «Лесного дела Диганов и К°» мгновенно стал спокойным, собранным: желваки заходили под скулами. — Не с кем мне здесь посоветоваться, сударь мой Николай Константинович. Совершенно не с кем! Дураков много на Руси. Уж не обессудьте!

Рерих промолчал. — Вот какое дело… Скажите, Христа ради! Прав ли я? Может, порю горячку? Словом, намерен я, дорогой мой Николай Константинович, закрывать свое дело, продаю три лесопилки и завод по обработке дерева…— Хозяин дома вдруг умолк, понурил голову, уткнул бороду в стол. И вдруг грохнул по нему кулаком так, что посуда зазвенела. — Все прахом! За треть цены… Да и то еле покупателей нашел. Какие сейчас покупатели? Из русских, местных — никого. Финны у меня покупатели… Все порушат, оборудование к себе перевезут, куда-то под Лахти. Ведь у меня машины, и на заводе, и на лесопилках американские! Последнее слово науки… Второй год как купил и поставил. Людей обучил. Три артели у меня кормятся. Теперь надо говорить — кормились… А какие люди! Какие мастера!.. Пятьдесят три человека. И у каждого семья — жены, дети малые, родители-старики. И куда они теперь? Пропадут… А сколько положено в это дело нашего, дигановского. Прадед начинал еще при императоре Александре Первом! Потом и дед, и родитель мой. Думал — сыновьям дело передам. Правда, старшой, Вадимка, по вашему делу пошел, картины малевать. И не отвадишь, настырный. Ладно, я не перечу: вижу — такое уж у него определение, видать, от Бога.

— От Бога, — подтвердил Николай Константинович.

— Спасибо! -Диганов-старший усмехнулся. — У меня еще два сына подрастают. Лес для них — второй дом родной. Сейчас финам помогают завод курочить, чтоб ничего там, до последнего винтика в целости…

— Погодите, Иван Спиридонович, — перебил Рерих. — Продадите вы с молотка свое дело, а дальше?

— Дальше? — Хозяин дома хитро прищурился. — Тут, сударь мой, я уже все обмозговал. У меня родня в Канаде. Правда, родня не моя, а супруги. Марфа Кирилловна из Малороссии, Херсонской губернии, она — хохлушка то есть. Настырная национальность, доложу вам. У нее и там сейчас родня, хуторяне. А в Канаде еще в начале прошлого века, дед ее туда уехал. Сейчас внуки его маслобойным заводом владеют. Списался с ними в прошлом году, как вся эта вакханалия в Питере началась. И вот… Туда нацелился с семейством, — Иван Спиридонович вдруг замолчал, нахмурился. — А старшой уперся, Вадимка: не поеду, в России останусь. Не могу без нее. Может, правда не может, как вы думаете?

— Может быть, — в горле Николая Константиновича Рериха застрял комок.

— В Канаду все сбережения перевожу, — возбужденно, напористо продолжал Иван Спиридонович. — Ведь там леса — что у нас в Сибири!16

— Так что вы у меня хотите спросить?

— Да, да!.. Мой вопрос таков: может быть, я тороплюсь? Может быть, надо подождать, пересидеть? Многие говорят, что большевики не продержатся долго. Просто немыслим этот ад, когда всех грабят, разоряют, сжигают усадьбы… Расстрелы, поганят и рушат храмы божьи. Это же конец света! Так не может долго продолжаться! А в Кандалакше кое-кто из наших… купцы, промышленники соберутся в круг и долдонят друг другу: обойдется, время антихристово ненадолго. Да они и не дойдут до нас, не дотянутся, руки коротки…

— Дойдут! — перебил Рерих. — Вы спрашиваете моего совета? Вот он: уезжайте! Уезжайте как можно скорее! Переведите капиталы в Канаду, в Европу — куда угодно. И скорее! Постойте, — остановил себя Николай Константинович. — Но каким образом вы… Ведь они национализировали банки!

— Я еще в прошлом году, после отречения царя-батюшки от престола… Как вам сказать? Почуял… Нутром почуял: беда на пороге России и моего дома. И перевел все свои средства из банков в Петербурге и Петрозаводске в Финляндию. И сейчас с финнами, которым с молотка продаю свою дело, у меня договоренность: расчеты проведем в Хельсинки, мой адвокат уж все документы подготовил. Он, кстати, финн и мой зять, женат на младшей дочери, Катеньке.

— Дай вам Бог удачи, Иван Спиридонович! — Рерих поднялся из-за стола. — И разрешите откланяться. Поздно.

— Да, конечно… Вы даже не представляете, сударь мой, как я вам благодарен!

Хозяин дома тоже поднялся, и теперь они стояли друг против друга.

— За что же?.. — тихо спросил Николай Константинович. — За что… благодарны?

— Вы меня окончательно укрепили в принятом решении. И теперь я понимаю…— Иван Спиридонович закашлялся.

— Что понимаете?

— Вы уже почти два года в Сердоболе. Граница рядом, Питер под боком. Мне Вадим говорил: Максим Горький предлагал вам вернуться, сулил пост чуть ли не министра культуры… Вы отказались. Вы спрашиваете, что я понимаю? Только одно: вы тоже не вернетесь в Россию, пока они у власти.

— Спокойной ночи, Иван Спиридонович, — тихо сказал Рерих.

— Спокойной ночи…

Он поднимался на второй этаж, где им с Еленой Ивановной отвели комнату для ночлега, стараясь осторожно шагать по ступеням — лестница скрипела… И думал с затмевающей разум яростной ненавистью: «Я никогда, никогда, никогда!.. Никогда не вернусь к этим варварам…»

И вдруг Николай Константинович замер, схватившись за сердце, которое, казалось, падало в черную бездну, — страшная, внезапная мысль поразила его:

«Боже мой!.. Как там Владимир? Что с ним? Уже третий месяц никаких вестей…»

Младший брат художника Владимир Константинович сражался с Красной армией в Сибири на колчаковском фронте, в дивизии легендарного барона Романа Федоровича Унгерна-Штернберга, о котором мало что знают (если знают что-нибудь вообще) современные россияне, которые — увы, прав наш великий поэт — в познании отечественной истории, и дальней и близкой, ленивы и нелюбопытны…

Ревда, 20.VIII.1918 г.

Село Peвдa — большое, просторное, одноэтажное. Вокруг тундра, заболоченная тайга, на горизонте неясно видные, расплывающиеся в сиреневом мареве головы сопок. Здесь одна из лесопилок Ивана Спиридоновича, на которой все оборудование уже разобрали старательные финны. Остановились в большом доме управляющего лесопилкой, теперь можно сказать, бывшего управляющего, Василия Петровича Захарова. Он в смятении: как жить дальше, как прокормить семью? Решил организовать рыболовецкую артель, будут промышлять на Умбозере. Говорит: Однако, где уверенность, что не придут эти, в черной коже, и не заберут все — на нужды их прожорливой революции».

Добрались сюда за сутки, несколько раз застревали, как говорит Вадим, «болота дорогу поели». Хорошо лошади сильные, запрягали их цугом сначала в одну телегу, потом в другую. Завтра в путь, к Ловозеру, верст примерно восемьдесят.

Радуют меня сыновья: все их интересует, не чураются никакой работы. Юрию особенно нравится обихаживать лошадей. А Святослав за все берется с одинаковым рвением, но скоро ему надоедает, норовит ухватиться за что-нибудь еще. С возрастом, уверен, такая разбросанность пройдет, появится интерес к чему-нибудь одному.

После разговора с Иваном Спиридоновичем Дигановым все думаю о брате Владимире. Ночью проснулся уже с мыслями о нем, как будто во сне думать начал. Но сердце подсказывает: жив, еще свидимся.

Беспокоит немного Лада — возбуждена, глаза блестят, «скорее бы приехать на озеро», нетерпелива, порывиста. Может быть, не надо было ехать именно в эти заколдованные шаманские края? Но… Поздно об этом говорить: мы уже почти на месте.

Сейчас лето, длинный день, солнце заходит часа на два, и в это время на западном горизонте пылает феерическая заря. Какие краски! Обязательно напишу. Но представляю, каково здесь зимой, в пору, когда этим заброшенным миром владеет глухая и ледяная полярная ночь, и только живые многоцветные веера северных сияний иногда раскрашивают черную мглу, освещая замершие поселки и стойбища лопарей, разбросанные далеко друг от друга в белом безмолвии снегов, скованных лютым морозом.

Итак, завтра в путь!

Они добрались до Ловозера за сутки, все на тех же двух подводах, на которых путешественники покинули Кандалакшу. Дорога к нему была утомительна не своими ухабами — наоборот, оказалась она накатанной, подсыпанной в низинах, — по ней рыбаки вывозили свой улов, — а усыпляюще однообразным пейзажем: ровная тундра до горизонта, сейчас серо-зеленая, блестят под солнцем озерки, болотины, иногда в зарослях пожелтевшего, уже сухого камыша; жесткий шелест крыльев пролетающих низко над головой уток — и опять полная, обморочная тишина, только пофыркивание лошадей, мерные удары копыт о землю. Медленно описывает по белесому небу свой привычный круг солнце; иногда возникают то тут, то там, то близко, то на самом горизонте похожие друг на друга низкие сопки, и напоминают они шапки великанов, которых неведомая злая сила загнала по самые головы в землю, в вечную мерзлоту.

И вдруг начинает казаться, что эта дорога никогда не кончится — так и предназначено судьбою двигаться через этот загадочный, завороженный мир всю отпущенную тебе жизнь, и в этом есть какое-то успокоение, утешение: не надо никаких усилий, все предписано свыше, все будет, как определено Творцом, пусть река жизни течет сама собой — изменить ее течение не в твоей воле…

Не поддавайся этому сладостно-ленивому соблазну, человек! Твоя воля — главная субстанция судьбы.

И уж совсем невозможно представить на этом однообразном пути, что где-то совсем недалеко революция, гражданская война, кипят черные страсти, льется кровь, рушатся устои.

Лошади оживились, зафыркали; черная молодая кобылица, запряженная в первую телегу, радостно заржала — впереди открылась широкая водная гладь с белыми живыми пятнами чаек над ней, несколько темных изб на самом берегу, у деревянных причалов — рыбацкие баркасы; наперебой лаяли собаки.

— Рыбацкое сельцо, — сказал Вадим, — Иван-дом называется.

Навстречу прибывшим вышли несколько мужиков, степенных, молчаливых, заросших бородами; за ними показались женщины — и молодые, и старухи; наконец прибежала стайка ребятишек. Они попрятались за матерей и бабушек, ухватившись за длинные юбки, и из-за них теперь выглядывали любопытные чумазые мордашки.

К мужикам подошли Николай Константинович, Вадим и его друзья Илья и Владимир. Поздоровались. В ответ мужики сотворили низкий молчаливый поклон.

— Нам бы, люди добрые, на Роговый остров, — на чал беседу Вадим. — Просим перевезти.

Мужики молчали.

— Мы хорошо заплатим, — сказал Николай Константинович,

Молчание…

— Да ведь в прошлый год, — продолжил Вадим, — меня отвез Данила… забыл отчество.

— Потоп Данилка Марков, — задумчиво сказал один из мужиков, степенный, статный; в лице его было нечто иконописное — просветленность, ясность и терпение.

— В весну потоп, — сказал еще кто-то. — Нойды наказали.

— Кто? — Елена Ивановна была крайне возбуждена. — Как интересно! Нойды…

— Шаманы по-местному, — сказал Илья.

— Точно, шаманы, — подтвердил молчавший до сих пор старик, седой, с резкими глубокими морщинами на сером лице. — Только они туда и могут плавать. Оленьи рога на остров свозят.

— Зачем? — живо спросила Елена Ивановна.

— А это, барыня, у их надо спросить. — Старик еле заметно усмехнулся.

— Так колдуны своих духов задабривают, — сказал Вадим, взволнованный нахлынувшими воспоминаниями. — Считайте, весь остров покрыт оленьими рогами! Зрелище! Ведь их туда сотни лет, почитай, свозили. А трогать нельзя — духи разгневаются.

— Так что, ваши сиятельства, не обессудьте, — похоже, старик принял решение провести черту под разговором, — не можем мы вас на Роговый остров переправить. — Он уже собрался было уходить, повернулся к избам и сделал несколько шагов, но остановился: — Ежели рыбки покушать, али с ночлегом — это пожалуйста.

И все обитатели рыбацкого села двинулись к своим избам. Последними место встречи покинули осмелевшие ребятишки: им страсть как хотелось поподробней рассмотреть неожиданных пришельцев.

— Вот те на! — огорчился Вадим. — А я планировал — начнем с Рогового острова, потом — сопки, Сейдозеро…

— Ты погоди, — перебил Владимир. — Тут, в верстах в тридцати отсюда, село Игда, там приход, церковь, а у батюшки — сын Александр, Саша Захлебов, мы с ним вместе в Кандалакше в гимназии учились. Да ты его знаешь — рябоватый малость, его еще Рябом звали.

— Припоминаю, — сказал Вадим.

— У Саши есть парусник. Думаю, я с ним договорюсь. Буран, наш мерин, хорошо под седлом ходит.

— Так не взяли мы седла, — расстроился Илья.

— Без седла обойдусь. Сейчас четвертый час. До вечера управлюсь и глядишь, к утру будем с Сашей… Николай Константинович, вы одобряете такой план?

— Вполне, — рассеянно сказал Рерих; полное равнодушие ко всему обуяло его. Даже непонятное возбуждение Елены Ивановны больше не волновало: «Все суета сует и всяческая суета…» Кажется, так сказал Экклезиаст.

— Только вот с ночлегом…— Владимир уже спешил. — Тут в избах грязно, тесно, тараканы. Лучше разбить палатку, она у нас утепленная, есть керосиновая печка, на землю — войлочные подстилки…

— Да не беспокойся ты! — перебил его Вадим. — Мы все сделаем. Не теряй времени.

Через полчаса на пегом в черных яблоках мерине Буране степенном и сильном, Владимир, приспособив в качестве седла кусок войлока, отправился в село Игда.

А через час на берегу Ловозера уже стояла большая теплая палатка, в ней топилась керосиновая печка, потрескивала четырьмя толстыми фитилями; Елена Ивановна хлопотала, готовила ужин, мальчики умчались к рыбакам — смотреть, как вытягивают глубинный невод.

Ужинали уже в полумраке — солнце ненадолго нырнуло за горизонт, но лампу не зажигали: сумерничали. Набегавшиеся Юрий и Святослав, переполненные впечатлениями, тут же сладко заснули; Вадим, взяв этюдник, краски и кисти, отправился «ловить момент, когда Ярило опять покажется над нашей скорбной землей». Илья, по его уверениям, отправился к знакомым, хотя (Юрий где-то проведал и шепнул об этом родителям) у молодого человека есть тут знакомая девушка, и зовут ее Катя.

Николай Константинович и Елена Ивановна сидели у раскалившейся печки. Молчали. Стемнело.. — Я зажгу свечу, — сказал художник.

— Как хочешь… Впрочем, да… Плохо видно, зажги. Я смутно различаю твое лицо.

Толстая сальная свеча долго не хотела разгораться — очень коротким был фитиль.

Наконец в палатке затрепетал язычок неяркого желтого пламени. Николай Константинович укрепил свечу в чайном блюдце и поставил его на низкий раскладной столик.

— Как ты себя чувствуешь, Лада?

— Превосходно. Почему ты спрашиваешь?

— Так…

— А ты?

— Что? — быстро спросил он.

— Тебя мучают мысли, — она прикрыла глаза; густые длинные ресницы мелко трепетали — мысли о Владимире. Не тревожься — он жив.

— Но где он…

— Не перебивай! — в голосе Елены Ивановны появились жесткие нотки. — И ты неотступно, последние дни… дни и ночи думаешь об этом. Об одном, об одном! Куда нам уехать? Куда бежать от них?.. Ты этими думами истерзал не только себя, но и меня… Молчи! Молчи, мой милый! Но ведь ты решил?

— Да, решил.

— Это Индия?

— Да. Но сначала…

— «Сначала», — перебила она, — это мелочи. Главное — цель: Индия, как мы и задумали.

— Да, как мы и задумали, — эхом откликнулся Николай Константинович.

— Прекрасно! — И Елена Ивановна с облегчением вздохнула, поднимая переставшие трепетать ресницы. — Превосходно!

Из книга Арнольда Г. Шоца «Николай Рерих в Карелии»

(Лондон, издательский дом «Новые знания», «Джордж Дакинс и К°», 1996 год)

Вначале несколько цитат, возможно, с небольшими комментариями.

26 октября 1917 года (заметьте, через двенадцать дней, ибо дата в дневнике по старому стилю, после октябрьского переворота. — А. Ш.), «находясь в Сердоболе и, может быть, глядя в окно на осенний шторм, поднявший высокие волны на Ладожском озере, Николай Константинович записывает в „Листах дневника“:

Делаю земной поклон учителям Индии. Они внесли в хаос нашей жизни истинное творчество и радость духа, и тишину рождающую. Во время крайней нужды они подали нам ЗОВ (выделено мною — А. Ш). Спокойный, убедительный, мудрый. В контексте слово «нам» необходимо перевести как «мне»: мне подали ЗОВ учителя Индии.

Вернемся в 1913 год. Дух приближающейся европейской войны уже витает над континентом. Но знаменитый русский живописец не ощущает надвигающейся катастрофы. Он в Париже — персональная выставка, шумный успех. На своем вернисаже он знакомится с востоковедом В. В. Голубевым, знатоком индонезийского, индийского и тибетского искусства. Ученый только что вернулся из длительной поездки по Индии, делится своими впечатлениями с художником, он намерен опять отправиться туда. Рерих загорается: может, вместе разработать некий план исследований культуры Индии? Он бы с удовольствием отправился на Восток, особенно в Индию. Его — и его супругу — жгуче интересуют и религия, и искусство этой прекрасной страны. Они проговорили несколько часов, потом встречались еще несколько раз.

Вернувшись из Франции, Николай Константинович пишет большую статью «Индийский путь» — о своих встречах с замечательным соотечественником, постоянно живущим в Париже, об их разговорах и зреющем совместном плане (ему не суждено было осуществиться — в задуманное вмешалась война); статья заканчивается такими словами:

Желаю В.В. Голубеву всякой удачи и жду от него бесконечно многозначительного и радостного… К черным озерам ночью сходятся индийские женщины. Со свечами. Звонят в тонкие колокольчики. Вызывают из воды священных черепах. Их кормят. В ореховую скорлупу свечи вставляют. Пускают по озеру. Ищут судьбу. Гадают. Живет в Индии красота. Заманчив великий Индийский путь.

Заманчив, очень даже заманчив… Похоже, в то время Николай Константинович Рерих еще только интуитивно чувствовал эту индийскую заманчивость. Его «великий план», смутные контуры будущей могучей «империи духа» только намечались в сознании. Но уже ясно: для того, что может возникнуть, необходима основа, фундамент, на котором будет стоять «храм духа»…

…Индийская, более широко — восточная, тема появляется в творчестве Рериха в 1905 году. Он пишет сказку «Девассари Абунту», а в следующем, 1906 году создает полотно под тем же названием и картину «Девассари Абунту с птицами». В дневнике Николай Константинович записывает: «Это моя первая творческая дань Индии».

В последующие годы тематика Востока занимает все большее место и в литературных работах Рериха, и в его живописи. Влияние восточной философии на мировоззрение живописца становится все заметнее.

Надо сказать, что Востоком, и не столько его искусством, сколько восточными религиозными учениями, с еще более раннего времени была страстно увлечена Елена Ивановна и в этом смысле она имела на своего супруга сильное влияние.

И все это происходит на фоне некоего объективного исторического процесса. Особенность Российской империи в том, что она — единственное в мире многонациональное евроазиатское государство, где переплетаются, взаимодействуют, обогащая друг друга, различные религии, культуры, традиции. И при глубинном изучении проблемы выясняется близость культуры, искусства, черт национального характера и религиозного восприятия мира, — несмотря на полную внешнюю несхожесть христианства и буддизма — тождество двух великих народов: русского и индийского. Это глубже и многогранней других ощутил, а потом осмыслил Николай Константинович Рерих, поняв, какие огромные, плодотворные возможности Таятся в сближении и сотрудничестве двух государств во всех областях, но прежде всего на поприще культуры.

Впрочем, в своем понимании важности изучения индийской культуры для России художник не одинок. Во второй половине XIX — начале XX в. культурные связи России и Индии значительно расширяются. Широкое признание получают блистательный русский индолог И. П. Минаев и его ученики С. Ольденбург и Ф. Щербатский.

Изучая прошлую, уходящую в глубину веков культуру Индии — философию, религию, искусство, Николай Константинович живо интересуется культурной и религиозной жизнью современной Индии (именно на этом поле произойдет его сближение с Рабиндранатом Тагором, которое уже в Кулу, где у подножия Гималаев в конце концов поселится наш живописец, перейдет в обоюдную приязнь, почти дружбу).

И следует сделать вывод: изучение индийской культуры, и особенно религии, которым во все века индийские правители придавали огромное значение, невзирая на войны, неслыханные материальные трудности и — увы! — традиционную нищету народа, способствует зарождению главной доминанты в теоретическом — пока теоретическом — учении Рериха о всеобъемлющем Землю «царстве духа»; доминанта эта — культура. В ту пору — десятые годы нашего века — Николай Константинович писал:

Среди народных движений первое место займет переоценка труда, венцом которого являются широко понятое творчество и знание. Отсюда ясно, что в поколениях народа первое место займут искусство и наука. Кроме того, эти два двигателя являются тем совершенным международным языком, в котором так нуждается мятущееся человечество.

Искусство — сердце народа. Знания — мозг народа. Только сердцем и мудростью может объединиться и понять друг друга человечество.

Восток, Индия, восточная философия и искусство накануне Первой мировой войны в жизни и творчестве Николая Константиновича занимают все большее место. Он собирается послать в Индию стипендиатов школы Общества поощрения художеств, разрабатывает проект открытия в Петербурге индийского музея, надеется получить для него некоторые экспонаты из коллекции В.В. Голубева (еще в Париже они вели об этом предварительные переговоры), теперь же он обращается в Академию наук, чтобы от ее имени была бы проявлена соответствующая инициатива. Но в ответ — молчание… «Когда гремят пушки, музы молчат»?

В связи с индийской — или восточной — темой следует особо остановиться на контактах Рериха в эти годы с человеком удивительной судьбы, забайкальским бурятом, получившим в Тибете буддистское образование, Агваном Дорджиевым.

Поскольку об этом действительно уникальном в своем роде персонаже восточной, точнее тибетской, истории первой четверти XX века Арнольд Генрихович Шоц в своей книге фактически только упоминает, следует о нем рассказать более подробно.

Итак…

Хамбо Агван Дорджиев

(фамилию можно перевести с тибетского как «раскат грома», дата рождения не установлена, скончался в 1938 г.)

Около 1880 года в тибетскую столицу Лхасу прибыл молодой лама. В то время он еще ничем не отличался от сотен других монахов за исключением, пожалуй, того, что не был тибетцем. Бурят, он родился в сибирских степях к востоку от Байкала и являлся русским подданным; внешность имел типично азиатскую — круглолицый, смуглый, узкоглазый, с прямым, слегка приплюснутым носом, коренастый, широкогрудый, коротконогий. В Тибете он стал известен под именем Чоманг Лобзанг.

Вскоре после своего прибытия в Лхасу молодой монах поступил в монастырь Дрепунг — один из трех наиболее значительных религиозных центров Тибета. Однако через некоторое время ему пришлось заняться большой политикой: способного юношу заметил и приблизил к себе Далай-лама ХШ; вскоре Агван становится одним из самых авторитетных советников правителя Тибета. Он создает при дворе ламы целую партию прорусски настроенных тибетских аристократов, ведет активную пропаганду своих политических взглядов в Западном Тибете — районе Нгари, наместник которого Нага Навен полностью находится под его влиянием, что весьма оригинально и неожиданно аукнется в 20-е годы после «Великого Октября» в России.

А пока, в начале XX века, в российском Генеральном штабе вынашивается проект присоединения к России «монголо-тибетско-китайского Востока». Когда Александр III одобрил этот проект и субсидировал его из казны, в Лхасу было отправлено несколько агентов-бурятов, которые и повстречали там своего земляка. Им удалось убедить Дорджиева, а Дорджиеву в свою очередь Далай-ламу в необходимости искать дружбы и покровительства России — единственной державы, которая может защитить тибетцев от англичан.

В 1898 году Дорджиев впервые появляется в Петербургe в качестве неофициального представителя Далай-ламы. Его даже принимает в частном порядке Николай II. Дорджиев заводит полезные знакомства, в том числе с Рерихом, и возвращается в Лхасу с многочисленными ларами от русского императорского двора. Он был полон решимости подчинить Лхасу политическим интересам русского царя. Его убедительные аргументы произвели огромное впечатление на Далай-ламу. Традиционный союзник Тибета, Китай больше не обладал значительной военной мощью и практически полностью находился под контролем англичан. Россия же представляла собой реальную военную силу. К тому же Агван видел свою задачу не только во включении Тибета в русскую сферу влияния, но и в распространении тибетской религиозной мысли в русской среде.

Дорджиев совершил еще две поездки в Петербург. В конце 1901 года он привез в Тибет предварительный текст договора между двумя странами. Мало-помалу в Тибет начало просачиваться и русское оружие, пока только стрелковое.

Между тем отношения Тибета с Англией резко обостряются. Далай-лама направляет Дорджиева в Россию уже с официальной миссией, в качестве своего чрезвычайного посланника для переговоров с царским правительством об активизации русских в Центральной Азии, в том числе в Тибете с целью остановить английскую колониальную экспансию. Николай Константинович Рерих, человек влиятельный в правительственных кругах России, всячески поддерживает миссию Дорджиева в Петербурге. За такое содействие Далай-лама через своего посланника выразил художнику благодарность и вручил дорогие подарки.

Но миссия Дорджиева, увы, не увенчалась успехом…

12 декабря 1903 года британцы начали крупномасштабную операцию против Тибета. Россия же, воевавшая с Японией, не вмешалась.

Разгром был полный, и летом 1904 года британцы вступили в Лхасу. Далай-лама был вынужден бежать в Монголию. Вместе с ним уехал и Дорджиев. Со стороны казалось, что он навсегда перестал играть сколько-нибудь значительную роль в международной политике. Но это впечатление было обманчивым. Дорджиев не раз появлялся в Тибете после того, как туда были введены британские войска.

С конца 1922 года Дорджиев становится неофициальным представителем Далай-ламы в Советской России. Помимо чисто политических дел, он занимается распространением буддизма и сбором средств на строительство новых дацанов. Заботит его и проблема сохранения буддистских памятников, которые варварски разрушают местные власти, о чем он неоднократно пишет советскому правительству. Однако вскоре начинаются репрессии. Ленинградское отделение НКВД ликвидирует Тибето-монгольскую миссию, получившую ярлык «контрреволюционной организации». Дорджиев спешно уезжает в Закавказье, но и там его не оставляют в покое. 13 ноября 1937 года он был арестован грузинскими чекистами и препровожден в Верхнеудинск (Улан-Удэ).

После первого же «допроса с пристрастием» Дорджиев оказался в тюремном лазарете, где и скончался 29 января 1938 года.

Для Николая Константиновича Рериха знакомство с Агваном Дорджиевым имело огромное значение: этот человек с блестящим буддистским образованием, глубокий знаток истории и культуры Востока, был живым первоисточником. Помогая ему осуществлять сложнейшую дипломатическую миссию в Петербурге, художник не уставал черпать из этого кладезя знаний все новые и новые сведения о государстве, которое его особенно интересовало, — об Индии. Но не только о ней…

От Дорджиева он впервые услышал и то, что повлияло коренным образом на всю его дальнейшую жизнь: посланец Далай-ламы поведал ему о стране Шамбале и ее правителях-махатмах, обладающих тайными оккультными знаниями, ядром которых является ключ к космической энергии вселенского бытия. При этом Дорджиев назвал Николаю Константиновичу место, где находится Шамбала, — на стыке границ Индии, китайской провинции Синьцзян и северо-западного Непала.

Если на этом стыке вы выйдете к широкой долине, по которой течет небольшая река с чистейшей прозрачной водой, в ней плавают медленные золотистые рыбы, а далеко в перспективе, на горизонте, возникает горная гряда, и в ней будут выделяться четыре вершины, отдаленно напоминающие четырех стариков, сидящих в позе лотоса, значит, вы у цели: за этой грядой Шамбала…

И тут надо заметить, что на географической карте местонахождение страны обетованной, указанной Агваном Дорджиевым, точно соответствует району Нгари, которым правил Нага Навен, а он в двадцатые годы, став сепаратистом, замыслил отделение своей вотчины от Тибета при поддержке коммунистического интернационала и даже строил планы создания буддийского интернационала — не без подсказки, конечно, из Москвы.

… Их разбудили громкие голоса, смех.

В палатке уже не было ни мальчиков, ни Ильи, ни Вадима.

За ночь тепло растаяло, и не хотелось вылезать из спального мешка.

— Папа! Мама! — кричал радостно и нетерпеливо Святослав — казалось, совсем рядом. — Когда же вы наконец проснетесь? Посмотрите, какой парусник!

— Встаем, Коля, — сказала Елена Ивановна, и в ее голосе слышалось явное нетерпение: значит, все у Вадима получилось.

Действительно, когда через несколько минут они вышли из палатки, — уже высокое солнце в совершенно ясном небе, блеск водной глади, ласковый свежий ветерок, крики чаек — первое, что увидели Николай Константинович и Елена Ивановна, был красавец парусник, причаливший к берегу, с высокой кормой и мачтой, похожей на многоярусный крест. Под его острым килем в воде играли солнечные блики.

Возле парусника стояли мальчики, Владимир и Илья, Вадим, Глеб и высокий крепкий парень с крупными рябинками на мужественном обветренном лице. Рябинки его вовсе не портили.

— Проснулись! Проснулись! — обрадовался Святослав и пустился в дикий пляс вокруг родителей.

— Доброе утро, — сказал Владимир улыбаясь. — Сладилось! Вот, знакомьтесь: Александр Захлебов, капитан этого безымянного парусника.

— Я предлагаю назвать его так: «Наутилус»! — воскликнул Юрий.

А Александр Захлебов сказал:

— Здравствуйте! — и добавил с достоинством: — Хорошо, сходим на Роговый, вернемся, тогда и с названием, раз вы считаете, что без него негоже, определимся.

— Так давайте грузиться на парусник! — потребовал самый младший Рерих.

— Сначала завтрак, — возразила Елена Ивановна. Часы показывали половину первого пополудни, когда парусник отправился в путь — сначала на веслах.

— Отойдем сажен на триста, тогда и парус поднимем, — сказал капитан. — Там, на волне, ветер покрепче.

Их провожали, наверно, все жители села Иван-дом: стояли молчаливой толпой, смотрели — ни единого слова, хмурые лица; несколько малых детишек, как и вчера, державшихся за подолы мам и бабушек, почему-то плакали. Над молчаливой толпой явно витали неодобрение и страх.

На веслах сидели Илья и Владимир, мальчики устроились на носу, жадно всматриваясь вдаль, в, казалось, беспредельный водный простор, сливавшийся с горизонтом; противоположного берега не было видно.

Возле мачты к палубе была накрепко приделана скамейка с низкой спинкой, и на ней устроились Елена Ивановна и Николай Константинович. Заботливая мама не уставала повторять: «Юрик! Слава! Держитесь крепче!»

Ветер, хотя и дул ровно, усилился. По водной глади бежала нервная зыбь.

— Суши весла! — скомандовал капитан. — Поднимаем парус!

— Ура-а-а! — закричали мальчики.

Громко хлопнул взбиравшийся по мачте полотняный парус, тут же надулся пузырем; Александр, орудуя туго натянувшимися канатами, развернул его по нужному курсу, и парусник стремительно помчался вперед. Под килем запела, забурлила вода, а сзади, от кормы, бежали в стороны два белых пенных уса, постепенно исчезая в волнах.

— И сколько нам плыть до острова? — спросил Николай Константинович.

— Если так будем идти, — откликнулся капитан, — думаю, часа полтора.

И почему-то все примолкли, даже мальчики больше не разговаривали.

Только плеск воды за кормой, свист ветра, пронзительные крики чаек, которые рваной белой стайкой летели следом.

Прошло больше часа. На горизонте, по ходу парусника, возникла полоса земли.

— Роговый, — тихо сказал Александр.

Полоска земли становилась все отчетливее, обозначились на ней высохшие макушки низких елей, росших, казалось, на самом берегу.

Вынырнул из воды огромный валун, гладко обточенный водой, темный, мрачный; мимо него прошли совсем рядом, и от древнего ледникового пришельца будто пахнуло могильным холодом.

Николай Константинович старался рассмотреть рисунок трещин на камне — что-то в нем угадывалось… Но уж слишком быстро все промелькнуло мимо. И тут его руку цепко, сильно сжали пальцы Елены Ивановны — они были неестественно холодны. Он, повернувшись, увидел побледневшее лицо жены с замершими, широко распахнутыми глазами, в которых застыл ужас.

— Лада…— прошептал он, накрывая своей рукой ее руку. — Что случилось?

— Он живой… Он был живым…

— Кто?

— Камень. Я встретила его взгляд. Он…

Елена Ивановна не успела договорить — внезапно навстречу паруснику ударил тугой, плотный шквал ветра. Мгновенно парус натянулся, судорога пробежала по корпусу, послышался треск досок…

— Держитесь крепче! — закричал капитан, а Глеб, цепко взяв за руки мальчиков, уже тащил их к высокой задней корме. К ним бросились родители, и скоро все сбились в плотный комок, держа друг друга. Илья и Владимир помогали Александру, который пытался опустить парус, но у них ничего не получалось.

— Нас относит от острова! — крикнул Глеб. Действительно, оказывается, парусник развернуло, и теперь, боком кренясь на левый борт, он стремительно отдалялся от острова Роговый.

— Посмотрите на небо!.. — крикнул Илья, и страх был в его голосе.

Небо затянула серая клубящаяся дымка, которая все сгущалась, но самое невероятное было то, что в серой, казалось, живой пелене все двигалось, перемещалось, сталкивалось, и светили ДВА солнца, совершенно одинаковых, густо-лилового цвета, и на них можно было смотреть.

Ветер теперь налетал беспрерывными порывами, они становились все сильнее и сильнее, вокруг свистело, трещало, за кормой поднимались волны с пенными гребешками, парусник начало заливать водой.

Налетел шквал невероятной силы — он ударил в борт парусника с таким остервенением, что мачта затрещала, и медленно накренилась к борту, увлекая за собой парус…

Мачта переломилась, однако не упала за борт; торчали острые, как клинки, щепы.

— Мы перевернемся!.. — закричал Саша, пытаясь отвязать парус, — Глеб, Вадим — топор!.. Вон, под мешком с песком!

Вадим все понял мгновенно — мачта была перерублена на месте перелома до конца, и все теперь завороженно смотрели, как она с парусом быстро удаляется от судна, которое по инерции плыло достаточно быстро…

И никто не успел по-настоящему испугаться и осознать, что только что были рядом с гибелью — с того момента, как на парусник обрушился первый шквал ветра, нагрянувший с острова Роговый, прошло несколько минут.

И вот…

Но не был ли это коллективный сон или галлюцинация? Штиль, ни дуновения ветра, в небе на глазах рассеивается, пропадает серая пелена, и вот уже в голубой необъятности стоит над головой яркое арктическое солнце — одно… Только озеро не может успокоиться сразу: по нему от острова Роговый, который опять виднеется вдали как полоска однообразной, скучной земли, бегут частые волны.

А справа по борту, саженях в пятидесяти от парусника — вернее, того, что от него осталось, отчетливо виден берег, кое-где прорезанный скалами, с кручами, утесами, вторгающимися в водную гладь.

— Южный берег, — тихо сказал Глеб. — Узнаю места. Тут рядом старый-престарый погост лопарей. Тоже место интересное. Давайте на весла… Кто?..

— Да.. — в голосе Александра Захлебова было удивление. — Не пустили нас на свой остров духи шаманов.

— Страшно-о-о!.. — вдруг истерически закричал маленький Святослав и залился слезами. — Бо-бо-юсь!..

Южный берег Ловозера. 22. VIII. 1918 г.

Второй день мы живем здесь, разбив лагерь, то есть поставив палатку на самом высоком месте, которое нашли. Впрочем, оно рядом с берегом. Вокруг болотистая тундра, кое-где скальные образования: прямо из болот или тундры, покрытой то ягелем, то низким кустарником, поднимаются уступами длинные и короткие гранитные скалы высотой сажен до двадцати. На небольшой возвышенности, близко от нашей палатки, старое заброшенное кладбище лопарей, могилы почти стерло время, ни крестов, они ведь язычники, ни памятников, только иногда на еле заметных холмиках — камни. http://punjab.narod.ru/

Святослав успокоился, нервный припадок, начавшийся сразу после внезапного — все, да и я тоже, уверены — «шаманского» урагана прошел, но не бесследно: мой младший сынишка стал молчаливее, исчезла резвость, боится оставаться один, сегодня утром наотрез отказался идти со мной на кладбище, изучать камни на могилах. Пришлось с ним остаться Ладе. Она оживлена, несколько, по-моему, взвинчена, все ей здесь интересно.

И действительно, тут есть чему удивиться. Еще вчера совершили маленькую экспедицию по исследованию берега, дошли до южной оконечности озера, и неожиданно оказались у начала мощеной дороги, по которой явно никто давно не ездит, но она в прекрасном состоянии: высоко насыпана, утрамбована так, что на ней ничего не растет, а сверху — тонкий слой дробленого камня. Кем он положен? Каким образом? Привезти сюда дробленый камень невозможно — вокруг болота, даже троп нет. Но главное — зачем? Кому нужна эта дорога? С какой целью она проложена? У Ильи мать из здешних мест, он рассказал, что дорогу эту старожилы помнят с незапамятных времен: «Всегда тут была». И ведет она прямиком через болота и тундру к соседнему Сейдозеру, до него версты две. Мы проделали вчера это путешествие в две версты, хотя уже порядочно устали, больше, пожалуй, от впечатлений и переживаний, вызванных внезапной короткой бурей.

И что же мы увидели? Вернее — открыли? Дорога, которую ни при каких обстоятельствах не могли проложить в этих местах, аборигены-лопари привела нас на берег Сейдозера, которое совсем небольшое, с того места, на котором мы оказались, отчетливо был виден противоположный берег. И…

Во-первых, присмотревшись, мы обнаружили, что стоим на площадке, явно возведенной здесь руками человека. («Или каким-нибудь другим разумным существом», — сказала, несколько странно улыбнувшись, моя Лада. Я был озадачен ее словами. Что-то она знает. Или догадывается. Давно надо было привыкнуть к ее внезапным откровениям, но не могу.) Эта возвышенность абсолютно правильной круглой формы, ее склон, спускающийся к воде, расчищен от кустарника. Или, наверно, точнее сказать, на этом склоне ничего не растет. То есть как теперь пишут во всяческих географических изданиях, мы оказались на смотровой площадке.

Во-вторых… С площадки, на которой мы столпились, отчетливо виднелась отвесная скала на противоположном берегу Сейдозера, отражавшаяся в воде, как в зеркале. И на ее явно отполированной вертикальной грани была изображена темная человеческая фигура огромных размеров.

Все были ошеломлены и заворожены открывшейся картиной. Все молчали…

Молчание нарушил Славик:

— Пошли! Пошли отсюда! Не хочу на него смотреть!..

И всем нам, непонятно почему, сразу захотелось уйти. Что мы и сделали: Должен заметить: спешили, несмотря на усталость. Не оглядывались.

Но завтра мы туда вернемся. Продолжим исследования.

Мир полон загадок.

Южный берег Ловозера, 23.XIII. 1918 г.

Только что вернулись из второго похода к Сейдозеру. Сейчас — 23.15. Валюсь с ног от усталости, но надо записать, иначе могут забыться какие-нибудь подробности.

Невероятно! Все невероятно.

С утра отправились по дороге, которую Слава назвал «звездной», — уж не знаю, почему, но что-то есть в этом названии. Спешили. Странно: я заметил, что всех нас охватило нетерпение — скорее бы очутиться на смотровой площадке, увидеть гигантскую фигуру черного человека на отвесной грани скалы, которая на противоположном берегу под прямым углом уходит под воду озера. «Только бы не испортилась погода!» — несколько раз повторила Лада в крайнем возбуждении.

Но погода была великолепной весь день: безоблачно, солнце, еще жаркое, легкий южный ветер.

И вот мы на «смотровой площадке». Сразу изумление — смотрим на черного человека. Да, он на своем месте, на отшлифованной грани скалы. Расстояние до этого своеобразного наскального изображения — сажен двести пятьдесят, может быть, триста. Он на месте. Но — и это заметили сразу все — другой. Вернее, что-то изменилось в его позе, таинственный пугающий незнакомец вроде бы чуть-чуть повернулся налево и — самое невероятное — на его голове был черный котелок. По форме очень даже модный, современный котелок. Вчера его точно не было. «Надо подойти ближе и как следует рассмотреть», — предложила Лада. «И вообще исследовать ту гору», — подхватил Глеб.

И мы двинулись к скале полевому берегу Сейдозера, очень медленно, часто обходя болота или преодолевая их — хорошо, что по совету Ильи взяли несколько широких досок, которые нашлись на паруснике Саши: клали их на неглубокие болота как мостки, преодолев несколько сажен, перемещали дальше. Наконец подобрались к скале.

Но нас ждало разочарование: вблизи черный человек исчез, мы могли видеть, подойдя вплотную, только темные пятна на каменной скале сероватого цвета. Кстати, скала с изображением не купалась в озере, как это казалось издали, со «смотровой площадки», между водой и отвесной каменной гранью было сажени три. Словом, черного человека можно было увидеть только издали. Или, может быть, с лодки, если к скале плыть через озеро. Интересно, с какого расстояния изображение черного человека начало бы исчезать? Но у нас не было лодки.

Дальше нас ждали другие, более чем странные открытия.

Мы решили обойти скалу вокруг и, если найдем тропу, подняться на ее вершину, что, впрочем, представлялось маловероятным: почти вертикальные гранитные уступы встретили нас. Скала оказалась в основании огромной, верст пять-шесть по окружности. Скалу или, наверно, это будет правильнее, гору рассекали глубокие ущелья. И в одном из них мы обнаружили… Ее первой увидела Лада, закричав: «Смотрите! Что-то белое и высокое! Как свеча!» И действительно, в каменном гроте стояла большая желтовато-белая колонна, примерно в два человеческих роста, выточенная из однородного камня, очень похожего на мрамор, но без прожилок. Свеча, только гигантских размеров.

Рядом с ней лежал темный кубический камень. Абсолютно вымеренный до миллиметра куб!

Сейчас я думаю: мы попали в древнее капище17 или аборигенов-лопарей, что маловероятно, или тех, кто здесь жил когда-то, в доисторические времена.

Необходимо зафиксировать: вид и бело-желтой колонны, и камня вселил в нас безотчетный ужас: взглянув на Ладу, я увидел, что она близка к обмороку или вот-вот может начаться приступ. Мы поспешили покинуть ущелье.

Следующее открытие, не менее загадочное, ждало нас на северной стороне горы: мы увидели, что на высоте примерно двухсот сажен зияет огромная черная пасть пещеры, и к ней ведет очень круто вверх вполне отчетливая тропа. «Поднимаемся?» — нетерпеливо спросил Глеб. «Я не пойду! Ни за что не пойду!» — закричал Святослав. «Я останусь с ним здесь, — сказала Лада, — а вы поднимайтесь. Надо понять…» Она не договорила, но я понял жену, свою верную спутницу, — это было нашим правилом во всех путешествиях: встречается что-то новое, непонятное, неразгаданное — надо приложить все усилия, чтобы узнать о нем все возможное, максимально, до предела.

Мы поднялись: Юрий был молодцом, он, я видел, преодолел страх. Горжусь своим старшим — он в меня. И в маму.

Мы оказались возле пещеры, это была расщелина, которая вела в глубь земли. Три, хотя и стертые временем, каменные ступени шли вниз, а дальше начинался полный мрак. У нас не было ни свечей, ни фонаря. И я видел: не только меня — всех охватило давящее ощущение… Сейчас я определяю его так: противодействие незримых сил. Кто-то не хотел, чтобы мы шли дальше, в глубь земли. А может быть, нас — или меня — испытывали?

Едва заметная тропинка от пещеры вела направо, и, пройдя по ней недолго, мы остановились: перед нами был тупик — нагромождение непроходимых каменных глыб. Зато с того места, где мы стояли, неожиданно открывалась широкая панорама на восток: ровная заболоченная тундра, в маленьких озерках поблескивало солнце, и посреди этой северной пустыни возвышались три невысокие сопки, которые, если их соединить линиями, образуют равнобедренный треугольник. Но самое удивительное заключалось в том, что сопки были похожи по конфигурации на пирамиды, их равные грани были кем-то искусно сделаны: такие осмысленные, совершенные формы природе не под силу. Впрочем, смотря что понимать под природой.

Мне, когда я рассматривал сопки-пирамиды, пришли в голову мысли о том, что скорее всего мы оказались среди обломков могучей просвещенной цивилизации, когда-то существовавшей здесь и исчезнувшей, оставив о себе загадочные, обрывочные напоминания.

Мои размышления прервал возглас Глеба, который прошел еще немного вперед, протиснувшись меж каменных глыб: «Идите скорее сюда!»

Кое-как мы по очереди пролезли в узкую щель между камней и оказались у замурованного входа или в пещеру, или в склеп: отчетливо были видны «швы» между камнями, заполненные неким веществом темно-коричневого цвета. Но это была не глина, вещество оказалось тверже камня. Но… «Вы смотрите сюда!» — прошептал Глеб. Я не поверил своим глазам: на замурованной поверхности, в левом углу был виден… Нет, правильнее сказать — вырос цветок лотоса! Самый почитаемый в Индии цветок, только каменный, вырос, вернее, образовался из того же вещества, которое скрепляло камни, замуровавшие вход в подземелье. Цветок был барельефом, как бы выдирающимся из кладки, его питали те силы, которые находятся ТАМ, в подземелье. Некое усилие присутствовало в позе цветка — другого слова не нахожу: он вырос только что! И даже кусочки этого темно-коричневого вещества были под ним, на земле, корни каменного лотоса, продираясь к нам, разрушили породу.

— И я испытал мгновенную смесь сладостного восторга, и не менее сладостного ужаса: я понял, что цветок каменного лотоса пророс совсем недавно, может быть, этой ночью. И он явлен здесь мне. Он — вестник, знак.

Я поймал себя на чувстве что сейчас я брошусь на эту замурованную стену, вырву из нее каменный лотос и за ним будет проход… Я знаю, куда он ведет…

«Папа, папа…— услышал я голос Юрия. — Что с тобой?..»

Оказывается, все смотрели на меня. У всех были испуганные лица.

«Давайте спускаться», — я попытался сказать это спокойно, но голос мой был хриплым, слова вырывались резко. «Может быть, попытаться извлечь из камней этот цветок?» — предложил Владимир. «Нет! Нет! — запротестовал я. — Мы не сумеем, а только разрушим его. Спускаемся!»

И наконец последнее событие, вернее, видение этого дня. Мы вернулись на «смотровую площадку», в которую упирается «звездная дорога», окончательно измотавшись, преодолевая болота полевому берегу Сейдозера. Солнце висело над горизонтом и, похоже, совершенно не собиралось за него опускаться. Между тем был уже одиннадцатый час вечера. На площадке оказалось сухо, мы расстелили войлочную подстилку, мальчики на нее тут же плюхнулись — хоть немного отдохнуть перед последними двумя верстами — преодолев их, мы наконец окажемся в своем базовом лагере. Мы с Ладой тоже присели на мою куртку.

Сейчас мне кажется, что мы все одновременно посмотрели на огромную фигуру черного человека, изображенного на скальном обрыве горы на противоположном берегу Сейдозера. У кого-то вырвался возглас изумления. И немудрено… Черный человек был другой: он стоял, повернувшись к нам в профиль, и на нем был длинный плащ с капюшоном, закрывавшим лоб, наверно, до бровей, утреннего котелка не было, а глаза, вернее, там, где на лице должны быть глаза, отчетливо светились два малиновых пятна. На гору с фигурой черного великана падали лучи закатного солнца. Может быть, они создавали это жуткое зрелище? Но так я думаю сейчас. Л тогда… Никто не проронил ни слова. Все вскочили и начали собираться, стараясь не смотреть на противоположный берег Сейдозера. Я взглянул на Святослава, он был бледен, но не плакал, молчал и — может, мне показалось? — был крайне сосредоточен, похоже, думал о чем-то, очень важном для него. Всю дорогу до «дома» никто не проронил ни слова.

После ужина — есть не хотелось никому: не было аппетита, все валились с ног от усталости, Святослав, таинственно поманив рукой, вызвал меня из палатки и мы отошли в сторону, где нас никто не мог слышать. «Папа, я знаю, что есть Бог, — тихо сказал Слава. — И я верую, честное слово — верую! Но папочка, ведь он… Ну черт или дьявол… Он тоже есть?» И я ответил своему младшему сыну: «Да, он есть, темный князь мира сего. Но если ты веруешь в Бога, и Он живет в твоем сердце, дьявол не страшен тебе: он никогда не сможет завладеть твоей душой».

Бело-розовый туман давно рассеялся, и в перспективе была видна горная гряда, над которой возвышались четыре вершины в снеговых шапках, отдаленно похожие на стариков, сидящих в позе лотоса. Да, да! Все они, оказывается, похожи на стариков…

Ощущение полного счастья, легкости. Именно это чувство необыкновенной легкости, отсутствие физического тела, полная свобода (от чего?) переполняли художника. И вдруг неведомая сила сорвала то, кем он был, с места — ничего подобного с ним еще не происходило в этих снах — и стремительно понесла к горной гряде; внизу под ним по зеленой долине струилась медленная неторопливая река, и он ясно видел, как в ее хрустально-прозрачной воде плавают большие золотистые рыбы. Но — дальше, дальше!

Стремительное, упоительное чувство полета! И кажется, что горы тоже летят ему навстречу: все ближе, ближе четыре вершины-старика, все отчетливее. И вот он сначала смутно, потом все ярче и ярче видит, что между правой крайней вершиной — старик в остроконечной шапке и с белой бородой, и второй вершиной, она с двумя каменистыми кряжами по бокам, раньше он их не мог рассмотреть, а сейчас, подлетая все ближе, думал: «Эти кряжи походят на старческие натруженные руки, они…» Он не успел довести свое сравнение до конца, отчетливая широкая тропа вела в распадок между этими двумя вершинами. Победа, ликование, восторг! — сейчас эти чувства, переполнившие его до краев, разорвут эфирное тело на части. «Тропа ведет… Я знаю, знаю! Туда…»

«Да, милый, она ведет в Шамбалу», — звучит в его сознании.

Николай Константинович Рерих открывает глаза. Всполошенно, лихорадочно бьется сердце. Бисеринки пота покрывают лицо.

Он лежит в своем спальном мешке. Над ним склонилась Елена Ивановна, она внимательно, добро, с еле уловимой тревогой смотрит на него.

— Тебе снилась твоя долина в Гималаях?

— Почему в Гималаях?

— Ты же знаешь: и долина, и четыре вершины — там, в Гималаях.

— Да, в Гималаях…— «Но откуда ты знаешь? Ведь я никогда не рассказывал тебе об этом сне! Впрочем, чему я удивляюсь?..»

— И ты увидел сейчас тропу в Шамбалу?

— Да… Но сначала нужно найти эту долину с рекой, в которой вода, похоже, не течет. И горную гряду с четырьмя вершинами.

— Мы найдем и долину, и четыре вершины, — Елена Ивановна сдержанно улыбается. — Вернее… Мы можем найти. Это зависит от нас. Он промолчал.

— Но и здесь, на берегу Сейдозера, есть вход, через который можно попасть в Шамбалу.

— Я знаю это…

«Только он проходит через подземные лабиринты», — подумала она и сказала:

— Ты там, перед каменным лотосом почувствовал…

— Да! — поспешно перебил он.

«Но тебя… Нет, правильнее сказать — нас… Нас под землей не пропустят, задержат. Во всяком случае, пока. Или ДРУГИЕ заберут к себе».

— Мы найдем дорогу в Шамбалу! — страсть, воля, непоколебимость были в его голосе. — Дорогу под небом и солнцем.

— Может быть…

 

Глава 3

АНГЛИЯ, ГАСТБОРН, СЕНТЯБРЬ 1918 ГОДА

Тюрьма в этом маленьком городке на берегу пролива Ла-Манш была построена в средние века для знатных узников, включая членов королевской семьи (там тоже случались преступники, особенно во времена смут и дворцовых переворотов), и представляла собой по внешнему виду маленький замок, обнесенный высокими крепостными стенами со сторожевыми башнями на углах. Южная стена обрывалась прямо в море, и узник просторной холодной камеры № 12 слышал, особенно по ночам, как там, на воле, внизу, размеренно и неустанно бьются волны, накатываясь на неприступную каменную преграду, — шум моря долетал через маленькое окно под самым потолком, с разбитыми стеклами, без решетки; добраться до него по стене в пять метров было совершенно невозможно.

Пошел третий год заточения, и узник одиночной камеры начал замечать в себе странные, пугающие перемены: ярость, бешенство, неистовая жажда свободы — сейчас, немедленно! — которые обуревали его в первые дни и месяцы, незаметно сменились апатией и полным безразличием к своей судьбе: ничего не хотелось… Так бы и лежать на своем жестком ложе, состоящем из деревянного топчана, войлочного матраца и ветхого, захватанного по краям, одеяла: лежать на спине, закрыв глаза, слушать глухой мерный шум морских волн и… Что «и»? Мечтать? Грезить? Вспоминать минувшее?

Иногда он вяло думал: «Мне сорок шесть лет. Собственно, жизнь прожита, лучшие годы позади. Можно, конечно, написать мемуары. Есть что вспомнить. Но зачем? И потом… Мемуары — любые — это тщеславие».

Он закрывал глаза. Где-то там, вне его жизни, шумело море, ко всему безразличное. Нет, определенно все, что происходило за тюремными стенами, не интересовало узника двенадцатой камеры. Он уже давно отказался от газет, которые в первые месяцы заточения жадно читал. Теперь, если тюремщики предлагали ему свежие номера «Таймс» или «Еженедельного обозрения», он брезгливо отвергал их, говоря, впрочем, без всякого раздражения:

— Не надо. Все это суета сует и чушь. Лучше отведите меня в библиотеку. Выберу какой-нибудь роман из жизни «рыцарей круглого стола» короля Артура.

Надо сказать, что в тюрьме Гастборна были вполне приличные условия: администрация, охрана и узники — всего здесь было пятнадцать камер-одиночек и две общие (которые уже многие десятилетия пустовали) — питались из общего котла; прогулки, библиотека, цветник и огород — если есть желание потрудиться на земле, свободное посещение родственниками и друзьями (к обитателю камеры № 12 никто никогда не приходил); единственное неудобство — собачий холод в каменных склепах.

В этой тюрьме с середины прошлого века содержались те, кто был осужден королевским судом Великобритании за политические преступления. В сентябре 1918 года здесь находились всего шестеро заключенных, а обслуживали их, включая администрацию и охрану, сорок восемь человек. И поэтому своих узников они «любили»: не будет их — не станет работы.

Однажды под вечер — была середина сентября 1918 года, под крепостной стеной глухо, но мощно рокотал осенний шторм — в замочной скважине загремел ключ, дверь камеры, скрипя петлями, открылась, и перед жильцом темницы, лежавшем на своем топчане, предстали двое: знакомый охранник, толстый и ленивый, похожий на одетого в мужской костюм медведя, и некто в длинном черном плаще и широкополой, тоже черной, шляпе.

— К вам посетитель, — сказал охранник.

— Вот как? — произнес заключенный без всякого интереса и не меняя позы (он лежал на спине, положив руки под голову).

Молчание. Некто в плаще, сняв шляпу, деловито прошелся по камере, зачем-то стукнул несколько раз по стене с окном на волю костлявыми, сжатыми в кулак пальцами и, повернувшись к охраннику, сказал глуховатым голосом — вежливо, но холодно и надменно:

— Оставьте нас, пожалуйста, одних, — в его английском присутствовал явный акцент.

«Немец, — подумал узник. — Или австрияк».

Охранник щелкнул выключателем, и когда под потолком загорелась тусклая электрическая лампочка, вышел. За окном смеркалось.

Дверь, ржаво проскрипев петлями, закрылась.

Незваный и неожиданный гость взял табурет, стоявший у грубого деревянного стола с множеством вырезанных на нем имен и изречений (над одним из них обитатель камеры часто размышлял, пытаясь разгадать тайный глубинный смысл этих шести слов «кто много теряет, тот много находит», и не мог докопаться до него), незнакомец поставил табурет рядом с топчаном, прочно сел, широко расставив ноги; под полами плаща обозначились худые колени.

— Здравствуйте, господин Линкольн, — сказал вечерний гость.

Поскольку ответа на приветствие не последовало, некто в плаще спросил:

— Может быть, вам предпочтительнее другое обращение — господин Требич?

Сердце узника забилось чаще.

— Кто вы? — жилец камеры № 12 повернулся, чтобы лучше видеть странного визитера.

На худом аскетическом лице с впалыми щеками напряжением и волей мерцали жгучие, притягивавшие к себе глаза.

— Я послан к вам господином Николаи.

— Как? — заключенный уже сидел на своем топчане. — Вальтером Николаи?

— Именно так.

— Но почему я должен вам верить? Гость усмехнулся:

— Хотите — верьте. Хотите — нет. Но чтобы развеять ваши сомнения, напомню один эпизод из вашего бурного прошлого. Двенадцатый год, София. Вы в тюрьме. Открывается дверь камеры, в которую вас заточили болгарские власти, заподозрив в том, что вы работаете не только на них, но и на Турцию, то есть они увидели в вас двойного агента, — некто в плаще скупо улыбнулся. — Что, скорее всего, соответствовало действительности. Не так ли, господин Требич-Линкольн? — Ответа не последовало. — Словом, картина такая: открывается дверь вашей камеры, и в ней появляется господин Николаи собственной персоной. Вы беседуете, вам делается некое предложение. Вы его принимаете. И через несколько дней выходите на свободу. Мой друг Вальтер просил напомнить такую деталь: он принес вам передачу — бутылка анисовой водки, ветчина, еще что-то. И яблоки. Они были сладкими, сочными, но очень крепкими, уж такой сорт. Вы попробовали одно и сказали: «Не угрызу. Зубы…»

— Верно! — нетерпеливо перебил господин Требич-Линкольн. — Я у этих вонючих болгар маялся цингой. Отвратительное питание, не хватало витаминов. А зубы вообще моя вечная проблема, — предчувствие возможной свободы обуяло узника.

— Но… Кто вы? Что вам от меня нужно?

— Разрешите представиться: генерал-лейтенант Фридрих фон Остертаг, военный атташе германского посольства здесь, в Великобритании.

— И…— сердце билось часто и сильно. От недавней апатии и безразличия к собственной судьбе у заключенного не осталось и следа. — И… что же дальше?

— Вы уже наверняка догадались, господин Требич-Линкольн… Или вы предпочитаете какую-то одну вашу фамилию при обращении?..

— Мне совершенно наплевать, — перебил обитатель двенадцатой камеры, — как вы будете ко мне обращаться. Выкладывайте: в чем суть вашего предложения?

— Скажите, господин Требич-Линкольн, вы ненавидите Англию?

— Не Англию — англичан. Впрочем… Да! Англию — тоже. Зажравшаяся страна. Ненавижу! — его лицо пылало, непроизвольно сжались кулаки. — Всеми фибрами души ненавижу!

— И прекрасно! Наше предложение заключается в следующем…

Исаак Тимоти Требич-Линкольн (1872-1943)

Наш герой родился в Венгрии в местечке Пэксе, недалеко от Будапешта, в семье преуспевающего кораблестроителя-еврея. Его небольшая, но успешно работавшая верфь располагалась на берегу Дуная, и с младенческого возраста Исаака окружали корабли, парусные яхты, речное раздолье, пестрая жизнь моряков, корабелов, бродяг, и наверно, уже тогда в нем были разбужены гены, питающие «синдром странствий», который заключен в древней и от этого ставшей банальной сентенции: «увидеть весь мир»; иногда это состояние души бывает выражено другими словами, но суть та же: «мир велик, а жизнь коротка». И это, скажете вы, банально. Но, увы, это так, дамы и господа…

Исаак Тимоти (второе имя, очевидно, дала своему сыну мать-венгерка) получил блестящее частное образование, в котором пальма первенства отдавалась изучению иностранных языков, и в шестнадцать лет юноша владел восемью европейскими языками, в том числе русским, став таким образом — по возможности общения с людьми — гражданином мира.

А на календаре 1896 год. Именно в это время у Исаака Тимоти Требич (пока что у него второй фамилии нет) возникают неприятности с полицией, на причины которых биографические данные и скудные архивные материалы не проливают абсолютно никакого света. Ну просто ни лучика. Зато доподлинно известно, что происходит размолвка с отцом, который отказывает сыну в материальной поддержке, и, преследуемый законом в лице полицейских чиновников, Исаак Тимоти без гроша в кармане покидает Австро-Венгрию.

Он перебирается в Англию. И начинается новый этап в его жизни. Яркий и непредсказуемый, Требич был авантюристом, лояльным только к самому себе. В разное время он был политическим шпионом, агентом, работавшим на многие государства, достаточно часто при этом давая одну и ту же информацию всем сторонам. Этот человек-хамелеон за свою жизнь перепробовал множество профессий, выступая в самых разных обличьях: журналиста, религиозного лидера, депутата английского парламента, фальшивомонетчика, буддийского монаха, китайского мандарина… Очаровательный и остроумный, лингвист и бизнесмен Требич-Линкольн исколесил всю Европу, Англию, Америку, Ближний и Дальний Восток. Его друзьями ненадолго — всегда ненадолго — бывали европейские короли и экзотические принцы восточных стран, американские государственные деятели и представители опасного «дна» крупнейших городов мира, взломщики и проститутки.

Оказавшись в Лондоне, шестнадцатилетний Исаак Тимоти находит себе пристанище в Уайтчепле, еврейском квартале английской столицы. Кстати, за восемь лет до появления нашего героя на грязных и запутанных улочках этой городской окраины совершал там свои кровавые преступления Джек-потрошитель. Да, да, любознательные читатели! Наш герой во времени Конан Дойла.

И вот случайно в столовой какого-то религиозного благотворительного фонда — у Исаака в карманах гуляет ветер — происходит знакомство с неким господином по фамилии Эпштейн, возглавляющим организацию, которая занимается крещением евреев. Исаак — страстная, увлекающаяся натура: новая вера! Новые горизонты! И главное, возможность попасть в высшие слои английского общества. Вынужденный эмигрант старательно готовится к превращению иудея в христианина. Однако — вот незадача! — его обвиняют в краже небольшой суммы денег из кассы в организации Эпштейна, куда он был принят пока на должность помощника секретаря (жалование — мизер). Сумма-то никчемная, как-то само собой получилось. Но впереди суд. И разоблаченный воришка тайно бежит из Лондона, зайцем пересекает Ла-Манш, забравшись на грузовую баржу и спрятавшись среди бочек с шотландской сельдью. Первый удар, нанесенный ему Англией…

Затем Исаак Тимоти Требич обнаруживается в Германии, в Гамбурге, старательно изучает богословие при методической церкви18, в которой работает ночным сторожем, и в ней же принимает крещение.

Проходит несколько лет европейской жизни нашего героя, о которых не существует никаких сведений.

В 1901 году наш двадцатидевятилетний Исаак Тимоти замечен в Канаде. Он весь в религиозных исканиях, которые заканчиваются вступлением молодого человека в лютеранство19 и занятиями в духовной семинарии: господин Требич собирается стать священником.

Правда, параллельно с приобретением духовных знаний происходит казус: темпераментный и пылкий Исаак Тимоти (согласитесь, соединение еврейской крови с венгерской — взрывоопасная смесь) соблазняет несовершеннолетнюю дочь капитана грузового корабля «Ганнибал». Действие происходит в порту Галифакс, куда начинающий священник прибыл читать первые самостоятельные проповеди среди погрязших в низменных пороках обитателей портовых притонов, ночлежек, публичных домов и прочих злачных мест. Отец девицы устраивает скандал, погасить который можно только единственным путем: женитьбой. Перспектива погубить карьеру священника в самом начале пути заставляет нашего героя смириться с судьбой: венчание, свадьба, растроганная телеграмма от матушки из далекой Венгрии: «Благословляю, горжусь, целую…»

И начинается миссионерская деятельность новоиспеченного священника, в котором обнаруживается незаурядный самобытный проповеднический дар: ему, затаив дыхание, внимает самая разная паства, жаждущая слова Господня. Вместе с юной супругой Исаак Тимоти Требич проповедует, разъезжая по канадским захолустьям: поселки лесорубов, рыбацкие станы, временные городки горнопромышленных рабочих, индейские резервации… Импозантный, несколько загадочный облик — молодость, длинные волосы, падающие на плечи, сверкающие верой и страстью глаза; зычный голос, блестящие ораторские способности… Он становится одним из самых популярных проповедников страны. Постепенно социальный круг его паствы расширяется: его уже хорошо знают государственные и политические деятели, финансовые и промышленные магнаты.

Продолжающиеся религиозные искания приводят к тому, что господин Требич порывает с лютеранством и переходит в англиканскую церковь20. В рождество 1902 года архиепископ Монреаля посвящает его в сан священника.

«Пора! — говорит себе наш герой. — Пора возвращаться в Англию и утвердиться там назло всем недругам».

Недругов вроде бы еще нет, но они наверняка появятся. Исаак Тимоти Требич принадлежал к тем натурам, которым для достижения поставленных целей необходимо постоянно сокрушать врагов.

Итак, наш герой в 1904 году покидает Канаду и после недолгого пребывания в Гамбурге, где занимается какой-то коммерцией и финансами (чем именно — установить не удалось) оказывается в Лондоне. У него прекрасные рекомендательные письма канадских церковных иерархов. Он принят архиепископом Кентерберийским, от которого получает лицензию на совершение богослужений. До 1905 года у него приход в Кенте. Но — захолустье, дамы и господа, развернуться негде такой масштабной фигуре, как господин Требич. Потом… Тесновато как-то в узком мирке религиозных проповедей. Тянет к большому: он трибун явно с социально-разоблачительным пафосом. Политический деятель — вот, если угодно, его призвание!

И неуживчивый, нетерпеливый Исаак Тимоти перебирается в Йорк, поближе к Лондону, на первых порах преподает в религиозной школе квакеров21, куда привело его стремление познакомиться с лидером местной квакерской общины миллионером Сибохимом Роунтри, который к тому же являлся одним из руководителей либеральной партии.

И они знакомятся. Надо сказать, господин Требич безусловно обладал ярко выраженными способностями гипнотизера. Местный толстосум в восторге от нового преподавателя школы, он попадает под влияние молодого священника: проходит несколько месяцев, и они уже друзья. Сибохим Роунтри делает нашего неистового героя своим личным секретарем.

В период между 1906 и 1909 годами господин Требич целеустремленно и результативно трудится — теперь больше на политическом поприще. Он перенимает у Роунтри все его связи, контакты с высокопоставленными персонами в политике и бизнесе; его высокий друг — кладезь знаний, и Исаак Тимоти жадно черпает из него — в новых научных, духовных и прочих приобретениях он ненасытен. Вскоре господин Требич становится членом радикальной партии в Дерминг-поле и официально меняет свою фамилию на Линкольн. Согласитесь, для Англии и всего англоязычного мира — звучит. Отныне он Требич-Линкольн. Или просто — Линкольн.

Ставится дерзкая цель: попасть в английский парламент. На предвыборную кампанию нужны средства, и немалые. Господин Линкольн умело обкрадывает своего патрона Роунтри. Блестяще проделанная банковская афера была вскрыта год спустя, но улик, чтобы привлечь нашего авантюрного героя к суду, оказалось недостаточно. Однако пути миллионера Сибохима Роунтри и парламентария Линкольна после финансового инцидента разошлись.

Но все это — потом. А в начале 1910 года господин Линкольн избран в английский парламент. Он готовится к своей первой речи — «О равенстве религиозных конфессий в Британской империи».

23 февраля. Наш герой поднимается на парламентскую трибуну и произносит свою первую речь. Она оказалась и последней — полный провал… Консервативно-традиционная среда парламентариев не приняла новичка — провинциальный франт, чужеродный элемент в их среде. «И потом, господа! Что за акцент?..» В кулуарах Линкольна передразнивают, третируют, он становится объектом постоянных насмешек.

Особенно изощряется подполковник Чарльз Мелл, представляющий в парламенте военное руководство Великобритании, — совсем еще молодой человек, высокий жгучий красавец с черными бакенбардами, дамский угодник с изысканными светскими манерами: он в кругу парламентариев, на вечерних приемах, в среде журналистов блестяще и издевательски пародирует Требича-Линкольна, в газетах печатает о нем фельетоны, не пропускает ни одной возможности уязвить неудачливого чужака и «венгерского выскочку», сунувшегося на политический олимп Великобритании.

Во второй раз Англия не приняла гордеца и пройдоху, растоптала его достоинство. Господин Линкольн унижен, но полон ярости, кипучей энергии и готовности отомстить: «Погодите, британские ублюдки, я еще с вами посчитаюсь! А тебя, скотина Чарльз, задушу собственными руками!..»

Он остается парламентарием, иногда появляется на заседаниях. Но к трибуне даже не подходит. Наш герой занят другим: он кропотливо и целеустремленно собирает компромат (как сказали бы в наше безвременье) на своих коллег.

И становится журналистом. Притом — блестящим. В лондонских газетах появляются его разоблачительные статьи о «власть делающих». Одновременно Исаак Линкольн (так он подписывает свои журналистские исследования), решает заняться нефтяным бизнесом: в Румынии, рядом с его родиной, открыто богатейшее месторождение «черного золота». Он берет деньги взаймы у Роунтри (их отношения еще дружеские, банковская афера пока не раскрыта), а также получает кредит — под мандат парламентария — в Лондонском банке. Получается порядочная сумма, которую новоиспеченный коммерсант вкладывает в румынскую нефть. И… терпит фиаско: разведанные месторождения оказываются блефом, фантазией умелых мошенников, которые, собрав деньги с акционеров, растворились в неизвестности. Словом, вор у вора дубинку украл.

Наш герой банкрот. К тому же братья-журналисты, с подачи парламентариев и прежде всего подполковника Чарльза Мелли, начинают разоблачать банковскую аферу господина Линкольна.

Ничего не поделаешь: надо спасаться бегством.

И тут очень кстати начинается череда Балканских войн22.

Исаак Линкольн, заручившись корреспондентским удостоверением одной из лондонских газет, отправился к театру военных действий, угодив в самый эпицентр первой Балканской войны. И тут обнаруживается одно обстоятельство… Знание языков, статус журналиста, коммуникабельность, умение быстро ориентироваться в любой среде, обаяние, способность гибкого и быстрого ума, проанализировав ситуацию, выделить главное, ценное — все это вместе взятое позволило нашему герою определить свое предназначение, которое может быстро и безболезненно способно принести ему немалые дивиденды. Он находит нужных людей, нужную дверь и предлагает свои услуги болгарской разведке, представ перед ее руководителем с уже собранной во вражеском турецком стане полезной информацией. Услуга оценена и щедро оплачена. Исаак Требич (на Балканах он — Требич), официально оставаясь аккредитованным английским журналистом, становится шпионом (а в дальнейшей своей жизни профессиональным разведчиком экстракласса). Однако сейчас сделаны только первые шаги, перед его воспаленным внутренним взором перспектива возможного быстрого обогащения и… Если бы наш герой знал одесскую мудрость: «жадность фраера сгубила»… Оказав еще несколько услуг болгарской стороне, он предлагает секретные данные о своих хозяевах Турции. Сделка состоялась. Уединившись в скромном отеле Варны (из окна номера видно ласковое Черное море), Исаак Требич, хрустя купюрами, алчно подсчитывает дивиденды. И именно в этот вожделенный момент болгарские контрразведчики арестовывают нашего героя, и он оказывается в камере софийской тюрьмы. Сведения о двойном агенте просачиваются в газеты.

Когда на Балканах варится подобная кровавая каша, да и во время любых войн активно действуют разведки «заинтересованных сторон». А заинтересованы бывают, как правило, все. Теперь понятно, почему в тюремной камере нашего агента появляется с продовольственными дарами начальник немецкой разведки Вальтер Николаи, подкупив болгарских тюремщиков, — чего только не сделают деньги! Большие деньги, следует, пожалуй, добавить.

Наш герой на свободе и до окончания третьей балканской войны работает, и весьма успешно на Германию в качестве шпиона, временно сменив имя — теперь он Тодор Войно — и до неузнаваемости изменив внешний облик. Работает с размахом.

Но отгремели бои, и наш честолюбивый герой возвращается в Англию: он жаждет реванша, он хочет утвердиться, прославиться и тем самым унизить своих врагов. Однако первое время, пока есть деньги, полученные от немецкой разведки, Исаак Линкольн (опять Линкольн) ведет публичную светскую жизнь: театры, банкеты, женщины, дружеские пирушки (собутыльники-прихлебатели всегда найдутся); он пописывает нейтральные статейки в газеты и журналы — о премьерах в театрах, богемной жизни, интригах в парламентской финансовой среде, о неудачном ремонте моста Ватерлоо, и тут — на дворе 1914 год — разражается Первая мировая война.

Поразмыслив, как действовать в новых обстоятельствах, он принимает решение…

Наш герой добивается аудиенции у главы военно-морской разведки Великобритании Реджинальда Холла и предлагает свои услуги в качестве разведчика. Притом он появился перед генералом не с пустыми руками.

— Вот, — он кладет на стол плотный лист бумаги. — Это код, которым пользуются все агенты Абвера.

— Каким образом вы добыли его? — задают ему вопрос.

— Это моя профессиональная тайна, — на лице Исаака Линкольна ослепительная улыбка.

— Хорошо… Сейчас вы свободны. Жду вас завтра в это же время.

И все-таки это очень странно… Почему Исаак Требич-Линкольн достаточно часто прокалывается на пустяках, на своих идиотских, по-другому не скажешь, поступках?.. Ведь умный, образованный человек, аналитик, шахматист в своих действиях, рассчитывающий не первый ход в затеваемом деле, а вплоть до десятого. А вот поди ж ты… Все-таки был в нем какой-то дефект — скорее всего-коренившийся не в уме, а в психике.

Словом, на стол Реджинальду Холлу он положил код, которым снабдил нашего, в этой ситуации, неудачливого героя Вальтер Николаи, завербовав его в агенты немецкой разведки в 1912 году в камере тюрьмы славного города Софии. Неужели Требич-Линкольн не знал или не понимал, что подобные коды постоянно меняются, особенно если учесть, что началась новая масштабная европейская война?

Словом, за сутки фальшивка была раскрыта (для этого специалистам не понадобилось и часа работы), а остальное время ушло на кропотливое изучение досье мистера Линкольна. И глава британской разведки, внимательнейшим образом ознакомившись с представленными документами, призадумался…

Когда на следующий день Исаак Линкольн предстал пред генералом Холлом, он был встречен гневным криком:

— Вы негодяй! Негодяй и предатель английских интересов! С 1912 года вы работаете на немцев. А теперь вознамерились стать двойным агентом, собирать урожай сразу с двух полей. У меня есть все основания предать вас военному трибуналу! Но…

Однако все, что дальше говорил Реджинальд Холл, мистер Линкольн слышал плохо. Вернее, слышал, но не понимал, не вникал в суть: его накрыла черная волна злости и ненависти (а чувства эти, как известно, парализуют волю и разум, да и здравый смысл тоже). Он думал, стоя перед главой британской разведки с пылающим лицом, сведенным судорогой ярости: «Опять! Опять англичане уничтожают меня! Втаптывают в грязь! Мерзавцы! Я найду способ…»

Внутренний монолог был прерван словами генерала, которые вернули Исаака Линкольна в реальный мир:

— Ступайте! Подумайте о том, что я вам сказал. Через неделю жду.

«Двойной агент» опомнился только на улице. Нет, он не желает знать, над чем ему надо подумать. Все в нем клокотало от ненависти к Англии и англичанам. Уж, таким он был человеком: самолюбивым до умопомрачения.

А перед тем, как сказать нашему рассвирепевшему герою: «Ступайте!» и так далее, генерал Холл сделал господину Линкольну весьма перспективное предложение:

— Оставьте опасную двойную игру, которую вы затеяли. Вы можете стать блестящим агентурным работником. Все данные у вас для этого есть. Работайте на одну Англию. И сейчас, в условиях войны, здесь работы — непочатый край. В материальном смысле у вас не будет никаких затруднений, — и повысив голос: — Ступайте! — Только тут рассвирепевший Исаак Линкольн «включился»: стал понимать, что ему говорят. А дальше…

«Мне нечего делать в этом мокром мерзком Лондоне! Да и от греха подальше…»

Через несколько дней Исаак Тимоти Требич-Линкольн отплывает на корабле «Филадельфия» в Америку. 9 февраля 1915 года он уже в Нью-Йорке. На следующий день — визит в германское консульство. Он предлагает в беседе с военным атташе свои услуги в качестве шпиона («Я могу быть вам полезен в любом государстве Антанты: Англии, Франции, России…»). Его внимательно выслушивают и говорят: «Оставьте свой адрес. Мы с вами непременно свяжемся».

— Когда? — спрашивает потенциальный разведчик.

— Недели через две. А пока отдыхайте. Плавание через океан — вещь утомительная. Да и Нью-Йорк город весьма интересный. Вы здесь впервые, господин Линкольн?

— Да, впервые.

— Может быть, вы нуждаетесь в деньгах?

Некоторые средства еще есть, но если зеленые долларовые купюры сами плывут в руки, зачем отказываться? Он неопределенно пожимает плечами, и ему выписывают чек на пятьсот долларов. Неплохо, совсем неплохо. И безусловно, просто так не дали бы…

Но ждать целых две недели!.. Впрочем… Он знает, чем заняться. В американских газетах господин Линкольн начинает публиковать серию злобных разоблачительных статей о британском правительстве, Генеральном штабе, военно-морских силах туманного Альбиона, о колониальных захватнических планах английской короны, статьи снабжены конкретными фактами и даже цифрами, которые журналист Тимоти Требич (он подписывает разоблачительные публикации этим именем) хранит в своей уникальной памяти.

На этот раз взбешены сначала работники английского посольства в Соединенных Штатах Америки, потом британское правительство и высшие чины Соединенного королевства (среди них оскорбленный «нечистоплотностью этого субъекта» генерал Реджинальд Холл). Следует официальное обращение к американскому правительству с требованием депортировать в Англию военного преступника Исаака Тимоти Требича-Линкольна, изобличенного в подделке документов и разглашении секретных сведений британского военного ведомства в открытой печати.

Реакция американских властей не заставила себя ждать: 4 августа 1915 года Требич-Линкольн арестован в Нью-Йорке, в Бруклине, в номере дешевого отеля, во время любовных утех с проституткой-негритянкой (о чем не без ехидства сообщали некоторые бульварные газеты) и посажен под охраной на корабль, отправляющийся в Англию.

В марте 1916 в Лондоне состоялся суд. Приговор — три года заключения в политической тюрьме города Гастборна.

И проходит два года и три месяца…

В сентябрьский хмурый вечер 1918 года — под южной стеной тюрьмы бушевал осенний шторм — в замочной скважине двери камеры № 12 загремел ключ…

— Наше предложение заключается в следующем, — генерал-лейтенант Фридрих фон Остертаг, военный атташе германского посольства в Лондоне, пристально смотрел на узника камеры № 12. — Но сначала, господин Требич, кстати, пожалуй, эта ваша фамилия больше подходит к будущей миссии. Если, конечно, вы примете наше предложение. Так вот, сначала, господин Требич, один вопрос. Вы, конечно, знаете, что в прошлом году в России произошла революция?

— Слышал, — нетерпеливо сказал Исаак Тимоти Требич-Линкольн, — но в подробности не вникал.

— Подробности драматичны. В России свергнут царь, пала монархия, не смогло утвердиться буржуазное правительство. Сейчас у власти большевики…

— Большевики? — перебил Требич. — Кто они такие?

— Они — олицетворение власти победивших рабочих и крестьян. Так эти господа, вернее, товарищи утверждают. Мы находились с ними в состоянии войны, потом — Брестский мир. Сейчас он сорван. Похоже, в России начинается гражданская война. Впрочем, наверно, все эти подробности вам неинтересны.

— Неинтересны, — согласился наш герой.

— Главное — другое. Есть признаки… Мы анализируем ситуацию. Они устоят. И — надолго.

— Пусть себе, — усмехнулся Требич. — Их страна — их дело. Не вижу смысла…

— Вы знаете русский язык? — перебил генерал-лейтенант фон Остертаг.

— Да, владею в совершенстве.

— А восточные языки?

— Какие именно?

— Китайский, монгольский, тибетский?

— Нет, не знаю. Но если понадобится, любым из названных языков смогу овладеть за два-три месяца. А в языковой среде, думаю, за месяц. Но в чем дело?

— Дело в том, господин Требич, что новое государство, которое сейчас создается на крови в России, — агрессивно по своей сути. Опасно агрессивно. Его внешнеполитическая доктрина — всемирная пролетарская революция. Или социалистическая. Выбирайте любое название, какое вам нравится.

— Мне оба не нравятся. И в чем же суть этой доктрины?

— Она проста и грандиозна: завоевание всего мира с целью создания единого всепланетарного государства по своему образу и подобию.

— Похоже на бред! — вырвалось у обитателя камеры № 12.

— Похоже. Но это не бред. Они уже действуют.

— То есть?

— Мы имеем информацию, что руководство современной России разрабатывает план поддержки революционного движения, как они говорят, во всех странах мира…

— Размах у этих большевиков! — не выдержал Исаак Линкольн, усмехнувшись. Это ему понравилось: новые вожди России чем-то походили на него… Или наоборот. Но согласитесь, одно дело разработать некий план, другое — воплотить его в жизнь.

— Уверяю вас, мы имеем дело с историческими практиками. Судите сами: у них революция, которая на глазах перерастает в гражданскую войну, военные действия на западе, востоке, севере и юге, контролируемые большевиками территории в кольце фронтов, а они в этом грохочущем смертоносном хаосе готовятся создать некую международную объединяющую организацию, союз всех современных коммунистических партий, наподобие Второго Интернационала…

— Простите, генерал, — перебил узник камеры № 12. — Не скрою: все, что вы рассказываете, я плохо воспринимаю и — это уже точно — мне скучно.

Лицо генерал-лейтенанта фон Остертага на миг окаменело. Но он продолжил спокойно и ровно:

— Если вы, господин Требич, хотите понять суть нашего предложения — была выдержана внушительная пауза, — за которым, если вы его примете, последует немедленное ваше освобождение из тюрьмы, вам необходимо вникнуть в то, что я говорю.

— Простите, генерал, — после этих слов вечернего визитера сердце нашего героя окатила горячая волна. — Я весь — внимание.

— Так вот: эта международная коммунистическая организация будет ими, безусловно, создана, может быть, даже до конца этого года и уж наверняка в начале будущего. Мы отслеживаем ситуацию. Но они уже действуют в том направлении, о котором я вам сказал…

— Каким образом? — перебил Исаак Линкольн.

— Засылают своих эмиссаров во все страны Европы… Ну, здесь они нам более или менее подконтрольны. Своих немецких доморощенных лидеров, с которыми русские совместно разрабатывают планы, мы знаем: Роза Люксембург, Карл Либкнехт, Эрнст Тельман. Вам что-нибудь говорят эти имена?

— Ничего не говорят.

— И не надо. Не ваша забота. Тут мы как-нибудь сами. Другое дело — Восток… Ведь Россия — евроазиатская страна, и в этом ее уникальность. — Так вот, господин Требич… Нам доподлинно известно, что руководители коммунистической России уже активно действуют через своих эмиссаров в сопредельных азиатских странах: Монголии, Китае, Корее, даже в Индии. Собственно, они продолжают традиционную русскую имперскую политику в этом регионе. Вам такое имя — Петр Бадмаев — ничего не говорит?

— Абсолютно ничего.

— Не беда! Мы вас просветим. Если, конечно…— военный атташе германского посольства в Великобритании остановил себя. — И Исаак, — как бы незаметно для самого себя визитер перешел на более дружескую форму общения. — В тех, названных мною странах интересы новых хозяев России сталкиваются с интересами других государств, прежде всего Англии…

— Любопытно!» — азартно воскликнул наш герой.

— Я не сомневался, что это обстоятельство вас заинтересует. Так вот, Исаак, кое-что, не очень незначительное, нам известно: мы уже знаем нескольких агентов, посланных большевиками в эти страны, проследили некоторые их контакты. Но это мизер, и главное, сведения получены не из первых рук. Открою вам карты: мы создаем на Востоке в пограничных с Россией странах и в Индии новую… если угодно — дополнительную агентурную сеть, направленную против восточной внешней политики современного российского руководства, но прежде всего — против Англии. Нам необходимо столкнуть там Англию с Россией. И здесь возникает парадокс: в этом возможном столкновении мы, то есть Германия, на стороне России.

— Ничего не понимаю! — вырвалось у Линкольна-Требича.

— И не надо вам понимать! Это большая политическая игра, — генерал-лейтенант фон Остертаг помедлил. — А -вы? Разве вы в начинающейся масштабной схватке не хотите посчитаться с Англией, которая нанесла вам столько несправедливых унижений и оскорблений?

— Хочу! — глаза Исаака Тимоти Требича-Линкольна пылали сатанинским огнем.

— То есть вы согласны после соответствующей подготовки возглавить агентурную сеть и в самой России, и в странах, о которых я сказал?

— Согласен.

— Контракт, материальное обеспечение вас и вашей предстоящей деятельности, детали конкретных операций, уже имеющиеся связи и прочее — все потом. Сначала…

— Подождите, генерал! — перебил наш герой, весь уже во власти могучих страстей. — Мне еще сидеть здесь больше восьми месяцев!

— Вы опережаете меня, Исаак. О вашем быстром освобождении… мы позаботимся. Готовьтесь. А сейчас… Я тут кое-что прихватил с собой из горячительных напитков и съестного. Устроим маленький пир — по случаю предстоящего контракта и, надеюсь, нашей дружбы и. совместной деятельности. Не возражаете?

— Не возражаю!

Генерал-лейтенант фон Остертаг поднялся с табурета, подошел к двери, трижды повелительно стукнул в нее.

Тут же в замочной скважине загремел ключ.

Через неделю, после освидетельствования медицинской комиссии в присутствии судебных чинов Исаак Тимоти Требич-Линкольн «по состоянию здоровья» вышел из политической тюрьмы города Гастбборна на свободу.

Исаак снова поверил в свою звезду: «Они, вонючие британцы, еще меня узнают». И был наш многогранный герой удручен лишь одним обстоятельством: у него от плохого питания в тюрьме выпали два передних верхних зуба, образовалась во рту отвратительная черная дырка. И вставить новые зубы пока нельзя — болезнь десен, парадонтоз. Конфуз, леди и джентльмены, да и только! Как беседовать с людьми, особенно с дамами?

 

Глава 4

ПЕТРОГРАД, ОКТЯБРЬ 1918 ГОДА

На круглой тумбе для афиш, объявлений, а теперь свирепых и четких декретов новой революционной власти, возле подъезда Тенишевского коммерческого училища (Моховая, 33), сейчас реквизированного у бывших хозяев и приспособленного для нужд текущего момента, был приклеен большой лист оберточной серой бумаги, и на нем крупными буквами, торопливо наляпанными ядовитой фиолетовой краской, было написано:

«Сегодня, 17 октября сего 1918 года, в аудитории № 4 Тенишевского училища для матросов Балтфлота и всех прочих желающих граждан состоится лекция-диспут мистического ученого А.В. Барченко „Страна Шамбала — провозвестница коммунистического братства народов“. Начало в 18 часов. Вход свободный».

День был промозглый, хмурый; с Финского залива дул сильный порывистый ветер, который нес на город то холодную дождливую пыль, то снежную изморозь. Сидеть бы дома, в тепле, и пить чай или (у кого имеется) что-нибудь покрепче. Но многим не сиделось, хотя свирепствовал красный террор в ответ, как утверждали большевики, на белый террор. Красный террор начался после убийства Урицкого, Председателя Петроградской чрезвычайной комиссии, эсером Кинегиссером 30 августа 1918 года. Повальные ночные аресты, заседал революционный трибунал, появились заложники — «за одного убитого нашего красного бойца — десять классовых врагов рабочих и крестьян к стенке!».

Уже в половине шестого аудитория номер четыре на втором этаже училища, выстроенного в конце прошлого века в стиле русского классицизма, — строго, просторно, фундаментально, наверх ведет мраморная лестница (сейчас без толстого ковра, содранного кем-то в начале пролетарских битв, захламленная, затоптанная, в шелухе от семечек подсолнуха) — аудитория, освещенная десятком керосиновых ламп (электричества не было второй день), была уже битком набита, правда преимущественно революционными матросами, которые пришли на лекцию «волшебного ученого» (о нем на Балтфлоте последнее время легенды ходят, например: «Стоит с тобой рядом, разговаривает и вдруг — исчез…»). Все пришли организованно, строевым шагом. Накурено, гвалт, возбужденные простодушно-грубые лица.

Ждут.

Александр Васильевич Барченко, плотный тридцатисемилетний интеллигент типично славянской внешности, в длинном, изрядно заношенном пальто с поднятым воротником, в меховой шапке, нахлобученной на лоб, со жгучим взглядом темных глаз (несколько, надо заметить, отрешенным) за круглыми стеклами очков в тонкой металлической оправе точен, пунктуален всегда и во всем, что касается работы, дела. Кроме того, эти лекции-диспуты сейчас, в голодное и неопределенное время — единственный источник скудного заработка и еще более скудного существования. Вернувшись домой, в холодную комнату старинного, петровских времен дома у Синего моста на Мойке, Александр Васильевич сможет себе позволить, истопив буржуйку, только морковный чай с сахарином и «ревбутерброд»: ломтик ржавой селедки на куске черного хлеба. Но зато какое чтение его ждет под потрескивание в жарком пламени буржуйки паркетных досок, употребляемых вместо топлива!

…Мистический ученый открывает парадную дверь Тенишевского училища в тот момент, когда все точные часы, имеющиеся в Петрограде, показывают 17.55.

И тут же ему навстречу в холодном вестибюле огромных размеров, слабо освещенным двумя керосиновыми лампами, идут двое, один из них знакомый Барченко. Этот высокий господин с породистым бледным лицом и неимоверной густоты и ширины черными бровями — профессор Петроградского университета Лев Платонович Карсавин. Его спутник — молодой человек, слегка прихрамывающий, со смуглым лицом, в кожаной кепке и демисезонном пальто не по росту; неопрятная, давно нестриженная борода и усы придают ему довольно нелепый вид.

— Здравствуйте, любезнейший Александр Васильевич! — заговорил профессор Красавин, и было в его голосе, в суетливости, в заискивающей улыбке нечто услужливо-подобострастное. Вот, разрешите представить моего молодого друга: Константин Константинович Владимиров, представитель, так сказать, новой власти. Я ему поведал о ваших лекциях, слышать кои мне, как вам известно; дважды приходилось. Потрясающе! Невероятно! — Лев Платонович теперь всем своим обликом являл восторг. — Так вот, Константин Константинович страстно жаждет приобщиться к таинствам древнего Востока.

— Что же, милостивые государи, — перебил словообильного профессора мистический ученый, — прошу! Извините, не хочу опаздывать. После лекции, если пожелаете, можем побеседовать.

— Непременно-с! Непременно-с! — возликовал профессор Красавин.

Совсем еще юный Константин Константинович промолчал, и Александр Васильевич Барченко встретил его напряженно-внимательный, изучающий взгляд.

Все трое начали подниматься на второй этаж по мраморной заплеванной лестнице. И пока идет это восхождение, у нас есть некоторое время, чтобы представить лектора-мистика — господина или товарища? — Барченко более подробно, потому что персона эта в нашем повествовании весьма значительная…

Рожден был наш герой в городе Ельце Орловской губернии в 1881 году, в семье нотариуса окружного суда, и еще в гимназические годы страстно увлекся оккультизмом, астрологией, хиромантией23. В те далекие времена (если, конечно, пространственные временные дали измерять длиной среднеарифметической человеческой жизни) граница между оккультизмом и тогдашним естествознанием была нечеткой, размытой, и, наверно, поэтому для углубления своих новых, внегимназических знаний в оккультной области любознательный юноша решил заняться медициной, намереваясь посвятить себя изучению паранормальных способностей человека — феномена телепатии и гипноза.

В 1904 году Александр Барченко поступает на медицинский факультет Казанского университета, а на следующий год переводится в Юрьевский университет (Юрьев — так тогда назывался эстонский город Тарту) и здесь происходит знакомство, скоро переросшее в творческую дружбу, с профессором римского права Кривцовым, которое окончательно определило дальнейшую судьбу Александра.

Профессора и студента объединило и сблизило общее увлечение: скрытые древние тайные знания, прежде всего знания Востока, объединенные понятием «оккультизм». Профессор Кривцов рассказал своему новому молодому другу о встречах в Париже со знаменитым и загадочным мистиком-оккультистом Сент-Ивом де Альвейдером. Личность и деятельность этого уникального человека так поразила студента Барченко, что он поставил своей ближайшей целью разыскать и изучить все, что написал знаменитый мистик.

Нашел, изучил, проникся. Хотя у этого «проникновения» нет предела. Дальнейший жизненный путь — овладение всеми доступными оккультными знаниями — был определен твердо и навсегда. Поставлена и грандиозная, потрясающая цель — проникнуть в Шамбалу. И перед молодым человеком был достойный пример для подражания.

Иосиф Сент-Ив де Альвейдер (1842 — 1909)

Маркиз, затворник в своем замке, автор мистических трактатов, в заглавие которых непременно входило слово «миссия»: «Миссия Европы», «Миссия Индии», «Миссия рабочих» — и так далее.

Внешняя, «земная» жизнь де Альвейдера почти неизвестна. Он был скрытен, неуловим, часто исчезал, отправляясь в одиночестве на Восток в свои поиски-странствия, порой на многие годы.

Однако мистик-одиночка тем не менее имел достаточно обширные контакты с представителями европейских и восточных эзотерических обществ, многие из которых были глубоко законспирированы. Отсюда Сент-Ив де Альвейдер почерпнул многие идеи для своей доктрины. Эта концепция в буквальном смысле слова ошеломила студента Юрьевского университета Александра Барченко, когда он познакомился с ней.

Вот краткая суть этой доктрины.

Изначальное правление на земле осуществляла «черная раса». Она имела свои центры в южных регионах, а северные земли, населенные «белой расой», были оккупированы «черными господами», обратившими всех «белых» в рабство. Конец эре «черной расы» положил ариец Рам, появившийся в землях Севера примерно за шесть— восемь тысяч лет до Рождества Христова. Именно с прихода Рама начинается собственно интересующая Сент-Ива де Альвейдера сакральная24, тайная история человечества. Божественный Рам основал гигантскую теократическую империю Овна («Рам» на древнем сакральном языке якобы означал «овен»25), в которую входили все прежние сакральные центры.

Рам устроил органы управления империей по трехчастной системе, в соответствии с сакральной основополагающей идеей троичности. На три части делилась также Великая священная коллегия — высший орган власти империи, имевший свои аналоги в различных имперских владениях. Высший уровень коллегии — пророческий, чисто метафизический и трансцедентальный. Это уровень непосредственной божественности, «короля мира», прообразом которого был сам белый аватара Рам. Второй уровень — жреческий, солнечный, мужской. Это сфера бытия, света. Этот уровень служит восприемником невидимых влияний пророческого плана и их адаптации к низшим планам проявленного мира. Он относится ко второй ипостаси Троицы, к Сыну. И наконец, третий уровень коллегии — царский — это сфера Луны, так как земные цари служат восприемниками жреческого света и устроителями общественного порядка в соответствии с «отражаемыми» солнечными лучами и влияниями жрецов. Он соответствует третьей ипостаси Троицы — Святому Духу. Здесь основную роль играет также символ женщины и ее детородных органов.

Де Альвейдер назвал такую структуру синархией, то есть совластием, что подчеркивает синтетическое объединение трех функций — пророческой, жреческой и царской — в вопросах имперского устройства. Именно синархия является для де Альвейдера сакральным, духовным, традиционным, религиозным и политическим идеалом, который необходимо реализовать, несмотря на все внешние обстоятельства, так как в синархии запечатлена в ее чистейшем виде абсолютная воля Провидения, не зависящая от исторической конкретики.

Через несколько веков после ухода Рама в Индии происходит политическая катастрофа, послужившая деструктивным импульсом для всего устройства империи Рама. Это было восстание принца Иршу. В этом восстании Иршу не только преследовал цель захватить власть, но и совершил религиозную революцию — «первореволюцию», ставшую прототипом всех последующих исторических революций. Это было восстание третьего, царского уровня Великой коллегии против других уровней, и особенно — против второго, жреческого. Символами восстания стали красный цвет, бык, красная голубка и лунный серп. В Индии Иршу и его сторонники потерпели поражение, но волна революции прокатилась По всем материкам, образовав цепь антижреческих революций.

Вся человеческая история после восстания Иршу рассматривается де Альвейдером как противостояние двух религиозно-политических парадигм26: синархии и анархии (частным случаем— второй является монархия, оторванная от двух других уровней Великой коллегии). Анархические тенденции выступают не только и не столько как самостоятельные религии или государственные идеологии, сколько как элементы социально-религиозных структур, способных, в зависимости от обстоятельств, либо выходить на поверхность и декларировать анархию, либо скрыто подтачивать устои синархического правления через культы Матери-земли.

Так христианская цивилизация, восстановившая в определенных аспектах империю Рама не только духовно, но и географически (показательно, что огромную роль в этом де Альвейдер отводил русскому православию и вообще славянам — сам он был женат на русской княгине Келлер) была подвергнута внутреннему и внешнему воздействию «неоиршуистов», что окончательно проявилось во Французской революции, в красном знамени, в материализме и социализме, в дехристианизации Запада. Последними осколками Троической империи Рама де Альвейдер считал католическую Австро-Венгрию и православную Россию.

Кроме всего прочего, Сент-Ив де Альвейдер был убежден, что в глубинах Азии (на границе Афганистана, Тибета и Индии) существует страна Агарти-Шамбала, населенная мудрецами-медиумами, пережившими революцию принца Иршу. Де Альвейдер утверждал, что уже общался с ее посланцами и даже предлагал правительству Франции связь и сотрудничество с великими магами, живущими в Шамбале.

По его словам, в недоступных горных долинах и пещерах находятся лаборатории, где совершенствуются опыт древних цивилизаций. В районе северо-западного Тибета в доисторические времена существовал очаг величайшей культуры, которой был известен особый синтетический научный метод, с помощью которого можно раскрыть все тайны Вселенной. Базовые положения европейских оккультных систем и мистерий, говорил де Альвейдер, в том числе масонства, представляют собой лишь искаженные перепевы и отголоски древней науки.

Современное человечество, погрязшее в грехах, движется в тупик, в никуда. Спасти его могут «новые», т.е. древние знания, «синтетический научный метод». За этими знаниями необходимо проникнуть в Шамбалу, но путь туда заказан людям с черными и даже едва затемненными душами. Только избранные, мудрые, волевые и абсолютно чистые в помыслах могут найти туда дорогу. Скорее всего на Земле таких людей единицы. Если они вообще есть…

Когда Александр Барченко в 1906 году разыскивал, где только мог, труды своего кумира Сент-Ива де Альвейдера (русских переводов произведений мистика не было, но Александр знал французский и английский языки), произошел загадочный случай. Однажды, придя после занятий в университете домой, он под дверью обнаружил почтовое извещение; на его имя получена посылка. На почте ему вручили тяжелый сверток. Посылка была отправлена из Варшавы до востребования; фамилия отправителя была написана совершенно неразборчиво.

В своей холостяцкой комнате с окном на старый канал, в котором только-только среди округлых глянцево-зеленых листов распустились белые водяные лилии (на дворе июль), с колотящимся сердцем Александр Барченко распечатал посылку. В ней оказалось пять книг Сент-Ива де Альвейдера, три на французском и две на польском (читая их со словарем в руках, трудолюбивый и благодарный студент выучил язык). В посылку была вложена записка с единственной фразой: «Alca jacta est»27.

Штудируя ночами оккультные труды своего учителя, Александр Барченко с благословения профессора Кривцова приступает к изучению паранормальных способностей человека и добивается здесь значительных и неожиданных результатов.

С 1911 года уже после окончания Юрьевского университета Александр Васильевич Барченко начинает публиковать результаты своих изысканий, время от времени (а тогда в среде ученых это было принято) перемежая чисто теоретические статьи художественными произведениями. Его рассказы появляются на страницах таких уважаемых журналов, как «Мир приключений», «Жизнь для всех», «Русский паломник», «Природа и люди», «Исторический журнал». Интересно, что именно эта беллетристика, а отнюдь не научные разработки, была для Барченко основным средством существования в те годы.

В том же 1911 году Барченко проводит ряд уникальных опытов, связанных с приборной регистрацией телепатических волн. Методика экспериментов была следующая: два наголо обритых добровольца надевали на голову алюминиевые шлемы оригинальной конструкции, разработанной самим Барченко. Шлемы участников опыта соединялись медной проволокой. Перед испытуемыми устанавливались два овальных матовых экрана, на которых им предлагалось сосредоточиться. Один из участников был «передающим», другой — «принимающим». В качестве теста предлагались слова или изображения. В случае с изображениями положительный результат угадывания был близок к ста процентам, а в случае со словами было много ошибок. Частота ошибок увеличивалась, если использовались слова с шипящими или глухими буквами.

В декабрьском номере журнала «Жизнь для всех» за 1911 год появляется примечательная статья Барченко «Душа природы». В ней, как указывалось в редакционном обзоре, «даются сведения о том перевороте в научном мировоззрении, который влечет за собой открытия в области лучистой энергии».

«Благодаря Солнцу, — писал в статье Александр Барченко, — атмосфера, нас окружающая, насыщена теплом, светом, химической, „нервной“ и радиолучистостью. Впрочем, не смело ли, в частности, такое предположение по отношению к последнему виду энергии? Колебание напряжения солнечной деятельности не может не вызывать возмущений в таинственных излучениях, тесно связанных, как мы увидели, с нашей духовной жизнью. Кто знает, не установит ли когда-нибудь наука связи между такими колебаниями и крупными событиями общественной жизни? 1905 год соответствовал, например, ближайшему к нам высшему напряжению „пятнистой“ деятельности Солнца (имеется в виду нарастание солнечной активности, напрямую связанное с возникновением так называемых „солнечных пятен“ — И. М.). Быть может, в 1916 году Солнце не так себя „запятнает“… (Похоже, оно себя „запятнало“ в следующем, в 1917 году…— И. М.)».

«Душа природы» завершается весьма знаменательной для ее автора сноской:

«Существует предание, что человечество уже пережило сотни тысяч лет назад степень культуры не ниже нашей. Остатки этой культуры передаются из поколения в поколение тайными обществами».

Позже появляются и другие очерки Александра Барченко, озаглавленные еще более красноречиво: «Загадки жизни», «Передача мысли на расстояние», «Опыты с мозговыми лучами», «Гипноз животных» и так далее.

В статье «Передача мысли на расстояние», опубликованной в № 32 журнала «Природа и люди» за 1911 год, Барченко описывает аппарат, используемый им для опытов:

Располагая самым дешевым воздушным насосом, можно построить оригинальный прибор: внутри тонкого стеклянного колпака каплей дамар-лака, канадского бальзама или расплавленного с бурой стекла подвешивается сухая тонкая шелковая нить, на конце которой укрепляется в равновесии тонкая сухая соломинка, служащая стрелкой-указателем. На конце соломинки распущен тончайший хлопочек гигроскопической ваты. Диск насоса посыпан мелко толченной солью. Отверстие насоса защищают кусочком сухого картона с пробуравленными дырочками и небольшим бортом, чтобы не сдуло соль. Разреживают воздух осторожно, и аппарат готов к действию. Сосредоточьте взгляд на клочке ваты, и вы убедитесь: стрелку можно повернуть взглядом.

В это же время Барченко публикует и два своих мистических романа: «Доктор Черный» и «Из мрака».

На некоторое время изыскания Александра Васильевича были прерваны Первой мировой войной. Однако после ранения в 1915 году он продолжил работу. Теперь Барченко собирает материалы, штудирует первоисточники, по которым впоследствии составляет курс лекций «История древнейшего естествознания», послуживший основой для его многочисленных выступлений в частном Физическом институте Соляного городка под Санкт-Петербургом.

И вот сначала Февральская революция 1917 года, за ней — «Великий Октябрь».

Прежний мир рухнул.

…Он поднимается на сцену, становится к трибуне, всматривается в зал. Чадящие керосиновые лампы стоят по две на подоконниках, три на длинном столе президиума, который пуст, и это придает невысокой сцене несколько странный, даже пугающий вид:' пустой стол, покрытый захватанным грязными руками бордовым бархатом, с коптящими керосиновыми лампами; одна из них придвинута ближе к кафедре, и ее желтый, вздрагивающий свет падает на человека, одетого в длинное пальто с поднятым воротником (шапка-ушанка снята и оставлена на столе), и освещено только пол-лица: прямой четкий профиль, всклокоченные волосы, поблескивает темный глаз, в стекле очков отражается фитиль керосиновой лампы.

Александр Васильевич Барченко всматривается в зал. Над рядами клубится махорочный дым, красными пятнышками то тут, то там вспыхивают огоньки самокруток. Скрытые полумраком, лица, но он почти физически чувствует сотни взглядов, устремленных на него. В четвертом или пятом ряду он видит профессора Льва Платоновича Красавина и молодого человека, который был ему представлен как Константин Константинович Владимиров; они о чем-то переговариваются.

— Добрый вечер, уважаемые граждане! — негромко, покашляв в кулак, говорит Александр Васильевич, и в зале наступает мгновенная и полная тишина. — Продолжим наши беседы. В последний раз мы говорили с вами, что в человеке, в каждом из нас, сокрыты огромные возможности. Они сосредоточены в голове, в мозге, и далее во всей нервной системе…

— И в сердце! — нетерпеливый юношеский голос из зала.

— Верно, и в сердце. Но сегодня развитие человека таково, что мы пользуемся двумя-тремя процентами той творческой, деятельной энергии, которая нам дана для жизни и добрых дел. Подчеркиваю — добрых!

Движение в зале, шепоток…

— Наша революция — самое доброе дело! — выкрик из задних рядов.

— Бей буржуев!

— Братский привет пролетариату Германии!

— Тише, братва! У нас не митинг!

— Продолжай, очкарик!

Но тишина восстанавливается не сразу…

— Повторяю то, что я вам уже говорил, — голос лектора спокоен и терпелив. — Все возможности человека могут полностью раскрыться только в обществе, созданном на основе справедливости, равенства условий деятельности для всех, всеобщей образованности и высочайшего уровня культурного и нравственного развития…

— Это ж коммуна! — восторженный выкрик из зала.

— Правильно. — И возникает непонятная пауза. Александр Васильевич опять покашливает в. кулак. Тишина осязаемо утяжеляется, в ней, над. головами слушателей, нависает нечто невидимое, но давящее.

— Так вот, — продолжает лектор, что-то преодолев в себе (и это, может быть, почувствовали профессор Красавин и его юный друг Константин Константинович). — И такое общество, друзья мои, уже однажды существовало на Земле: «Золотой век», то есть великая всемирная федерация народов, построенная на основе чистого идейного коммунизма, господствовал некогда на всей земле. Продолжалась эта золотая эра человечества сто сорок четыре тысячи лет!

Зал исторгает общий вздох изумления. Матрос, сидящий в первом ряду (огромен, широкогруд, с большой кудрявой рыжей головой, которую еле прикрывает бескозырка) восклицает:

— Ни х…я себе!

— В исторических источниках не обнаружена причина катастрофы, которая поглотила эту великую цивилизацию, как не известно и то, в чем заключалась эта катастрофа. Пока… Но поиски и исследования продолжаются, зато доподлинно известно, что около девяти тысяч лет тому назад была сделана попытка восстановить эту федерацию в Азии, в пределах современного Афганистана, Тибета и Индии. Эта эпоха известна в дошедших до нашего времени легендах и мифах, как поход Рамы, вождя и философа. Этим именем начали называть и новую культуру или идеологию, как бы сказали сейчас — рамийская культура. Кстати, друзья мои, в федерацию Рамы входили все земли современной Российской импер… простите… современной России!

— Ура-а-а! — мощный ликующий вопль двух сотен молодых глоток сотрясает своды аудитории.

— Именно в федерации Рамы наука создала некий синтетический метод познания, который активизирует все заложенные в человеке творческие возможности, давая их энергии свободный выход для деятельности во благо и во имя справедливости всего человечества…

— Даешь ситеч… даешь ентот метод нашей революции!

— В том-то и дело, друзья мои, — лектор на трибуне теперь сама грусть и сокрушение, — знания эпохи Рамы и вместе с ними синтетический метод погибли во время восстания, которое возглавлял принц Иршу…

И следует леденящий душу рассказ о коварном принце, который в погоне за властью сокрушил федерацию Рамы. И все же ее мудрецы, хранящие все накопленные знания, спасли их, уйдя в неприступные горы, и постепенно там возникла недоступная простым смертным страна, которую стали называть Шамбалой.

Повествуя о Шамбале, которая не исчезла и сохранила свои тайные знания и возможности до наших дней, Александр Васильевич Барченко вдохновляется, впадает в экстаз, забыв все на свете: где он? Что с ним? Какая эпоха за темными окнами аудитории? Зримо возникает перед ним Шамбала, ее мудрецы-махатмы, лаборатории, гигантские светящиеся космические карты на каменных стенах, посадочные полосы на высокогорьях — для приема летательных аппаратов посланцев внеземных цивилизаций…

Лицо ученого пылает, волосы всклокочены, очки несколько раз сползают на кончик носа, и он их ловит почти на лету.

— Я верю! Я верю, друзья мои, что новая свободная Россия найдет силы, средства, отважных людей, чтобы снарядить экспедицию в поисках Шамбалы! Одну, вторую, третью! Пока цель не будет достигнута!

О! Лучше бы не произносились эти заключительные фразы лекции-диспута! Что тут началось в зале!.. Крики восторга, все повскакивали с места, многие ринулись к сцене, трибуна с Александром Васильевичем, рухнувшим с облаков своих мечтаний на питерскую революционную землю и на первых порах ничего не понимающего, окружена ликующими матросами, профессор Красавин и его юный друг Владимиров в общей суете, незаметно покидают зал, стол президиума уже занят тремя людьми, один из них — матрос с рыжей головой.

— Даешь Шамбалу!

— Товарищ Барченко! Веди нас! С боями пробьемся!

— Знания Шамбалы — пролетарской революции!

— Братцы! Письмо в Москву, правительству!

— Правильно! Товарищу Ленину! Отряд организуем! В Москве на такое дело средства враз дадут!

— Лучше всего — в Совнарком! Там все капиталы, у буржуев отобранные!

— Мы уже тут кой-чего набрасываем! — Этот рыжий матрос в президиуме явно с административно-государственной жилкой.

— Нет, Иван! Какой из тебя писатель? Попросим товарища лектора документ составить!

И мгновенная тишина. Все замерли, смотрят на Александра Васильевича…

Сердце его сжимается от счастья и непонятной тоски.

«Да что же это мы за народ такой? Ведь дети, взрослые — а чистые дети… Нельзя обмануть их порыв! Что же делать? Как что? А вдруг? Может быть, как раз и настало время? Для этого и вся эта буря в загадочном отечестве?..»

И вдохновляется Александр Васильевич безумной надеждой:

— Давайте бумагу, братцы!

До глубокой ночи составляют они документ, в котором обосновывается идея экспедиции в Шамбалу и рисуются блестящие перспективы для новой России, если экспедиция увенчается успехом. Три адреса: товарищу Ленину в Совнарком, товарищу Дзержинскому и наркому просвещения товарищу Луначарскому.

Документ принимается общим голосованием под оглушительные восторженные крики: «Ура!», «Смерть капиталистам!», «Даешь Шамбалу!» Наконец, под письмами поставлены подписи (первая — товарища Барченко) и раздаются возгласы.

— Качать!

— Качать нашего ученого!

И взлетает под высокий потолок слегка ошалевший Александр Васильевич, едва успев зажать в кулаке очки, легко и осторожно принимают его распластанное в воздухе, веющее фалдами пальто, тело, могучие натруженные руки.

— Еще разок, братишки!

— Шибче!

— Еще разок, братишки!

— Шибче!

— И — раз!..

Замирает сердце — от полета, высоты, счастья. И тоски, которая все разрастается…

Потом его провожают возбужденно галдящей толпой, пахнущей махорочным ядовитым дымом и крепким мужским потом. Петроград темен, хмур, пустынен, уличное освещение отсутствует, временами слышны одиночные глухие выстрелы.

Потом у себя в комнате перед жарко топящейся буржуйкой — просто замечательно, дамы и господа, а так же товарищи, горят паркетные досочки, будто только для этого они и предназначаются — в старом кресле, завернувшись в толстый шерстяной плед, сидит он со стаканом (подстаканник семейный, старинный, из серебра, с изображением чайных листьев причудливым литьем), рассеянно жует бутерброд — кусок черного хлеба с селедкой — и возникает у Александра Васильевича совершенно реальное ощущение, что недавней лекции-диспута и всего, что произошло на ней, вовсе не было: мираж, галлюцинация, игра переутомленного воображения, сон, притом довольно страшноватый.

О профессоре Красавине, своем давнишнем знакомце и почитателе «оккультных занятий» и о его протеже, несколько загадочном молодом человеке Константине Константиновиче Владимирове он забыл вовсе, попивая морковный чай — из головы выветрилось.

А напрасно…

Но совсем о другом думает сейчас наш мистик и исследователь, наполняясь сладостным предвкушением. Хоть и глубокая ночь, но перед тем, как не раздеваясь, устроиться на старинном диване (тоже семейная реликвия) и укутаться ватным одеялом, он решил почитать роман Джона Бьюкенена «Энергетический центр», который вчера начал. Хотя бы часок.

Александр Васильевич, подбросив в буржуйку несколько паркетных досок (он уже разорил весь пол в передней и в кухне), взял с письменного стола, заваленного журналами, рукописями, инструментами для сооружения «приборов» и еще Бог знает чем, раскрытую книгу.

«Тэк-с… К нашему герою пожаловал „выдающийся скрытый господин“ и разразился весьма любопытным монологом. Как это тут?,.»

Мистик и ученый Александр Васильевич Барченко прочитал: «Уже теперь знание, которое позволяет создать страшные орудия разрушения, намного превосходят оборонительные возможности современных ведущих государств. Но пока вы видели людей второго сорта, владеющих этими первичными знаниями, — они спешат завоевать богатство и славу. Подлинным знанием, самым опасным, обладают другие люди, — выдающийся скрытый господин еле заметно улыбнулся. — Впрочем, это не совсем люди в вашем понимании. У них то окончательное знание, которое может уничтожить все, даже Вселенную. Поверьте, мне, мой дорогой, пока на слово — оно существует. Общение с ними возможно. Но они могут предстать пред вами только как духи. Готовы ли вы к такой встрече?»

Оторвавшись от книги, Александр Васильевич Барченко, почувствовал холодок страха, скользнувшего по сердцу, и непонятно почему сказал себе: «Я готов».

Тогда он еще не ведал, что духи, перед тем как явиться к призывающим их, сначала высылают своих курьеров.

Примерно через две недели, а именно второго ноября 1918 года, поздно вечером Александр Васильевич, как раз дочитав роман Джона Бьюкенена «Энергетический центр», собирался ложиться спать. В дверь довольно требовательно постучали (электрический звонок не работал).

Почему-то на цыпочках подкравшись к двери, мистический ученый спросил неожиданно осипшим голосом:

— Кто?..

— Открывайте, Чека!

Путаясь в цепочке и засовах непослушными пальцами, никак не попадая ключом в замочную скважину, Александр Васильевич лихорадочно и потерянно думал:

«Господи! За что они меня?..» И… как своих предупредить? А взять с собой что?.. Теплые веши? Сухари? Так нет у меня сухарей…»

Наконец дверь открылась, и Александр Васильевич в ужасе шарахнулся назад: в черном прямоугольнике перед ним висело белое продолговатое лицо со щегольскими усиками: по бокам, ниже пояса, парили белые руки, производя плавные движения. Лицо, вроде бы, улыбалось. И это было еще ужаснее, потому что казалось полным кошмаром — улыбающееся лицо без тела.

«Свят! Свят! Свят!..» — мысленно произнес мистический ученый, покрываясь холодным потом, а дрожащая рука уже готова была сотворить крестное знамение.

— Да что это с вами, гражданин Барченко? — сказало Лицо. — Вы разрешите мне войти?

«Пожалуйста, проходите», — хотел вымолвить Александр Васильевич, но голоса не было.

— Уж не больны ли вы? — участливо спросило Лицо, все-таки вплыв в переднюю без приглашения.

И тут же оказалось, что вошел молодой стройный человек в черной кожаной куртке.

Хозяин квартиры с облегчением вздохнул. Но тут же его обуял страх: «Из Чека… Арест…»

— Может быть, пригласите войти? — сказал визитер вполне вежливо.

— Конечно, конечно! Прошу.

Очутившись в комнате, служившей Александру Васильевичу и кабинетом, и спальней, и столовой, так как только здесь было тепло, когда топилась буржуйка, Лицо быстро, но зорко осмотрелось по сторонам, хотя тусклый свет керосиновой лампы не позволил разглядеть все детально, и сказало:

— Позвольте представиться: Эдуард Морицевич Отто, работник оперативного отдела Чека. Не угодно ли взглянуть на удостоверение? — вечерний незваный гость полез было в карман куртки, но Александр Васильевич почему-то в смятении шарахнулся от этого жеста. — Тогда вот: повестка, — он передал товарищу Барченко листок бумаги. Вам немедля надлежит явиться к нам. Я, собственно, за вами.

— Это… это арест?.. — промямлил Александр Васильевич, покрываясь потом и чувствуя слабость во всем теле.

— Полноте! Какой арест? Внизу нас ждет машина. Собирайтесь! Да что же это такое, уважаемый? Вы опять дрожите. Ничего дурного с вами не случится. Побеседуем.

«О чем?» — хотел спросить мистик и ученый, но промолчал, начал суетливо одеваться и долго не мог найти свою меховую шапку-ушанку.

— Паспорт не забудьте, — сказал визитер.

Скоро они уже выходили из парадного. На противоположной стороне улицы у парапета Мойки стояла черная тупоносая легковая машина. Но другое поразило Александра Васильевича: в Петрограде было бело и светло — оказывается, за последние несколько часов, пока он предавался увлекательному чтению, в северной русской столице выпал обильный снег. Он и сейчас валил большими мокрыми хлопьями.

Пересекли мостовую, оставляя в ее снежной белизне темные следы, оказались у машины. Лицо, он же Эдуард Морицевич Отто, распахнул заднюю дверцу:

— Прошу вас, гражданин Барченко!

За рулем сидел некто, очень крупный, квадратный, неподвижный. Тронув его за плечо, Лицо сказало:

— Давай, Янис, трогай. Поехали. Молчали.

В салоне, как это ни странно, пахло тонкими дамскими духами — скорее всего французскими.

— Простите…— решился нарушить тягостное молчание Александр Васильевич. — Собственно, по какому поводу меня…

— Потерпите совсем немного, — перебил чекист. — Скоро все узнаете.

Дальше ехали молча.

И вдруг Александра Васильевича осенило — он даже вздрогнул: «Боже мой! Это же из-за писем, которые мы с матросами отправили в Москву!.. Можно ли так опростоволоситься? Ленину, этому страшному Дзержинскому… Все, я пропал…»

Он не мог знать, что эти письма о необходимости направить экспедицию в глубины Тибета на поиски Шамбалы, вдохновенно и эмоционально написанные им, никуда не были отправлены. Когда возбужденная, галдящая орава матросов Балтфлота из четвертой аудитории Тенишевского училища ночью семнадцатого октября 1918 года вернулась на свои корабли, первыми, с кем они поделились впечатлениями о выступлении товарища Барченко и кого ошарашили письмами в высшие инстанции юного государства рабочих и крестьян, были их непосредственные командиры. Письма у оргтройки во главе с рыжим богатырем Иваном забрали. А наутро всех, кто был на лекции-диспуте «Страна Шамбала — провозвестница коммунистического братства народов», выстроили на пирсе, и комиссар Балтфлота, сверкая портупеей поверх черной кожаной куртки, произнес короткую, пламенную, угрожающую речь:

— Да вы что?.. вашу мать! в Бога, в Пресвятую Богородицу и во всех апостолов! Вы революционные матросы! Или кто вы, недоделки? вашу мать, перемать, а так же всю родню до седьмого колена — что у вас в башках, спрашиваю: солома пополам с поповскими бреднями, ядри вас в перекись и водород, или передовые мозги, которые денно и нощно думают о мировой пролетарской революции? Все, п…дюки! Забыть! Зачеркнуть! Всем по три дня гауптвахты! Разойдись!

Сочиненные в ту злополучную ночь мистическим ученым письма, надо полагать, высшие чины красного Балтфлота, поржав над ними под бутыль самогонки, уничтожили, однако комиссар-громовержец оказался ретивым: в тот же день прибыл в Петроградскую ЧК:

— Необходимо, товарищи, разобраться с этим лектором Барченковым — или как его там? Похоже на контрреволюционную пропаганду. Да еще в замаскированной форме. Мой совет: к стенке — и дело с концом.

— Разберемся, — спокойно ответили ему. — А в советах не нуждаемся.

Слегка оробел комиссар Балтфлота, возвращаясь к своим непосредственным делам.

«Или не сообразил чего? — тревожно думалось ему. — Уж больно они на меня смотрели… подозрительно».

Но ничего этого не знал Александр Васильевич Барченко и потому мучился всякими страшными предположениями, сидя в машине рядом с Эдуардом Морицевичем Отто, который опять превратился в белое Лицо, невесомо плававшее в темном квадрате салона автомобиля, похоже, с удовольствием вдыхая слабый, но стойкий аромат французских духов.

Пустой бело-серый город, набережные каналов, мосты, широкая улица, посередине которой мерно движется патруль из трех человек с винтовками; призрак Инженерного замка, темный и мрачный; наконец въехали в Гороховую улицу.

Машина останавливается у подъезда трехэтажного здания. Первым выходит Лицо, распахивает перед гражданином Барченко дверцу:

— Прошу, Александр Васильевич.

Мистик и ученый успевает заметить, что все — или почти все — окна дома освещены.

— Да, это так, — усмехнулся Эдуард Морицевич, — у нас и по ночам работают. Время такое, вы знаете: красный террор.

От этих слов внутри Александра Васильевича начинает что-то мелко и отвратительно дрожать.

— Идемте, идемте! — в голосе Лица звучит нетерпение. Они поднимаются по высоким ступеням крыльца. Над массивной дверью прибита вывеска — крупные красные буквы: «Чрезвычайная комиссия». У двери стоит красноармеец с винтовкой, совсем молодой парень с хмурым, напряженным лицом. Коротко, но пристально, взглянув на поднимающихся по ступеням, он молча козыряет товарищу Отто.

Два марша лестницы на второй этаж. Длинный коридор, двери, двери, двери с номерами… Деловито снуют люди, за некоторыми дверями, неплотно закрытыми, слышны громкие голоса.

Они останавливаются перед дверью с цифрой «6».

Лицо дважды небрежно стучит и тут же распахивает дверь.

— Милости прошу, Александр Васильевич.

Они оказываются в просторном кабинете с двумя стрельчатыми окнами, за которыми стоит снежно-серая ночь.

— А вот и мы! — говорит Эдуард Морицевич.

И первое, на что, по непонятной причине, обращает внимание Александр Васильевич — это большая картина в тяжелой раме на правой глухой стене, идиллический пейзаж: стройная трепетная лань пьет воду из прозрачного горного ручья, и с ее чутких губ падают капли, алмазами сверкая на солнце.

«Скорее всего, — думает гражданин Барченко, — осталась здесь с дореволюционных времен».

На левой стороне стены над старинным, темным письменным столом большая карта России, и на ней красными тонкими ленточками обозначены фронты.

В тот момент, когда в кабинете возникли Александр Васильевич и Эдуард Морицович, в нем находилось четверо: за письменным столом в троноподобном кресле сидел человек лет сорока, весьма яркой внешности — нос с горбинкой, впалые щеки, густая вьющаяся шевелюра, четкий выразительный разрез темных глаз, живых, подвижных, умных. Трое остальных были молодые люди: двое сидели на стульях возле стола, третий стоял у окна спиной к кабинету, и что-то знакомое почудилось мистическому ученому в его коренастой фигуре.

— Александр Васильевич! — сказал Отто. — Я вам представляю…— Эдуард Морицевич немного замешкался. — Заведующий отделом Дмитрий Наумович Картузов.

Хозяин кабинета поднялся с кресла и протянул руку гражданину Барченко. Рука была сухой и горячей.

— Рад знакомству, — сказал товарищ Картузов. — Весьма и весьма…

«Не арестуют! — ликовало все существо Александра Васильевича. — Не убьют…»

— А это Федор Карлович Лейеймер-Шварц и Александр Юрьевич Рикс, — молодые люди, сидевшие на стульях, молча, по-военному, кивнули, — Теперь разрешите представить, — Отто подошел к тому, кто по-прежнему стоял у окна спиной к кабинету. — Наш московский коллега…

Незнакомец круто повернулся.

— Вы?.. — изумился Александр Васильевич.

— Я, — сдержанно улыбнулся Константин Константинович Владимиров.

Да, это был он, протеже профессора Красавина. Вернее, перед доставленным в ЧК, Барченко — и об этом, без сомнения, уже догадался читатель — стоял Яков Григорьевич Блюмкин.

И поскольку, во-первых, роль этого молодого человека более чем весома в нашей истории, во-вторых, кто знает, предоставит ли ему судьба возможность и время самому поведать обо всем, что с ним произошло сразу после убийства германского посла Вильгельма Мирбаха, попытаемся это сделать за него.

Итак, мы возвращаемся совсем ненадолго в Москву, в шестое июля 1918 года.

Вторая половина дня.

Машина с открытым верхом, «Паккард», темного цвета, номер 2760, как помнит читатель, на предельной скорости мчался по пустынным улицам субботней Москвы.

Стремительная езда до Трехсвятского переулка заняла несколько минут.

Особняк Морозова. В нем размещен штаб отряда ВЧК, которым командует левый эсер Дмитрий Попов. Отряд среди частей Чрезвычайной комиссии самый большой, он недавно появился в Москве, после жестоких боев на Украине с немцами и гайдамаками гетмана Скоропадского. Бойцы преданы своему командиру и подчиняются только ему. Для Попова директивы ЦК его партии — закон. Половина высшего командного состава ведомства Дзержинского на Лубянке — левые эсеры.

«Паккард» въезжает во двор особняка.

Якова Блюмкина, постоянно теряющего сознание от потери крови, переносят в лазарет, который находится на противоположной стороне переулка.

Пока раненому оказывают первую помощь, перевязывают рану (пуля прошла сквозь мягкие ткани, не задев кости), вправляют вывих; приходит Дмитрий. Попов, пожимает убийце германского посла, уже более-менее пришедшему в себя, руку и говорит:

— Поздравляю! Ты, парень, войдешь в русскую историю как наш, социалистический Сазонов или Каляев28, — и следует приказ: — Изменить внешний вид герою, дать новые имя, фамилию, выправить документы.

Якова Блюмкина стригут наголо, сбривают бороду, наряжают в красноармейскую форму. К вечеру он получит паспорт на имя Григория Ивановича Белова, «из крестьян», и справку: «Красноармеец Белов Г. И. был ранен в бою с мятежниками. Направляется к родным в г. Рыбинск».

Так вечером шестого июля 1918 года будет определена дальнейшая судьба Якова Блюмкина.

А через полчаса после покушения на германского посла в кабинете управляющего делами Совнаркома Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича звонит телефон. В трубке взволнованный голос наркома иностранных дел Чичерина:

— Мне только что звонили из германского посольства. Совершено покушение на графа Мирбаха. В него брошена бомба…

— Убит? — перебивает Бонч-Бруевич.

— Нет. Сказали: посол ранен в голову. Убийцы скрылись на автомобиле. Номер машины запомнил швейцар посольства. Это «Паккард» из гаража ВЧК. Срочно доложите Владимиру Ильичу.

Дальнейшие события этого драматического дня — то, что в официальной советской истории называется мятежом левых эсеров (хотя это на самом деле была попытка государственного переворота с целью лишить большевиков единоличной власти в стране) и подавление мятежа, кровавыми, по-ленински жестокими методами.

…После захвата большевистскими войсками морозовского особняка всех раненых из госпиталя, и среди них изменившего внешне Якова Блюмкина с документами на имя крестьянина Белова, перевозят в 1-ю Градскую больницу.

Через два дня верные делу партии левых эсеров люди помогают нашему герою (который уже почти здоров, только долго будет сохраняться хромота) исчезнуть из больницы. Он еще неделю «зализывает раны» на конспиративной квартире, красный воин из крестьян Григорий Белов отправляется к родным в Рыбинск на окончательную поправку.

Поскольку в Рыбинске революционный террорист-романтик около двух месяцев работает в типографии в качестве наборщика, он меняет паспорт — перед нами, перепачканный черной краской, метранпаж Илья Авербух.

Наконец в начале сентября — какие восхитительные закаты над Волгой можно наблюдать в Рыбинске в эту пору! — («Осенняя пора, очей очарованье…») наш герой перебирается поближе к Москве, в Кимры. Теперь он Станислав Александрович Вишневский, работает в уездном комиссариате земледелия, дает частные уроки математики двоим оболтусам, сынкам самого модного в уездном городке портного, которого пролетарские власти еще не взяли за определенное место, а может быть, он и до НЭПа дотянет.

Находясь в Кимрах, Яков Григорьевич, проявив гибкость, густо замешенную на конспиратизме, устанавливает связь с Центральным комитетом родной левоэсеровской партии, которая после разгрома мятежа 6 июля ушла в полуподполье. К старшим по чину товарищам Блюмкин-Вишневский обращается с просьбой: «Прошу меня направить на оккупированную германскими империалистами Украину для подготовки и проведения террористических актов», втайне надеясь попасть в родную Одессу, чтобы обнять и утешить маму: жив, здоров, чего и вам желаю.

И получает одобрение задуманного. С одним уточнением: ему надлежит выехать в Петроград — явочные квартиры и пароли получены. Там организация левых эсеров не подверглась особым репрессиям, сохраняет свои ряды; там он получит конкретное задание для украинских акций.

И вот в петроградской ЧК, в кабинете Дмитрия Наумовича Картузова перед оторопевшим Александром Васильевичем Барченко, стоит сдержанно улыбающийся «Константин Константинович Владимиров».

Вглядываясь в смуглое лицо чекиста, мистический ученый думает с изумлением:

«Да он совсем мальчик! (Знал бы он, что этот „мальчик“, не дрогнув, укокошил германского посла…) Наверно, этот Константин инициатор… того, что я здесь. Но почему?..»

— Вы у меня что-то хотите спросить? — перебил внутренний монолог Барченко товарищ Владимиров, уже без улыбки.

И Александр Васильевич почувствовал, что все присутствующие внимательно, изучающе смотрят на него.

— Я?.. Нет, нисколько… То есть хотелось бы знать… Собственно… На каком основании… Простите, госп… Простите, товарищи… Я…— мистик и ученый окончательно запутался.

— Да вы успокойтесь, Александр Васильевич, — мягко, почти дружески сказал Дмитрий Наумович, меняя позу в своем тронообразном кресле. — Вас интересует причина, по которой мы вас потревожили?

— Да! Безусловно!

— Присядьте, пожалуйста, на этот стульчик. — Александр Васильевич присел. — Дело в том, — в голосе товарища Картузова зазвучала суровость, — дело в том, что на вас поступил донос.

— Как… донос? — и опять внутри у мистического ученого все похолодело.

— Некий гражданин Гидали… Вам знакома эта фамилия?

— Первый раз слышу!

— Гражданин Гидали, член партии монистов, сообщает, — товарищ Картузов заглянул в лист бумаги, лежащий перед ним, — что вы замечены в антисоветских разговорах.

— Устройте мне очную ставку с этим вашим Гидали! — вдруг вскричал Александр Васильевич, укрепляясь в своей невиновности (наивный человек…): он был абсолютно далек от политики, ни с кем и никогда не вел политических разговоров, тем более антисоветских, и вовсе не потому, что был трусом или опасался чего-то: просто он жил в своем оккультно-мистическом мире, а окружающая действительность была для него только вынужденной средой обитания.

— Покажите мне того мерзавца, что донес на меня! Я хочу заглянуть ему в глаза!

— Напрасно вы так волнуетесь, товарищ Барченко. — Вот видите, «товарищ»! Значит, действительно все в порядке, не арестуют нашего героя, не расстреляют, не сошлют на Соловки. Скорее всего отпустят с Богом. Совершенно напрасно, — сказал один из молодых людей. Имен их, отчеств и диковинных фамилий, названных при знакомстве, товарищ Барченко не запомнил, да он сейчас не смог бы сказать даже; как зовут того, кто доставил его сюда. Мы тут разобрались, провели необходимую работу; доносу, поступившему на вас, не доверяем. Мы его дезов… это…

— Дезавуируем, — пришел на помощь молодому коллеге Дмитрий Наумович Картузов. Ну, а в ответ может быть вы нам не откажете в одной любезности?

— В какой именно? — насторожился Александр Васильевич, подумав: «Если будут вербовать в осведомители — никогда! Да я и ничего не знаю такого…»

— Я моим коллегам, — опять вступил в разговор Константин Константинович, — вкратце доложил о вашей лекции-диспуте, которая просто потрясла меня…

— Польщен! — вырвалось у товарища Барченко.

— Так вот, уважаемый Александр Васильевич, не согласитесь ли вы о стране Шамбале, обо всем, что с ней связано, рассказать нам тут сейчас поподробней.

— Прямо сейчас?

— Вот именно.

— Да, очень просим! — подал голос хозяин кабинета опять, меняя позу в своем кресле. — Весьма и весьма!

— Извольте! Извольте, господа! — воспрянул мистический ученый, не заметив своего рискованного в этих стенах обращения, и могучий вал вдохновения накрыл его с головой.

Лекция продолжалась больше двух часов, слушатели задавали вопросы, иногда вспыхивал короткий спор. Бледно-серая ночь незаметно сменилась рассветом, когда импровизированная лекция-диспут наконец была закончена. Все были возбуждены, взволнованы, лица у всех раскраснелись.

— Вот что, дорогой Александр Васильевич, — сказал ему на прощание товарищ Картузов. — Все это невероятно, безумно интересно и… может быть, перспективно, весьма и весьма… И посему… Продолжайте, пожалуйста, свои лекции, мы все необходимые разъяснения, где надо, сделаем. Препятствий никаких не будет. И не откажите в любезности: наши товарищи тоже послушают. Да и я постараюсь выбраться раз-другой.

— Пожалуйста, Дмитрий Наумович! Буду рад видеть.

— А там посмотрим, — задумчиво промолвил товарищ Картузов перед тем, как на прощание пожать лектору руку. — Весьма и весьма…

Проводить Александра Васильевича вызвался чекист Владимиров. В машине по пути домой он сказал:

— У меня к вам личная просьба. Профессор…

— Я не профессор, мой юный друг, — перебил мистический ученый.

— Мы вас считаем профессором. Ну, если хотите, произведем в профессора. И уверен, вы скоро будете народным академиком. А просьба такая. Я буду чрезмерно благодарен вам, если получу список книг и публикаций о Шамбале и вообще обо всем таком…

— Оккультном? — усмехнулся Александр Васильевич.

— Да.

— Этот список бесконечен, Константин Константинович, ограничимся пока, скажем, двумя десятками названий. Уверяю вас, это напряженная работа, как минимум на год, — Барченко помедлил. — Особенно для неискушенного ума, когда все начинается с первой строки.

— Я вам заранее благодарен и буду на первой же вашей лекции.

…Действительно, через три дня, когда в Тенишевском училище состоялась очередная лекция-диспут Александра Васильевича, он увидел на ней в первых рядах и Константина Константиновича, и его молодых коллег из Чрезвычайки (Картузова не было). После лекции мистический ученый вручил молодому человеку лист бумаги, на котором в столбик были написаны двадцать два названия книг и их авторы…

— Все эти книги вы сможете достать в публичных библиотеках Питера. Только надо постараться: многие из них выдают неохотно.

Товарищ Владимиров усмехнулся:

— Выдадут, — жестко сказал он.

Молодой, даже юный чекист еще несколько раз появлялся на выступлениях Барченко, потом перестал приходить. Хотя его соратников по петроградской ЧК «профессор» и будущей академик на своих лекциях в самых разных аудиториях видел постоянно; они, как правило, занимали места в первых рядах и старательно конспектировали все, что слышали.

Александр Васильевич, естественно, не знал, что в середине ноября 1918 года товарищ Владимиров отбыл на Украину со специальным заданием от Центрального комитета партии левых эсеров. И тем более он не мог знать, что накануне отбытия Якова Григорьевича Блюмкина из Петрограда в Москву во Всероссийскую чрезвычайную комиссию по борьбе с контрреволюцией и саботажем ушло донесение более чем удивительного содержания:

Барченко А.В. — профессор, занимающийся изысканиями в области древней оккультной науки, поддерживает связь с членами масонской ложи розенкрейцеров, со специалистами по развитию науки в Тибете. Отвечая на провокационные вопросы агента Масона с целью выявления мнения Барченко о Советском государстве, он показал себя лояльным гражданином.

Этот человек интересен нам своими знаниями, в которых заложены некие практические возможности для военной и экономической мощи нашего рабоче-крестьянского государства. В ближайшее время вам будет представлен подробный доклад на этот счет.

Мы убеждены, что профессор Барченко — национальная ценность страны, им надо дорожить. Считаем, что ему надлежит создать условия для его научных занятий, приняв на работу в какое-либо государственное научное учреждение с хорошим окладом и продовольственным пайком первой категории.

Рик

17.XI. 1918»

Кличка «Рик» была определена Якову Блюмкину сразу же, как только в мае 1918 года он попал на службу в ведомство Феликса Дзержинского на случай участия в операциях, требующих конспирации. Оказавшись в октябре в Петрограде, революционер-террорист быстро узнал, что в ВЧК остались на своих, высоких постах многие члены партии левых эсеров. Правда, им пришлось покаяться в ошибках и перейти в ряды большевиков. Якову Григорьевичу служба в Чрезвычайке была по душе. Кроме того, после убийства германского посла, как ни негодовали официальные руководители советского государства, он был убежден, что и первые лица Совдепии скрытно считают его «героем революции». И не ошибался в этом.

«Я вернусь на Лубянку, — говорил себе он. — Надо сделать нечто громкое на Украине, и тогда…»

А пока пробный шар: Блюмкин проявил инициативу, убедив Дмитрия Наумовича Картузова в том, что Барченко — достояние государства рабочих и крестьян, и что если действительно существует в Тибете страна Шамбала, ее древними могучими знаниями должны завладеть большевики, и как можно скорее, пока их не опередили. Он умело добился того, чтобы ему поручили составить донесение в Москву, и за его конспиративной подписью оно вскоре ушло туда.

«Пусть там знают, — рассуждал Яков Григорьевич, — что я жив, готов действовать и у меня есть конкретное грандиозное предложение, связанное с Барченко. Ведь я им нужен, простят „грех“.

Наш герой не ошибался: ворон ворону глаз не выклюет.

 

Глава 5

ШВЕЙЦАРИЯ, СТОКГОЛЬМ, 8 НОЯБРЯ 1918 ГОДА

В этот пасмурный хмурый день — дождь вперемешку со снегом — в столице Швеции, в центре города на улице Валгалла-вейен открылась выставка бежавшего из большевистской России, как писали местные журналисты, знаменитого русского художника Николая Рериха.

Престижный фешенебельный выставочный зал «XX век» набит битком — шикарная аристократическая публика, корреспонденты, живописцы всевозможных направлений, вспышки фотографических камер, праздничный гул голосов. Мелькнуло несколько знакомых русских лиц («На всех тревога», — отметил про себя Николай Константинович). Уже куплено больше десятка картин.

«Полный успех! Полный успех!..» — повторял он про себя, окруженный друзьями-эмигрантами, корреспондентами нескольких шведских и европейских газет; отвечал подробно на вопросы, улыбался, пожимал руки, принимал поздравления и во фраке и белом галстуке вид имел импозантный, даже величественный. Однако испытывал Николай Константинович внутренний дискомфорт. Непонятная, сосущая тревога сжимала сердце, и он думал, что выражение его лица, наверно, такое же, как и у других его соотечественников, оказавшихся здесь, тех, кому удалось вырваться из сотрясаемого революцией отечества. Все смертельно боятся, что их Насильно депортируют назад, «к своим».

История этой выставки такова. Из Лапландии Рерихи вернулись в конце октября, и в Сердоболе их ждало письмо шведского профессора Оскара Бьорка, который был инициатором и продюсером «Балтийской выставки живописи 1914 года», где была представлена и русская экспозиция; подбором картин, а потом их отправкой в Швецию занималось жюри, возглавляемое Рерихом, потому к нему и обратился профессор Бьорк: необходимо было решить дальнейшую судьбу картин русских художников, застрявших в Швеции после мировой войны и русской революции. Среди «застрявших» полотен было тридцать работ Николая Константиновича, и в этой связи господин Оскар Бьорк писал: «Я думаю, будет целесообразно, если Вы примете мое предложение организовать в Стокгольме Вашу персональную выставку, добавив в нее новые последние работы, которые у Вас наверняка есть: по моим наблюдениям, Вы принадлежите к тем творцам, которые работают всегда и при любых обстоятельствах».

Предложение было тут же принято. В Швецию ушла телеграмма, в которой «любезное предложение» с благодарностью принималось.

Вернувшись из экспедиции по Ловозеру и Сейдозеру, Рерихи окончательно решили: необходимо немедленно уезжать в Индию. Сначала — из Российской империи. Бывшей, бывшей… Но де-факто Финляндия юридически остается в составе России, и кто знает, как будут разворачиваться события. Судя по сумбурной, противоречивой информации, приходящей из Петрограда, аппетиты у большевиков наполеоновские, а что они варвары, вандалы — неоспоримый факт: разграбление помещичьих усадеб — «дворянских гнезд», поруганные божьи храмы, расстрелы заложников, среди которых преподаватели университетов, ученые, люди творческого труда.

— Мы не вернемся в Россию, — говорил Николай Константинович, темнея лицом, — пока они у власти.

— Значит, мы не вернемся никогда, — тихо отвечала Елена Ивановна.

— Но почему, Лада?

— Потому что они надолго. Во всяком случае, на нашу жизнь их хватит. А, может быть, и на жизнь сыновей.

Да, сначала надо бежать из России, лучше всего в Англию, и там выхлопотать разрешение на переезд в Индию — есть, есть грандиозный план, связанный с этой великой страной. Но и с Россией тоже…

И вот письмо с предложением шведского профессора Оскара Бьорка. Перст судьбы.

«Что же, начнем со Швеции».

На своей выставке в Стокгольме Рерих к тем тридцати работам, которые участвовали в «Балтийской выставке» 1914 года, добавил больше десяти полотен и среди них «Экстаз», «Рыцарь ночи», «Северные острова», «Если не ушли» — все они были написаны за последние два года в Карелии.

Среди сутолоки вернисажа настал момент, когда Николай Константинович неожиданно оказался один, и куда-то вдруг подевалось его несколько назойливое окружение; кругом по-прежнему было много народу, но ни одного знакомого лица; его вроде бы тоже не узнают… Странно как-то. Гул голосов, яркие краски на картинах, развешанных по стенам, и он не узнает их…

«Неужели все это я написал?»…

Плеча коснулась рука — аккуратно, осторожно. Но было в этом прикосновении нечто… Нечто властное.

— Простите, господин Рерих, — перед ним стоял мужчина лет сорока пяти, весьма экзотического вида: что-то южное в лице, темные, гипнотизирующие глаза, длинные густые волосы, падающие на плечи; на его плотной фигуре безукоризненно сидел прекрасно сшитый фрак, в петлице — большая красная гвоздика. — Не уделите ли вы мне несколько минут?

— Вы журналист?

— Не совсем. Впрочем, и журналист тоже. Не уединиться ли нам вон на том диванчике под пальмой? — его русский язык был слишком правильный, чтобы предположить в нем соотечественника.

Николай Константинович повиновался с непонятной покорностью. Они устроились под ветками внушительных размеров пальмы, росшей в кадке с суховатой землей, в которой зоркий глаз художника заметил окурок русской папиросы.

«Наши везде нагадят», — почему-то раздражаясь, подумал он.

— Вы собираетесь в Англию, не так ли? — без обиняков приступил к делу незнакомец.

— Простите, с кем имею честь беседовать? -Да, извините. Прошу!

Рериху была вручена визитная карточка: «Макс Видрашку. Коммерсант, импресарио». И два адреса, в Стокгольме и Берлине.

— Итак, господин Видрашку, что вам угодно? И откуда вы знаете, что я собираюсь в Англию?

— Такова моя профессия, Николай Константинович: знать о планах великих художников.

«Да, вроде бы я кому-то из русских здесь говорил об Англии… Или не говорил?»

Беспокойство охватило Николая Константиновича.

— Более того, ведь вы собираетесь вывезти в Лондон свою семью — жену, несравненную Елену Ивановну, и двоих сыновей, которые сейчас остались в Карелии, под боком у большевистского Петрограда.

«Ну, об этом я уж определенно никому не говорил!..» По спине живописца пробежал холодок.

— И если я не ошибаюсь, — спокойно продолжал господин Видрашку, — дальнейшие ваши планы, уважаемый Николай Константинович, связаны с Индией, не так ли?

— Да откуда вы взяли это? — растерялся художник. — Что за фантазии?

Коммерсант и импресарио с красной гвоздикой в петлице коротко хохотнул, и Николай Константинович увидел, что вместо двух или трех верхних зубов у него во рту зияет черная отвратительная дырка.

«Фу ты, какая гадость!»

Господин Видрашку спохватился, оборвал хохот и прикрыл рот рукой.

— Понимаете, маэстро, ведь информация — это не только газеты, телефонный звонок или, скажем, выступление в парламенте. Информация, мысли людей, эмоции витают вокруг нас, растворены в эфире, — незнакомец говорил задумчиво, даже печально, и одновременно и пристально наблюдал за художником. — Вы меня понимаете?

— Не совсем.

— Ладно! Оставим это!.. Теперь вот что я хочу сказать, господин Рерих… Я готов поспособствовать переселению вашей семьи в Индию. Могу вас заверить, что такую возможность я… Или лучше сказать, мои коллеги, с которыми я работаю — а они, поверьте мне на слово, могущественные люди, — такую возможность мы имеем.

Рерих молчал.

— Но мы готовы протянуть вам руку помощи при одном условии.

— Каком же?

— Вместо Англии вы с семьей переезжаете в Германию. До отбытия в Индию. На тот срок, пока мы организовываем в крупнейших немецких городах ваши выставки-продажи. Кстати, Николай Константинович! Уверяю вас: в Англии русское искусство не любят, а ваше творчество, весьма своеобразное и национальное, вообще не поймут.

— А в Германии поймут? — усмехнулся Николай Константинович. Он уже взял себя в руки и был спокоен.

— А в Германии поймут обязательно! — Макс Видрашку был сам энтузиазм. — Немцы — истинные ценители прекрасного и вообще, добавил бы я, всего, выраженного в фундаментальных формах; они оценят ваше искусство по достоинству, — он выдержал внушительную паузу. — Итак, господин Рерих, я готов организовать ваши выставки с предварительной широкой рекламой по всей Германии и гарантирую большую продажу картин… Кроме этого я готов сейчас же заключить с вами договор и выплатить задаток. Назовите сумму, и я выписываю чек.

Рерих молчал.

— Десять тысяч немецких марок вас устроит? Или пятнадцать?

— Сейчас, так сразу я не готов ни принять ваше предложение, ни ответить что-либо определенное.

Тень пробежала по лицу господина Видрашку, но лишь на одно мгновение.

— Вам, Николай Константинович, надо подумать?

— Может быть.

— В таком случае сообщите мне; как только примете решение, в течение ближайших десяти дней на стокгольмский адрес, а если позже — в Берлин. И еще раз хочу подчеркнуть: переезд в Индию вашей семьи и оформление всех необходимых документов мы вам гарантируем. Вот вам визитка с номерами телефонов.

Квадратик плотной глянцевой бумаги оказался в нагрудном кармане фрака живописца.

Макс Видрашку исчез — Николай Константинович даже не заметил, каким образом. Что-то вроде отвлекло его, оглянулся — и уже нет рядом с ним на диванчике под пальмой таинственного незнакомца с красной гвоздикой в петлице черного фрака.

Письмо Владимира Рериха, младшего брата Н. К. Рериха, перехваченное немецкой разведкой в Китае (скорее всего, оно отправлялось с оказией, а не почтой) и не дошедшее до адресата:

Дорогие родные Коля и Елена Ивановна!

Господи! Попадет ли в ваши руки это мое письмо? Молю Бога, чтобы попало. Но времени мало, чтобы описать все. Поэтому — самое основное.

О себе. Жив, и это главное. Здоров относительно: мучает кашель, плохо сплю, но это из-за постоянного нервного перенапряжения на работе. Если это можно назвать работой. Я по-прежнему в отряде барона Унгерна. Впрочем, свой пестрый сброд Роман Федорович называет «азиатской дивизией». Я у него в штабе, должность мою можно назвать интендантской. Занимаюсь в основном снабжением воинства продовольствием и фуражом.

Что сказать о мое главнокомандующем? Он яростный, даже беспощадный борец с большевиками здесь, на Востоке. Но интерес у него свой, не московский, а здешний — точнее, монгольский. Когда-нибудь об этом подробно при встрече. Р. Ф. кровожаден, жесток, как Аттила, не щадит и своих, коли провинились, непредсказуем, дик. Думаю, он страдает какой-то психической болезнью. Завтра у него свадьба, женится первый раз в жизни. Невесту его зовут Еленой Павловной, она без фамилии, к тому же китаянка, маньчжурская принцесса, дочь сановника династической крови — так напечатано в местной русской эмигрантской газете. Имя, скорее всего, переделано из китайского — Ли Пао, например, или что-нибудь в этом роде. Да Бог с ней! Словом, у меня сейчас полон рот хлопот по организации свадебного стола.

Теперь о главном. Я горячо одобряю ваше решение перебраться в Индию, подальше от кровавой русской смуты. А она закончится, дорогие мои, в единственном случае: если у нашей родины хватит сил раздавить эту гадину — большевизм. Но не с такими полководцами это можно сделать, как барон Унгерн-Штернберг, ах, не с такими! Ладно, опять меня в эту сторону заносит. Простите. Наболело. Ведь я в самом центре этого пекла и могу судить о происходящем изнутри, как непосредственный участник событий.

Итак, об Индии. Коля, ты там сумеешь осуществить то грандиозное, что задумал уже несколько лет назад. Часто вспоминаю наши долгие разговоры на эту тему. Общность культурных и религиозных истоков русского народа и народов Индии — как это захватывающе интересно и важно для обоих великих государств! И представляю, какие замечательные картины ты создашь, оказавшись среди индийских пейзажей и древних городов! Это во-первых. А во-вторых, вы будете в безопасности, мальчики смогут продолжить свое образование. Ужасно скучаю по своим племянникам.

Но ни в коем случае не следует добираться в Индию ни через воюющую Россию, ни через Сибирь и Монголию, ни юго-восточным, тоже русским, путем: Баку, Каспийское море, Туркестан, Афганистан. Ни в коем случае! Оба эти в основном сухопутные маршруты — через гражданскую войну и национальные междоусобицы. Только океаном, на корабле, из какого-нибудь европейского порта, по Средиземному морю и Суэцкому каналу. Главное — получить визы на въезд в Индию. Думаю, лучшие визы английские, ведь Индия -британская колония. И есть еще один вариант, на случаи осложнений: можно попасть в Индию через Китай, получив визы здесь. Кое-что я уже разузнал на этот счет. Есть некоторые возможности. Мне только надо будет знать, куда вы отправитесь из Европы. Если в Китай — сообщите мне об этом немедленно и как можно быстрее. А получить китайские въездные визы в любой европейской столице, насколько мне известно, не проблема. Я пока начну предварительные хлопоты. Как только вы поднимитесь на палубу парохода, следующего в Индию или Китай, дайте мне две телеграммы, и в зависимости от их содержания я начну действовать. Телеграфируйте по адресам: Россия, Читинская губерния, Даурия, штаб войска атамана Семенова, Владимиру Рериху (что телеграмма по этому адресу дойдет, маловероятно: здесь бесконечные бои, все меняется каждый день, но, как говорится, чем черт не шутит), или — это надежно — Китай, Харбин, Главная почта, до востребования. Мне по долгу службы постоянно приходится мотаться между Даурией и Китаем.

Господи! Когда же мы свидимся? Когда я обниму вас, мальчиков? И наверно, вам хоть что-то известно о нашей матушке. Как там она в большевистском Питере?

Шлю от души лучшие пожелания, обнимаю и целую вас всех.

Владимир 15.VШ.1919г. Харбин

К этому письму Владимира Рериха необходим небольшой комментарий. Вернее, расшифровка двух фраз из письма: «Но интерес у него (барона Унгерна — И. М.) свой, не московский, а здешний — здесь, точнее, в Монголии. Когда-нибудь об этом подробно при встрече…»

Встреча братьев действительно состоялась через несколько лет в Пекине, и Николай Константинович Рерих выслушал пространное повествование Владимира о «самодержце пустыни»29, бароне Романе Федоровиче Унгерне-Штернберге, о его яростной мечте возродить в Монголии и на прилегающих к ней территориях буддистскую империю наподобие той, которую когда-то создал Чингисхан, и отсюда начать великий поход на Россию и Европу с целью освобождения заблудшего, идущего в никуда и погрязшего в грехах Запада от оков «современной машинной цивилизации».

Сама проблема заинтересовала, даже заинтриговала художника: «свет с Востока», новая буддийская империя на развалинах «старого мира», в котором посланники сатаны, коммунисты и социалисты, будут все истреблены до седьмого колена: «Даже ни семени не должно остаться, ни мужчин, ни женщин».

И в этой связи несколько сведений о еще одном «спасителе мире»: цитаты из писаний самого барона Унгерна и из характеристик, данных ему современниками.

Сначала слово Роману Федоровичу. Вот его приказ, изданный в октябре 1919 года:

Я, начальник азиатской конной дивизии генерал-лейтенант барон Унгерн, сообщаю к сведению всех русских отрядов, готовых к борьбе с красными в России. 1917 год дал отвратительный преступный урожай революционного посева. Россию надо строить заново по частям. Народу нужны имена всем известные, дорогие и чтимые. Такое имя есть лишь одно — законный хозяин земли русской император всероссийский Михаил Александрович…

(Необходимо заметить, что имя нового государя Роман Федорович, разрабатывая свой «монгольский» план, хотел использовать лишь как временное знамя, рассчитанное на настроения основной людской массы крестьянской России. — И. М.)

Силами моей дивизии совместно с монгольскими войсками свергнута в Монголии незаконная власть китайских революционеров-большевиков и восстановлена власть ее законного главы Богдыхана. Приказываю: подчиняться беспрекословно дисциплине, без которой все развалится. Комиссаров, коммунистов и евреев уничтожать вместе с семьями. Все имущество их конфисковывать. Зло, пришедшее на Землю, чтобы уничтожить божественное начало в душе человеческой, должно быть вырвано с корнем. Ярости народной против руководителей и преданных слуг красных учителей не ставить никаких преград.

Народами завладел социализм. Социализм, лживо проповедующий мир, — злейший и вечный враг мира, так как смысл социализма — борьба. Нужен мир — высший дар Неба.

Твердо уповая на помощь Божью, отдаю настоящий приказ и призываю всех к стойкости и подвигу.

Начальник Азиатской Конной дивизии барон Унгерн

Большая советская энциклопедия (первое издание):

Барон Унгерн — один из главарей контрреволюции в Сибири, генерал-лейтенант, в 1917-1919 годах подручный атамана Семенова. В 1919-20 годах — диктатор Монголии. В 1921 году его отряды вторглись на территорию Советской России и были разгромлены.

Эмигрантская газета в Пекине «Русская свободная мысль» (ноябрь'1920 года):

Барон Роман Унгерн фон Штернберг принадлежал к одному из феодальных аристократических семейств Прибалтийского края, предки которого были членами известного ордена «Рыцарей меча» и принимали активное участие в крестовых походах. Себя барон Унгерн называл «потомком восемнадцати поколений Штернбергов.

Петр Николаевич Врангель (в 1914 году во время Первой мировой войны, под его началом в Восточной Пруссии недолго воевал есаул Унгерн, получив за доблесть Георгиевский крест): «Превосходный офицер, не теряется ни при каких ситуациях. Склонен к пьянству. Способен на поступки, недостойные офицерского мундира.

Емельян Ярославский, общественный обвинитель на суде над Унгерном, автор книги «Барон Роман фон Штернберг»:

Кровавый палач, лакей империализма, наркоман и пьяница, полупараноик, маньяк и авантюрист.

В 1920 году в Сибири к власти пришли большевики. В это же время Китай, в котором утвердился республиканский строй, оккупирует Монголию, вводит в нее свои войска; монгольскую армию распускают. Богдыхан, духовный и светский правитель страны, практически отстранен от власти, арестован и заключен в своем Зеленом дворце.

В Сибири гражданская война. Против большевиков во главе белого русского воинства — Колчак. В его армии воюет атаман Григорий Семенов со своими полками; среди них Азиатская конная дивизия барона Унгерна, в которой около восьми сотен казаков. И хотя тактическая цель его — борьба с большевиками, с Красной армией (он через атамана Семенова подчинен Колчаку), стратегическая цель Романа Федоровича совсем иная: освобождение от китайцев Монголии, создание там основы будущего буддистского государства. И когда эта цель объявлена местному населению, под его знамена стекаются и русские, прежде всего казацкие офицеры и рядовые, приверженцы «белой идеи», и местные монголы и буряты. В 1921 году, накануне знаменитого похода Унгерна на Ургу30, в его войске уже больше десяти тысяч бойцов и командиров.

В одном из писем Богдыхану накануне решающих событий «самодержец пустыни» писал:

Я, барон Унгерн, родственник русского царя (фантазии Романа Федоровича — И.М.) ставлю цель, исходя из традиционной дружбы России и Монголии, оказать Богдыхану помощь для освобождения Монголии от китайского ига и восстановления прежней власти. Прошу согласия на вступление моих войск в Ургу…

Мы с Вами создадим восточную монархию с центром в Монголии. Я знаю и уверен, что только с Востока может идти свет. Этот свет — всюду восстановление монархов. Европейская культура принесла столько зла для Востока, что пора вступить с ней в борьбу. Мы создадим орден «Буддийских крестоносцев», который, своими конницами прокатясь сокрушительным валом по странам Европы, огнем и мечом утвердит там новый восточный порядок.

От Богдыхана было получено согласие. Барон Унгерн принял монгольское подданство и новую веру — ламаизм, впрочем, оставаясь и христианином: носил крест, ходил в православную церковь. В армию барона толпами вступали местные крестьяне — араты, задавленные кабалой китайских ростовщиков.

15 февраля 1921 года, сломив ожесточенное сопротивление китайцев, войска барона Унгерна вступили в Ургу. Богдыхан вновь занял свой пост и в благодарность присвоил своему освободителю княжеский титул — Роман Федорович стал монгольским ханом.

Но в Монголию уже проникла «большевистская зараза»: в борьбу с бароном вступили местные революционеры во главе с Сухэ-Батором, П. Бодо и С. Данзаном, которых горячо поддерживали из России большевики, обещая оказать военную помощь. И оказали. Но не сразу.

Унгерн фон Штернберг начал расправу над теми «красными», на кого указывала контрразведка барона. И определение Ярославского — «кровавый палач» — увы, абсолютно точно характеризует потенциального создателя «второй империи Чингисхана»: на перекрестках Урги появились виселицы; к пойманным «врагам Будды» применялись типично восточные казни — людей живыми закапывали в землю, разрывали лошадьми, сажали на муравейники, раздев донага, обливали водой на лютом морозе; по прямому приказу барона Унгерна в Урге был инспирирован кровавый и беспощадный еврейский погром, пер вый в истории монгольской столицы. Доносчикам — и на «большевиков», и на евреев — выдавалось вознаграждение. — две трети имущества повешенных, расстрелянных, замученных. Трупы казненных родственникам и близким запрещалось вывозить с места расправ и хоронить. Их до костей обгладывали разжиревшие черные собаки-трупоеды, которые бродили по городу огромными сыто рычавшими стаями, наводившими ужас на местных жителей.

20 мая 1921 года барон Унгерн приступил к осуществлению своей «восточной мечты»: его войска пересекли советскую границу и вторглись в пределы Дальневосточной республики, в которой уже утвердилась большевистская власть. А дальше, господа хорошие, — после разгрома местной Красной армии — откроется пум. во глубину Сибири, на европейскую Россию, а там Москва, Петербург — и принимай, Европа, освободителей!

Но… Хороши у русского народа поговорки: «бодливой корове бог рогов не дает». Впрочем, не всегда. Увы. увы!

Поход на Дальневосточную республику был последним в военной и политической карьере монгольского хана барона Унгерна фон Штернберга. В июне-июле 1921 года его войска были сокрушены Красной Армией и отрядами конницы Сухэ-Батора. Начался быстрый катастрофический разгром армии барона. И финал: командующий монгольскими частями армии Унгерна Сундуйгун выдал «восточного мессию» командованию большевистской армии.

Судили «самодержца пустыни» в Новониколаевске31, тогдашней столице советской Сибири.

Накануне суда из Москвы пришла правительственная телеграмма:

…ДОБИТЬСЯ ПРОВЕРКИ СОЛИДАРНОСТИ ОБВИНЕНИЯ И В СЛУЧАЕ, ЕСЛИ ДОКАЗАННОСТЬ ПОЛНЕЙШАЯ, В ЧЕМ, ПО-ВИДИМОМУ, НЕЛЬЗЯ СОМНЕВАТЬСЯ, ТО УСТРОИТЬ ПУБЛИЧНЫЙ СУД, ПРОВЕСТИ ЕГО С МАКСИМАЛЬНОЙ СКОРОСТЬЮ И РАССТРЕЛЯТЬ
УЛЬЯНОВ-ЛЕНИН

То есть еще до судебного разбирательства вождь мирового пролетариата вынес барону Унгерну фон Штернбергу смертный приговор, который и был приведен в исполнение 15 сентября 1921 года после пятичасового судебного разбирательства.

Одна интересная деталь: когда весть о казни барона долетела до Урги, Богдыхан повелел во всех храмах Монголии служить молебны по убиенному…

Донесение (после расшифровки)

Первое. Намерение Р. отправиться с семьей в Индию подтвердилось. От моего (нашего) содействия в вопросе оформления документов на выезд из Европы и от организации его выставок-продаж в Германии объект отказался, хотя ему был предложен аванс, как мы и договорились, в 25 тысяч марок. Вернее, не отказался, а ответил молчанием. Это обстоятельство не означает окончательного отказа от сотрудничества. Занимаясь последнее время изучением и разработкой персоны господина Р., я убедился, что он не принимает решений сразу, не продумав все, человек он крайне осмотрительный и осторожный. То есть, думаю, в таком плане в дальнейшем с ним и надо работать.

Второе. Безусловно, если Р. переедет с семьей в Индию, то он там задержится надолго, во всяком случае наверняка до тех пор, пока в России не настанут мирные времена и окончательно не определится вопрос о ее политическом статусе. Не исключено, что если на российских просторах утвердится власть большевиков, которых Р. ненавидит, он уже никогда не вернется на Родину. А ненавидеть современных правителей России ему есть за что: как мне удалось выяснить, новые хозяева страны конфисковали в его петроградской квартире домашнюю коллекцию картин западных мастеров и другие ценности, имеющие художественное значение, разграблен и загородный дом семейства Р. в Изваре под Петроградом.

Наконец, третье. Наверняка Р. в Индии займется не только живописью, но разовьет и другую деятельность: судя по его публикациям, он вынашивает некую идею единства корней культуры Индии и России. Р. — человек известный, деятельный, упорный в достижении поставленных целей. И поскольку скорее всего предстоят его поездки, экспедиции и проч. в глубь страны, индийская история и современность будут изучаться с некоей проекцией в российскую историю. А это значит, что господин Р., несомненно, будет интересен и англичанам, и русским (большевикам, если они удержатся у власти). Можно предположить, что англичане в Индии ближе Р., чем большевики в России, эта дилемма подлежит тщательному исследованию и анализу.

Поэтому… Вы рекомендовали мне, после посещения Петрограда и, возможно, Москвы отправиться за Урал, в восточные губернии России. Кстати сказать, они охвачены гражданской войной, и смертельный риск пребывания там, согласитесь, требует повышенного гонорара. Думаю, мы с вами эту пустяковую проблему — если иметь в виду масштабы предстоящей борьбы — решим. Я ни в коем случае не отказываюсь от этого предприятия. Предлагаю только конкретизацию операции. Сейчас, пока Р. в Европе, я должен, незримо для него, быть рядом: может быть, он сам начнет искать контактов с нами, если с визами у него возникнут трудности. А если нет — как только Р. отправится в Индию с семейством, я тоже двинусь туда. У нас только будут разные маршруты: он — по воде, я — по суше, через русские равнины, останавливаясь везде, где будут наличествовать наши интересы.

Очевидно, в ближайшее время необходима конфиденциальная встреча для подробной разработки дальнейших действий. Назначайте время и место.

Маг

10.Х. 1918 год

(Под кличкой «Маг» на внешнюю германскую разведку работал Исаак Тимоти Требич-Линкольн.)

 

Глава 6

ПЕТРОГРАД, 27 АВГУСТА 1920 ГОДА

Мороз, снег, нечищенные улицы. Великий город застыл, оледенел, теряется в серо-мутной мгле. В доме собачий холод. Без четверти пять вечера. Смеркается. Пустынно, прохожих не видно, попрятались куда-то…

«Только куда можно спрятаться от „них“? — думает Александр Васильевич Барченко, поднимаясь по крутым ступеням крыльца мрачного здания на Гороховой, в котором разместилась петроградская ЧК. — И зачем я им? Похоже, теперь не отвяжутся, пока не посадят в каталажку, а еще проще — к стенке, это у них раз плюнуть.»

Впрочем, так думает мистический ученый для того, чтобы отпугнуть беду, не сглазить (вот только что не сглазить?)

Главное же соображение, которое несколько согревает его, успокаивает, он даже не хочет облечь в словесную форму. Соображение это можно вместить в одно слово: «пронесет!»

Вчера вечером под дверью квартиры мистический ученый обнаружил конверт (почтовый ящик кто-то отодрал от двери, как и все остальные ящики в его подъезде). В конверте оказалось два листка: пропуск — такому-то явиться в Петроградскую ЧК 27.01.1920 г. к 17 часам в комнату № 6; неразборчивая подпись, печать. Получив такую бумажку, иной гражданин, особенно если сердце слабое или воображение богатое, уже дома может дух испустить. Александр Васильевич Барченко, пожалуй, приближался к этой разновидности российских интеллигентов, но была в конверте еще записочка, от руки написанная, и в ней говорилось: «Уважаемый А.В.! Приглашаю Вас на короткую беседу, которая, надеюсь, Вас заинтересует. Искренне Ваш, Д. Картузов».

«Нет! Как хотите, уважаемые! Такими записками, чтобы потом к стенке поставить, не заманивают», — так про себя рассуждая, подал Александр Васильевич пропуск красноармейцу при дверях — на сей раз это был мужик лет сорока. Рассмотрев пропуск, охранник обронил: «Проходи!»

Два лестничных марша на второй этаж, длинный коридор — двери, двери, двери… На этот раз везде тихо и людей не видно.

«Да ведь воскресенье сегодня!» — сообразил мистический ученый.

А вот его дверь № 6.

Постучал троекратно и вежливо.

— Прошу, прошу, Александр Васильевич! — тут же прозвучало приветливо в ответ.

В просторном кабинете оказался только его хозяин, Дмитрий Наумович Картузов. Он при появлении мистического ученого и философа весьма поспешно поднялся со своего троноподобного кресла.

Крепкое рукопожатие, приветливая улыбка на умном лице с воспаленными от бессонных трудовых ночей глазами.

— Вы уж простите, что в воскресенье. Да вот, пожалуйста, присаживайтесь на этот стульчик. В будни, знаете ли, сутолока, все время народ, неотложные дела… Чтобы поговорить по душам, не торопясь — ни-ни. Ну рассказывайте, как вы, Александр Васильевич? На службе, дома? Я слышал, жена в деревне?

— Да, у родителей, — невольно грустно вздохнул ученый. — Там хоть прокормиться можно, еще кое-что из. съестного крестьяне продают.

— Да, да, дорогой мой! Труднехонько живем. Весьма и весьма! Но ничего! Уверяю вас, наступят лучшие времена. Не за горами. Помните, у Антона Павловича Чехова? «Мы еще увидим небо в алмазах!»

— Может быть, — вяло согласился Барченко.

— А у вас, Александр Васильевич, сейчас основной заработок — это ваши лекции-диспуты?

— Да… В рабочих клубах, все на том же Балтфлоте. Но оплата…— мистический ученый встревожился и замолк.

— А мои молодцы, вы знаете, не раз побывали на ваших лекциях. В восторге! В полном восторге! Я вот все никак не выберусь, дела, работа адова… Вы, кажется, еще и свое образование завершаете?

— Надеюсь весной закончить одногодичные курсы на естественно-географическом отделении Второго педагогического института.

— Я слышал, вы и по геологии специализируетесь? «Все-то они про меня знают».

— Верно. Я еще до событий… Простите, до революции держал экзамен по геологии и основам кристаллографии в Военно-медицинской академии, — Александр Васильевич сдержанно улыбнулся. — Между прочим, получил оценку «отлично».

— Похвально, похвально! -Дмитрий Наумович дружески похлопал воскресного визитера по плечу. — И работать, и учиться…— Хозяин кабинета вдруг замолчал, о чем-то задумавшись.

Возникла пауза.

— Вот что, дорогой Александр Васильевич, — заговорил Картузов деловым тоном. — Мы недавно посоветовались с товарищами и решили вам посодействовать.

— В чем? — осторожно задал вопрос Барченко.

— Вы, конечно, про институт академика Бехтерева слышали?

— Кто же в научном мире не знает института Владимира Михайловича!

— И прекрасно! Чудно… Весьма и весьма. Представьте, мы с Владимиром Михайловичем недавно о вас говорили. Оказывается, вы у них с лекцией об этой… Шамбале выступали?

— Было дело.

— Академик о вашей лекции отозвался очень высоко, — и опять молчание.

— Словом, так, — продолжал Дмитрий Наумович, похоже, после каких-то внутренних колебаний. — Вам предлагается место в институте товарища Бехтерева, — на слове «товарища» было сделано ударение. — На кафедре, как сказал сам Владимир Михайлович, телепатии и гипноза. С профессорским окладом.

— Я не ослышался? — вырвалось у Александра Васильевича.-• С профессорским окладом?

— Вы не ослышались. И с продовольственным пайком первой категории.

— Боже мой! — пролепетал мистический ученый.

— Завтра же и отправляйтесь прямехонько к Владимиру Михайловичу. Он вас ждет.

— Я не знаю, как вас благодарить…

— Никаких благодарностей! — перебил растроганного гостя хозяин кабинета. Мы это делаем исходя из самой горячей симпатии к вам.

— Спасибо! Спасибо… Я…

— Впрочем, Александр Васильевич, есть одна маленькая просьба.

— Я весь внимание… Дмитрий Наумович…Здесь, пожалуй, уместно сделать отступление и забежать вперед, в близкое, но непредсказуемое будущее.

30 января 1921 года на заседании Ученой конференции Института изучения мозга и психической деятельности — или, как его в ту пору называли в Питере, Института мозга — его директор, академик Владимир Михайлович Бехтерев, выдающийся русский невролог, психиатр и психолог сказал следующее:

— Господа! — обращение «товарищ» он пока игнорировал. (До поры, до поры. С волками жить…) — Наша конференция называется «На Муроме». Ее результатом будут не только наши совместные выводы о предмете, который мы подвергаем тщательному, однако лишь теоретическому исследованию, но и научная экспедиция на Кольский полуостров, средства на которую, хотя и мизерные, нам удалось получить из государственной казны. Да, в Лапландию для изучения и исследования непонятного загадочного заболевания «мереченье» мы отправим научную экспедицию. И возглавить ее я предлагаю Александру Васильевичу Барченко, который работает у нас недавно, но зарекомендовал себя блестяще! Я подчеркиваю — блестяще.

Раздались дружные аплодисменты.

Академик Бехтерев и Александр Васильевич не могли не сойтись, встретившись однажды. С 1918 года Институт мозга под руководством Владимира Михайловича занимался поиском научного обоснования феноменов телепатии, телекинеза, гипноза. Научных поисков гениев не могут остановить никакие катаклизмы, в том числе и революции и гражданские войны — их прерывает только земная смерть. Сам Бехтерев именно в те первые советские годы провел серию работ по изучению телепатии в опытах на человеке и животных. Наряду с клиническими исследованиями в Институте мозга проходили апробацию методы электрофизиологии и нейрохимии.

Александр Васильевич Барченко, появившийся в Институте мозга в начале 1919 года, был для Бехтерева драгоценной находкой: ведь он затрагивал аналогичные темы еще в своих старых научно-популярных статьях. В институте мистический ученый работал над созданием универсального учения о ритме, одинаково применимом как к космологии, космогонии, геологии, минералогии, кристаллографии, — так и к явлениям общественной жизни. Позднее Александр Васильевич свое открытие назовет «синтетическим методом, основанным на древней науке». Наверняка, если бы не гонения на все, что противоречило марксистскому материалистическому методу познания действительности (а эти гонения начались буквально с первого смрадного дыхания советской власти), наш блистательный ученый сказал бы, что его синтетический метод основан на оккультных знаниях. В сжатом виде его учение было впоследствии изложено в книге «Дюнкор». И работая в Институте мозга — при помощи и горячей поддержке академика Бехтерева — Александр Васильевич Барченко углубленно изучал аномальные явления в психике человека, включая «необъяснимые» психические заболевания.

Словом, экспедиция в Лапландию под руководством мистика, ученого и философа состоялась. На всестороннее исследование самого «мереченья» и местности на Кольском полуострове, где оно наблюдалось, ушло несколько лет. Для того чтобы всесторонне изучить проблему, Барченко переехал в Мурманск. Но сейчас — об экспедиции.

Итак, Александр Васильевич со своими коллегами оказался в тех же местах на берегах Ловозера и Сейдозера, где в августе и сентябре 1918 года провел две недели со своей семейной экспедицией и Николай Константинович Рерих. Совпадение? Вряд ли…

Об этом коротком путешествии художника в его официальных биографиях советского времени нет никаких сведений. Впрочем, это еще можно объяснить: слишком кратковременное и внешне малозначительное событие.

Но не располагаем мы сегодня никакими документами и об экспедиции Барченко. А они наверняка были, и многочисленные. Однако у их исчезновения есть объяснение. И о драматических событиях, связанных с пропажей архива профессора Барченко, читателям еще предстоит узнать.

И все-таки некие обрывки, фрагменты отчетов дошли до нас — в опосредованных документах, письмах, журнальных и газетных публикациях того времени. Из них можно извлечь и расположить в ряд следующее. Упоминаются: гигантские светло-желтые колонны (местные жители называют их «начт», таких колонн было найдено несколько, им поклонялись, как богам); три «граненые сопки искусственного происхождения», расположенные треугольником (лопари их называют «менгиры») на точках пересечения двух или трех воздушных потоков. У подножия этих сопок в ветреную погоду люди испытывали слабость, головокружение, безотчетное чувство страха; возникали галлюцинации, часто коллективные, и наконец начинался массовый приступ «мереченья»; попадались расщелины в горных породах, с геологической точки зрения необъяснимые, уходящие в глубь земли; в статье Н. К. Бугрова «Загадки Лапландии» (журнал «Наука и мы» № 4 за 1921 год) цитируются слова А. В. Барченко: «Мне удалось встретиться с местными шаманами по фамилии Даниловы. Они умели впадать в состояние каталепсии и вызывать у себя летаргический сон».

Но вот самый невероятный, ошеломляющий фрагмент: «Необычна гора, которая образует часть северо-западного берега Сейдозера, ее местные старожилы называют „черный бог“, и действительно, на скальной стене горы, обрывающейся в озеро, изображена огромная черная фигура мужчины; „Иногда, — убеждали ученых лопари-старики, — в арктические ночи, полные тьмы, эту фигуру обводила светящаяся зеленая полоса, а на лице светились зеленые глаза, взгляд их вселял ужас. На этой горе был найден каменный куст лотоса с пятью бутонами, который „пророс“ сквозь замурованный вход в пещеру. Решили изъять лотос из стены — для музея“. И все. Никаких пояснений: как поступили с „каменным цветком“? Изъяли или нет? Если да, то где он сейчас? Передали в музей? Какой? Нет ответов на эти вопросы. Пока нет…

Наконец, последний фрагмент из «результатов достигнутого» таинственной экспедицией Барченко в Лапландию — газета «Вечерний Ленинград» 10 мая 1921 года напечатала фельетон Марка Рахлина «Ученые чудят…» «А вот еще один пример такой идеалистической чуши, — говорилось там. — Во время своей экспедиции на Кольский полуостров некий профессор А.В. Барченко сотоварищими — все из бывших буржуазных „ученых“ — „открыл“ на нашем диком севере, среди снегов, тундры и вечной мерзлоты остатки „культовых сооружений“ некой древней северной страны Гипербореи, легенды о существовании которой якобы со времен глубокой добиблейской древности есть практически у каждого народа евроазиатского континента. Наш „ученый муж“ Барченко договорился до того, что он в лапландских шаманах разглядел последних жрецов древней и таинственной цивилизации, существовавшей черт знает в какие времена на этой Земле. Каково, товарищи пролетарии и передовое трудовое крестьянство? Вот на подобный бред и тратят народные денежки выкормыши буржуазной „науки“32.

— Видите ли, уважаемый Александр Васильевич, — явное волнение появилось в голосе товарища Картузова. — Нас весьма заинтересовала эта история… Шамбала, могучая наука ее вождей и ученых, космическая энергия… Согласитесь, как легко сказать: «якобы»? По мне так мерзопакостное словцо. И я никогда не скажу: «…которой они якобы обладают». Я… И не только я — мы! Мы верим в то, что Шамбала действительно существует. И ее вожди, наука, сверхэнергия…

— Да! — страстно воскликнул мистический ученый. — Все это есть!.. Есть и в нашем реальном мире.

— Мы тут кое-что почитали из рекомендованного вами. Кое с кем встретились, проконсультировались. И мы готовы перевести проблему в практическую плоскость.

«Кто — вы?..» — чуть было не вырвалось у Александра Васильевича, но, сдержав себя, исполненного опьяняющим безумным восторгом, он спросил почему-то шепотом:

— Что это значит: «перевести проблему в практическую плоскость»?

— Только одно, Александр Васильевич. Я думаю… я допускаю: настанет время для хорошо оснащенной экспедиции в Тибет. Эта экспедиция будет состоять из профессионалов высшей пробы, таких, как вы. Понадобится вооруженный отряд сопровождения: место возможных событий и время — сами понимаете… Хотя время — категория неопределенная.

— Но ведь на такую экспедицию нужны огромные средства! -даже в некоторой панике воскликнул мистический ученый. — А страна разорена…

— Разорены люди определенных социальных групп, — перебил его со снисходительной улыбкой Дмитрий Наумович Картузов. — А Россия как была баснословно богатой страной, так и остается ею. И теперь Россия, дорогой мой ученый мечтатель, наша, — хозяин кабинета на минуту замолк. — У меня к вам другой вопрос, — в глазах чекиста зажегся хищный огонь. — Не сомневаюсь, развеяны по миру — и по России, и по странам Европы — те, кто в нашей стране занимался проблемой Шамбалы, всеми этими оккультными делами, с ней связанными. Так вот, голубчик… Вам они, уверен, известны. Давайте-ка их собирать! Для благого дела…

Александр Васильевич почти забыл, в каком учреждении он находится, с кем разговаривает. Он клокотал, пылая радостным возбуждением, жаждал немедленного действия. Неужели это осуществится?.. И может быть, в ближайшее время?.. Нет, невозможно! Он уже почти любил своего собеседника и готов был задушить его в объятиях. Наконец совладав с собой, сказал:

— Не так-то много, Дмитрий Наумович, специалистов в этой малоизвестной области, тем более тех, кто занимался Шамбалой. По пальцам можно перечесть…

— Вот вы и перечтите. А мы потом вместе с вами их соберем, выберем достойных.

— Так… Сейчас, — Александр Васильевич задумался. — Получается… Что же получается? — Изумленный сделанным открытием, он даже встал со стула. — Выходит, все, кто причастен… Все бежали… Простите, эмигрировали…

Эти слова ученого ничуть не озадачили хозяина кабинета.

— Ерунда! — сказал Дмитрий Наумович. — Надо будет — встретимся с нужными людьми в любой точке земного шара. Объясним, предложим вернуться в родные пенаты, создадим все условия. Вот что, дорогой Александр Васильевич… Давайте начнем по принципу «первый, второй, третий» — и так далее. Назовите мне первого по значимости человека в интересующей нас области. И желательно с именем, известного. Из тех, кто, как вы деликатно выразились, эмигрировал и сейчас находится в не пределов России. Вы наверное знаете, что русских в Китае, скажем, — множество… А учитывая географическую точку наших интересов — Тибет…

— Нет, он сейчас в Англии, — перебил мистический ученый.

— Кто? — последовал быстрый и жесткий вопрос.

— Я говорю о художнике Рерихе…

— О Николае Константиновиче Рерихе?

— Да…

— Но какое отношение он имеет к оккультизму, к проблеме Шамбалы?

— Самое прямое. Индия, буддизм и оккультные знания, тайны Шамбалы — все это круг его постоянных, я бы сказал пристальных интересов.

— И давно у него проснулся этот интерес?

— Ну, примерно… Во всяком случае, мы с ним вели продолжительные разговоры, пожалуй, с середины десятых годов…— Александр Васильевич замешкался.

— Если я ошибусь, — товарищ Картузов усмехнулся, — вы меня поправите. Эти беседы велись на заседаниях масонской ложи розенкрейцеров, членами которой — правда, разных посвящений, если я правильно информирован, — вы оба являетесь?

«Да, определенно, они обо мне знают все…»

— И в ложе… И просто были встречи, приватные беседы; если угодно, когда в комнате нас было только двое; говорили об индийской религии, оккультизме, Шамбале.

— Прекрасно, Александр Васильевич! Просто великолепно! Расскажите-ка мне поподробней, во всех деталях, о нашем живописце. Достойная фигура. Позвольте я даже обозначу тему: «Николай Рерих и Шамбала».

— Извольте… С чего же начать?..

— А в конце нашего интересного — весьма и весьма, безумно интересного и подчеркиваю, Александр Васильевич, перспективного разговора напомните мне, если я забуду: я вас снабжу дополнительной записочкой к академику Бехтереву.

— Спасибо…

 

Глава 7

АНГЛИЯ, 1918-1920 ГОДЫ

В конце октября 1918 года Николай Константинович Рерих был уже в Лондоне. Несколько месяцев ушло на подготовку переезда семьи из Карелии в Англию. Осенью 1919 года Рерихи переехали из Сердоболя через Финляндию в английскую столицу, поселились в прекрасной многокомнатной квартире в центре города, на Куин-Гейт-Террас, 25, в двух шагах от Гайд-парка.

Начались хлопоты по получению английских выездных виз в Индию. Хлопоты затягивались. Прошел год «английской жизни» русского художника Рериха.

В 1920 году в Англию приехал знаменитый индийский поэт и философ Рабиндранат Тагор. Состоялась его встреча с Николаем Константиновичем — Тагор посетил мастерскую художника и застал его за работой над серией панно «Сны Востока». Об этой встрече двух великих людей много писали в английских и европейских газетах (русской прессе в самый разгар кровавых классовых боев было не до «белоэмигранта и перебежчика» Рериха).

Затягивались не только хлопоты о въездных визах в Индию — затягивалась и «английская жизнь». А сыновьям надо было учиться. Младший, Святослав, был определен в престижный колледж — дети благодаря блестящему домашнему воспитанию владели тремя европейскими языками. А старший сын Юрий поступил на индоиранское отделение факультета восточных языков Лондонского университета. И поскольку Юрий Николаевич в дальнейшем во всех восточных экспедициях отца будет его правой рукой, помощником и единомышленником, следует сказать несколько слов о его образовании (а следовательно, о призвании и пристрастиях): после окончания университета он, уже в США, продолжает занятия по санскриту у профессора Ч. Ланмана и начинает изучать китайский язык и язык нали; затем он заканчивает Гарвардский университет, далее учится в крупнейшем центре европейского востоковедения — в Париже, на факультете восточных языков Сорбонны, совершенствуясь в санскрите, тибетском, монгольском, китайском и иранском языках.

В 1923 году Сорбонна присуждает Юрию Николаевичу Рериху степень магистра индийской филологии.

Но мы, дамы и господа, забежали с вами несколько вперед.

Пока что на дворе все еще 1920 год, май.

А Юрий Рерих — студент Лондонского университета, а значит, его жизнь состоит не только из интересных и плодотворных занятий, но и появляются новые знакомые. Среди вольных слушателей университета оказался соотечественник, Владимир Шибаев. Студенты в своей среде, правда, за глаза звали его Горбуном. И действительно, этот подвижный, приветливый, нервный человек был горбат: в раннем детстве нерасторопная нянька уронила его на пол, травмы позвоночника сразу не определили — и вот результат… Владимир Анатольевич родился в Риге — свою биографию он поведал Николаю Рериху в первый же день знакомства (казалось, что он старался говорить торопливо, без пауз, дабы избежать расспросов) — в 1898 году в семье русского фабриканта средней руки и немки. Он одинаково свободно владел русским и немецким языками, знал английский, но страстью его были Восток и восточная мудрость, оккультные знания, тибетские тайны, и поэтому вполне естественно, что после того, как старший сын рассказал отцу о новом знакомом, Владимир Шибаев был приглашен на «русский чай» и попал на спиритический сеанс, который давала Елена Ивановна.

Горбун и знаменитый художник сразу понравились друг другу, быстро сошлись, прежде всего на почве обшей страстной увлеченности оккультизмом, Востоком и Индией. Они начали встречаться чаше, их дружеские беседы становились все продолжительнее, и однажды Николай Константинович Рерих сказал, когда в столовой, где закончился ужин, они остались одни:

— Владимир Анатольевич, у меня к вам деловое предложение.

— Интересно! — воскликнул уроженец Риги, я теперь вольный слушатель Лондонского университета. — Я вас внимательно слушаю.

— Не согласитесь ли вы стать моим секретарем по научной части? Я имею в виду прежде всего все, что связано с Востоком, с Индией, — он помедлил, — и с грандиозной проблемой, которую мы с вами уже обсуждали: Индия и Россия.

Господин Шибаев несколько замешкался с ответом: похоже, предложение застало его врасплох; он сидел на стуле, потупившись, опустив голову, и его горб был особенно заметен.

— Очень заманчивое предложение, Николай Константинович, — наконец сказал он. — Чрезвычайно заманчивое! Разрешите мне над ним подумать некоторое время?

— Я вас не тороплю.

— Вот разделаюсь с накопившимися делами… Нет, просто… Я не знаю, как вас благодарить!

— Пока что не за что, Владимир Анатольевич.

…Забегая вперед, следует сказать, этот короткий разговор для Николая Константиновича Рериха и для дела всей его жизни имел грандиозные последствия.

Между тем наметился просвет в непонятно запутанной истории с визами в вожделенную Индию. За получение их ходатайствовали многие известные представители художественной элиты Англии, которые успели стать или поклонниками, или друзьями выдающегося русского живописца. И 13 мая 1920 года, когда Николай Константинович в очередной раз появился в английском Министерстве иностранных дел, вежливый молодой чиновник в строгом костюме, в белоснежной рубашке и при галстуке, несмотря на внезапно случившуюся после весенних дождей жару, сказал:

— Думаю, господин Рерих, все подходит к благополучному концу. Осталась самая малость: две второстепенные подписи. Потерпите еще два-три дня. И считайте, что визы в Британскую Индию у вас в кармане.

И на радостях — наконец-то! — Николай Константинович Рерих, всегда рассудительный, основательный, принимающий решения только после того, как все взвешено (безусловно, прав немецкий агент Маг), вдруг поспешил: купил билеты в каюту-люкс на пароходе «Георг Третий», отплывающий 12 ноября 1920 года в Бомбей.

А через неделю в почтовом ящике, среди разнообразной корреспонденции, газет и журналов был обнаружен конверт из английского Министерства иностранных дел: в нем содержался официальный отказ в возможности отправиться Рерихам в Индию. И дело даже, оказывается, не в визах, а совсем в другом: «Британское правительство, — говорилось в документе, — в данное время не может разрешить проведение экспедиции в глубь Индии, особенно к границам с Китаем и Тибетом, в связи со сложной политической обстановкой в этом регионе…» Расплывчатые доводы и рассуждения на эту тему заняли полторы страницы скучного, абстрактного, бездоказательного текста. Все, очевидно, было сочинено ради заключительной фразы: «В связи с вышеизложенным английская администрация Индии не может гарантировать безопасности членам экспедиции и сохранения имущества».

Удрученный неудачей Николай Константинович не находил себе места. Несколько дней он не появлялся в своей мастерской, но и работать не мог, чего с ним никогда раньше не случалось. А срочной работы было много: он создавал декорации к балетам Сергея Павловича Дягилева, с которым сотрудничал еще с дореволюционных петербургских времен.

«Нет! — приказал он себе в тот вечер. — Надо идти на репетицию, все решим и обсудим с Сергеем на месте».

С утра Николай Константинович ничего не ел — не было никакого аппетита, и только сейчас, подходя к залу, где репетировал Дягилев, он решил наскоро перекусить в уютном кафе, расположенном рядом, в полуподвале старинного двухэтажного дома с высокими трубами, освободить которые от сажи могут только трубочисты.

Наверно, сегодняшнее число живописец запомнил только потому, что рядом с дверью в буфет висела короткая афиша: «Русские балеты Сергея Дягилева. Сегодня, 24 мая 1920 года представляем „Жизель“ и второй акт „Лебединого озера“. Посмотрел на афишу Николай Константинович, и почему-то врезалось в память это число — 24 мая 1920 года. А если ближе к истине, словцо это „почему-то“ совсем здесь неуместно. Неспроста, неспроста память сию дату закрепила. Весьма значительным, судьбоносным в жизни Рериха оказался этот майский день.

Итак, российский живописец и философ (он, безусловно, тоже русский философ, как Рабиндранат Тагор в Индии) не успел сесть за столик и приступить к незатейливому ужину, как к нему почти бесшумно подошли, и за спиной прозвучал мужской, вкрадчивый голос:

— Вы разрешите, Николай Константинович?.. — говорили по-русски, и слова сопровождались непонятным металлическим постукиванием. Уже ночью, вспоминая неожиданного собеседника, Николай Константинович называл его про себя «железными челюстями».

— Да, извольте!

 

Глава 8

ЛОНДОН, 24 МАЯ 1920 ГОДА

Он уже больше двух недель наблюдал за «объектом», знал все его перемещения по городу, круг знакомых, с которыми встречался опекаемый, и это кафе посетил не раз: чем-то полюбилось Рериху небольшое помещение с четырьмя столиками и приветливой хозяйкой за стойкой. Сегодня Владимиров решил: «Пора».

Бесшумно подойдя к столику, за которым «объект» проворно расправлялся с ужином, довольно скромным, что, очевидно, соответствовало доходам знаменитого художника, он сказал, стараясь придать голосу побольше теплоты и расположения:

— Николай Константинович, если не ошибаюсь?

— Простите, с кем имею честь?

— Разрешите представиться: Константин Константинович Владимиров. Защищаю здесь интересы Советской России. А если быть точнее, наркомата просвещения нашего с вами отечества, который, как вам безусловно известно, возглавляет Анатолий Васильевич Луначарский.

Перед живописцем Рерихом стоял совсем молодой человек, крепкий, смуглолицый, с коротко подстриженными густыми темными волосами, слегка вьющимися, в добротном сером в полоску костюме; воротничок белой рубашки подпирал темно-зеленый галстук с искрой. Гость из России слегка улыбался, демонстрируя вставные зубы из светло-серого металла, и их мертвенный блеск придавал вполне симпатичному лицу нечто неуловимо-зловещее.

— Рад встретить здесь соотечественника. Но чем могу?..

— Так вы не против, если я присяду за ваш столик? — перебил товарищ Владимиров.

— Да, разумеется! Прошу!

Яков Григорьевич Блюмкин (1900-1929)

(продолжение автобиографии)

Черт! Все-таки адский холодина в этой моей камере «для знатных гостей», как на днях изволил выразиться следователь, ведущий мое дело, Яков Самуилович Агранов. Когда я других засовывал в камеры, как-то не думалось о том, каково им там. Вот теперь… Ладно! Хватит. Что-то последнее время стал я больно сентиментальный: опять меня заносит. Почему, спрашивается? Никто не ответит на этот вопрос, кроме меня. На сегодняшнем или — как сказать? — вчерашнем ночном допросе Яков Самуилович орал, даже ногами топал: «Вы автобиографию пишете или криминальный роман? Нет у нас времени ваши разглагольствования читать!» Ах, нет? А вот извольте! Читайте, Яков Самуилович, и даже анализируйте то, что я для вас тут царапаю. Предлагаю: между строк выискивайте и что было, и чего не было, раз сами приказали мне писать эту «краткую автобиографию» и желаете мою личность познать во всех тонкостях.

Все, все. Продолжим. Собственно, ничего особенно интересного не было — вплоть до суда. Не теперешнего, а того, на котором меня судили в 1919 году за убийство германского посла Мирбаха. Обо всем, что было до этого события, — фрагментарно, пунктирно. Как говорят журналисты — «одной строкой».

Итак, уважаемые товарищи и граждане, в Курск я прибыл (или мы прибыли) тайно, в конце ноября 1918 года — из Петрограда, через Москву, где ко мне примкнул мой напарник по мирбаховскому делу Коля Андреев. Дальше инкогнито — «на ридну Украину», где, надо сказать, левые эсеры вовсе не разгромлены, шоб вы знали, а совсем наоборот. Нас с Андреевым избирают членами боевых организаций нашей партии в украинских Центральной и Правобережной областях. Мы готовим покушение на гетмана Скоропадского. Но тут доблестные части Красной Армии гетманщину к чертовой матери разбили. События мелькают как не знаю что: участвую в борьбе против Директории,. организую ревкомы и повстанческие отряды, веду в Подолии агитацию среди населения за восстановление Советской власти. Народ, должен заметить, упирается — чем-то успели ему насолить товарищи. Тем не менее в Житомирском уезде поднимаю восстание крестьян против петлюровцев. В Виннице устраиваю побег из тюрьмы председателя Полтавского губисполкома, члена Центрального исполнительного комитета Украины товарища Лисовика. В феврале 1919 года меня избирают секретарем нелегального Киевского горкома парии левых эсеров.

И тут… Не исповедоваться бы на сей предмет. Не все поймут. Ох, далеко не все, но из песни слова не выкинешь. Правда, невеселая песня сейчас прозвучит, считайте — погребальная.

В марте все того же 1919 года по делам революционной службы отправляюсь в Елизаветград и решаю немного отклониться от главного маршрута, всего-то верст на тридцать. В селе Маросейка завелась у меня зазноба, Катя-Катерина, нашу ячейку там среди молодняка возглавляет. Вот и решил завернуть к ней хоть на одну ночь.

Качу по глухой проселочной дороге на крестьянской подводе, о Катерине думаю, мечтаю, как мы с ней… И изображаю из себя — для случайных встреч — местного сеятеля-хлебороба. Но внешний вид, мягко говоря, не очень соответствует. Обращаю на это обстоятельство, Яков Самуилович, ваше пристальное внимание: отправляясь в тыл врага, гримируйтесь лучше, желательно в соответствии с национальным обликом.

Словом, вечереет, еду на своей подводе по сельской -дороге, все ближе и ближе Маросейка… Что такое вечер в марте посреди украинской степи с перелесками, когда природа, как известно, просыпается от зимней спячки? Да еще как просыпается, позвольте вам заметить! Вокруг меня птичьи хоры, свадебные, неистовые, ароматы оттаявшей земли, ласковый ветерок в лицо, коняга трудолюбивый пофыркивает, трусит легкой рысцой. Я лежу в телеге на ворохе прошлогодней соломы, в небо глядючи. А там, надо мной… Что? Непонятно. Словами не опишешь. Необъятность, какой на земле не бывает, быстро темнеющая синь, первые звезды проклюнулись. И почему, граждане, сердце обмирает? Тоска не тоска — грусть сладостная. Песню запеть, что ли? Про что? Про любовь? Признаюсь как на пуху, каюсь: не было еще у меня любви. Если по-настоящему, она одна и на всю жизнь, до гробовой доски. Чтобы вот так: еду на своей телеге по украинской степи. Ан нет, постойте: через лесок уже, оказывается, дорога ведет. Ладно! Еду и еду к Катерине. В лицо ветер, уже весной пахнет, неизвестно, что впереди, — смерть или удача? А мысли все только о ней, черноокой, жаркой, с тонкой талией, родинка над верхней губой. Катя-Катерина… Может, она и есть любовь моя, и еду я к ней не только на ночь, а навсегда? Сейчас явлюсь, а она из темной хаты ко мне на шею бросится, и шепот: «Яшенька! Сокол мой ясный! Наконец-то вернулся со своей войны окаянной! Заждалась…»

Как это в стихах знаменитых: «Мечты, мечты! Где ваша сладость?..» И не заметил, как коняка мой остановился. А вокруг телеги на потных фыркающих лошадях всадники в лохматых шапках, лиц уже не разглядеть, смутно — совсем вечер настал.

«Хлопцы, да он спит!» (Должен заметить: перевод с украинской мовы.)

«Пан, продери очи!»

А я уже понял: петлюровцы… И клянусь, в тот момент подумал безо всякого страха: «Все, Яша, конец. Отжился. Один раз в Крыму пронесло, второй — вряд ли». Только холодок в груди.

Спешились, обступили.

«Хлопцы! Да он жиденок!»

«Понятно… Комуняка… А ну-ка! Проверим!»

Сдернули меня с подводы:

«Раздевайся!»

«Щас ты нам, большевичок красный, или кто ты там, все подробно расскажешь — кто такой, кем и откуда послан».

Не стал я раздеваться. Они сами меня донага растелешили. Фонарем светят:

«Точно! Жиденок обрезанный! — хохот вокруг. Сейчас могу его определить: сладострастный. — Слухай первый вопрос. А шоб лучше отвечалось… Для началу…»

От страшного удара в зубы пролетел я уж не знаю сколько, окруженный целой стаей ярких искр, рухнул на землю, но и сейчас помню: первой травкой она пахла; на какое-то время сознание потерял — в густую черноту провалился. Пришел в себя. Они черными призраками вокруг стоят:

«Поднимайся, христопродавец! Допрос только начинается».

Поднялся я, и выплюнул изо рта кровавый комок со своими передними зубами.

А дальше, Яков Самуилович, рассказывать не буду — тошно. Думаю, вам хватит воображения дорисовать картину.

Если в двух словах, избили они меня, считайте, до смерти. Во время допроса — я им ни единого слова не сказал — душили уздечкой. Помню, как воздуха не хватало, ощущение: язык распух и весь рот заполнил, в горло лезет — ни вздохнуть, ни выдохнуть. Дальше не все помню, только одно: боли уже нет, слышу удары по своему телу и ничего не чувствую, уплываю опять в густую темень. Только раз из нее вынырнул, когда меня на телегу бросили, и кто-то сказал: «Готов!» И другой: «Давайте его на железку поперек покладем, для потехи. Тут рядом, версты две».

И очнулся я, уважаемые граждане и товарищи, а также мой любознательный следователь Агранов Яков Самуилович, наверно, посередке ночи — небо надо мной черное, все в звездах, а лежу я голый, бесчувственный, считайте, уже нездешний, поперек железнодорожного полотна — на одной рельсе голова, на другой ноги. Издалека, представьте себе, слышен гудок паровоза, звон еле уловимый в рельсе под головой возник. Я с трудом повернулся, и такая боль полыхнула по всему телу, что опять стал проваливаться в некую бездну, если бы не увидел, пока еще далеко-далеко, электрический зрак паровоза. «Поезд», — понял я и подумал: «Хорошо… Только бы скорее». Не было никакого желания сползать с рельс. Нет, не так: мне — или моему «я» — было уже все безразлично, лишь бы скорее кончилось, однако тело инстинктивно дернулось, попыталось спастись, но у него не было сил.

А поезд приближался, уже был отчетливо слышен перестук колес, и рельсы подо мной ожили, содрогаясь в такт этому перестуку. Снова я — даже с каким-то радостным облегчением — подумал: «Скорее бы!»

И тут прозвучал голос. Его не было слышно, он возник во мне: «Нет, уважаемый, не торопитесь. У вас еще много дел. Тогда, в Коктебеле, помните, толковали с вами? И сейчас повторяю: чрезвычайно много ответственных дел. Архиответственных!»

Я увидел стоящего надо мной человека — не удивляйтесь, Яков Самуилович, — в черном смокинге, с белой кружевной манишкой и в черном цилиндре на голове.

«В первую нашу встречу он был без цилиндра», — подумал я. Продолговатое бледное лицо — оно казалось особенно бледным в свете звезд, глубокие темные глаза, светившиеся живостью ума и сарказмом, бородка клинышком.

«Да, да, Яков Григорьевич, — сказал „Черный цилиндр“ (пусть этот господин будет зваться так), — уж больно вы прыткий. Рановато из оболочки выкарабкиваться. Размечтались! Негоже, сударь, вести себя так… преждевременно. Повторяю: да! И еще раз да! Вам ох как много всего предстоит…

Я сразу узнал его — и по голосу, и по обличью.

И теперь одно воспоминание. Оно давно томит меня. Не уносить же его с собой в могилу? Скорее всего в скорую братскую могилу, и к моей голой ступне будет привязана бирка с моим арестантским номером.

Итак, многочтимые товарищи и граждане, уважаемые дамы и господа (сей фрагмент моих воспоминаний предназначается всему человечеству, а не только революционным рабочим и крестьянам Советской России и моим товарищам по партии), все происходит в апрельскую ночь 1918 года (числа не помню), недалеко от Феодосии, в татарском поселке Коктебель на берегу бухты ласкового Черного моря. Я, ровесник века, восемнадцатилетний, бесстрашный и беспощадный — начальник штаба Третьей украинской Красной Армии. Мы с жестокими оборонительными боями отступили сюда, в Феодосию, из Одессы. А если быть точным и честным, попросту бежали под натиском петлюровских и гетманских войск. Как же я тогда ненавидел Скоропадского!

В Феодосии затишье: отдыхаем, зализываем раны. И тут донесение: в этом самом Коктебеле в доме какого-то поэта Волошина (уже тогда я о нем что-то смутно слышал, может быть, даже стихи читал, но вспомнить ничего не мог) — словом, в доме этого борзописца скрываются не то два, не то три контрреволюционера, которых разыскивает феодосийская ЧК. У них своих, местных сил не хватает, ребята буквально горят в борьбе с контрой, каждый чекист завален делами; короче говоря, обращаются ко мне в штаб за помощью: так, мол и так, надо брать врагов революции, пока они там, да и с этим Волошиным необходимо разобраться. Страсть люблю такие дела! Беру одного местного товарища, трех своих верных бойцов из штабной охраны, проверенных. Вечером выступаем, скачем во весь опор, чтобы в начале ночи быть на месте. Пути — верст двадцать. Скачем, коней запалили. «Уже скоро», — это местный.

Ночь лунная, ясная, дорога ровная; слева, вдалеке, иногда поблескивает море. А впереди надвигается на нас черная гряда с острым пиком, который возвышается над ней, похожий на слегка согнутый большой палец.

Вправо — неясные домики с плоскими крышами, мигнули два-три огонька.

«Прибыли, — тихо сказал местный товарищ, когда мы перевели коней на шаг. Они, бедные, отдышаться не могли. — Поселок справа, а дом Волошина — слева, у самого моря. Он один здесь такой. И еще сад вокруг. Или иже парк. У татар-то все вокруг халуп голо».

Свернули мы налево, проехали немного, и я, изумившись, остолбенел от красоты: мы оказались на берегу удивительного залива или бухты, замкнутой справа черным причудливым горным кряжем, круто обрывавшимся прямо в море, а слева — далеко — горой, чем-то похожей на утюг. На море был полный штиль, абсолютная тишина, только в поселке иногда глухо перекликались собаки. Огромная луна висела над заливом, по водной глади, казавшейся темно-голубой и тяжелой, бежала широкая лунная дорожка. Что-то непонятно-завораживающее было во всей этой красоте. И что-то происходило со мной. Я забыл, зачем мы приехали сюда, что надо делать. Ничего бы не делать, только стоять у кромки моря, смотреть, вдыхать воздух, в котором перемешались запахи морских водорослей и зацветающих гор… Сейчас я могу определить тогдашнее мое состояние так: наваждение, гипнотический полусон. В реальность меня вернул голос нашего проводника: «Вот его дом».

Издалека жилище поэта Волошина своими контурами и плоской крышей, отчетливо видной при лунном свете, напоминало нечто среднее между маленьким замком и тюрьмой. Так мне показалось. Мы спешились, привязали лошадей к большой лодке, наполовину вытащенной на берег.

К дому — он оказался двухэтажным — подходили, вытянувшись цепью, стараясь ступать бесшумно, хотя мелкая галька под ногами поскрипывала. Темные большие окна. Тишина. Калитка в невысоком заборе закрыта. Узкая дорожка через густо разросшиеся кусты ведет к крыльцу веранды.

По сердцу прокатилась жаркая волна. О, эти вожделенные мгновения! Еще шагов десять — и победный, беспощадный стук в дверь. У меня почему-то садится голос, когда я ору: «Открывайте! ЧК!» — или: «Открывайте! Патруль! Проверка документов!»

К двум ступеням, ведущим на веранду, мы движемся гуськом: первым идет местный парень из феодосийской Чрезвычайки, за ним я, за мной— трое верных бойцов.

Все остальное происходит мгновенно, нереально и нелепо: с двух сторон трещат кусты, на каждого из нас набрасываются по два или три человека, и мы не успеваем оказать никакого сопротивления. У меня во рту кляп, значит, и у остальных тоже. Сильным профессиональным движением мне заламывают руки за спину, связывают, кто-то срывает с меня кобуру с револьвером — ноздрей касается едкий запах мужского пота, я слышу за собой частое дыхание.

«Все, господин поручик!» — тихо звучит голос, который может принадлежать только такому же молодому человеку, как я.

«Благодарю, есаул. Всех в кольцо — и к Карадагу».

Нас, пихая в спины прикладами, выталкивают из калитки, уже на берегу сбивают в бестолковую испуганную и обреченную кучу, окружают кольцом, ощерившимся штыками винтовок. В кольце оставлен проход к черной горе. Тех, кто так умело взяли в плен весь наш отряд, человек пятнадцать.

«Вперед! — звучит тихая команда. — Быстро!»

Мы, спотыкаясь (трудно быстро двигаться со связанными за спиной руками) почти бежим к горной гряде, над которой совсем низко стоит луна, — бежим навстречу своей смерти.

Я перестаю отчетливо соображать: что же происходит? Меня сейчас убьют? Совсем? Насмерть? Констатирую сейчас (прежде всего специально для вас, Яков Самуилович, ведь вы большой специалист по этим делам): не было страха, только крайнее удивление. Некий сосуд, в который превратилось мое тело, переполняло нервное возбуждение: я сам-то ускорял шаг, то шел спокойно, то бежал и видел, что точно так же вели себя мои обреченные товарищи, которые в своих телодвижениях точно копировали меня. Или мы все копировали друг друга? Так мы двигались довольно долго…

Но вот уже рядом отвесная стена горы, слева еле слышно шелестит море, и лунная дорожка, успел заметить я, из серебреной стала розоватой.

«Выстроить этих скотов в шеренгу!» — в голосе брезгливость и ненависть.

Нас выстраивают в шеренгу — лицами к дому поэта Волошина («О, если бы остаться живым! Я бы собственными руками…»), кто-то пытается сопротивляться и получает удар в челюсть, от которого голова, метнувшись в сторону, бессильно падает на грудь. Я слышу сдавленные всхлипывания.

«Готовьсь!»

Щелкают затворы винтовок.

Я стою в центре, по обе стороны от меня по двое моих товарищей, и даже нет возможности сказать им: «Прощайте!..»

«Целься!»

Я не хочу смотреть на своих палачей и вдруг понимаю: они такие же, как я…

«По врагам России и Веры — пли!»

Гремит залп, падают с двух сторон мои соратники.

Нет, не так… Все происходит одновременно: они падают, сраженные насмерть, а я физически чувствую, как жужжащие пули, предназначенные мне, не долетев до моей груди несколько сантиметров, сворачивают в стороны. Я не успеваю удивиться — в моем сознании отчетливо и властно звучит голос: «Падайте!» — и повергает меня в шок — я стою истуканом… Пороховой дым над теми, кто убивал нас, рассеивается.

«Что такое? — в голосе не только изумление — ужас. — Вы что? Никто не целился в него?»

В ответ молчание. В буквальном, абсолютном смысле слова — гробовое.

«Готовьсь! — щелкают затворы винтовок. — Целься! — (В моей обезумевшей голове, в помутневшем сознании мужской голос, спокойный и властный: „После залпа на счет „раз два“ падайте!“) — Пли!»

Гремит залп.

«Раз! Два! — Я кидаюсь на землю, успевая почувствовать, как пули веером во все стороны разлетаются от меня. Я, падая, поворачиваюсь — возможно, инстинктивно — набок и утыкаюсь мордой (простите за грубое слово) во влажный песок.

Я, естественно, не вижу, как рассеивается пороховой дым, только слышу:

«Все кончено, господин поручик!»

«Отлично! Коновалов!»

«Я здесь, господин поручик!»

«В деревне возьмете у Ибрагима подводу и вместе с ним — поспорее быть здесь. Погрузите этот мусор истории и… Ну, вы знаете, куда».

«Так точно, господин поручик!»

Тихие неразборчивые слова, удаляющиеся шаги.

Я начинаю погружаться в непонятную серую теплую массу. Глаза закрываются. Истома… Сейчас засну. Да, да, надо поспать, восстановить силы.

Звук приближающихся шагов. Или это кажется? Нет, и впрямь песок осторожно поскрипывает. Кто-то приседает рядом со мной на корточки. Прикосновение ко лбу холодной, даже ледяной руки.

«А вы молодцом, Яков Григорьевич, — говорит надо мной некто, и я узнаю голос: он только что отдавал приказы в моем сознании. — Прямо-таки молодцом! Где надо — доложу. Побеседовать бы… Впрочем, действительно, вам просто необходимо восстановить силы, вы правы. Поговорить успеем, в нашем распоряжении вечность. Куда спешить? Спите, спите, голубчик! Я вас вот только немного в сторонку…»

Дальше я не слышу, что говорит он — окончательно проваливаюсь в сладкий, глубокий как, бездонный колодец, сон.

…И просыпаюсь.

Просыпаюсь от высокого солнца, которое слепящим светом и жаром бьет мне в глаза. Я весь в поту. Но чувствую: полон сил, если угодно, свеж — вот только бы пылающее лицо холодной водой обмыть. Лежу на спине, раскинув руки — оказывается, на песке.

«Да где я? Что со мной?»

Голова пуста. Нет, не так. Предложили бы мне в тот миг: «Расскажите, Яков Григорьевич, все о своей одесской маме», — извольте, сколько угодно, с множеством живописных подробностей. А вот что было вчера вечером или ночью… Перед мысленным взором ничего, кроме серого густого однородного пространства.

Я резко сажусь. Передо мной морская бухта, нежно-голубая. По водной глади играют веселые солнечные зайчики. Чайки, пронзительно попискивая, плавают в воздушных струях над водой и кажутся розовыми — наверно, от солнца.

«Ничего не понимаю! Как я сюда попал?»

Поднимаюсь на ноги и вижу вокруг себя странные черные пятна на песке и следы от сапог. Кругом натоптано, возле меня на песке — четыре глубоких колеи от тележных колес, вмятины, оставленные лошадиными копытами. Валяется буденовка с красной звездочкой, с темно-красными кровавыми разводами.

Четко, как будто мне шепчут на ухо, слышу команду: «По врагам России и Веры — пли!» Словно молния озаряет мое сознание: мгновенно я вспоминаю все, что произошло минувшей ночью, и бессильно опускаюсь на песок.

«Негоже, негоже, молодой человек!» — слышу я совсем рядом сочувственно-насмешливый голос и узнаю его. Поднимаю голову — никого. Оборачиваюсь — за моей спиной на большом камне сидит, взявшись рукой с длинными пальцами за подбородок, весьма странный, даже нелепый господин: мужчина неопределенного возраста, с бледным продолговатым лицом, окаймленным черной аккуратной бородкой, которая заканчивается козлиным клинышком. И — уже совсем непонятно! — на нем черный фрак, черные блестящие штиблеты с острыми носами, белая кружевная манишка, а в петлице фрака темно-красная роза с крохотными водяными шариками росы на лепестках, в которых играет солнце.

«Да, да, мой юный друг, — продолжает он, с укоризной и сочувствием глядя на меня глубокими сверкающими глазами, в которых нет зрачков, а только черная глубина и живость мысли, — негоже впадать в тоску и придаваться унынию из-за превратностей судьбы. И потом… Не вас учить, вы юноша образованный: на войне как на войне. Или если угодно, по-другому: каждому свое. А вам, Яков Григорьевич, надлежит пребывать еще на этой земле и пребывать, дабы вершить великие дела! Что же, мой друг, вы совсем потерялись? Соберитесь, расправьте плечи».

Действительно, я как бы очумел, ничего не соображаю: что, собственно говоря, происходит? Кто этот тип? И вообще… Что он ко мне привязался?..

Между тем таинственный незнакомец легко поднялся с камня — без всякого физического усилия, как бы вспорхнул.

«Нечего тут рассиживаться, Яков Григорьевич! — похоже рассердившись, сказал он. — Время попусту транжирим. У вас ведь впереди дел невпроворот, и каких! Вставайте, прогуляемся немного по берегу, и „лазурная волна смоет наши следы“ — процитировал он неизвестного мне поэта. А может быть, это были его стихи, черт его разберет. — Провожу вас до харчевни Файдаха, там подкрепитесь, — я тут же почувствовал приступ лютого голода. — И конек ваш у татарина. Думаю, его уже обиходили: почистили, напоили, накормили. Я распорядился. Идемте же! Экий вы сегодня! Просто не узнаю». http://punjab.narod.ru/

Я послушно, покорно, надо добавить — тупо отправился за ним, как бы чувствуя незримый тугой поводок, который этот тип иногда слегка подергивал. Но вот что удивительно: мне было хорошо, может быть, даже благостно, и — лениво. Ни о чем не думалось, только вот поесть бы… Скоро поводок был отпущен, и мы медленно побрели вдоль кромки воды, поскрипывая галькой. На море был штиль. У наших ног на берег набегали крохотные волны чистейшей прозрачной воды; под ней посверкивали яркие разноцветные камушки.

«Скоро мы расстанемся, любезнейший Яков Григорьевич, — после некоторого молчания опять заговорил мой спутник. — Ведь вы у меня не один. Посему — очень важный совет: не лезьте на рожон. Глупость какая-то! Что вам за дело до особ, которых разыскивает феодосийская Чрезвычайка? Пусть сами ищут — их проблемы. У вас совсем другие задачи, и нелегкие, весьма нелегкие, мой юный неискушенный друг. Вот их и решайте. Зачем разбрасываться? Конечно, могут и в собственном предназначении возникнуть трудности. Я, естественно, если нужно, вот как намедни ночью, приду и помогу. Но!.. — он усмехнулся, обнажились его безукоризненно белые зубы, он облизал их фиолетовым, узким и тонким языком. — Но мой друг, наши возможности не безграничны. А вы такой, такой…— загадочный незнакомец погрозил мне пальцем, и я увидел, что он взволнован и обеспокоен. — Я чувствую, вы можете создать ситуацию, когда мы будем не в состоянии помочь вам».

«Кто это — мы?» — чуть было не спросил я, но тут же в моем сознании прозвучало требовательно и раздраженно: «Обойдемся, милостивый государь, без идиотских вопросов!»

Я не успел удивиться — впереди в зарослях кустарников и молодых деревьев возвышался двухэтажный каменный дом с широкими окнами и плоской крышей, похожий не то на маленький замок, не то на провинциальную тюрьму.

Яркий огненный свет вспыхнул передо мной. «Логово этого поэта Волошина… Из-за него… Из-за коктебельского стихоплета погибли мои товарищи! Разорву на части собственными…»

Рука привычным жестом рванулась к кобуре револьвера, но верного боевого товарища не было на месте. «Ничего… Найду способ!..»

«А вот этого не надо! — прозвучал рядом голос, в котором слышался металл. — Опять вы за свое! Право, Яков Григорьевич, не знаю, что с вами делать… Уж поверьте мне, ничуть не виноват Максимилиан Александрович Волошин в вашем ночном приключении. Хотя, должен вам признаться, порядочный пакостник этот стихотворец и — черт бы его взял — мыслитель. Сколько нам с ним хлопот и неприятностей!.. Главное, не поймешь, с кем он, за кого? К тому же через скорлупу его не пробьешься, не достанешь — защищен, видите ли…»

«Через какую скорлупу? — вертелся у меня вопрос на языке. — От кого и чем защищен?»

«И не надо! Не надо спрашивать! — прозвучало в моем сознании. — Все равно не поймете. Рано вам еще…»

Раздражение охватило меня: чего он в мою башку лезет?

«Кто вы такой, в конце концов?» — спросил я.

Ответа не последовало. Мой спутник воскликнул воспаленно-радостно и фальшиво одновременно:

«А вот и он, наш поэт, собственной персоной! И с обожаемой супругой, Марией Степановной».

Нам навстречу медленно шли двое: плотный, пузатый мужик могучего сложения. Густая, как у льва, шевелюра и борода были черными, с проседью; огромный лоб, крепкий орлиный нос под резкими бровями, сведенными к переносью, светились вниманием и участием глаза. На нем была длинная холщовая рубаха ниже колен, подпоясанная простой веревкой, на толстых ногах сандалии с бечевками вокруг щиколоток. Он обнимал за плечи хрупкую маленькую женщину в ситцевом легком платье, светловолосую, с простым; открытым, я бы сказал, крестьянским лицом (видел я такие милые чистые женские лица в деревнях Симбирской губернии). Они прошли мимо, я встретил взгляд поэта, спокойный и добрый. Он молча слегка поклонился мне. И через несколько мгновений я услышал голос женщины — она говорила шепотом, но ветер донес до меня.

«Опять солдатик от своих отбился. Один бродит…»

«Как это один?!» — изумился я, оглядываясь, — нет, мой спутник был тут, рядом со мной. Он внимательно, сдерживая улыбку, смотрел на меня.

И я почувствовал, что сердце мое останавливается: от меня на белую крупную гальку, похожую на чешую гигантского доисторического зверя, зарывшегося в землю, падала черная тень. А у моего — теперь я могу сказать — хозяина тени не было!

«Волошин не заметил его, — с ужасом понял я. — Для них он невидим».

Между тем мой спутник сказал вполне буднично:

«Видите, у дороги дом с открытой верандой, и дымок поднимается? Принюхайтесь: бараньими шашлыками пахнет. Впрочем, с вашим человечьим обонянием… Это харчевня Файдаха. Отправляйтесь туда. Подкрепитесь…»

«Но у меня нет денег», — перебил я.

«Как это нет? — усмехнулся он. — Поройтесь в карманах».

Я судорожно сунул руки в карманы брюк и в правом тут же нащупал мой кошелек, туго набитый.

«А конь ваш по кличке Маугли в сарае. Ждет не дождется хозяина. Так что, Яков Григорьевич, особо не рассиживайтесь. Вы один, в селе сейчас, белые (как вы их называете), всех ваших с помощью татар вырезали. Ничего не поделаешь: как вы с ними, так и они с вами. В общем, будьте осторожны и поторопитесь к своим, — похоже, мой хозяин загрустил. — И последнее, на прощание. Вот вы о Волошине: „Разорву на части! Собственными руками!“ А хотите послушать, что сей поэт скоро напишет о вашей революции?»

«Хочу!» — вырвалось у меня.

«Извольте! — и мой невероятный спутник или, что точнее, сопровождающий, страстно, с каким-то пророческим вдохновением продекламировал:

Она мне грезилась в фригийском колпаке, С багровым знаменем, пылающим в руке, Среди взметенных толп, поющих Марсельезу, Иль потрясающей на гребнях баррикад Косматым факелом, под воющий набат, Зовущий к пороху, свободе и железу…

— Все, мой друг, идите! — в его голосе звучал приказ, которого я не мог ослушаться. — Постарайтесь не очень часто призывать меня. Идите, идите!..»

Я, торопясь, спотыкаясь, зашагал по узкой тропе к харчевне Файдаха.

«Не оглядываться! Не оглядываться!»

Но уже через несколько шагов я оглянулся — на коктебельском берегу никого не было. Только солнце играло с морем: яркие блики вспыхивали на водной глади то там, то тут, будто огромные золотистые рыбы показывали свои спины и тут же уходили в глубину.

…«Черный цилиндр» смотрел на меня с укоризной, а поезд, казалось мне, был уже совсем рядом: я видел его надвигавшиеся огни, грохот колес сотрясал рельсы. Еще несколько секунд… Я уже не хотел умирать. Чего же он медлит?

«Да не суетитесь вы, Яков Григорьевич! — с явным раздражением продолжал мой хозяин. — Сами все затеяли. Сдалась вам эта Катя-Катерина! Сколько их у вас уже было? И еще будут… Весь ваш путь в Елизаветград был безопасен, а вы…— („Все, — понял я, — паровоз — вот он, сейчас я разорванный на куски полечу в разные стороны.) — А вы что себе позволяете? — «Черный цилиндр“, оказывается, уже обнимал меня за талию, мое истерзанное побоями тело чувствовало ледяной холод его руки, и это прикосновение было приятно. Самое же невероятное заключалось в том, что мы, оказывается, летим над землей: посмотрев вниз, я увидел длинную гусеницу поезда, ясно обозначенную тусклым светом из окон вагонов.

«Пассажирский», — понял я. — Словом, так, Яков Григорьевич: последний раз. Еще один безрассудный поступок, продиктованный вашей похотью или какими-либо авантюрными побуждениями, и я от вас отказываюсь. Все! надоело! Так и доложу там…»

…И все исчезло, провалилось, рассыпалось искрами. Не знаю, какими словами описать все это. Я очнулся на крыльце домика путевого обходчика, голый и дрожащий, в жутких синяках и кровоподтеках. Хозяева, подобравшие меня, сказали: «Сам дополз от рельсов: по первой травке — кровавый след».

Нет, не получается «краткая биография» одной строкой. Не обессудьте, Яков Самуилович. Но все же постараюсь кратко.

В тот же день, когда я «обнаружился» у домика путевого обходчика, меня на дрезине доставили в Кременчуг и определили в богадельню при монастыре, то есть в благотворительную больницу.

Месяц я зализывал раны. За это время, пока я валялся на больничной койке, произошли большие перемены: закончилась Первая мировая война, в которой Германия и Австро-Венгрия потерпели поражение, в этих государствах пал монархический строй; была провозглашена Советская власть в Венгрии; в марте 1919 года в Москве состоялся первый конгресс Коммунистического Интернационала. Я был убежден: грянувшие события — фактическое начало всемирной пролетарской революции. Казалось бы, выбита почва из-под разногласий большевиков и уцелевших эсеров: позорный Брестский мир стал фактом минувшей истории.

«Так что же мне делать дальше? Как поступить?»

И я принял решение.

В середине апреля 1919 года я появился в Киевской губернской Чрезвычайке, в кабинете председателя, большевика Сорина, и заявил, шамкая беззубым ртом:

— Я — Блюмкин Яков. Нахожусь в розыске по обвинению в убийстве германского посла Мирбаха.

Дальше действительно «одной строкой». Для вас стараюсь, товарищ Агранов, дабы вы не надорвались, изучая мою персону со всех сторон.

Пока шло следствие в Киеве, я был на свободе, и мои товарищи по партии эсеров трижды совершили на меня покушение: для них я превратился в предателя. Скажу одно: пули летели мимо меня, в ситуации, когда, казалось, деваться было некуда, я окружен со всех сторон, мне удавалось довольно легко скрыться. Надеюсь, Яков Самуилович, вы понимаете, КТО помогал мне во всех этих случаях…

В конце концов я был отправлен в Москву, и по моей просьбе меня судил межпартийный суд — его трибунал состоял из эсеров и левых коммунистов, к которым я тогда формально примкнул. Заседания суда происходили в Первом доме Советов, то есть в бывшей гостинице «Метрополь», столь памятной мне по событиям 6 мая 1918 года…

И я, уважаемые товарищи и граждане, а также мой въедливый и «беспристрастный» следователь Яков Самуилович Агранов, был оправдан, все обвинения в измене с меня сняли, а за покушение были принесены извинения, которые, пунцовая от смущения, а возможно, и от других чувств, мне, запинаясь, прочитала по бумажке Ирина Кохановская (кстати сказать, моя будущая жена).

И я вернулся на службу во Всероссийскую чрезвычайную комиссию. Это случилось в июле 1919 года.

И только одно замечание к сказанному.

В течение последних восьми месяцев, с того ноябрьского дня, когда из Петрограда я тайно отправился на Украину, со мной постоянно был драгоценный груз, с ним я не расставался и, отправляясь на ответственные задания, связанные с риском и опасностями, прятал его у надежных товарищей, чтобы потом опять вернуться к нему. Это был небольшой чемодан с двадцатью двумя книгами по оккультизму и о Шамбале, полученными мною в петроградских библиотеках, — не без трудностей, надо заметить, по списку, который мне вручил Александр Васильевич Барченко.

При первой же возможности я обращался к этим книгам: читал, осмысливал, перечитывал, делал выписки. Я был захвачен и потрясен новыми знаниями, которые усваивались мною легко, с азартом, вдохновенно. На первых порах я как бы раздваивался, жил в двух, казалось бы, несовместимых мирах: русская революция, идеи Интернационала — и мистические доктрины оккультизма, незримое противостояние белого и черного братств. Пока во мне окончательно не укрепилась еще в Петрограде возникшая мысль: знания, энергию, мудрость Шамбалы необходимо поставить на службу мировой пролетарской революции и будущей всепланетной «республики труда и братства» всех людей Земли.

В Москву летом 1919 года я вернулся другим человеком.

Я жаждал опять попасть в ВЧК.

На Лубянку я (по собственной инициативе) явился сразу, как только оказался в Москве, и был принят сотрудником секретного отдела товарищем Аграновым. Да, да! Вами, Яков Самуилович. Помните ту нашу встречу? Причудлива и загадочна судьба, согласитесь. Вы мне тогда сказали: — Мы после межпартийного суда, реабилитировавшего вас, решили…— На вас в тот день, Яков Самуилович, великолепно сидел новый черный пиджак, и вы, поскрипывая начищенными ботинками, неторопливо прохаживались по кабинету. — Словом, есть мнение: вы останетесь нашим сотрудником, но пока — внештатным. В вас весьма заинтересован Реввоенсовет республики. Сами понимаете, война. Вот победим…— Интересно бы узнать, товарищ Агранов: вы тогда верили в нашу победу в гражданской войне? — Но одно необходимо определить сейчас, — продолжали вы. — Как бы ни сложились обстоятельства, куда бы ни забросила вас судьба, наступит момент «икс», и вы получите от нас задание, к выполнению которого приступите немедленно! С вашим непосредственным начальством, естественно, все будет согласовано. Вы принимаете такие условия нашего сотрудничества на ближайшее время?

— Безусловно, принимаю, — ответил я. Помните? И тогда вы сказали:

— Нас весьма заинтересовало ваше последнее донесение из Петрограда о профессоре Барченко и об этой фантастической стране в Тибете. Как она?..

— Шамбала! — вырвалось у меня, а сердце забилось гулко, быстро, и кровь застучала в висках.

— Да, Шамбала. — Я видел: вы, Яков Самуилович, подавили усмешку. — Фантастическая страна, — продолжали вы. — Это мое, личное определение. Не верю я во всяческие оккультные ереси. Но наверху, у товарища Бокия и его ближайших коллег, другое мнение. С Глебом Ивановичем, думаю, вы еще об этом поговорите. Короче, вот поле вашей деятельности на ближайшее время. Первый подопечный у вас уже есть — Александр Васильевич Барченко. Будете с ним работать. Потом наверняка появятся другие объекты из этого же оккультного, — тут, Яков Самуилович, вы не сдержались, брезгливо поморщились, — круга. Ваша конспиративная кличка остается прежней — Рик.

В заключение той нашей первой аудиенции вы, Яков Самуилович, сказали весьма вежливо, покашляв в маленький кулачок:

— И разрешите один совет — по-дружески, как старший товарищ.

— Пожалуйста! — заинтересованно сказал я.

— Вы у нас как бы на службе, — слегка смущаясь, продолжали вы. — Постоянно будут встречи с самыми разными людьми — специфика нашей работы. Вот в ближайшее время, думаю, предстоит вам поездка в Петроград, на свидание с Александром Васильевичем Барченко…

— Ну и что же? — осмелился я перебить вас.

— А то! — вы, Яков Самуилович, вдруг рассердились. — Неприлично с таким безобразным ртом представлять нашу организацию, хотя и анонимно. Вставьте, будьте любезны, зубы. И вот вам адресок чудного дантиста, все мы у него рты ремонтируем. Рудберг Аркадий Александрович. Я ему позвоню. Он вам счет выпишет, вы с ним — в нашу бухгалтерию, там вам оплатят. Соответствующее указание будет дано. Отправляйтесь немедленно, сегодня же!

— Спасибо, товарищ Агранов…— помню, я даже растрогался: хороший вы человек, Яков Самуилович…

Не буду перечислять свои должности и географические перемещения на военной советской службе. Уверен: вы, мой дотошный следователь, и без моей писанины все прекрасно знаете.

Давайте сразу — в 1920 год, а еще точнее — в февраль двадцатого.

Я по направлению Наркомата иностранных дел, в котором состоял на официальной службе, зачислен на восточное отделение Академии генерального штаба (замечу в скобках: отделение выбрано по моей просьбе). Готовили на этом факультете кадры для армейской службы на восточных окраинах Советской Республики, а так же для военно-дипломатической работы. И география назначений после окончания Академии более чем совпадала с теми местами на карте, что вызывали у меня жгучий интерес. Учеба была интересной и напряженной. Не буду перечислять множества специальных предметов. На восточном отделении изучались дополнительно в вечерние часы языки: персидский, арабский, китайский, японский, тибетский… Я оказался весьма способным в их изучении.

В первый же год моей учебы, которой я был увлечен и захвачен, вы, Яков Самуилович — помните? — призвали меня к себе. Был, если мне память не изменяет, конец апреля. Вы сказали:

— Вам предстоит интересная командировка — на месяц, может быть, полтора. С руководством академии все согласовано. Там вас хвалят. Вернетесь, наверстаете пропущенное.

— Куда ехать? — спросил я.

— В Англию, в Лондон, — по вашему лицу я видел, что вы ждете восторгов с моей стороны. Но их не было: мне не хотелось запускать занятия. И вы, Яков Самуилович, сухо и официально продолжали: — У вас появится новый объект наблюдения, весьма важный: художник Николай Константинович Рерих, сбежавший к англичанам и, по нашим сведениям, намеревающийся с семьей отправиться в Индию…

Фу ты, ключ гремит в скважине. В чем дело? Батюшки! Оказывается, время обеда. Расписался, увлекся. До следующих страниц, Яков Самуилович.

23.Х.1929 г. Лубянка, ОГПУ, внутренняя тюрьма, камера № 14

(Продолжение следует, если, конечно, Агранов Я.С. предоставит подсудимому, дело которого «разрабатывает», время, чтобы и дальше вести автобиографическое повествование…)

Мы возвращаемся в Лондон. На европейском календаре 24 мая 1920 года. В маленьком кафе рядом с залом, в котором проходят ежедневные напряженные репетиции балетов Сергея Дягилева (сейчас Рерих работает над декорациями дягилевского «Половецкого стана»), у окна за столиком друг против друга сидят Николай Константинович, который уже покончил со своим ужином и допивает свой чай, и Константин Константинович Владимиров, он же агент Рик, то есть товарищ Блюмкин собственной персоной; Яков Григорьевич потягивает из высокой кружки темное пиво.

Они уже поболтали с четверть часа — о лондонской погоде, о балетах Дягилева, которые здесь пользуются огромным успехом, о тревожных событиях в Германии («Там, по нашему примеру, — обмолвился Константин Константинович, — вот-вот начнется революция»).

За окном совсем потемнело — вечер, да и дождь собирается.

«Пора приступать к главному, — думает Яков Григорьевич, постукивая металлическими зубами о край кружки. — Пора, пора! Сейчас…»

«Еще один от них, — с холодком страха в груди, но еще больше с раздражением рассуждает про себя русский живописец в изгнании. — Лаже не скрывает, откуда он. Вернее, почти не скрывает. А вот тот, первый, в Стокгольме, выдавал себя за немецкого импресарио Макса Видрашку. Конспираторы, будьте вы прокляты!»

Тогда, в Швеции, Николай Константинович принял Исаака Линкольна-Требича за агента ВЧК и после месяца раздумий, уже из Лондона, дал ему телеграмму на берлинский адрес:

«Я, РЕРИХ, ОТКАЗЫВАЮСЬ, ГОСПОДИН ВИДРАШКУ, ОТ ВАШЕГО ПРЕДЛОЖЕНИЯ»

Но потом от«них» было еще несколько «инициатив». 25 января 1920 года Рерих писал художнице Тенишевой: «Деятельность большевиков и их агентов усилилась. Мне предлагали крупную сумму, чтобы войти в интернациональный журнал. Все на почве искусства и знания. С этими козырями они не расстаются… И есть надежда, что что-нибудь, совершенно неожиданное, может повернуть наши события. Думаю, что будет что-то совсем новое».

Две последние фразы более чем туманны. В них можно обнаружить некий смысл, если иметь в виду, что «совсем новое» происходит — или вот-вот произойдет — не во внешних «наших событиях», а в голове художника и философа: в ней возникает новый грандиозный план. Вернее, концепция. Николай Константинович на пути к ней. Ее, эту концепцию, угадали в Москве, на Лубянке, — там собирается разнообразная информация о художнике, ее скрупулезно анализируют, а здесь, в туманном Альбионе, за ним пристально наблюдают — и негласно, и демонстративно открыто.

«Он почти готов. Надо только подтолкнуть», — с такими напутствиями отправился в Лондон агент Рик.

— У меня, Николай Константинович, — нарушил молчание Блюмкин, — есть к вам предложение.

— От кого? — перебил Рерих.

— От правительства России.

— Интересно…

— Только, пожалуйста, не подумайте, что я собираюсь вас агитировать:

«Возвращайтесь на Родину, мы вам создадим все условия для творчества…» — и прочее такое. Во-первых, уж простите, я вынужден вам это сказать… Вы еще не осознали, какая Россия возникла после Октября семнадцатого года?..

— Какая же? — нервно, с плохо скрытым раздражением перебил художник.

— Сейчас поясню. Но сначала — «во-вторых». Возможно, сейчас вам действительно не следует возвращаться в Россию. Вас там многие, особенно в учреждении товарища Дзержинского, считают убежденным врагом Советской власти.

— Вот как! — с сарказмом воскликнул Рерих, подумав: «Господи! Какое счастье, что мы в Лондоне!»

— Что поделаешь, — молодой соотечественник горько усмехнулся, на миг обнажив свои вставные металлические зубы, и живописец подумал: «Черт знает что! У Видрашку вместо зубов во рту была черная отвратительная дыра, а у этого…» — Что поделаешь, Николай Константинович!.. На данном этапе приходится констатировать: так оно и есть. Судите сами. Ваш брат Владимир служит в белогвардейских войсках, и вы с ним состоите в переписке, хотя, естественно, и нерегулярной. Вы сотрудничаете с колчаковской и вообще с белоэмигрантской прессой. Как вы недавно обозвали руководителей нашей страны в достаточно подлой газетенке «Голос свободной России», которую издает в Париже некто Варфоломеев? Цитирую по памяти: «Наглые монстры, которые врут человечеству». Я не исказил вашу мысль?

Рерих молчал.

— Или вот в конце прошлого года в Берлине вышел сборник «Frieden und Arbeit»33, который издал так называемый Русский освободительный комитет. Там ваша статья. Позвольте только одну выдержку, — Константин Константинович извлек из кармана пиджака листок бумаги, развернул его и прочитал не без удовольствия, с выражением: «Вульгарность и лицемерие. Предательство и продажность. Извращение святых идей человечества. Вот что такое большевизм», — листок опять исчез в кармане пиджака. — Сильно сказано!

Рерих уже полностью овладел собой, стал сосредоточенным и холодно-внимательным: «Здесь я в безопасности, — наивно думал художник, — они ничего не могут мне сделать». И спокойно спросил:

— Вы меня шантажируете?

— Нисколько! — агент ВЧК Рик негодующе всплеснул руками. — Нисколько, Николай Константинович! Я только констатирую печальный факт: пока между нами нет взаимопонимания. Пока! Мы просто убеждены, что все недоразумения развеются, как только вы детально ознакомитесь с нашей культурной программой. Ее иначе, как всемирной культурной революцией, не назовешь!..

— У вас есть культурная программа? — с явным изумлением перебил молодого человека Рерих.

— Безусловно, есть! И Анатолий Васильевич Луначарский просил меня хотя бы тезисно ознакомить вас с ней.

— Я вас внимательно слушаю.

— Спасибо! Итак, Николай Константинович… Мы убеждены, что справедливое всемирное общество может быть построено только просвещенными народами земного шара…

«С этим трудно не согласиться», — подумал Рерих.

— Просвещение народных масс, свет знаний, культура и еще раз культура — вот путь ко всеобщему человеческому счастью. А культура — это искусство, творчество гениев литературы, музыки, живописи. Плюс, конечно, и все прочие знания, как технические, так и гуманитарные. Но Николай Константинович, прежде всего — искусство, которое обращено к сердцу человека, к его чувствам! И, согласитесь, в культуре и искусстве есть объединяющее всех людей земли начало…

«Согласен! Безусловно, есть!»

— Вот и надо в культуре и искусстве разных народов мира искать эти объединяющие начала! На этой животворной основе могут исчезнуть… Так мы надеемся… Могут исчезнуть вражда, национальная рознь, даже классовая ненависть. И — кто знает? — может быть этот путь поведет нас к мирному строительству коммунистического общества на всей Земле!

«Если это общество без веры, без Бога… Ведь все вы атеисты… Сомневаюсь!» — подумал Рерих и промолчал.

— Мы намереваемся, Николай Константинович, разослать по всему свету своих мирных эмиссаров вот с этой благородной миссией: поиски сближения народов на базе культуры, просвещения, искусства. Мы будем поддерживать во всех странах выдающихся деятелей искусства и культуры, которым близка эта наша программа или, повторюсь, мирная культурная революция. Может быть, со временем мы создадим всепланетарный Интернационал деятелей интеллектуального; художественного труда, который разработает концепцию будущего государства всей нашей планеты… Как бы вы его назвали, Николай Константинович? Всемирное государство культуры, искусства и знаний? — Глаза Якова Григорьевича Блюмкина сверкали неподдельным восторгом. — Разве вы не хотели бы принять участие в работе такого Интернационала?

«Я хотел бы возглавить работу такого конгресса», — эта внезапная мысль на мгновение ослепила и ужаснула Рериха.

Он взял себя в руки. И сказал холодно:

— Помните у поэта? «Мечты, мечты, где ваша сладость?»

Спустился на грешную землю и агент Рик.

— Передаю вам, Николай Константинович, — сказал он буднично и даже сухо, — предложение нашего наркома просвещения: не согласитесь ли вы быть одним из наших культурных эмиссаров?.. — Была выдержана внушительная пауза.-…Скажем, в Индии?

Рерих промолчал. Только на скулах заходили желваки и бледность покрыла лицо.

— Кстати! Если у вас не преодолены трудности с визами в эту сказочную страну, можем посодействовать.

— Благодарю. С визами у меня все в порядке, — солгал живописец почти инстинктивно, рефлекторно.

— И прекрасно! Позавидовать можно, — хмурая тучка набежала на лицо Константина Константиновича и тут же исчезла. — Какое замечательное путешествие вас ждет! Отправляйтесь с Богом! Однако над нашим предложением подумайте. И не торопитесь с ответом, посоветуйтесь с супругой. Елена Ивановна у вас мудрая и дальновидная женщина. Если что решите в ближайшее время, сообщите в наше торговое представительство здесь, в Лондоне, — перед художником на столе возник квадратик плотной бумаги. — Товарищу Будяго Евгению Харитоновичу. Он в курсе. Да и вообще… Мало ли какая помощь потребуется — с теми же визами… Англичане коварны. Я просто убежден, Николай Константинович: наши пути и. интересы в конце концов окончательно сойдутся. А теперь разрешите откланяться — неотложные дела.

Легко поднявшись со стула, Константин Константинович Владимиров протянул руку. Ее пожатие было крепким, энергичным и дружеским.

Он исчез так же бесшумно, как и появился.

Рерих некоторое время неподвижно сидел в глубокой задумчивости.

«Сейчас, сейчас…»

И ошеломляющий вывод воплотился во внутреннем восклицании великого художника: «Да это же они украли у меня! Это моя идея! Только она не была мной сформулирована так четко, сконцентрированно… У меня — разбросано по статьям, отдельные высказывания… Я еще не определился окончательно… Канальи! Большевистские воры! Ну, хорошо… Хорошо! Может быть, какое-то время пойдем вместе. Еще не знаю… Но может быть…»

Донесение (после расшифровки)

Главная цель достигнута: Р. и членам его семьи в «Управлении индийскими территориями» МИДа Великобритании во въездных визах в Индию отказано. Правда, предполагаемая сумма расходов на эту акцию почти утроилась. Мы руководствовались вашей установкой: идти на любые расходы. Финансовый отчет прилагается и завизирован тов. Будяго Е.Х. Я остаюсь в Лондоне еще дней на десять: необходимо понять, что в возникшей ситуации предпримет Р.

Есть угроза, что Р. попытается получить визы в посольствах государств, граничащих с Индией или близких от нее, — Пакистан, Китай, Бирма, Цейлон. И тогда мы можем потерять его след. Поэтому считаю: необходимо запускать «американский вариант».

Теперь о Р. в связи с нашей основной задачей. Я проштудировал все написанное им об Индии и России. Много интересного. Остановлюсь на двух основных выводах.

Первый: попав в Индию, Р. обязательно организует экспедицию с целью достичь Шамбалы. Может быть, не одну экспедицию — объект упорен и будет действовать в этом направлении, пока поиски не увенчаются успехом. О Шамбале, естественно, я Р. не обмолвился и словом.

Второй вывод: Р. обязательно пойдет на сотрудничество с нами. Идея всепланетарного культурного Интернационала более чем близка ему. И тут есть еще над чем подумать. Главное — не разрушить в сознании Р. этот наш миф.

И последнее: где бы в ближайшее время не оказался Р. — в Европе или Америке, — считаю, что в его непосредственное окружение необходимо внедрить несколько наших людей.

РИК

30.V.1920

Лондон

«И все-таки надо попробовать…— решился через несколько дней Николай Константинович, вертя в руках бумажный квадратик с номером телефона в торговом представительстве Советской России. — Странная фамилия… И вообще новое словосочетание коробит: „Товарищ Будяго Евгений Харитонович“. Нет, сначала посоветуюсь с Ладой».

Елена Ивановна одобрила решение мужа: — Иди. Ведь мы в болоте. Кругом трясина. С ними нельзя резко. Лучше сотрудничать, делая свою игру. Может быть, у них действительно есть возможность…

— Хорошо, дорогая, я так и сделаю.

Он ушел в свою мастерскую поднял трубку телефона, набрал номер.

— Здравствуйте! — Мужчина в советском торгпредстве говорил по-английски. — Я вас слушаю.

— Мне бы…— слегка замешкавшись, сказал Николай Константинович по-русски, — товарища Будяго… Евгения Харитоновича.

— Я к вашим услугам. — Русский язык у товарища Будяго был тоже безукоризненный, а голос показался знакомым. — Представьтесь, пожалуйста.

— Я — Рерих, художник…

— А! Николай Константинович! Очень приятно. Итак…

— Мне бы подробно поговорить…— «Боже мой! Неужели? Не может быть!» — А по телефону…

— Понимаю… Вот что. Я как раз свободен. А если и вы…

— Да, — заспешил живописец, — я тоже свободен.

— Тогда… Могу прислать авто. Нас нелегко найти.

— Буду вам чрезвычайно благодарен, Евгений Харитонович.

— Прекрасно! Ваш адрес я знаю. — В голосе Будяго прозвучала еле уловимая усмешка.

Через час молчаливый швейцар торгового полпредства России в Англии провел Николая Константиновича по коридорам и переходам и указал на безымянную дверь.

Рерих постучал.

— Прошу! — прозвучал знакомый голос.

В небольшой комнате, окно которой выходило в тесный дворик, за письменным столом сидел, хитро прищурившись, «горбун» — Владимир Анатольевич Шибаев.

— Да, да, дорогой учитель, не удивляйтесь: это я.

Такова сегодня жизнь. И не будем распространяться на эту тему, — не мог же товарищ Шибаев сообщить живописцу-эмигранту, что он давно прибыл в туманный Альбион для выполнения весьма деликатной миссии, в качестве эмиссара Петроградского бюро Коминтерна и агента ВЧК с огромным количеством поручений и инструкций. Главное господин (или товарищ?..) Рерих сам поймет — он человек сообразительный. — Приступим к делу. Что привело вас к нам? Какая требуется помощь?

Выслушав Николая Константиновича, Шибаев-Будяго погрустнел.

— Ну… Что касается английских виз в Индию…— он развел руками. — Тут товарищ Владимиров явно преувеличил наши возможности. Вообще Константин Константинович чрезвычайно… как сказать… восторженный человек. И кого ценит, кем восторгается… А к вам, Николай Константинович, он относится именно так… Таким людям он всегда готов помочь. Но… Будем реалистами. У нас очень сложные, если не сказать, по предела натянутые отношения с Англией, — Евгений Харитонович задумался и принял свою характерную позу: опустил голову к столу, вздыбил горб. — Но постойте! — вдруг воспрянул он.

— Почему в Индию обязательно из Англии, с британскими визами? Почему бы нам не избрать другой путь?

— Что вы имеете в виду? — насторожился Рерих.

— Сначала — другая страна… Скажем, Австралия. Или Канада. Или маленькое государство в Южной Америке. Или наоборот: Североамериканские Соединенные Штаты. Тут, пожалуй, мы сможем кое-что сделать для вас. Подумайте на этот счет хорошенько.

— Непременно, — Николай Константинович был разочарован и растерян. — Непременно…

— Отнеситесь, дорогой учитель, к моим словам внимательно и серьезно. Подумайте хорошенько и принимайте решение. Решитесь — начнем действовать.

— Да, да… Я вам очень благодарен…

Но живописец Рерих и его супруга Елена Ивановна над предложением Шибаева-Будяго не успели «хорошенько подумать»: на второй день после аудиенции Николая Константиновича в советском торгпредстве в дверь его квартиры на Куин-Гейт-Террас, 25 позвонили, и горничная, пожилая чопорная дама, пропустила в переднюю незнакомца. Это был полный, пышущий здоровьем господин в темно-сером костюме. Шляпу и плащ он держал в руке.

— Здравствуйте, мадам! — Визитер излучал доброжелательность и восторг: — Могу ли я видеть маэстро Рериха?

— Я к вашим услугам! — Николай Константинович уже спускался с лестницы, которая вела в его мастерскую. — С кем имею честь?..

— Разрешите представиться: директор чикагского Института искусств Луис Хорш. V меня к вам предложение. Поскольку времени в обрез, цейтнот, как говорят шахматисты, я сразу к делу: как вы относитесь к вашему выставочному турне по Соединенным Штатам Америки?

— Это интересно…

— «Да» или «нет» я должен услышать немедленно. Если «да», мы прямо сейчас подписываем контракт и я начинаю действовать: въездные визы, билеты на пароход… Рейсы из Англии в Штаты нерегулярны, и о билетах надо позаботиться заранее, чтобы плыть с комфортом. Я хотел бы, маэстро, услышать ваш ответ сейчас же. Итак… «Да» или «нет»?

— Да, господин Хорш, — перебил Николай Константинович, — я согласен.

Телеграмма, отправленная из Лондона 24 июня 1920 года:

КИТАЙ, ХАРБИН

ПОЧТАМТ, ДО ВОСТРЕБОВАНИЯ

РЕРИХУ ВЛАДИМИРУ КОНСТАНТИНОВИЧУ

СЕНТЯБРЕ СЕГО ГОДА ОТПЛЫВАЕМ США. ОБОСНОВАВШИСЬ ТЕЛЕГРАФИРУЕМ. ИЗ НЬЮ-ЙОРКА ЖДИ ПОДРОБНОЕ ПИСЬМО

ЕЛЕНА, НИКОЛАЙ, ЮРИЙ

Такая же телеграмма в тот же день была отправлена Владимиру Петровичу и по другому адресу: Россия, Читинская губерния, Даурия, штаб войска атамана Семенова.

Трехпалубный пассажирский пароход «Зеландия» покинул лондонский порт девятнадцатого сентября 1920 года, чтобы, согласно расписанию, 3 октября бросить якорь в порту Нью-Йорка.

Рерихи — Николай Константинович, Елена Ивановна и Юрий Николаевич (младший сын Святослав остался продолжать образование в Европе) — занимали каюту из трех комнат, на второй палубе, рядом с музыкальным салоном.

Первые двое суток в океане бушевал семибалльный шторм, Николай Константинович чувствовал себя неважно, его укачивало, и он не выходил из каюты.

На третий день — было 22 сентября — стихии начали успокаиваться, и Рерих решил выйти на палубу подышать свежим океанским воздухом.

— Мне пойти с тобой? — спросила Елена Ивановна.

— Нет. Мне хочется побыть одному.

— Хорошо, милый. Только не простудись — сильный ветер. Закрывай горло шарфом.

Он подошел по плавно раскачивавшейся палубе к высокому ограждению, невольно судорожно вцепился в него руками и замер, исполненный восторга и сладкого ужаса, пред ликом океана, который простирался вокруг, во все стороны до туманного горизонта, лениво и глухо рокотал внизу, успокаиваясь после шторма, влажно, глубоко дышал утробной сырой свежестью, и это был запах глубинных вод, водорослей, рыб, запах того загадочного страшного мира, который скрывался за километровой бездной океанской пучины.

И Рерих на миг — может быть, только на миг — почувствовал себя маленьким, слабым, ничтожным и смертным перед живым существом, самым могучим и грозным на Земле, каким ему казался сейчас океан.

Его плеча осторожно коснулась рука, и прозвучал знакомый голос:

— Здравствуйте, Николай Константинович!

Рерих резко повернулся — изумлению его не было предела:

— Вы? Вы — здесь?..