Золотая братина: В замкнутом круге

Минутко Игорь

Путешествие «Золотой братины»

 

 

Глава 5

Коллекционер мифов

Петроград, 23 сентября 1918 года, утро

«Утро явно отвратное», – подумал князь Василий Святославович Воронцов-Вельяминов, молодой человек двадцати пяти лет от роду, проснувшись в дешевом номере гостиницы «Мадрид», которая затерялась в каменных дебрях где-то возле Литейного проспекта. В висках стучало, во рту было сухо, от подушки воняло ржавой селедкой. Опустив босые ноги на вытертый коврик, князь Василий увидел на столе бутыль с мутной жидкостью, надкушенный кусок черного хлеба на тарелке – и его передернуло. «Совсем я опустился», – самокритично подумал князь. Тем не менее день надо было начинать, и, судя по некоторым обстоятельствам, день предстоял интересный.

Молодой человек быстро поднялся с кровати, и тут же заухало в затылке, будто колокола ударили. «Не спеши, скотина!» – приказал себе Василий Святославович. И, подумав с некоторой тоской раскаяния: «Никуда не денешься», налил в бокал на высокой тонкой ножке (до самого края) мутную жидкость. С отвращением выпил, передернулся, отломил корку хлеба, зажевал, присел на скрипучий венский стул. «Подождать самый мизер, – сказал себе князь Василий. – Отрава действует быстро». И через несколько минут, ощущая теплоту во всем теле и, похоже, легкость мыслей, Василий Святославович подошел к окну и отдернул бархатную, в лысинах, портьеру.

Небо над петроградскими крышами стлалось серой мглой, но дождя не было. «День не так уж и плох», – подумал Василий Святославович. Прошло еще минут пятнадцать, и уже по Литейному проспекту, направляясь к Невскому, бодро шагал князь Василий в офицерской шинели не по росту (старший брат презентовал перед нелегальным отбытием на Дон, к атаману Краснову); шинелишка изрядно потрепана, на плечах темные следы от погон, несколько пуговиц вырвано с мясом, сапоги нечищены, на щеках князя густая щетина.

В семье Воронцовых-Вельяминовых младший сын Василий с отроческих лет слыл легкомысленным повесой, безвольным, в университет определялся с крайней неохотой – студенческая вольная жизнь да дружеские молодые компании только и привлекали. А в семнадцатом, когда началась большевистская смута и былая княжеская жизнь провалилась в тартарары, Василий Святославович отказался ехать с семьей в Германию, куда спешно бежали Воронцовы-Вельяминовы, потеряв все состояние, кроме некоторых капиталов, которые родитель успел перевести в швейцарский банк. «Хочу революцию зреть собственными глазами», – сказал князь Василий и остался в России. Однако нагляделся очень быстро, и, когда расколовшееся на враждующие станы отечество поставило перед Василием Святославовичем неизбежный вопрос: на чьей стороне вы, князь? – ответ нашелся, хотя и не сразу, но все-таки нашелся. «Красную большевистскую сволочь ненавижу, – рассудил князь Василий. – И ни одному слову новой власти не верю. Однако признаюсь откровенно: по натуре не воин, белому движению от меня вряд ли будет прок. А посему…» Короче говоря, верные люди, адреса которых были оставлены непутевому сыну, наладили прервавшуюся было связь с отцом, который все и организовал: через три дня, а именно двадцать седьмого сентября 1918 года, предстояла молодому князю дальняя дорога – через Финляндию в Германию, в город Франкфурт-на-Майне: именно там временно обосновались Воронцовы-Вельяминовы, намереваясь вскорости переехать в благословенную Италию, где под Римом проживали дальние и состоятельные родственники.

В это пасмурное утро князю Василию мерещились спокойные, чистые, в праздничных огнях города Европы, всяческие приятные приключения. «И кузина Катрин в Берлине, – не без волнения подумал он. – Или в Мюнхене? Неважно, – разыщу». Так думал он, шагая по Невскому проспекту, и жизнь, которая окружала сейчас князя Василия, вроде бы и не касалась его отныне: вот идет по столице Совдепии некий иностранец, не без интереса наблюдая простирающуюся вокруг него действительность.

А по хмурому, захламленному Невскому ветер метет листовки, обрывки газет, мусор. Прохожих мало. У хлебной лавки хвостом извивается серая очередь женщин – молчаливая и угрюмая. Витрины многих магазинов крест-накрест заколочены досками, в иных выбиты стекла. Прямо посередине мостовой печатает мерный шаг патруль – трое детин с окаменевшими лицами; тускло поблескивают длинные штыки винтовок. У афишной тумбы быстро собирается толпа, слышны встревоженные голоса:

– Декрет… Новый декрет!

«Большевики пекут свои декреты по пять на день», – думает князь Василий. Однако любопытство берет свое, и Василий Святославович старается протолкаться поближе к тумбе. Но не тут-то было! Толпа сгущается, становится непроницаемой и, кажется, враждебной. Лишь в промежутках между головами в платках, картузах, военных шапках и бескозырках князь Василий видит, как щетка, смоченная клеем, проводит крест-накрест по афише с ядовитыми оранжевыми буквами и цифрами: «22 сентября 1918 года в 20 часов в Рабочем клубе (бывший дворец Румянцева) лекция-концерт „Революция и культура“. Перед публикой выступит нарком просвещения А. В. Луначарский». На тумбе появляется плотный лист бумаги, на котором наверху чернеет лишь одно слово «Декрет». А текста не разобрать. Толпа волнуется.

– Кто грамотный? – женский голос. – Читай! Мальчишеский голос читает:

– В целях прекращения вывоза за границу предметов особого художественного и исторического значения, угрожающего утратой культурных сокровищ народа, Совет Народных Комиссаров постановил…

Толпа тяжело колышется, перекликается:

– Ишь ты, мать твою, все постановляют и постановляют.

– А за хлебом в лавке не достоишься!

– Постного масла по полфунта отпускають!

– Все товары буржуи попрятали.

– Намедни дровец нацелился куплять…

Старикашка беззубый, с личиком сухим и ехидным, гнет свое:

– Революция, граждане, революция!

Матрос в черном бушлате со спиной широченной и неумолимой:

– Это что за контрреволюционные разговорчики? Испуганно притихла толпа.

Женский голос с интонациями заискивающими:

– Читай, мальчик, читай!

Повернулся князь Василий от толпы и тумбы с декретом, зашагал прочь – от греха подальше. Еще некоторое время долетал до его слуха звонкий радостный голосок: «В случае неподчинения… Конфискация имущества… Заключение в тюрьму… Расстрел…»

«Нет, уважаемые господа и товарищи, – рассуждал князь Василий. – Все это без меня. Не я кашу заваривал, не мне ее и расхлебывать. Но приходится признать: надо быть злым гением, чтобы за год богатейшую страну ввергнуть в разруху и голод». И тут обнаружилась впереди высокая арка в сумрачном многоэтажном доме. «Во двор направо, кажется, второй подъезд, пятый этаж, а вот номер квартиры не помню. Ничего, сейчас разыщу. То-то Кирюшке праздник и удивление!» Вообразив все, что сегодня вечером ждет его и Кирилла Любина, университетского друга, князь Василий даже присвистнул от удовольствия, вновь вернулось праздничное, приподнятое настроение. Оказавшись в темном дворе, похожем на каменный колодец, Василий Святославович подошел ко второму подъезду справа от ворот, открыл тяжелую дверь. Навстречу из темноты пахнуло холодом, подвальной сыростью и кошками.

В это утро в читальном зале публичной библиотеки было безлюдно, тихо – лишь шелест страниц и холодно (отопление не работало). У высокого окна за столом, заваленным старинными книгами с золочеными обрезами и журналами второй половины XVIII века, сидел молодой человек с интеллигентным, волевым лицом, которому тонкий нос идеальной римской лепки и жестко сжатые губы придавали несколько надменный вид, что совершенно не соответствовало действительности. Кирилл Любин был по натуре человеком мягким, добрым, застенчивым, всецело поглощенным своим любимым делом, отчего многие считали его нелюдимым, замкнутым. А делом этим была русская история, и конкретным историческим временем, в котором проживал свою вторую жизнь Кирилл, являлся XVIII век – блистательная и во многом драматическая эпоха Екатерины Второй. Выросший в семье учителя гимназии (отец преподавал словесность), Кирилл Любин воспитывался на демократических традициях отечественной литературы, кумиры отца – Лев Толстой, Чехов, Короленко, Глеб Успенский – были его кумирами. Захар Петрович умер совсем недавно, несколько месяцев назад, когда узнал, что среди заложников, расстрелянных большевиками, оказались два его университетских друга. Умер сразу – от разрыва сердца.

Теперь Кирилл Захарович Любин, глава осиротевшей семьи, жил с матерью и младшей сестрой, пятнадцатилетней Лизой, в прежней отцовской квартире из пяти комнат, где самую большую, с эркером во всю стену, занимала огромная библиотека – гордость Любиных. И уже приходили из домкома – предстояло подселение. Любиным оставляли две небольшие комнаты, и возникла неразрешимая проблема: где разместить библиотеку? Тем не менее большевистский переворот Кирилл Любин принял, вернее, старался принять, потому что воля народа, его освобождение от гнета сильных мира сего были для Кирилла священны. «Мы живем судьбой россиян, – говорил отец, – во имя их просвещения, и другой цели жизни быть не может». И вот после октября 1917 года народ стал хозяином своей судьбы… «Стал или не стал?» – мучился вопросом Кирилл Любин, иногда совершенно не понимая решений и действий новой власти, объявившей себя народной.

Вот сейчас откроется дверь в читальный зал.

В этот момент Кирилл Любин погружен не в чтение старинного фолианта, не в первые русские журналы XVIII века – перед ним сегодняшняя «Рабочая газета», и он читает «Декрет», да-да, тот самый. «В целях прекращения вывоза за границу предметов особого художественного и исторического значения… – читает наш историк, и робкой надеждой прорастает его ищущая душа, – угрожающего утратой культурных сокровищ народа…»

Любин поднял голову – что-то беспокоило его. Ему было знакомо это чувство, вызванное чьим-то внимательным, изучающим взглядом. И чрезвычайно удивился: рядом за столом сидел еще один посетитель библиотеки – молодой мужчина, как ни странно, в белом летнем костюме, в петлице пиджака красовалась алая роза. Лицо незнакомца была прекрасно, но не на совершенные его черты обратил внимание Кирилл: он не мог оторвать взгляда от глаз – лучистых, ясных, полных добра, любви и мудрости. Странно…

«Не отказывайтесь от того предложения, которое сейчас получите», – прозвучало в сознании Любина.

Мужчина еле заметно улыбнулся ему, поправил прядь волос, упавшую на правую сторону лица. Любин увидел родимое пятно возле мочки уха в виде крохотной бабочки. «Господи! Да что же это происходит?» Историк был полон изумления. И решился.

«Кто вы?» – мысленно произнес он.

«Мое имя Грэд, – прозвучало в сознании Любина. – Возможно, мы еще будем встречаться. Это зависит от вас. А пока ни в коем случае не отказывайтесь от того предложения, которое сейчас получите».

Совпадение? Нет, знак судьбы. Дверь читального зала распахнулась, на пороге – князь Василий Святославович Воронцов-Вельяминов собственной персоной. Обвел зал быстрым взглядом, обнаружил Кирилла Любина у окна, устремился к нему, налетая на стулья.

– Кирюша! Друг любезный! Точно Клавдия Ивановна сказала: «Ищите, говорит, в библиотеке». – И уже у стола князь поднимает оторопевшего Кирилла за плечи, заключает в объятия: – Ну покажись!

– Василий? – растерянно произнес Любин.

– Я! Я! Дай расцелую, затворник!

Попав в объятия князя, Кирилл все-таки оглянулся – незнакомца уже не было. «Я заболеваю?… У меня зрительные и слуховые галлюцинации?…» А к ним уже спешит смотрительница зала.

– Товарищи! – И розовые пятна на щеках – от слова, к которому никак не может привыкнуть. – Где ваша революционная дисциплина?

– Пардон, мадам! – переходя на шепот, извинился князь Василий. – Виноват. Выйдем, Кирюша, радость моя несказанная. – И увлекает Любина из зала.

Оказались они на лестничной площадке…

– Рад! Неописуемо рад! – Василий Святославович по-прежнему полон возбуждения и несколько нервической энергии. – Жив – и уже славно. Узнаю, узнаю Кирилла Любина! Все летит в бездну: революция, брат идет на брата, гибнет Россия – а он за своими книгами…

– Россия не гибнет, – тихо, но твердо перебил Любин. – Россия не может погибнуть! На протяжении многих веков чего только не выпадало на ее долю! Подумай, ведь…

– Все! Сдаюсь, – перебил князь Василий и склонился к уху Любина, – у меня для тебя сюрприз! Сейчас ты поймешь, какой у тебя университетский друг… Помнишь, на четвертом курсе, когда лекции старика Соловьева слушали… Золотой сервиз графов Оболиных…

– Да, легенда о сервизе, – перебил Любин, ощутив, как мурашки побежали по спине.

– Легенда! А выходит, вовсе не легенда… – князь Василий опять перешел на шепот, – с Оболиными наш род в кровном родстве. Только… – он огляделся по сторонам, даже посмотрел вниз, на следующую лестничную площадку, – никому ни звука. Я проживаю при новой власти под чужой фамилией. Старший братец, Дмитрий, к белым подался. Так что опознают меня – и без лишних слов к стенке. А тебя за компанию. У Чека это быстро… Словом, вчера меня разыскал молодой граф Оболин, который объявился из-за границы – не то из Франции, не то из Финляндии, – прислал своего человека. И зван я к нему сегодня на тайный торжественный ужин по весьма знаменательному поводу. И на сей ужин ты поедешь со мной! Это имеет непосредственное отношение к твоей «Золотой братине». И больше ты из меня не выудишь ни слова. Сюрприз так сюрприз! Посему отвечай: ты едешь со мной или нет?

«Не отказывайтесь! Не отказывайтесь…» – прозвучало в сознании Кирилла Любина.

– Да куда ехать-то?

– В Ораниенбаум.

 

Глава 6

Родовое гнездо

Ораниенбаум, 23 сентября 1918 года

В середине дня на Балтийском вокзале они подрядили извозчика, что оказалось делом нелегким: все отказывались везти господ-товарищей студентов (Кирилл Любин был в дореволюционной студенческой шинели) в эдакую даль.

– Вот тебе новые времена, народная свобода, – ёрничал князь Василий. – Видано ли такое? Извозчики ехать не желают! Раньше-то как? Только ручкой взмахнешь – он уже и подкатывает: «Куда изволите?»

С трудом уговорили (за три серебряных рубля юбилейной чеканки к трехсотлетию Дома Романовых) степенного пожилого извозчика, который (по всему было видно) незнамо как тоскует по благословенному времечку, когда был клиент так уж клиент, не то что нонешняя голытьба. А в двух молодых людях усмотрел он господ знатных – хотя и бывших, естественно.

Василий Святославович по случаю званого ужина принарядился: черная тройка, белая рубашка с воротником, впрочем несвежим, с галстуком-бабочкой, слегка сдвинутым набок. Весь этот наряд можно было углядеть под офицерской шинелью нараспашку. В своем сиротском номере в гостинице «Мадрид» князь Василий изрядно хлебнул мутной жидкости из бутыли и поэтому, разговаривая с другом, деликатно прикрывал рот ладошкой.

– Ты вот что, Кирюша, – сказал молодой князь, устраиваясь в извозчичьей бричке, – с расспросами ко мне не приставай, все равно больше ничего не скажу. И вообще, я сосну – притомился малость.

И действительно, как только бричка тронулась, сильный мерин с места взял размашистой рысью, Василий Святославович тут же заснул, крепко привалившись к плечу Любина.

А Кирилл был в чистом кителе студенческого покроя, при галстуке, который повязала сама матушка Клавдия Ивановна, – так она всегда делала, отправляя покойного мужа на важное совещание или в клуб преподавателей гимназий старших классов. Черная шинель была накинута на плечи. Всю дальнюю дорогу до Ораниенбаума Кирилл Любин был полон нетерпения, смешанного с чувством смятения и даже какого-то мистического страха. Не может быть! Чтобы «Золотая братина» оказалась реальностью? Не может такого быть… Дело в том, что Кирилл коллекционировал (это было его страстным увлечением) мифы, рожденные в годы царствования великой императрицы. Миф о сервизе «Золотая братина» графов Оболиных был в этой коллекции, пожалуй, самым невероятным и таинственным.

В Ораниенбаум приехали, когда уже смеркалось. Дорога шла мимо пустых заколоченных дач и вилл, ушедших в глубину облетающих садов. Северная осень царствовала в округе: все усыпано опавшими листьями, густо, пряно пахнет увяданием; тишина, безмолвие. Как будто все вымерло. Распогодилось, за сквозными деревьями и крышами угасала поздняя заря, растворив в сумерках лиловый свет. Непонятная тоска сжимает сердце. Или это печаль по невозвратному? Князь Василий проснулся, очевидно, как раз в нужный момент. Поежился, протяжно зевнув, зорко огляделся по сторонам.

– Так! – бодро заявил он. – Почти на месте. Еще, любезный, два перекрестка – и поворот направо. Кажется, четвертая или пятая вилла. Увидишь: на воротах фамильный герб графов Оболиных – лев держит в зубах голубя. И по краям ворот львы сидят.

И в это время пролетка обогнала высокого человека в дорогой, из тисненого плюша накидке, правда уже выцветшей и давно не чищенной.

– Ба! – радостно воскликнул Василий. – Знакомые все лица! Ну-ка, любезный, останови!

Извозчик натянул вожжи, мерин с запотевшими от дальней дороги боками неохотно остановился. А к пролетке подошел человек в накидке, пожилой, подтянутый, с нерусским продолговатым лицом: нос с горбинкой, глубокие глазницы, массивный подбородок, который пересекает поперечная волевая ложбинка; рыжие густые волосы патлами спадают на плечи.

– А я гляжу, – радостно заговорил князь Василий, – уж не Иван ли Карлович? Мать честная! Он! Мы потеснимся, садитесь, голубчик! Надо полагать, тоже к Алексею Григорьевичу?

– Зван, зван! – отрывисто подтвердил Иван Карлович, усаживаясь в пролетке.

– Разрешите представить стороны, – молвил князь Василий: – Барон Иван Карлович фон Кернстофф – мой университетский друг Кирилл Захарович Любин… Как жизнь, Иван Карлович? – спросил Василий Святославович. – Есть окрыляющие новости?

Барон выразительно посмотрел на спину извозчика, уронил:

– Потом.

Дальше ехали молча. Совсем стемнело, погасла вечерняя заря. Извозчик засветил керосиновую лампу в граненом фонаре слева от себя. Еще совсем немного, несколько минут – и в неверном свете фонаря покажутся ворота из литого чугуна.

Двухэтажная вилла стояла в глубине старого, запущенного сада. В вечернем сумраке она казалась нежилой, вымершей: темные окна, заколоченные парадные двери. Но вот в окнах второго этажа появился движущийся огонь: кто-то нес подсвечник. Еще днем в небольшом зале на втором этаже был растоплен камин, и сейчас сухое тепло невидимо клубилось в помещении. Все убранство зала – длинный дубовый стол, вокруг которого выстроились черные массивные стулья с высокими спинками. Стол был накрыт хрустящей скатертью, и на нем выстроились в ряд пять подсвечников – в каждом по пятнадцать свечей. А у окна, чуть-чуть отодвинув штору, стоял молодой граф Алексей Григорьевич Оболин. Три месяца назад ему исполнилось двадцать семь лет, он был строен и хрупок, черная фрачная пара подчеркивала бледность его лица, которое не покидало несколько капризное и надменное выражение.

В зал вошел высокий, крепкий молодой человек в сером отглаженном костюме-тройке, дворецкий Никита Никитович Толмачев. В его руках была огромная золотая чаша с носиком уточкой. На боках чаши смутно обозначились контурные рисунки… За Толмачевым семенил старик с лысым удлиненным черепом, похожим на оплывшую свечу. Старик нес стопку золотых тарелок разной величины. Граф Оболин повернулся к вошедшим.

– Братину – в центр стола, – приказал он.

Дворецкий поставил чашу, как было велено, – и мгновенно на ее золотой поверхности отразились, затрепетали язычки пламени от свечей двух подсвечников, которые оказались по сторонам братины.

– На сколько персон накрывать, ваше сиятельство? – спросил дворецкий.

– На семьдесят, – последовал ответ.

– Но приглашены всего семеро. – В голосе Толмачева прозвучало удивление.

– На семьдесят, Никита, – спокойно, но жестко повторил Алексей Григорьевич. – Да поживее. Вот-вот должны быть. Пусть Дарья поможет.

Дворецкий сделал знак старику, и тот проворно, умело начал расставлять на столе тарелки.

– Дарья! – позвал Никита.

В комнате появилась молодая женщина лет двадцати двух в длинном темном платье с глубоким декольте, на шее поблескивал маленький медальон на золотой цепочке. Красота ее была завораживающей, ослепительной, что-то цыганское чудилось в ней: темные волосы, горящий взгляд под капризным изгибом черных бровей, смуглая кожа, движения, в которых сочетались грация, порывистость, нетерпение… Взгляды Дарьи и графа Оболина встретились – и на мгновение лицо Алексея Григорьевича осветилось нежностью и любовью.

– Весь сервиз на стол, – объявил Дарье Никита. – Помоги.

Дарья ушла, Толмачев двинулся следом. И когда он проходил мимо графа Оболина, на мгновение их профили совместились, и мелькнуло некое сходство в лицах графа и дворецкого. Только у Никиты все черты были сильнее и грубее выражены. Впрочем, это могло и показаться. Чего не сотворит колышущийся свет свечей!..

– Принимать будете с черного хода, – в спину Толмачеву сказал Алексей Григорьевич.

В тусклом свете фонаря справа от извозчика завиднелись широко распахнутые чугунные ворота. И Кирилл Любин невольно обратил на них внимание: их форма была одновременно мощна и изящна, а главное – три льва. «Рассмотреть бы внимательнее, не торопясь, – подумал историк. – При дневном освещении». Один лев в грациозной и напряженной позе как бы лежал на воротах, образуя их перекрытие; в его пасти, в сжатых зубах, трепетала птица… По бокам ворот, спаянные с чугунными столбами, сидели еще два льва: один в позе собаки, другой готовился к прыжку, подтянув задние лапы к передним. И вся эта композиция из черного литого чугуна была единством, целостностью, воплощением силы и могущества рода, который львы охраняли.

Чугунное видение в колеблющемся свете фонаря мелькнуло и исчезло. Навстречу по аллее, усыпанной опавшими листьями, короткими шажками спешил старик, освещая себе дорогу коптящей керосиновой лампой; на руках у него («Вот нелепость!» – подумал Кирилл Любин) были белые перчатки.

– Добрый вечер, господа! – Голос у старика оказался надтреснутым и слабым. – Прошу-с! Придется с черного хода. Уж не обессудьте. Времена-с!

Кирилл Любин потерял ощущение реальности. Первым по лестнице на второй этаж стал подниматься за дворецким Иван Карлович – князь Василий никак не мог справиться со своим галстуком-бабочкой, – и Кирилл услышал голос Никиты Толмачева:

– Их светлость барон Иван Карлович фон Кернстофф!

– Я рад, барон… – прозвучал взволнованный голос.

– Ах, Алексей Григорьевич, Алексей Григорьевич! Неужели… – Голос барона прервался от волнения.

Настал их черед. Они за дворецким поднимались по широкой лестнице, постепенно возникали зал и фигуры людей в слабом освещении. В глубине зала длинный стол, трепет множества свечей – и среди этого живого огня… На мгновение Кирилл Любин даже зажмурил глаза.

– Их сиятельство князь Василий Святославович Воронцов-Вельяминов… – Никита Толмачев замешкался, – и с ним…

А князь Василий с распростертыми объятиями уже шел к графу Оболину:

– Алеша! Друг сердешный!

Они обнялись и расцеловались трижды, хотя граф, не сумев сдержаться, скривил рот и отвернулся.

– Извини, Алеша, извини, душа любезная! – беспечно рассмеялся князь Василий. – Ни у Шустова, ни у Люпана коньяками и прочими винами теперь не торгуют. На фамильный портсигар выменял четверть сивухи у одного отвратительного субъекта. Да! Ты уж извини, я с другом… – Он кивнул на Любина. – Ручаюсь как за себя. Вместе университетские науки постигали. Филолог и историк, всяческие рукописи и документы, мышами травленные, изучает. Виноват, я же не представил… Граф Оболин Алексей Григорьевич – Кирилл Захарович Любин, дворянин, если не ошибаюсь, приват-доцент.

Пожимая руку Любину, граф сдержанно произнес:

– Что же, Кирилл Захарович, милости прошу. И не удивляйтесь тому, что увидите.

Кириллу представляли других гостей званого ужина, но имена тут же забывались. Любин все время помимо своей воли, хотя и украдкой, оглядывался в глубину зала, где стоял длинный стол.

Уже потом, дома, вспомнил имена лишь двоих: князь Владимир Павлович Разумовский – лыс, нервен, подрагивает левое веко – и граф Иван Петрович Панин – тучен, густая шевелюра, пышные бакенбарды. Был еще сухощавый человек лет тридцати, явно офицер, в военном кителе без погон, звали его, кажется, Николаем Илларионовичем. А фамилия? Не задержала память. Как имена и фамилии еще троих гостей? Нет, невозможно вспомнить!.. Потому что… Потому что Кирилл все оглядывался и оглядывался на длинный стол в глубине зала.

Стол, освещенный пятью подсвечниками с множеством (так казалось Любину) свечей, был заставлен золотыми тарелками, кубками, рюмками, бокалами, блюдами разных форм и размеров. Рядом с каждой тарелкой – ножи, ложки, а в центре этого золотого роскошества, как организующее начало, как сердцевина, красовалась братина. «Золотая братина… Золотая братина…» – повторял про себя Любин, не веря собственным глазам.

– Что же, господа, – сказал граф Оболин. – Все в сборе. Прошу к столу. Что Бог послал…

За Алексеем Григорьевичем гости направились к столу. В его центре перед семью тарелками стопками лежали салфетки. И тут же, кучно, – неслыханное дело! («Уж не дивный ли сон?» – подумал князь Василий) – в двух золотых кувшинах водка, несколько темных бутылок с этикетками французских вин, на золотых блюдах белорыбица, черная и красная икра, севрюга, копченый свиной окорок, тонко нарезанный; маринованные анчоусы, крымские краснобокие яблоки… И только хлеб в длинной хлебнице – черный, липкий, с примесями, и нарезать его тонко не получилось. За стулом графа Оболина стоял старик в белых перчатках.

– Еще один прибор, – сказал ему Алексей Григорьевич.

– Слушаю-с!

И еще у одной тарелки появилась стопка салфеток.

– Прошу, прошу, господа! – Хозяин дома широким жестом пригласил гостей садиться.

– Алеша! – Князь Василий рассматривал закуски и алчно потирал руки. – Что сей сон означает? Откуда?

– Вот, Свечка припрятал, пока я по заграницам… – Алексей Григорьевич указал на старика за своей спиной. – Из всей прислуги он и Дарья остались. И дворецкий мой, Никита Никитович Толмачев. Верный Никита. Это славно, когда есть человек, на которого полностью можно положиться. Да и то сказать… Какой слуга? Вместе мы с Никитой выросли. Родитель с младых ногтей и меня, и его на равных обучал. До гимназии. Все домашние учителя – для нас обоих. Родитель еще говаривал: тебе, Алешка, за Никитой тянуться надо, лоботряс. – Алексей Григорьевич засмеялся. – Никита – что правда, то правда – башковитый. Особенно по языкам горазд. Французский и немецкий ухватил сразу, не мне чета… Ладно, приступим.

Дворецкий стоял чуть в стороне от старика. Граф сделал ему знак рукой: начинайте! Никита и Свечка стали разливать из кувшинов водку по рюмкам – бесшумно и споро.

– Что же, господа, по обычаю начнем с водочки.

И в это время, рассматривая орнаментные рисунки на боках золотой братины, что стояла в центре стола, Кирилл Любин невольно произнес:

– Не может быть…

– Что с вами, Кирилл Захарович? – повернулся к нему граф Оболин.

– Я занимаюсь русской историей, эпохой Екатерины Второй, в последнее время – русским искусством восемнадцатого века… – Кирилл с трудом справился с волнением и продолжал: – У Гагарина, летописца Екатерины Второй, есть упоминание… Родовой сервиз графов Оболиных «Золотая братина»…

– Совершенно верно! – подтвердил граф Оболин. – Наш фамильный сервиз на семьдесят персон, триста пятьдесят один предмет.

– Но я считал… – Кирилл не находил нужных слов. – Не я… все историки: «Золотая братина» – легенда! У Гагарина и в других источниках говорится, правда невнятно, намеками, что сервиз был расплавлен и потерян для России…

– Для России! – насмешливо фыркнул князь Воронцов-Вельяминов. – Где она, Россия? – Он уже держал рюмку в руке. – Может, приступим?

– Сейчас, Вася, потерпи, – перебил граф Оболин. Его явно взволновали слова Кирилла. – Я не занимался этим специально, но в завещании прадеда… Большой оригинал был наш Григорий Григорьевич. В завещании есть об этом. Величайшее повеление: расплавить. Сейчас не помню. Зато дословно держу в памяти такую фразу из этого завещания: «Редкость сия принадлежит не токмо роду Оболиных, но и России». И вроде бы, припоминаю, каким-то образом сервиз имеет касательство к пугачевскому бунту…

– Именно! – перебил Кирилл Любин. – Вы вглядитесь, что изображено на боках братины!

И в нереальном, зыбком, колышущемся свете свечей все увидели орнаментные рисунки на братине – картины народной войны под предводительством Емельяна Пугачева, выполненные тонкой пунктирной насечкой: вот на человека с кувалдой в руке, могучего сложения, с повязкой для волос на голове – как у мастеровых демидовских заводов – наседают три всадника в высоких шапках, какие носили в XVIII веке царские драгуны…