Часть I
Едва закрылась дверь за Махмудовым, хозяин кабинета нервно нажал ногой педаль сигнала, и тут же на пороге появился ухмыляющийся помощник.
— Что скалишься?.. — зло оборвал его секретарь обкома. — Налей скорее выпить — замучил, гад.
Помощник тенью скользнул за перегородку, где архитектор умело разместил комнату отдыха — там находился вместительный финский холодильник "Розенлеф".
Анвар Абидович вышел из-за стола и прошелся по просторному кабинету, обдумывая только что закончившийся разговор.
— Словно вагон цемента разгрузил, — сказал он мрачно и, разувшись, пробежал по длинной ковровой дорожке до входной двери и обратно несколько раз, потом бросился на красный ковер и долго энергично отжимался. Он гордился своей физической силой и, бывая в глубинке, охотно включался на праздниках в народную борьбу — кураш — и редко проигрывал: не растерял ловкости и сноровки, отличавших его смолоду. Отжавшись, он так и остался сидеть на ковре, только по-восточному удобно скрестил ноги; помощник поставил перед ним медный поднос с бокалом коньяка и тонко нарезанными лимонами — он понимал хозяина без слов. Выпив коньяк залпом, как водку, жадно закусил лимоном и сказал:
— Небось и ты издергался, все ждал: вот вбегу по звонку, а иноятовский зять на ковре ползает, слюни распустив, детей просит пожалеть…
Помощник, каким-то чутьем угадав желание хозяина, наливает бокал еще раз до краев, хотя ошибись — умоешься коньяком, да еще отматерит, скажет злобно: спаиваешь?
Анвар Абидович второй бокал пьет уже не торопясь, смакуя, — в чем-чем, а в коньяке он понимает толк и всякую дрянь не принимает, помнит о здоровье. Наверное, ему надоедает смотреть снизу вверх, и он приглашает помощника присесть рядом, приготовив и себе небольшую рюмку.
"Значит, понесло шефа на философию", — думает помощник тоскливо.
— Слез Махмудова сегодня не удалось увидеть ни тебе, ни мне. Крепкий мужик, побольше бы таких, а то уже неинтересно работать: не успеешь прикрикнуть — тут же в штаны наложат, дышать в кабинете нечем.
Осмелев после выпитого, помощник вставляет свое:
— Зачем мучились, изводили себя? Оформим дело, и концы в воду: и судья подходящий есть, и прокурор на примете, только и ждет, как бы вам угодить, а материалов у меня на всех припасено с десяток, на выбор, — и, довольный, громко смеется, обнажая полный рот крупных золотых зубов.
— Если бы я жил твоим умом, Юсуф, давно бы сам в тюрьме сидел, — говорит мирно хозяин кабинета и поднимается.
Помощник торопливо подает туфли, и, пока ловко завязывает хозяину шнурки, Анвар Абидович терпеливо объясняет ему:
— Если всех толковых пересажаем, кто же работать будет, область в передовые двигать, — с теми, за кого ты хлопочешь, дорогой мой Юсуф, коммунизма не построишь, век в развитом социализме прозябать придется.
Вернувшись за стол, он продолжает:
— А Махмудова не в тюрьму надо упечь, как ты предлагаешь, а к рукам умно прибрать следует. Хотя и трудное это дело, как я понял теперь, с характером, гордый человек. Тут ведь такая хитрая штука: нужно, чтобы он верой и правдой и нам служил, и государству. С обрезанными крыльями он мне не нужен, потому и не резон мне отбирать у него район. Да и народ, как я думаю, за него горой стоит.
Ты ведь знаешь: сам Акмаль Арипов не решается в открытую отнять у него какого-то жеребца, а за деньги тот не продает — подсылал аксайский хан подставных лиц. Большие деньги предлагал, а Махмудов ни в какую, говорит: не для утехи держу чистопородного скакуна, а для племенного конезавода, и, мол, цена ахалтекинцу — сто тысяч долларов. Акмаль уже год бесится, говорит: я ему пятьдесят тысяч наличными предлагаю, а он о ста тысячах для государства печется!
Анвар Абидович просит налить боржоми и, выпив, продолжает:
— А я всякий раз подзуживаю Акмаля, говорю: а ты приди к нему со своими нукерами, как ты обычно поступаешь, и забери коня бесплатно. Нет, отвечает мне Арипов, не унести моим нукерам, да и мне самому ноги из района Махмудова. Больно народ его любит, уважает, Купыр-Пулатом называет, пойдет за ним в огонь и воду. А ты, Юсуф, предлагаешь посадить такого орла, говоришь, нашел продажных судью и прокурора. Нет, народ дразнить не стоит, он знает, кто чего стоит…
Видя, что помощник приуныл, Анвар Абидович говорит примирительно:
— Не расстраивайся, Юсуф, посмотрим, чья возьмет: я тут кое-что придумал, не отвертится Купыр-Пулат, будет ходить в пристяжных. Бумагам, что ты добыл на него, цены нет, дорогой мой. — И, заканчивая беседу, добавляет: — Давай выпьем еще по одной, поеду-ка я после обеда отдыхать в одно место… — Приятная мысль, видимо, пришла ему неожиданно, и он хитро улыбается; улыбается и помощник. — Умаял меня твой Купыр-Пулат, — говорит секретарь обкома и разливает на этот раз коньяк сам: чувствуется, поднялось настроение. Выпив, возвращается к прежнему разговору — видимо, он крепко занимает его. — Если выйдет по-моему, подарю я махмудовского жеребца Арипову, вот уж обрадуется аксайский хан.
— А если не получится? — вырывается невольно у помощника — он чувствует момент для коварных вопросов.
Вопрос не ставит хозяина кабинета в тупик. Закрывая сейф, он небрежно роняет:
— Вот тогда и сгодятся твои дружки — судьи и прокуроры…
И, довольные пониманием друг друга, они долго и громко смеются.
Помощник убирает поднос с остатками "Варцихи", бокалы и собирается уйти тайным ходом. Есть вход со двора, из сада, прямо в комнату отдыха — через него проводит он к Анвару Абидовичу людей, связь с которыми хозяин кабинета не хотел бы афишировать, ну и женщин, конечно. Но шеф останавливает его, словно читает мысли своего помощника, которого держит при себе уже лет двадцать, с тех пор, как стал в глухом районе секретарем райкома.
— Действительно Нурматов уехал в Ташкент на совещание? — спрашивает он нехотя.
— Я все проверил, Анвар Абидович, угадал ваше желание: он сейчас в прокуратуре республики на совещании по вопросу о случаях коррупции и взяточничества в органах милиции.
— Он что, делится там опытом? — И оба прыскают со смеху, и неуверенность шефа пропадает.
— Впрочем, если бы Нурматов был в Заркенте, разве он вам помеха, мешал когда-нибудь? — скабрезно улыбается помощник.
— Пошлый ты человек, Юсуф, — мягко журит хозяин. — Родственник он мне все-таки, и не забывай, кто я, — мораль, традиции блюсти следует.
Помощник, обходя красный ковер стороной, покидает кабинет, раздумывая, сказать ли ожидающим в приемной, что секретаря обкома после обеда не будет и лучше прийти завтра, но в последний момент передумывает и молча скрывается за тяжелой дубовой дверью с надраенной медной табличкой "Ю.С. Юнусов" — апартаменты у них с шефом напротив.
Анвар Абидович поднимает трубку прямого телефона: хоть и не положено по чину начальнику областного ОБХСС Нурматову иметь двузначный номер, а он распорядился установить, уравнял с членами бюро, двух зайцев убил сразу. Вроде возвысил свояка, поднял его авторитет, и для себя удобство: раньше Шарофат от безделья вечно на городском висела, не дозвонишься, а этот всегда свободен, пять аппаратов, один даже в ванной велел поставить — не любит он ждать. С другого конца провода тотчас слышится капризный голос Шарофат:
— Забыл свою козочку, заркентский эмир?
Анвар Абидович говорит ласковые, нежные слова, у него и голос изменился сразу, но тут же неожиданно переходит на прозу жизни, спрашивает, есть ли в доме обед, и, получив ответ, обещает быть через час. Положив трубку, он связывается по внутреннему телефону с обкомовским поваром и заказывает обед; знает, что через полчаса все будет аккуратно уложено в машине — выездное обслуживание шефа для того не внове.
Помощник с утра, еще до прихода Махмудова, принес кипу бумаг на подпись, а он не успел утвердить и половину и в оставшиеся полчаса, пока внизу лихорадочно пакуют в корзины обед, хочет покончить хоть с этим делом. Он вяло пробегает глазами одну бумагу, вторую, но сосредоточиться не удается, а цену своей подписи он знает, оттого и отодвигает красную папку в сторону. Слишком утомительным, нервным оказалось и для него единоборство с секретарем райкома Махмудовым.
Осенью, накануне массовой уборки хлопка, вызвали Пулата Муминовича Махмудова в область на пленум. Дело обычное, ежегодное, и Пулат Муминович никак не думал, что после этой поездки в Заркент у него начнется иной отсчет жизни. После заседания его разыскал помощник первого секретаря обкома и просил не уезжать, а утром явиться на прием. О чем предстоит разговор, какие цифры следует, как обычно в таких случаях, подготовить, тот не сказал, неопределенно пожал плечами и удалился. Но и тут Пулат Муминович не подумал, что разговор будет касаться его лично — со дня на день он ждал торговую делегацию из Турции, собиравшуюся закупить крупную партию каракулевых овцематок. Вызов он связывал с купцами из Стамбула, знал слабость первого лица в области — любил тот приезды иностранных гостей, не избегал возможности пообщаться с прибывшими в Заркент по туристическим визам знаменитостями, а уж встречать официально, как хозяин, бизнесменов из-за рубежа, когда предвидел большую прессу, и даже зарубежную, с обязательной фотографией, где он на переднем плане показывал какое-нибудь передовое хозяйство, тут уж тщеславный коротышка Тилляходжаев, которого за глаза называли Наполеоном, все дела отодвигал в сторону.
Пулат Муминович даже обрадовался персональному вызову: дело в том, что уже с год в сельхозотделе обкома партии лежала его подробная докладная с выкладками, цифрами, расчетами, вырезками из газет, журналов, снимками о том, что он намерен вместо одного нерентабельного хлопкового хозяйства создать племенной конезавод, чтобы как с высокоэлитными каракулевыми овцами и с каракулем выйти на мировой рынок и с чистокровными скакунами. Однажды в Москве Махмудов случайно попал на аукцион и удивился, как охотно покупали породистых коней и какие астрономические суммы за них платили. Рассчитывал он на поддержку в обкоме, потому что ни копейки не просил у государства — деньги у него имелись свои; нашел он и специалистов, знающих толк в коневодстве, и на свой страх и риск уже имел небольшую конеферму с сотней лошадей, среди которых выделялся один ахалтекинский скакун, жеребец Абрек и арабских кровей, тонконогая дымчатая, в яблоках, кобыла Цыганка. Начинать пришлось бы не на пустом месте.
Не скидывал он со счетов и тщеславия первого, а поэтому указал среди прочего, в каких странах и городах ежегодно проходят аукционы: красавец конь — не овца, с ним не грех попасть на обложку популярного журнала, сопровождая своих лошадей на торги.
Весь вечер секретарь райкома проверял домашние выкладки, доводы, расчеты, готовился к разговору о конезаводе, даже разузнал, что друг Тилляходжаева, директор известного на всю страну агрообъединения, дважды Герой Социалистического Труда Акмаль Арипов, большой любитель чистокровных скакунов и что у него в головном хозяйстве в Аксае в личной конюшне есть редкой красоты лошади, чья родословная известна специалистам и лошадникам всего света.
В назначенное время Пулат Муминович появился в обкоме, и помощник тотчас доложил о нем, но в кабинет попал не скоро. О такой привычке первого секретаря он уже знал, слышал, что иных тот держал у себя в "предбаннике" и по пять часов. Давал понять, что не жалует приглашенного, хотя, помариновав в приемной, принимал любезно — вроде не знал об утомительных часах ожидания назначенной самим же аудиенции. Видимо, в средневековых трактатах начитался о ханских церемониях — те обычно любили покуражиться над просителями и подчиненными.
Принял он Пулата Муминовича перед самым обедом. Встретил холодно, не подал руки и даже традиционного восточного расспроса о здоровье, житье-бытье и детях не устроил, хотя они с ним виделись давно. Усадил он Махмудова в отдалении за стол штрафников, как называли между собой секретари сельских райкомов это место, но Пулат Муминович успел увидеть на столе папку со своим личным делом — скорее всего, хозяин роскошного кабинета специально положил ее на виду. И Махмудов понял, что пригласил его не ради разговора о турецкой делегации или о конезаводе, к которому он основательно приготовился.
Даже мелькнула мысль: вот он, час расплаты, за нерешительность и беспринципность.
Пулат Муминович, конечно, знал о странностях и причудах характера первого — такое быстро становится достоянием подчиненных. Знал он и о гигантомании Тилляходжаева: все его проекты, предложения поражали размахом, широтой, щедростью капиталовложений. Но если бы они не отрывались от реальности, от нужд людей и могли когда-нибудь претвориться в жизнь.
Один из молодых инструкторов обкома однажды сказал о своем новом партийном руководителе:
— Манилов, строящий прожекты, лежа на диване, и опирающийся все-таки на свои личные средства, — наивное и безобидное дитя; но маниловы, получившие безраздельную власть и вовлекающие в свои бесплодные фантазии миллионы людей и государственные финансы, — это монстры, новые чудовища парадоксального времени.
Убийственная характеристика дошла до ушей первого — братья по партии постарались, и через полгода в одной из служебных командировок внутри области неосмотрительного человека арестовали — подложили деньги, якобы взятку, в номер, нашелся и лжесвидетель.
В кабинете прежнего секретаря обкома Пулат Муминович бывал часто, многим своим начинаниям получил "добро" и поддержку, но сейчас он его не узнавал.
Размах отразился и тут: апартаменты увеличили за счет двух соседних комнат, но все равно, наверное, не получилось, как того хотел хозяин, чтобы шли к нему по красной ковровой дорожке долго-долго, чувствуя дистанцию.
Поражал размерами и стол, несуразность которого бросалась в глаза не из-за его величины, а из-за пропорций, — он оказался невероятно низким. Персональный дизайнер с мебельной фабрики учел наполеоновский рост владельца кабинета и его маршальские замашки. Оттого и примыкавший к письменному длинный стол для совещаний тоже выглядел карликовым. Кабинет отремонтировали недавно, и Пулат Муминович представил, каково будет просиживать за такими столами на уродливо низких стульях на долгих совещаниях-разносах, что любил устраивать первый.
Говорили, что он чуть ли не патологически не выносил рослых людей, впрочем, это не относилось к прекрасному полу, и потому круто пошли в гору малорослые руководители. По-видимому, он не сомневался, что со временем за специально заказанными столами появятся только подобные ему люди.
Не оттого ли он посадил Пулата Муминовича в отдалении, чтобы не чувствовать его явного физического превосходства. Махмудов как-то читал книгу о делопроизводстве на Западе, как там комплектуются руководящие кадры в отраслях, и обратил внимание, что претенденту с явно выраженными физическими недостатками вряд ли доверят высокий пост, судьбу людей, коллектива, потому что собственный комплекс ущербности в какой-то момент может отразиться на отношениях с подчиненными, а значит, и на деле. Сейчас Пулат Муминович видел, как ему казалось, классический пример, подтверждающий эту концепцию.
Странный вышел разговор, если длинный, путаный монолог Наполеона можно было бы так назвать; он даже рта не дал раскрыть Пулату Муминовичу. Махмудов, слушая человека, от которого зависела его судьба, вдруг невольно вспомнил Муссолини из того трофейного документального фильма, что видел в Москве студентом. Казалось, что общего между бесноватым дуче и маленьким круглым человеком с пухлыми руками, сидевшим за полированным столом-аэродромом? И тут он понял, что люди в толпе или такие, как он, одиночки моментально попадали под гипноз власти и силы. Эти гнетущие чары ничего, кроме страха и послушания, не внушали, а флюиды страха, излучаемые из тысяч душ, глаз, сердец, поразительным образом питали, множили силу "избранника народа".
Может, параллель с дуче возникла оттого, что первый сидел с тщательно выбритой головой. В хлопковую уборку, по жаре, он мотался по глубинкам области, и его чисто мусульманская манера не могла не броситься в глаза людям: о том, что внешняя атрибутика играет огромную роль, действует на массы, он, конечно, хорошо знал. Говорили, что в сельских районах на вечерние застолья с окрестными председателями он любил приглашать аксакалов и, когда ужин заканчивался, первым, как бы по привычке, по внутреннему убеждению, делал мусульманский жест "оминь", что невероятно подкупало, трогало до слез ветхих стариков, и росли, множились легенды о верности первого мусульманским традициям, его набожности.
Хотя Пулат Муминович точно знал от близких людей, что религия ему чужда, не имел он веры в душе. И вот теперь бритая голова перед очередной поездкой в глубинку вместе с "оминь" наверняка произведет впечатление на народ.
Испытывал ли страх Пулат Муминович? Пожалуй, хотя внешне это вряд ли проявилось — Махмудов владел собой. То, что он ощущал, не имело четкого определения, но все-таки очень походило на страх, если он и не хотел признаваться себе в этом. Многие ныне испытывали панический ужас при персональном вызове в обком. Пулат Муминович, конечно, не думал, что при его тесте Иноятове в этих стенах царила партийная демократия, единодушие, согласие и любовь и не было случаев самоуправства, но тогда было ясно, что поощрялось, что порицалось, и меньше оказывалось двусмысленности. И позже, при преемнике Иноятова, они ходили сюда с волнением на разносы, но без животного страха за жизнь — страх пришел с этим маленьким, ловким и проворным человечком: вот его действия, поступки, мысли всегда оказывались непредсказуемыми и для многих кончались крахом, крушением судьбы. С его приходом Пулат Муминович ощутил, что в области один хозяин, диктатор, и что Ташкент и Москва ему не указ, и не оттого, что далеки от его владений, а по каким-то новым созревшим обстоятельствам, не совсем понятным ему, на годы застрявшему в глубинке.
Когда Махмудов пришел к подобной мысли, он невольно глянул на карту страны, висевшую у него в кабинете, и подумал, что такой огромной страной правят не выборные органы, не Совмин, не ЦК, не Госплан, а человек триста секретарей обкомов. Люди, имеющие реальную власть, знакомые между собой, автоматически являющиеся депутатами Верховного Совета страны, членами ЦК и в Москве, и у себя в республиках, а если внимательно подсчитать их представительство — еще в десятках всяких органов. Занимают они ключевые посты пожизненно, как его тесть Иноятов, умерший, так сказать, на боевом посту, и его преемник, тоже скончавшийся в служебном кабинете по причине преклонного возраста. Такая власть, наверное, никакому влиятельному масонскому ордену не снилась…
Говорят, однажды к Тилляходжаеву на прием пришел депутат Верховного Совета с каким-то требованием и, видя, что его не очень внимательно слушают, сказал несколько раз настойчиво: я — депутат!
В конце концов хозяину кабинета надоело слушать настырного посетителя, и он на его глазах порвал жалобу и спокойно сказал:
— Ты избранник народа, потому что я так хотел. А теперь иди, не мешай работать и считай, что мандата у тебя больше нет, а в следующем созыве депутатом станет другой бригадир, раз не хватает ума воспользоваться упавшим с неба счастьем.
Так оно и случилось.
И все-таки что-то общее между дуче и хозяином кабинета было, хотя вряд ли тот держал апеннинского диктатора за образец — находились примеры куда ближе. Но говорил он, лицедействуя и так же низко опустив и набычив тяжелую голову, порой заговаривался, переходил то на шепот, то на крик, то сверлил взглядом, испепеляя собеседника, то невольно надолго упирал взгляд в стол, бормотал что-то отвлеченное, не имеющее вроде отношения к делу и вдруг оборачивавшееся неожиданной гранью, чтобы придать предыдущей фразе или всей мысли зловещее звучание.
Нет, не прост был новый секретарь обкома, не прост, и в сумбуре его речи, если быть внимательным, сосредоточенным, не потерять от испуга и волнения контроль, можно было четко уловить странную последовательность мышления, паразитирующую на страхе сидящего перед ним человека. Пожалуй, манера внешне бессвязной речи, предполагавшей множество толкований, оттенков, легко позволявшая развить, если надо, диаметрально противоположную идею или, при случае, потом вовсе отказаться от сказанного, невинно утверждая, что его не так поняли, сближала дуче и хлопкового Наполеона.
Как бы ни был неприятен Тилляходжаев Махмудову, он не мог не отметить зловещего таланта первого, с каждой минутой речи пропадало ощущение его заурядности, ущербности, позерства, хотя чувствовались и игра, и режиссура, забывался и смешной стол-аэродром, и карликовые стулья и не бросался уже в глаза наполеоновский рост. Видимо, он все это знал, чувствовал и потому всегда долго говорил, уверенный, что он своим бесовством задавит любого гиганта, в чьих глазах уловит скрытую усмешку по отношению к себе.
Одним из таких "усмехающихся" он считал Пулата Муминовича, зятя бывшего хозяина перестроенного кабинета, руководителя самого крепкого района в области. Хотя Иноятов никогда Тилляходжаеву ничего плохого не сделал, даже наоборот, когда-то рекомендовал в партию, ему очень хотелось увидеть мужа его дочери на кроваво-красном ковре жалким и растерянным, молящим о пощаде. Многие большие люди ползали тут на коленях, и ни одного он не спешил удержать от постыдного для мужчины поступка, более того, тайно нажимал ногой под столом на сигнал вызова, и в кабинет всегда без предупреждения входил помощник, а он уж знал, что жалкая сцена должна стать достоянием общественности. Холуй понимал своего хозяина без слов.
Впрочем, окончательно уничтожить, растоптать Махмудова Тилляходжаев цели не ставил — слишком большим авторитетом тот пользовался у народа, да и хозяйства у него на загляденье. Не всякому верному человеку, целившемуся на его район, удалось бы так умело вести дело, а ведь кроме слов, прожектов нужны были иногда результаты, товар лицом — нет, не резон хозяину кабинета перекрыть до конца кислород гордому Махмудову. Хотелось лишь воспользоваться счастливо выпавшей удачей и заставить того гнуться, лебезить, просить пощады и в конце концов пристегнуть к свите верноподданных людей, и еще: чтобы всю жизнь чувствовал себя обязанным его великодушию. Материал, которым он случайно разжился, на Махмудова, если им умно распорядиться, вполне достаточен, чтобы поставить на судьбе Пулата Муминовича крест.
Если бы Тилляходжаев не посвятил свою жизнь партийной карьере, из него, наверное, мог получиться писатель, весьма оригинально мыслящий, а главное, не ординарно излагающий мысли, восточный Кафка, так сказать. Почти час он говорил наедине с Махмудовым, ходил словесными кругами (из кресла он почти никогда не вставал, знал, в чем сила его), поднимая и снижая тональность разговора, нагнетая страх и оставляя порою заметную щель — лазейку для жертвы. Что удивительно — он несколько раз брал в руки личное дело Пулата Муминовича, даже демонстративно листал его, делая там какие-то пометки толстым синим карандашом, на сталинский манер, но ни разу не сказал конкретно, в чем обвиняется секретарь райкома. Не сказал ни слова о его отце, расстрелянном как враг народа, ни о том, что он фактически живет по чужим документам и скрыл от партии свое социальное происхождение, хотя знал, кто он, чей сын. Ни словом не вспомнил о золоте, о садовнике Хамракуле-ака, о его бывшем тесте Иноятове, поддерживавшем его в начале партийной карьеры.
Но трудно было сумбурную, эмоциональную речь назвать бессмысленной, хотя, как упоминалось, он не ставил прямо в укор ни один поступок, ни один факт, и даже намеки, от которых холодела душа и становилось не по себе, казались абстрактными. Он делал вид, что держит под рентгеном всю прошлую жизнь Пулата Муминовича, и пытался внушить мысль о своем всесилии, о том, что в его возможностях проанализировать до мелочей каждый прожитый день Махмудова, — словом, бесовщина какая-то — тяжело устоять под таким напором…
Впрочем, изнемогал, сохранял из последних сил волю не только Пулат Муминович — устал кружить, набрасывать сети с разными ячейками на собеседника и сам властолюбивый хозяин кабинета, устал и держать ногу на звонке под столом, потому что много раз ему казалось: вот сейчас Махмудов должен сорваться с места и упасть на зловеще знаменитый красный ковер или хотя бы начать молить о пощаде.
Но всякий раз, когда Наполеон, казалось, праздновал победу, ибо никто прежде не выдерживал его умело выстроенных психологических атак, невозмутимый Махмудов хранил молчание, ждал, хотел узнать, в чем же его обвиняют.
"Крепкий орешек", — подумал секретарь обкома и решил на всякий случай напугать основательно. Давая понять, что аудиенция окончена, на прощание сказал:
— Надеюсь, вы поняли вину перед партией, и я со всей свойственной мне принципиальностью считаю, что вам в ней не место. Однако такой вопрос я один не решаю, но уверен: бюро обкома не только поддержит мое предложение, но и пойдет дальше — возбудит против вас уголовное дело. Чтобы впредь другим было неповадно пачкать чистоту рядов партии, в ней нет места протекционизму, в ней все равны — ни родство, ни влиятельные связи, ни старые заслуги не спасут.
Когда Пулат Муминович, не попрощавшись, молча уходил из кабинета, у самой двери его еще раз достал голос Тилляходжаева:
— И будьте добры, не покидайте Заркент в ближайшие два дня — я не собираюсь откладывать ваш вопрос в долгий ящик.
Он откидывает голову на высокую спинку кресла, закрывает глаза и мягко массирует надбровные дуги — такую гимнастику лица посоветовал ему один ученый человек. Нарождающаяся головная боль быстро проходит. То ли действительно массаж подействовал, то ли оттого, что вспомнил Шарофат.
— Шарофат… — говорит он вслух, нараспев, и лицо его расплывается в довольной улыбке. — Цветок мой прекрасный, самое дорогое мое сокровище, — шепчет он страстно и довольно-таки громко, забывая, что находится на службе. Мысли о Шарофат, о предстоящем свидании уносят его из обкомовского кабинета.
Шарофат — младшая сестра его жены, она моложе Халимы на восемь лет. Женился Наполеон, по восточным понятиям, поздно, почти в тридцать, — бился за место под солнцем, то есть за кресло. Самый видный жених в районе — это о нем, и выбор имел ханский — каждая семья мечтала породниться с Тилляходжаевыми. Коммунизм, социализм или еще какая форма государственности была или будет — не имеет значения: люди в округе знали и знают — Тилляходжаевы всегда Тилляходжаевы, белая кость, роднись с ними — не пропадешь. Оттого, несмотря на свой неказистый рост, он взял красавицу из красавиц Халиму Касымову. "Такая пери раз в сто лет в округе рождается", — говорили аксакалы, занимающие красный угол в чайхане. Какие орлы убивались по ней в округе да и в Ташкенте, где она училась!
Только два курса университета успела закончить Халима — больше просвещенный и облеченный властью муж не позволил, считая, что для жены и двух курсов много.
В кого пошли три дочери рядового бухгалтера Касымова из райсобеса — великая тайна природы, потому что и отец, и мать ни красотой, ни статью особо не отличались, а девочки у них — глаз не отвести!
И старшая сестра Халимы — Дилором, когда училась в Ташкенте, вышла замуж за хорошего человека и жила теперь в столице — муж ее крупным ученым стал.
Дом Тилляходжаевых, куда привел молодую жену Анвар Абидович, конечно, разительно отличался от дома скромного собесовского бухгалтера Касымова — иной уровень, иные возможности. Родня тут — святое дело, отношением к ней и проверяется человек, в родне он черпает силу и поддержку, родня и есть основной клан, на который делает опору восточный человек. И неудивительно, что младшая сестренка Халимы, красивая и смышленая Шарофат, считай, дни и ночи пропадала у Тилляходжаевых и быстро стала любимицей в доме; родители Анвара Абидовича сокрушались, что у них нет в семье еще одного сына — уж очень нравилась им Шарофат.
А когда пошли у Халимы один за одним дети, Шарофат оказалась в доме просто бесценной. Позже, когда Шарофат сердилась, она не раз говорила Анвару Абидовичу: ваши дети у меня на руках выросли. Впрочем, так оно и было.
В восьмом классе Шарофат догнала ростом и комплекцией старшую сестру — сказывалась акселерация и в жарких краях. Не раз, приходя домой, Анвар Абидович заставал Шарофат у зеркала в нарядах жены.
— Нравится? — говорила она, нисколько не смущаясь, и не менее изящно, чем манекенщицы, которых она видела только с экрана телевизора, демонстрировала перед ним платье или костюм.
Делала она это зачастую кокетливо и слишком смело для восточной девушки. Наряды действительно оказывались ей к лицу, и носила она их увереннее, элегантнее, чем жена, и Анвар Абидович, не кривя душой, признавался:
— Нравится, восхитительно!
Больше чем игру милые шалости Шарофат у зеркала он не воспринимал. Однажды, училась она тогда уже в девятом классе, приехал Анвар Абидович на обед домой; Халима находилась в роддоме. Шарофат вбежала в летнюю кухню в белом платье сестры, которое Анвар Абидович привез в прошлом году из Греции. Пройдясь перед ним, словно по подиуму выставочного зала, Шарофат спросила:
— Ну как, буду я первой красавицей на школьном балу?
И тут Анвар Абидович впервые увидел в ней взрослую девушку, очень похожую на свою жену, но уже отличавшуюся иной красотой, — время и условия в доме наложили на нее свой отпечаток. Есть в ней что-то европейское, изящное, отметил он тогда про себя, а вслух вполне искренне сказал:
— Конечно, Шарофат, ты сегодня как лебедь белая.
— Спасибо, Анвар-ака, — обрадовалась Шарофат, — мне очень хочется нравиться вам, — и, неожиданно подбежав, поцеловала его.
Уходя, она на миг остановилась в дверях и сказала возбужденно:
— Как повезло моей сестре, что вы взяли ее в жены!
Тилляходжаевы часто принимали гостей, и тут сноровка, аккуратность, такт, вкус Шарофат оказались кстати.
— Что бы мы без тебя делали, — не раз искренне говорил ей Анвар Абидович, видя, как она ловко сервирует стол, командует приглашенными в дом поварами, обслугой.
После ухода гостей Анвар Абидович часто шутя говорил:
— Шарофат, опять Ахмад-ака спрашивал, когда сватов присылать?
— Рано ей замуж, пусть учится, — обычно вмешивалась в разговор Халима, зная, что действительно гости приглядываются к сестренке.
Но однажды, когда они остались одни и разговор вновь зашел о сватах, Шарофат ответила:
— Вот за вас я пошла бы замуж не задумываясь, а сын директора нефтебазы, да к тому же простолюдин, меня не устраивает — я хочу, чтобы отец моих детей был из знатного рода, как вы.
— Так я ведь женат, знал бы — подождал, — отшутился Анвар Абидович.
— Ну и что, — ответила Шарофат, — возьмите второй женой — ведь шариат не возбраняет многоженство!
Анвар Абидович, закругляя становившийся опасным разговор, ответил:
— Все-то ты знаешь — и про шариат, и про многоженство, а что я идеологический работник, забыла — меня на другой же день из партии исключат.
— Пусть исключат, вы и так богаты, тогда и возьмете меня в жены, — упрямо закончила десятиклассница Шарофат.
Странный разговор запал ему в душу. Тогда Анвар Абидович и не предполагал такого крутого взлета по службе, и не мыслил, какой неограниченной властью над людьми будет обладать в крае, потому и не держал ни в голове, ни в сердце ничего дурного в отношении младшей сестры жены, хотя и очень взволновали его слова Шарофат. Только после этого разговора он стал покупать наряды и Шарофат, и видеть ее радостной ему доставляло огромное удовольствие.
Халима не раз говорила серьезно:
— Не балуйте сестру, она и так в вашем доме стала другой — строит из себя принцессу.
Но Анвар Абидович отшучивался:
— Конечно, принцесса! Пусть радуется — она же твоя сестренка.
Когда Шарофат заканчивала школу, а училась она хорошо, пришла на район разнарядка — в Москве в Литературном институте резервировалось для них одно место в счет квоты Узбекистана. Место оказалось как нельзя кстати — Шарофат мечтала стать журналисткой, баловалась стишками, писала статейки о школьном комсомоле в районной газете, да и отправить ее подальше от греха не мешало.
Когда Анвар Абидович привез ей белые туфли на выпускной вечер, в порыве благодарности она так жарко поцеловала его в губы, как не целовала до сих пор его ни одна женщина, и тогда он понял, на краю какой пропасти стоит.
Хотя претендентов на место оказалось немало и пытались даже затребовать путевку обратно в обком, поняв, что к чему, Анвар Абидович не уступил ее никому. И опять как награду видел в ее глазах не только радость, но и собачью преданность — она чувствовала себя обязанной, выше этого ее сознание еще не поднялось. Когда Шарофат уехала, он тут же забыл о ней. Сентиментальностью Анвар Абидович не страдал да и временем свободным, чтобы тосковать, не располагал. Работа, карьера, семья — чуть свет уходил, приходил затемно.
Но порою колесо судьбы делает самые неожиданные повороты и зигзаги — никто не знает, где найдешь, где потеряешь. Через два года Анвар Абидович на каком-то совещании в области удачно попался на глаза самому Рашидову, произвел впечатление своей хваткой, энергией, смелостью — и тут же был направлен в Москву учиться в Академию общественных наук при ЦК КПСС. Все решилось за неделю: в августе Анвар Абидович готовился к хлопкоуборочной кампании, а в сентябре уже слушал лекции на Садовой-Кудринской. Перед отъездом хозяин республики лично напутствовал Анвара Абидовича в дорогу, сказал: учись хорошо, ты нужен Узбекистану, и даже обнял и поцеловал его. И тогда Тилляходжаев мысленно поклялся служить ему верой и правдой всю жизнь, идти за него в огонь и воду, не щадя живота своего, хотя тот ни о чем подобном его не просил и верности не требовал.
Так в Москве вновь переплелись его дороги с Шарофат. Перед отъездом в академию Анвар Абидович не видел ее почти год: летом на каникулы она не приезжала — проходила практику в молодежном издательстве. Узнав по телефону, что Анвар Абидович неожиданно прибывает в Москву на учебу, она умоляла его достать ей светлую дубленку с капюшоном — такие как раз входили тогда в моду. Дубленку он ей привез, купил еще какие-то тряпки, но на всякий случай Халиме об этом не сказал — теперь жена могла и заревновать: Шарофат по молодости лет не скрывала, что ей нравится Анвар-ака и что она завидует удачливому замужеству сестры.
В Москве Анвар Абидович раньше никогда не бывал, и Шарофат, за два года ознакомившаяся с городом, оказалась кстати. Учеба в академии давала возможность посещать театры, концертные залы, вернисажи, просмотры в Доме кино — культурной программой будущих идеологических работников занимались всерьез и основательно. И тут Анвар Абидович выглядел волшебником — доставал билеты на любой нашумевший спектакль, премьеру, концерт эстрадной звезды, кинофестиваль, творческую встречу с очередной знаменитостью. Шарофат влюбленными глазами смотрела на мужа своей сестры и гордилась им; она чутьем угадывала, какой взлет ожидает его после окончания Академии при ЦК КПСС.
Новый год отмечали небольшой компанией в ресторане "Пекин", что рядом с общежитием и учебными корпусами академии. Анвар Абидович, оглядывая роскошный зал, празднично одетых людей и хмелея от размаха веселья, музыки, подумал о переменчивости судьбы: еще полгода назад он об этом и мечтать не мог и, неожиданно склонившись, нежно поцеловал в щеку сидевшую Шарофат. В темно-вишневом строгом вечернем платье, молодая, элегантная, она словно магнитом тянула к себе взгляды мужчин. Анвар Абидович видел это и втайне радовался, что имеет власть над очаровательной девушкой. В новогоднюю ночь она и стала его любовницей.
Жизнь в Москве таила не только приятные стороны; вскоре появилось раздражение — катастрофически не хватало денег. Связь с Шарофат Анвар Абидович не афишировал — на каждом курсе учились земляки, и его поведение быстро сделалось бы известным человеку, которому он поклялся служить всю жизнь. А тот, закрывая глаза на многие человеческие слабости, блудливых не любил, мораль его была пуританской, и по-пуритански жестко наказывал нашкодивших. Сам человек сдержанный, ценил и в людях сдержанность. В общем, было чего опасаться, не говоря уже о семье — о разрыве с Халимой не могло быть и речи.
Общежитие Шарофат находилось на улице Добролюбова, у останкинского молокозавода; на такси уходила почти вся зарплата, что сохранили ему на время учебы. К тому же пришлось снять хорошую комнату для свиданий неподалеку от "Пекина", возле Тишинского рынка, и это стоило ему сто рублей в месяц — одним словом: деньги… деньги… деньги…
Секретарем райкома до отъезда на учебу он проработал всего три года и особенно близко к себе никого не подпускал, словно чувствовал, что когда-то карьера его круто пойдет вверх. Может, сказывалась и его природная осторожность: действовал он обычно через доверенных лиц, родственников, людей из своего рода, и то, что имел, казалось ему вполне достаточным, но лишь в Москве обнаружил, что есть жизнь, на которую его денег не хватит.
Москва потрясла Анвара Абидовича не только этим открытием — он тут прозрел, понял, с каким размахом следует ворочать дела.
И когда ему однажды позвонил начальник общепита района, справился о житье-бытье, самочувствии, Анвар Абидович, особенно не жалуясь, сказал: "А вы бы с начальником милиции, своим другом, приехали, проведали, как мне тут живется, погостили у меня, по театрам походили…" Эти дружки особенно старательно искали к нему подход, когда он был хозяином района. Намек поняли правильно, и через неделю Анвар Абидович встречал на Казанском вокзале земляков, занимавших на двоих целое купе, — с таким грузом Аэрофлот не принимает. С тех пор жизнь Анвара Абидовича в Москве наладилась, и он особенно не раздражался: гости подъезжали с четко выверенным интервалом — ни почте, ни телеграфу аспирант не доверял.
Получил он неожиданно еще одну помощь, и весьма ощутимую, но не сумма обрадовала Анвара Абидовича, а источник. По сложившейся традиции, аспиранты после каждого курса обучения, возвращаясь домой на каникулы, заходили в республиканский ЦК, и первый их всегда принимал, расспрашивал о житье-бытье, о Москве, товарищах по учебе, о преподавателях. Явился с таким визитом-отчетом в ЦК и Анвар Абидович, волновался страшно: а вдруг донесли и о Шарофат, и о частых гостях из района? Волнуйся не волнуйся, а избежать встречи невозможно.
Принял первый не откладывая, как только доложили, и Анвар Абидович посчитал это за добрый знак, но все равно испытывал страх и волнение, потели руки, дергалось веко. Волнение хозяин кабинета оценил как должное — наверное, отнес к величию собственной персоны и торжественности личной аудиенции. Спрашивал обо всем подробно, дотошно, но чувствовалось, что жизнь в академии он знал хорошо и ориентировался в ней не хуже своих аспирантов. Чем дольше он расспрашивал, тем увереннее чувствовал себя Анвар Абидович, успокоился — не знает, не донесли, не проведали. Впрочем, он был не так прост, чтобы выставлять свою жизнь напоказ, но ведь и догляд мог существовать изощренный — об этом аспирант уже кое-что знал, но еще больше догадывался.
Заканчивая беседу, Верховный по-отечески тепло спросил:
— Денег хватает? Не бедствуете? У вас, я знаю, большая семья, четверо детей?
Анвар Абидович слегка насторожился, но рапортовал без раздумий:
— Столовая в академии прекрасная, главное — недорогая. Хватает. Я привык жить скромно, — он уже ведал, что первый руководитель Узбекистана любит слово "скромность" — оно у него из часто употребляемых.
Ответ, видимо, устроил хозяина, и он загадочно улыбнулся, потом вышел из-за стола, прошелся по кабинету, подошел к окну и долго смотрел на раскинувшийся через дорогу, у реки, утопающий в зелени стадион "Пахтакор".
Вот в эти минуты Анвар Абидович и натерпелся страху — не высказать.
Верховный о чем-то долго раздумывал; порою казалось, что он забыл о нем. Затем он вернулся за стол, попросил секретаршу принести чай и задушевно сказал:
— Дорогой Анварджан, я ведь направляю вас в Москву не только для того, чтобы вы набрались знаний, защитили диссертации, стали учеными мужами. Ученых мужей в Узбекистане хватает, даже перепроизводство, в кого ни ткни — кандидат наук или даже доктор, первое место в стране по числу ученых людей на душу населения держим. Я хочу, чтобы вы завели дружбу с теми, с кем учитесь, а не варились в котле землячества и не пропадали на кухне возле казанов с пловом, как делает уже не одно поколение наших аспирантов.
Академия, на мой взгляд, это Царскосельский лицей, Пажеский корпус, Преображенский полк, если помните историю. Только оттуда выходят секретари ЦК, секретари горкомов и обкомов, министры, депутаты, редакторы газет и руководители других средств массовой информации — люди, которые совсем скоро будут править в своих республиках и регионах, и с ними вы должны навести прочные связи, мосты — вот ваша главная задача в столице, и на эту цель вам отведено целых три года. Только заручившись дружбой сильных мира сего, вы по-настоящему послужите Узбекистану, его процветанию. Уяснил?
Анвар Абидович от волнения, от важности доверительного разговора потерял дар речи и только кивнул головой.
Хозяин кабинета сам разлил чай по пиалам и, нажав какую-то кнопку, сказал:
— Сабир, зайди, пожалуйста, Анвар Тилляходжаев у меня из Москвы.
Вошел представительный мужчина, окинувший Анвара Абидовича внимательным взглядом, и положил на стол перед первым тоненький почтовый конверт. Как только человек, которого назвали Сабиром, покинул кабинет, секретарь ЦК сказал:
— Это вам, Анварджан, для наведения мостов — отчета я от вас требовать не буду, надеюсь, что вы распорядитесь суммой разумно, и пусть с вашей легкой руки множатся повсюду друзья Узбекистана. Если возникнут дела, которые вам покажутся не по силам, звоните мне — и всегда можете рассчитывать на помощь. Я имею в виду, что если кто-нибудь из преподавателей или аспирантов захочет посмотреть Самарканд, Бухару, Хиву, Ташкент — приглашайте, встретим достойно.
На прощание Верховный неожиданно спросил:
— Вас не смущает, не затрудняет моя просьба?
— Я постараюсь оправдать ваше доверие, домулла, — сказал растроганно Анвар Абидович и хотел поцеловать ему руку, но тот не позволил, сам по-отечески обнял аспиранта за плечи и проводил до двери.
Ошарашенный встречей, оказанным доверием, Анвар Абидович забыл про конверт и только вечером, в поезде, по пути домой, вспомнил и вскрыл его — там лежала сберкнижка на предъявителя, на счету значилось пятьдесят тысяч рублей.
Всю ночь в поезде он не мог уснуть — душа ликовала, сердце готово было выпрыгнуть; он не раз выходил в коридор вагона остыть, успокоиться, но не удавалось, хотелось прыгать, плясать, петь. Нет, не оттого, что неожиданно получил в распоряжение пятьдесят тысяч бесконтрольных денег, нет, деньги его теперь не волновали. Радовался оттого, что стал доверенным человеком первого, цену его симпатий он знал — не всякого тот миловал, приближал к себе, но своих в обиду не давал, даже виновных, — Анвар Абидович знал это.
Еще вчера Анвар Абидович чувствовал себя виноватым перед Халимой, но после встречи в ЦК словно отпустили ему грехи и выдали индульгенцию на все будущие, он возомнил себя таким государственным человеком, на такой высоте, что связь с Шарофат показалась ему недостойной терзаний его души. Выйдя из ЦК, он почувствовал, как воспарил над людьми, и посчитал, что его поступки не подчиняются обычной человеческой морали, нравам, традициям и оттого уже не испытывал угрызений совести ни перед женой, ни перед Шарофат и ее родителями, ни перед собой. Отныне он становился сам себе судьей.
В Москве он часто скучал по дому, по семье и много раз мысленно видел встречу после разлуки — прежде он никогда так долго не отлучался от близких, но после аудиенции у Верховного вмиг сместились все ценности, доселе святые для него: дом, семья, дети. Душа его ликовала не от встречи с родными, детьми, женой, родовой усадьбой, он все еще пребывал на пятом этаже белоснежного здания на берегу Анхора и ощущал на плече надежную руку Верховного. Чувство это было так сильно, так будоражило его, что он не находил себе места в доме, не мог дождаться вечера. Как только стемнело, он направился в мечеть. С муллой у него давно сложились приятные отношения, хотя Анвар Абидович не афишировал этой связи, но помогал мечети щедро. Он уяснил, что ислам проповедует в принципе то же, что и райком, — покорность, терпение, и обещания их почти совпадали: если ислам сулил рай в загробной жизни, то Анвар Абидович ориентировал народ на светлое будущее. Проще говоря, два духовных наставника понимали друг друга с полуслова.
Мулла удивился и позднему визиту, и той взволнованности, которую тотчас угадал в первом мусульманине района, как он иногда говорил своим верующим, поддерживая авторитет власти. Мулла, следуя восточным традициям, хотел пригласить гостя в сад, где служки тотчас кинулись накрывать дастархан, но Анвар Абидович перебил его:
— Домулла, душа горит, сначала я хочу поклясться на Коране в верности одному человеку, а уж потом сяду с вами за ваш щедрый стол и со спокойным сердцем побеседую как прежде.
Мулла дал знак, чтобы принесли Коран. Как только подали Коран, он спросил:
— Вас заставляют присягать на верность обстоятельства или вы это делаете по внутреннему убеждению, по голосу совести?
— По зову сердца, — ответил, волнуясь, Анвар Абидович.
— Прекрасно, Аллах не любит насильственных клятв.
Аспирант, припав на колено, поклялся верой и правдой служить человеку, тепло руки которого он еще ощущал на плече.
В тот день и произошло его отчуждение от семьи: нет, он не снимал с себя принятых обязательств кормить, обувать, одевать, заботиться о ее благах, но мучиться виной, терзать себя за какие-то поступки он считал теперь ниже своего предназначения на земле…
Наверное, он еще долго вспоминал бы и о молодой Шарофат, и о Москве, и о тех далеких годах, но раздался телефонный звонок, и обкомовский шеф-повар доложил, что все упаковано в лучшем виде и размещено в машине. Звонок вырвал из приятных видений, и Анвар Абидович, зачастую беспричинно, моментально наполнявшийся раздражением и злобой, бросил трубку и даже не поблагодарил повара, хотя ценил его умение, а главное, доскональное знание его вкуса.
Бросив трубку красного телефона, он поднял трубку белого и, услышав голос Шарофат, буркнул одно лишь слово:
— Выезжаю…
Шарофат, привыкшая к неожиданным перепадам его настроения, необузданным, диким страстям, не удивилась, что всего полчаса назад он ворковал как влюбленный юноша, а сейчас говорил раздраженно.
В расшитом золотом ярком атласном халате с изображением резвящегося дракона на спине, она подошла к зеркалу и, поправляя тщательно уложенную прическу, увидела новый седой волосок, но убирать не стала, с грустью подумала: еще один. Оглядев себя внимательно уже в который раз, чуть-чуть подрумянила щеки и слегка надушилась его любимыми духами "Черная магия" — других он не признавал и дарил ей целыми упаковками, по двенадцать коробок сразу. Добавив последние штрихи к макияжу, поспешила к двери, знала, что больше всего на свете он не любил ждать. Ни минуты! Прямо-таки взбалмошный и капризный ребенок — вынь да положь сию секунду: хочу, и все!
Однажды, когда она уже была замужем, он учинил грандиозный скандал — очень хотел ее видеть, а ее не оказалось дома, ходила к подружке читать новые стихи. Вот тогда в бешенстве он поставил ей жесткое условие: отныне и навеки всегда быть дома, никуда не отлучаться, чтобы он мог найти ее при первом желании. Свободу передвижения она получала в те дни, когда он отсутствовал, уезжал на совещания в столицу или в командировки по области.
Тогда он и распорядился насчет прямого телефона. Для человека, не знавшего близко Наполеона, требование показалось бы абсурдным, но Шарофат-то знала, что для исполнения своих прихотей он не остановится ни перед чем. Год от года он становился все необузданнее. Помнится, однажды во время пленума обкома партии раздался вдруг звонок по прямому телефону. Шарофат подумала, что звонок ошибочный, — по местному телевидению как раз транслировали передачу из актового зала обкома, я пять минут назад она видела Анвара Абидовича в президиуме. Нет, звонил он сам, говорил ласково, нежно. Шарофат даже остереглась — не разыгрывает ли ее кто, и спросила:
— А как же пленум?
Он ответил, что сделал главное выступление, а сейчас часа полтора будут содоклады, затем прения, скукота в общем, и ему очень захотелось ее увидеть.
— Приезжай немедленно, машину я уже выслал, у потайного входа тебя будет ждать Юсуф.
Через десять минут она была у него в комнате отдыха, куда долетал шум аплодисментов с идеологического пленума. В тот день Шарофат никак не могла настроиться на серьезный лад, все говорила: "Без тебя пройдет такое важное мероприятие", на что он снисходительно ответил: "Ну и что, Цезарь позволял себе и не такое, а я чем хуже его, да и резолюция уже неделю назад готова". К прениям он успел и даже выступил страстно на тему о моральном облике коммуниста.
Нет, ждать он не любил.
Едва Шарофат вышла на открытую веранду коттеджа, как подъехала машина.
— Почему чернее тучи, кто огорчил эмира Заркента? — спросила ласково Шарофат, принимая в прихожей тонкий летний пиджак Анвара Абидовича — к одежде он был неравнодушен и шутил, что заразился от нее вещизмом.
— Всегда найдется какой-нибудь подлец, который если не с утра, то к обеду уж точно испортит настроение, — разошелся сразу Наполеон. — Ты, конечно, слыхала про Махмудова Пулата Муминовича, в области самый известный район…
— Конечно, слыхала — кто же Купыр-Пулата у нас в области не знает, уважаемый человек…
— И ты туда же… "уважаемый"… — передразнил Анвар Абидович. — Так вот, твой Пулат-Купыр или как там его, оказывается, сын чуждого нам элемента, скрыл от партии свое социальное происхождение, столько лет прятался… Ну и люди пошли, так и норовят к партии примазаться…
Шарофат удивленно посмотрела на него, затем отошла в сторону и, поняв, что Анвар Абидович не шутит, начала так смеяться, что выронила из рук пиджак.
Смеялась Шарофат красиво, кокетливо запрокинув голову, придерживая полы разъезжавшегося атласного китайского халата. Смех хозяйки дома сбил его с толку, и он, внезапно успокоившись, спросил мирно:
— Я сказал что-нибудь смешное, милая? — случались у него и такие переходы.
Шарофат подошла к нему, обняла и сказала:
— Если бы ты мог видеть и слышать себя со стороны, наверное, умер бы со смеху, — ты пылал таким праведным гневом, никакому Смоктуновскому такое не удалось бы…
— Да, я как коммунист искренне возмущен: таким, как Махмудов, не место в наших рядах, — завелся он вновь.
Шарофат улыбнулась и, сдерживая смех, сказала:
— Анварджан, ну ладно, Пулат Муминович чужеродный элемент, сын классового врага, но ведь и ты не прост происхождением — об этом все знают. Тилляходжаевы — знатный род, белая кость, дворяне, так сказать, князья — только за родословную я полюбила тебя девчонкой.
— Да и впрямь я как-то о себе не подумал, — растерялся Наполеон, но тут же нашелся: — Но я ведь специально не скрывал от партии своего происхождения, и моего отца не расстреляли как врага народа, слава Аллаху, умер в прошлом году в своей постели. И вообще — Тилляходжаевы есть Тилляходжаевы, нашла с кем сравнивать, не Махмудовы же должны править в Заркенте.
— Успокойся, милый, успокойся, разволновался из-за пустяков, — и она вновь обняла его и стала целовать — она знала, как его отвлечь, чувствовала свою силу.
И в ту же секунду мысли о Махмудове отлетели куда-то в сторону, показались мелкими, несущественными, у него вырвался стон, очень похожий на звериный рык, и он, не владея собой, легко поднял Шарофат на руки и понес через просторный зал в спальню.
Напрасно Шарофат отбивалась, говорила об обеде, о корзинах, что стоят, остывая, на веранде, но хлопковый Наполеон ничего не слышал.
Через полчаса он вспомнил об обеде и теперь уже сам напомнил о корзинах на веранде. Шарофат легко спрыгнула с высокой кровати красного дерева, очень похожей на корабль, — они и называли его шутя "наш корвет". Сбитые простыни, белые подушки, легкое стеганое одеяло из белого атласа издали впрямь напоминали опавшие паруса старинного корвета.
Шарофат накинула на себя заранее приготовленный кружевной пеньюар и, чувствуя, что он ею любуется, чуть задержалась у трельяжа, поправляя волосы, потом вернулась и, поцеловав его в щеку, сказала:
— Потерпи немножко, через десять минут я освобожу ванную, ты ведь знаешь: у нас, бедных, только одна ванная…
Анвар Абидович понял ее намек так, что пора менять коттедж на более современный, комфортабельный, такой, в котором он жил сам. "Если я имею две ванных, то у меня шестеро детей и твои родители живут со мной", — хотел взорваться от несправедливости Наполеон, но сдержался, потому что посмотрел вслед Шарофат…
Она по-прежнему выглядела прекрасно — Москва пошла ей на пользу: знала, как сохранить себя, не переедала, частенько сидела на диете, порою даже голодала, устраивала разгрузочные дни. Занималась гимнастикой, а вот теперь увлеклась еще аэробикой. Отчего бы не заниматься собой — временем она располагала: я творческий работник, поэтесса, на вольных хлебах, говорила она новым знакомым гордо. Лихо водила машину, смущая местное бесправное ГАИ. В Москве ей однажды пришлось сделать от него аборт, оперировали поспешно, на дому, и детей у нее не было. Но о давнем аборте никто не знал.
— Аллах ее покарал, — твердила не раз в сердцах Халима, догадывавшаяся о связи сестры с мужем. С годами семья, быт, дети, давнее отчуждение мужа стушевали боль Халимы — она махнула на него рукой и жила только детьми.
Наполеона тянуло к Шарофат, как ни к какой другой женщине, хотя навязывались ему в постоянные любовницы и молодые карьеристки из комсомола, облисполкома, профсоюзов, но он знал их мысли наперед. Чувствовал он и тягу к себе Шарофат — с ним она была счастлива, он доставлял ей наслаждение, его не обманешь. Он понимал, что в их страсти таилось что-то патологическое, обоюдно патологическое, как объяснил ему один известный врач-психиатр, которому Анвар Абидович очень доверял и к которому время от времени обращался за помощью, хотя тот и жил в Ленинграде. Наверное, и впрямь патология; однажды Шарофат рассказывала, что еще сопливой школьницей, в неполных четырнадцать лет, когда ночевала у них в доме, прокрадывалась по ночам к порогу их спальни, и как волновал ее каждый вздох, каждый шорох из-за двери…
Услышав, что шум воды в ванной стих, поднялся и Наполеон. В просторной спальне у Шарофат и ее мужа, Хакима Нурматова, у каждого — свой личный гардероб. Четырехстворчатый полированный шкаф Хакима занимал стену слева; по мусульманским обычаям, предписанным шариатом, именно с этой стороны должен спать муж. Вспомнил он из шариата еще одну любопытную заповедь: если простолюдин женится на женщине из рода ходжа, что бывает крайне редко, что называется, в экстремальных условиях, то каждую ночь он должен проползти под одеялом под ногами жены, и только тогда имел право лечь рядом с ней. Вот что значит принадлежать к роду ходжа!
Анвар Абидович распахнул створку знакомого шкафа, отыскивая какой-нибудь халат, и от удивления присвистнул.
— Охо, сколько за месяц нанесли! — Он давно уже не был у Шарофат — дела, дела, комиссии, командировки.
Анвар Абидович отобрал халат, похожий на тот, в котором встретила его Шарофат, только золотые драконы паслись на черном атласе; особенно понравился ему тяжелый, витой, шелковый пояс — словно золотой цепью опоясывал.
Обилию халатов он не удивился, да и в шкафу оказались лучшие из лучших. А сколько их сложено где-нибудь в углу — сотни! Так же, как и у него дома. А куда деться? По народной традиции везде, куда ни попадешь, норовят на тебя надеть чапан или халат, а уж начальника ОБХСС области порою в день в три халата облачают.
Наполеон завязал пояс с кистями, оглядел внимательно, как и Шарофат, свое изображение в трельяже и, довольный, засунул руки в карманы и тут же моментально вынул их — в каждой руке у него поблескивала золотая монета, царский червонец; он знал, что по нынешнему курсу цена монетки — тысяча рублей.
— Хитер свояк, и он, значит, золото решил солить, — и тут же неожиданно вспыхнул. — А что же он мне, своему родственнику и покровителю, носит грязные бумажки? Приедет, разберусь…
Секунду он раздумывал, как поступить с монетами, — о том, чтобы оставить их в кармане, он и не помыслил. И вдруг, улыбнувшись, по дороге в ванную заглянул на кухню, где Шарофат уже начинала хлопотать насчет обеда.
Он подошел к ней тихо и, ласково погладив по спине, сказал:
— Вот тебе, голубушка, от меня подарок, — и разжал перед ничего не понимающей Шарофат пухлую ладошку.
У Шарофат руки оказались в масле, и он опустил монеты ей в карман, а сам, насвистывая песенку, довольный, что отделался за счет ее мужа, направился принимать душ.
Мылся он долго и с наслаждением, и все время не шел у него из головы муж Шарофат, Хаким Нурматов.
"Как же он тайком от меня начал собирать золото? — думал он. — Почему посмел так своевольничать, не поставил в известность, не согласовал?"
И вспомнил, как поднял, возвысил безродного и нищего пса, ничтожного лейтенантика районной милиции, сделал своим родственником, доверенным лицом. Теперь этот мерзавец, заполучив полковничьи погоны, тайком от него собирал золото, которое по праву должно принадлежать только ему.
Учиться в Москве они с Шарофат закончили одновременно, но Анвар Абидович настоял, чтобы она задержалась еще на два года в столице — оставляли ее на кафедре, и появилась возможность защитить кандидатскую диссертацию по творчеству поэтессы прошлого века Надиры Бегим. Так надо, сказал Анвар Абидович, и Шарофат перечить не стала.
Вернувшись домой и вновь возглавив район, Анвар Абидович не забывал о Шарофат, о том, что следует как-то определить ее судьбу и сохранить на нее права.
Однажды в застолье у начальника районной милиции, с которым он сдружился за время учебы в академии, пришла ему спасительная идея. Он спросил у полковника, нет ли среди его подчиненных заметного жениха, с одним ярко выраженным качеством — жадностью. Полковник рассмеялся, подумал, секретарь шутит, и ответил: что-что, а жадность — главная черта всех его сотрудников, и старых и молодых. Посмеялись они тогда от души, но, сообразив, что гость не шутит, он тоже всерьез сказал: надо подумать. Через три дня он показал ему одного парня и, характеризуя его, сказал: этот за деньги мать родную продаст, а отца удавит. Парнем оказался Хаким Нурматов.
С месяц приглядывался к нему Наполеон и понял, что парень неглупый, беспринципен до предела и действительно патологически жаден. Когда план окончательно созрел, секретарь вызвал Нурматова к себе и без обиняков спросил: не хочешь ли ты со мной породниться? Безродный лейтенант опешил, он знал: у Анвара Абидовича незамужних сестер нет, все они давно состояли в браке и имели детей, и о разводах он ничего не слышал, в ближайшей его родне ни одной хромоножки, — на иную девушку из рода ходжа он рассчитывать не мог.
Видя его растерянность, хозяин кабинета пояснил: мол, в Москве у него учится в аспирантуре свояченица, Шарофат Касымова, сестра его жены, и на каникулах она вроде видела его, и он ей понравился, и на правах родственника он решил поговорить с ним. Мол, есть и ему возможность поехать в Москву на полуторагодичные курсы работников ОБХСС, а там он может встретиться с Шарофат.
Лейтенант был неглуп, он знал, как покрывают свои шалости большие люди, выдавая своих любовниц и блудливых дочерей замуж за покладистых людей, обещая им свое покровительство. Здесь он сразу почувствовал подобное.
Конечно, лейтенант знал Шарофат, учился с ней в школе, в параллельном классе, видел летом, какая она красивая и важная стала, пожив столько лет в Москве; прямо француженка, как сказал кто-то из его сослуживцев. Видя его колебания, Наполеон обронил как бы случайно: если будешь хорошо учиться, сразу после окончания станешь начальником ОБХСС района. Нурматов на меньшее и не рассчитывал — через неделю он уехал на курсы. Из Москвы он вернулся капитаном и с женой.
С тех пор Анвар Абидович и опекал мужа Шарофат, держал его рядом с собой, а став секретарем обкома, доверил ему пост начальника ОБХСС области. Надо отдать должное, проблем с Нурматовым у него не возникало: он знал свое место и понимал, за что ему выпала величайшая милость, догадывался, что любое его ослушание будет стоить ему не только выгодной должности, без которой он себя уже не мыслил, но и жизни — при желании на полковника можно было каждый день по три дела заводить.
Но вот золото в карманах его халата не давало покоя — Наполеон сам любил золото именно в монетах. Сколько же он смог уже накопить червонцев, и не означает ли сей факт, что Хаким вышел из-под контроля?
"Ну монеты-то я у него все до одной отберу — золота в области не так много, чтобы я мог терпеть еще одного конкурента", — решил он вдруг и повеселел.
Распаренный после горячего душа, надушенный парфюмерией полковника, Анвар Абидович появился в столовой.
— Ну и нагулял я аппетит, милая, где моя большая ложка? — сказал он, озоруя, с порога.
Шарофат, поджидавшая его за накрытым столом, всплеснула руками.
— Ну настоящий китайский мандарин, только тонких обвислых усов не хватает. Вон посмотри — на вазе изображен твой двойник.
В углу столовой стояла высокая трехведерная напольная ваза-кувшин старинного фарфора; с нее почти в полный рост Анвара Абидовича был изображен улыбающийся китаец с бритой головой и в таком же халате с золотыми драконами на черном атласе. Шарофат тонко понимала антиквариат — не зря семь лет прожила в Москве.
Анвар Абидович с улыбкой рассматривал двойника, затем встал в обнимку с кувшином, словно позируя для фотографа, и Шарофат ничего не оставалось, как сбегать в соседнюю комнату за "Полароидом" и сделать моментальный цветной снимок. Сходство с моделью художника так поразило секретаря обкома, что он долго не выпускал фотографию из рук, любовался, спрашивал:
— Как ты думаешь, это император? — И сам же подтвердил: — Да, похоже, очень похоже, но только мне не нравится мандарин, уж лучше китайский богдыхан, верно?
И оба весело рассмеялись.
— А где же выпивка? — спросил затем строго Анвар Абидович, оглядев стол.
— Ты разве не пойдешь на работу? — обрадовалась Шарофат.
— Нет, золотая, не пойду и вообще сегодня остаюсь у тебя на всю ночь. Имею я право загулять, как поступают мои верноподданные?
У Наполеона начинался кураж — Шарофат чувствовала это и поспешила к домашнему бару, и тут же подкатила к столу звенящую дорогими бутылками тележку с напитками. Анвар Абидович читал редко, только газеты, да и то без чего нельзя было обойтись, занимая такой пост. Но когда-то, во время учебы в академии, он наткнулся то ли в поваренной книге, то ли в романе из светской жизни на указание, что к малосольной семге хороша охлажденная водочка, к севрюге горячего копчения и вообще к рыбе — белое вино, к мясу и дичи — красное, а к кофе требуются ликер и коньяк, — это он запомнил на всю жизнь и требовал на всех застольях соблюдать этикет. Из-за стола, где он оказывался тамадой, редко кто выходил трезвым.
Сегодня в обкомовском буфете была семга, нежная, розовая, жирная, и обед начали с водочки. Выпив, неспешно закусив, Анвар Абидович, как бы между прочим, спросил Шарофат в надежде, что потянется ниточка к золотым монетам, к которым пристрастился ее муж:
— Как, Хаким не обижает?
Никогда прежде он о нем не расспрашивал, не интересовался, словно того и не существовало, и вдруг такая забота. Простой человеческий вопрос несколько смутил Шарофат, и она ответила вполне искренне:
— Нет, не обижает. Но мне кажется, ему следовало бы бросить нынешнюю работу — он плохо кончит.
— Ну, ты не преувеличивай, он мне родственник все-таки, и, пока я жив, ни один волос с его головы не упадет.
— Я не о том, — настойчиво перебила его Шарофат. — Его срочно следует показать хорошему психиатру — мне кажется, деньги уже свели его с ума.
— Почему? — с заметным любопытством поторопил он Шарофат. Золото не шло у него из головы.
Но Шарофат имела в виду другое: ее действительно не интересовали ни деньги, ни золото, стекавшееся в дом, обилие того и другого и поведение мужа вызывали в ней порой отвращение — оттого она искала уединения в надуманной, отвлеченной от жизни поэзии и неожиданном увлечении антиквариатом.
— Ты ведь знаешь, я не вмешиваюсь ни в твои дела, ни в его — так воспитали дома, так вымуштровал меня ты. Раньше я не замечала, как и с чем он уходит на работу и с чем возвращается, мое дело женское: чтобы он ходил аккуратным, был сыт и в доме был уют, комфорт. Но вот года два назад я стала замечать, что почти каждый день он приходит домой то с портфелем, то с "дипломатом", а уходит на службу с пустыми руками. Такое не могло не броситься в глаза, хотя, повторяюсь, я не ставила целью шпионить за мужем, вмешиваться в его дела — это я на тот случай, чтобы ты не подумал обо мне плохо. Когда в доме скопилось портфелей и "дипломатов" сотни четыре, я сказала шутя: Хаким, не пора ли нам открыть галантерейный магазин? Если бы ты видел, как обрадовался он моей идее! На другой день он привез завмага галантерейного магазина с крытого базара, и все вывезли, почистили, на радость мне, все углы в доме.
Но он опять продолжал каждый день приходить с "дипломатом" или портфелем, один мощнее другого и, конечно, с новехоньким. Сначала я думала: может, специфика работы такая — важные документы каждый день к вечеру поступают, потом отбросила эту версию — не такое уж у нас богатое государство, чтобы респектабельными "дипломатами" разбрасываться. К тому же, если бы они принадлежали МВД, значит, были бы похожи один на другой.
Потом я решила, что это — подарки: и портфель, и "дипломат" до сих пор в дефиците да и модны. Но зачем же начальнику ОБХСС тысяча "дипломатов"? Абсурд какой-то! Мое женское любопытство взяло верх, и, ты уж меня извини, стала я подглядывать, когда он по вечерам, поужинав, скрывался у себя в кабинете с очередным "дипломатом" и, запершись, проводил там долгие часы. Порою я, не дождавшись его, одна засыпала в нашей роскошной спальне или в глубоком кресле у телевизора.
И что ты думаешь — оказывается, он приносил деньги… Когда меньше, когда больше, и целыми вечерами он перебирал, сортировал, пересчитывал купюры. Приносил он всякие деньги: от замусоленных рублевок до новеньких, хрустящих сотенных — эти ему были очень по душе, я видела. Если бы ты знал, с каким наслаждением он предавался своим ежедневным тайным делам! Он постоянно вел какие-то записи, что-то фиксировал в толстых амбарных книгах. На мой вопрос, чем он занимается по ночам, он неизменно с улыбкой вежливо говорил: служба, служба, дорогая, тайна, ты же знаешь, твой муж государственный человек, полковник. Поначалу меня это смешило, я даже развлекалась, представляя, чему он предается в единственные свободные часы: ведь он тоже, как и ты, уходит на работу спозаранку, возвращается затемно, ни суббот, ни воскресений.
Мне казалось, что, появись ты в те вечера, когда он приезжает с "дипломатом", и займись мы любовью при открытых настежь дверях, он бы этого не заметил — так он бывает поглощен деньгами.
Через год все углы дома, кладовки, антресоли, шкафы вновь оказались забиты портфелями и "дипломатами", но тут уж выручил ты…
Анвар Абидович вспомнил, какой гениальный ход он придумал в прошлом году на похоронах отца. По мусульманским обычаям людям, пришедшим на похороны, дарят платок или дешевую тюбетейку, полотенце или рубашку. Наполеон вспомнил о чапанах и халатах, скопившихся у него дома и у свояка, начальника ОБХСС, и о портфелях и "дипломатах", о которых он, конечно, знал; не меньшее количество находилось у него самого и дома, и в шкафах просторного кабинета в обкоме; правда, до галантерейного магазина он не додумался. И на каждого пришедшего на похороны был надет чапан, и каждому вручался "дипломат" или портфель, но и тут делали подарки по рангу: кому парчовый халат и кожаный "дипломат" с цифровым кодом, а кому попроще. Таких роскошных подарков в этом краю не делал никто — даже эмир бухарский, так уверяли аксакалы, и молва о щедрости Анвара Абидовича, об уважении его к памяти отца еще долго жила в народе.
Не исключено, что среди восьмисот шестидесяти человек, посетивших в скорбный день дом Тилляходжаевых, а учет велся строго, кто-то и получил обратно именно тот чапан, что сам некогда дарил секретарю обкома или его свояку, полковнику Нурматову, или тот "дипломат", в котором приносил взятку.
Надо отметить, что с похорон не только возвращаются с подарками, но и приходят туда с тугими конвертами — должностных лиц и свадьба и похороны не оставляют внакладе, и день скорби превращается в официальный сбор дани и взяток — везут и несут не таясь, прикрываясь народными обычаями и традицией.
Анвар Абидович только принимал соболезнования и конверты и до подсчета, как свояк, не снизошел, не располагал на такие пустяки временем, но жена доложила, что собрали чуть более ста тысяч.
Кто скажет, что нынче похороны разорительны?
— Я, конечно, не призналась, что знаю его тайну, только просила его почаще бывать со мной, читать, смотреть телевизор, но он упрямо говорил: нет уж, читай сама за нас двоих, а у меня дела. Но вот странно: уже скоро почти год, как он стал приходить без портфеля или "дипломата", но по-прежнему по вечерам запирается в кабинете и вновь пересчитывает деньги — наверное, поменял те трешки и рубли, что собирал годами; мне кажется, он свихнулся и переписывает в бухгалтерские книги номера своих любимых купюр…
Вот теперь-то для Наполеона все стало ясно: он понял, когда свояк, как и он, перешел на золото, оттого и перестал таскать домой "дипломаты". Нет, не зря он задал в начале обеда невинный вопрос. А вслух он сказал спокойно:
— Зря ты волнуешься, милая, работа у него действительно государственной важности, трудовая, и тайн в ней много, даже от тебя, — он давал подписку. А то, что он по ночам считает деньги, так у него служба такая: знаешь, сколько они изымают нетрудовых доходов у всяких хапуг и дельцов и вообще у людей нечистоплотных. Видимо, в управлении не успевает, потому и трудится дома — тут у вас все условия, никто его не отвлекает. А с "дипломатами", портфелями выходит сущий беспорядок, безобразие, если не сказать жестче, — я ему укажу. Инвентарь и имущество беречь следует — тут ты права, умница…
— Нет, я по глазам вижу, его надо показать психиатру, — упрямо гнула свое Шарофат.
Тема Анвара Абидовича уже не интересовала: все, что надо, он вызнал, и потому, чтобы свернуть разговор, как бы смирясь, сказал:
— Ну, если ты настаиваешь — покажем, есть хорошие психиатры, и даже у нас в местной лечебнице… — Когда он произнес "у нас в местной лечебнице", у него в голове мелькнул зловещий план, и от радости он чуть в ладоши не захлопал, но вовремя сдержался.
Хотелось Шарофат рассказать еще об одном случае, даже двух, наверняка, требующих вмешательства психиатра, но раздумала — боялась окончательно испортить настроение любовнику.
Проснулась она однажды среди ночи и услышала, как муж бормотал перед сном молитву; опять засиделся почти до рассвета в кабинете, считал, как обычно, деньги. Странная молитва… Он всегда бубнил себе под нос, укладываясь среди ночи рядом с женой, и Шарофат никогда не обращала внимания, считая, что это обычные суры, знакомые каждому мусульманину с детства, а в этот раз услышала — то ли молитва оказалась более внятной, то ли лучше прислушалась.
— О Аллах великий, — шептал начальник ОБХСС в ночной тиши роскошной спальни, — пусть в крае, мне подвластном, множатся магазины, склады, базы, гостиницы, кемпинги, кафе, рестораны, рюмочные, пивные, забегаловки, базары, толкучки, станции технического обслуживания. Пусть с каждым днем будет больше спекулянтов, перекупщиков, фарцовщиков, валютчиков, наркоманов, зубных техников, воров, проституток, растратчиков, рэкетиров, людей жадных, нечестных, всяких шустрил, гастролеров, посредников, маклеров, взяточников. Пусть все они в корысти и жадности потеряют контроль над собой и станут моей добычей — пусть воруют и грабят для меня!
Пусть в моих владениях поселятся самые дорогие проститутки и откроются известные катраны, где играют на сотни тысяч, пусть центр торговли наркотиками и золотом переместится ко мне. Пусть раззявы-туристы запрудят мой край на радость щипачам и кооператорам. Пусть обвешивают, обкрадывают, обманывают, недодают сдачи, недомеривают, прячут товар, торгуют из-под прилавка и из-под полы. Пусть процветает усушка, утряска, недолив, пусть разбавляют пиво, вино, молоко, сметану, пусть мешают в колбасу что хотят, от бумаги до кирзовых сапог — я ее не ем. Пусть ломают электронные весы, подпиливают гири, пусть торгуют левой продукцией, начиная от водки до ковров и мебели. Пусть обман процветает в ювелирных магазинах, пусть вместо бриллиантов продают фальшивые стекляшки, пусть платина в изделиях наполовину состоит из серебра. Пусть строятся люди и ремонтируют квартиры, что-бы я в любой момент мог зайти и спросить: а этот гвоздь откуда, где справка, даже если он и николаевских времен.
Пусть день ото дня набирает силу дефицит, пусть все станет дефицитом — от мыла до трусов! Пусть вечно сидят на должностях и процветают товарищи, создающие дефицит, пусть здравствуют воры и хапуги и люди, выпускающие горе-товары, пусть растет импорт, особенно из капиталистических стран!
Второй раз заклинание мужа Шарофат услышала через полгода; он повторил его слово в слово, не исказив ни одной строки, — поистине оно стало его молитвой. Как тут обойтись без психиатра?
Разговор о начальнике ОБХСС несколько приглушил настроение за столом, и Шарофат, чувствуя вину за неожиданную откровенность, оказавшуюся вроде некстати, предложила очень цветистый тост за здоровье Анвара Абидовича — тут уж она вставила и полюбившегося ему "богдыхана" и не преминула напомнить о его сходстве с китайским императором, улыбавшимся в углу. Здесь Шарофат сознательно брала грех на душу, потому что китаец держал в руках книгу, и люди, рекомендовавшие приобрести редкую вазу, большие специалисты по антикварному фарфору, объяснили, что это придворный поэт, а император тоже присутствовал в сюжете картины, но его изображение упиралось в угол; она, конечно, могла развернуть вазу и показать истинного императора, богдыхана, но тогда ни о каком сходстве не возникало бы и речи. И, возможно, это еще больше испортило бы самочувствие Анвара Абидовича: он вроде как сжился с образом и время от времени поглядывал в угол — сходство с придворным поэтом вряд ли внесло бы в его душу радость, а может, даже и оскорбило.
Но Шарофат, считавшая, что хорошо знает своего любовника, крепко ошиблась: сегодня у Анвара Абидовича как раз поднялось настроение, он уже мысленно подытожил, не хуже чем на компьютере, сколько же золотых монет успел скупить свояк за год, и по самым скромным подсчетам выходило немало — как тут не радоваться неожиданно свалившемуся богатству. А ход насчет психиатра, невольно подсказанный Шарофат, — да ему цены нет! И все за один вечер, за одно свидание! Он настолько расчувствовался от удачи, что невольно встал и поцеловал Шарофат. Нежный жест Анвара Абидовича она расценила по-своему и тоже растрогалась — в общем, оба были счастливы.
Но Шарофат обрадовала его еще одним персональным тостом. Дело в том, что за то время, что они не виделись, Анвар Абидович успел защитить в Ташкенте докторскую диссертацию; до сих пор они были вроде на равных: оба кандидаты философских наук и оба защищались в Москве. Наполеон не располагал ни временем, ни интересом вычитывать свою диссертацию, и он доверил это ответственное дело Шарофат.
Докторская не содержала никаких открытий, но чувствовалась твердая рука профессионала, и все же Шарофат внесла несколько замечаний по существу, и материал высветился по-иному, появилась какая-то самостоятельность суждений. Оттого Шарофат считала себя еще одним соавтором докторской диссертации своего любовника и очень гордилась этим. На торжествах по случаю защиты в доме Тилляходжаевых Шарофат не присутствовала — накануне у нее произошел неприятный разговор с сестрой, и вот теперь они как бы вновь обмывали защиту. Напоминание о том, что он, оказывается, еще и доктор наук, прибавило настроения секретарю обкома, и они окончательно забыли о тягостном разговоре, связанном с полковником. В конце обеда, заканчивая застолье коньяком с непременным кофе, к которому они оба пристрастились в Москве, Анвар Абидович так расчувствовался, что искренне спросил:
— А хочешь, и тебе на день рождения закажу докторскую диссертацию — Абрам Ильич успеет, он голова…
Шарофат обрадовалась, но благоразумие взяло верх:
— Нет, только не сейчас. Неудобно мне сразу вслед за вами, разговоры пойдут. Лучше подожду… года через два.
На том и порешили.
Пока Шарофат убирала со стола, Анвар Абидович прохаживался по квартире, покрутился возле библиотеки, которую хозяйка дома собирала с большой активностью и, понятно, с его помощью, но желания взять в руки книгу не возникало. Возле огромного стереофонического телевизора "Шарп" рядом с видеомагнитофоном он увидел стопку кассет; судя по новым глянцевым коробкам, эту партию фильмов полковник конфисковал недавно — раньше у него черно-белых кассет "Басф" не было. Вот фильмы Наполеона интересовали, и он включил сразу и деку и телевизор.
Дома из-за детей, да и Халима возражала, не удавалось смотреть порнографические фильмы — они-то больше всего и привлекали секретаря обкома; его постоянно занимала мысль: откуда же столько аппетитных женщин для съемок находят на Западе? Фильмы они обычно смотрели с Шарофат, и азартный Анвар Абидович время от времени взвизгивал от страсти и восторга, ширял в бок любовницу и говорил:
— Смотри, не кандидат наук, а что вытворяет — высший класс, учись! — и громко смеялся.
Подобная откровенная вульгарность сначала смущала Шарофат, но потом она перестала ее замечать. Опьяненный всевозрастающей властью в крае и республике, Наполеон день ото дня становился необузданнее, пошлее; он уже не прислушивался ни к чьему-либо мнению, ни к чьим-то замечаниям, перестал обращать внимание и на ее советы. Был только один человек, которому он внимал с почтением, но с тем он встречался редко, и тот вряд ли догадывался о сущности любимого секретаря обкома.
Перебрав пять-шесть кассет, он наткнулся на интересовавший его фильм, но смотреть в глубоком велюровом кресле, в котором иногда засыпала Шарофат, не стал, откатил телевизор в спальню, ближе к "корвету" — они и прежде смотрели домашнее кино в постели.
Минут через десять на его страстные призывы появилась в спальне Шарофат, но фильм смотреть отказалась, потому что уже трижды смотрела его с мужем и дважды с подружкой. Сослалась же на то, что хочет заняться ужином, побаловать богдыхана — так и сказала — домашним лагманом и слоеной самсой с бараньими ребрышками. Наполеон покушать любил, и идея Шарофат пришлась по душе — гулять так гулять, но отпустил ее на кухню все же с сожалением.
Но минут через десять нажал на пульт дистанционного управления и выключил телевизор — смотреть секс-фильм, когда рядом нет красивой женщины, показалось ему неинтересным, не возникал азарт, к тому же опять выплыла откуда-то мысль о Купыр-Пулате, и отмахнуться от нее легко не удалось, хотя и попытался. Впрочем, мысль не совсем о Купыр-Пулате — волновал больше его ахалтекинский жеребец Абрек, на которого позарился Акмаль Арипов. Конечно, аксайский хан мог выложить Махмудову и сто тысяч долларов, имел он и контрабандную валюту, а мог отсыпать и золотыми монетами по льготному курсу, только ведь Пулат Муминович думал о деньгах, что поступят в казну; вряд ли зеленоватые доллары, как и николаевские червонцы, волновали его, иначе бы он сам прибрал к рукам остатки золотой казны Саида Алимхана, хранимой до сих пор садовником Хамракулом.
Жеребец мог стать причиной разрыва с аксайским ханом — он уже не раз намекал Анвару Абидовичу: мол, давай употреби власть, на твоей же территории пасется Абрек, твой же вассал Купыр-Пулат.
А ссориться Наполеону с Акмалем Ариповым не хотелось, и не оттого, что оба в одной упряжке и оба доверенные люди Верховного, а оттого, что тот стремительно набирал силу и в чем-то пользовался большим влиянием, чем он, хотя Анвар Абидович — секретарь обкома крупнейшей области, а тот лишь председатель агропромышленного объединения, а уж по финансовой мощи и сравниваться смешно.
— Я — Крез, а ты — нищий, — сказал ему как-то аксайский хан по пьянке, шутя, но его слова запали в душу Тилляходжаеву — тогда он и стал усердно копить золото. И сегодня, заполучив случайно остатки казны Саида Алимхана и мысленно прибавив золотишко, собранное свояком Нурматовым, он уже не считал себя нищим, хотя с аксайским Крезом ему еще тягаться и тягаться.
Председателя Октябрьского агрообъединения опасался не только Наполеон — беспокоили его растущее влияние и амбиции и самого Верховного: он-то и высказал мысль, что за Акмалем нужен глаз да глаз. Наверное, если бы Арипов находился на партийной работе, Верховный держал бы его рядом, в Ташкенте, или отправил куда-нибудь послом в мусульманские страны, как поступал всякий раз, чувствуя конкуренцию или сильного человека рядом, и контроль обеспечивался бы сам собой, а теперь менять что-то в жизни Арипова оказывалось поздно. Он имел свое ханство в республике, расхожее выражение "государство в государстве" тут не подходило. И осуществлять за ним догляд оказывалось делом непростым: он в полном смысле перекрыл все дороги, ведущие в Аксай и из Аксая, и денно и нощно на сторожевых вышках дежурили люди в милицейских фуражках, хотя им вполне могли подойти басмаческие тюрбаны. Оттого и дружбы с ним терять было нельзя — единственная дорожка в Аксай могла закрыться, и тогда думай, что он там замышляет, кого против тебя или против Верховного настраивает. Как бы Акмаль ни был хитер и коварен, а пьяный за столом, спуская пары, кое о чем всегда проговаривался. Только нужно было умело слушать и с умом поддерживать разговор.
Нет, ссориться ему с любителем чистопородных скакунов нельзя никак, и все упиралось в упрямца Махмудова: не мог же он сказать ему, как любому другому, — отдай коня Акмалю и не кашляй! Да, другому, видимо, и говорить не пришлось бы: только намекни, сам сведет Абрека в Аксай — кто не знает в крае Арипова, любой за счастье сочтет, что удостоился чести посидеть за одним с ним дастарханом. А ответ Пулата Муминовича он знал заранее: обязательно сошлется на конезавод, на государственные интересы, наверное, еще и пристыдит, скажет, почему потворствуете байской прихоти, не по-партийному это. Чего доброго, и на народ ссылаться начнет; говорят, он всерьез верит, что народ — всему хозяин. Возможно, поэтому его любят? Нет, путь напрашивается один: нужно сломить, запугать, заставить служить Махмудова заркентскому двору, тог-да и вопрос с жеребцом решится сам собой.
"Надо уравнять его жизнь и жизнь жеребца!" — мелькнула вдруг догадка, и от зловещей мысли он расхохотался, восхищаясь своим умом. Смех донесся до кухни, где Шарофат чистила лук для самсы, и она порадовалась хорошему настроению человека, желающего хоть внешне смахивать на китайского императора.
"Да, смутные настали времена, — продолжает рассуждать секретарь обкома, — очумело начальство от шальных денег, вышло из-под контроля. Теперь, пожалуй, и сам Верховный не знает, сколько хлопка приписывают на самом деле: пойди проверь, все ждут не дождутся осени, когда из государственной казны польется золотой дождь, успевай только хапать. Хотя год от года все больше ропщет народ, пишет в Москву о том, что до первых снегов держат голодных людей на пустых полях; о детях, забывших, что такое школа и детство; о желтухе, что косит старого и молодого; о бутифосе, отравляющем все живое вокруг; о молодых женщинах, задерганных жизнью, не видящих впереди просвета и перспектив и для себя, и своих детей и оттого сжигающих себя. Страшные живые факелы пылают иногда в сезон свадеб! Но слава Аллаху, что письма эти возвращаются в Ташкент, к самому Верховному с пометкой: "Разберитесь", а тут и разбираются на местах, добавляют еще плетей строптивым и непокорным, чтобы и другим неповадно было жаловаться на счастливую жизнь в солнечном Узбекистане.
До чего дошли, — возмущается Анвар Абидович, — жаловались на его друга, аксайского хана, гонцов в Москву снаряжали, да не вышло ничего, хотя сумели добиться комиссии ЦК КПСС. Казалось, куда выше, да не знали они силы и власти Арипова, его миллионов. Для пущей объективности проверку жалоб с людьми из ЦК КПСС возглавил работник Президиума Верховного Совета Узбекской ССР, депутат Бузрук Бекходжаев, он и вынес окончательное решение: ложь и клевета. Мол, лучшего хана, то бишь председателя, Героя Социалистического Труда, депутата Верховного Совета Акмаля Арипова, нет и не будет. Ликуй и радуйся народ, что повезло вам с таким уважаемым на всю страну человеком. Недешево досталось такое заключение аксайскому хану. В поте лица пришлось поработать продажным следователям из прокуратуры республики, чтобы назвать белое черным, а черное — белым.
"Ворон ворону глаз не выклюет", — сказал какой-то дехканин, узнав о вердикте высокой правительственной комиссии. Конечно, эти слова тут же донесли Акмалю, и тот той же ночью своей рукой отрезал язык дехканину, чтобы не сравнивал уважаемых людей с птицей, питающейся падалью…"
Нет, народ не очень тревожит Наполеона. Он убежден, что народ терпел и терпеть будет, а если взбунтуется — вон какая карательная сила в руках, говорят, на одного работающего два милиционера приходится. Гложет душу другое: разжирев на хлопковых миллионах, каждый начал тянуть одеяло на себя, возомнил себя великим и мудрым. Взять того же Акмаля: кто знал этого неуча, бывшего учетчика тракторной бригады, а поди ж ты — сегодня министры, секретари обкомов в ногах валяются.
А каратепинский секретарь обкома что о себе возомнил: в обход Ташкента открыл прямой авиарейс Каратепа — Москва и Каратепа — Ленинград! Кто-то подумает, что о благе людей своей области заботился, — ничего подобного: показал первому, что и он не лыком шит. За два года первоклассный аэропорт со взлетным полем для тяжелых самолетов отгрохал: мол, знай наших! Нет, такое чванство ни к чему хорошему не приведет, сказал ему на последней встрече Верховный с грустью, а он мудр, политик, время чует, и Анвар Абидович полностью разделяет его мнение, и не только оттого, что когда-то поклялся на Коране служить ему верой и правдой.
Дошло до слуха Верховного, что каратепинский партийный вожак мнит себя столь сильной личностью, что однажды, выступая в большом рабочем коллективе, сказал, что, мол, я получил от вас социалистические обязательства на будущий год, где вы, обращаясь в обком, называете меня "наш Ленин". Нескромно это, товарищи, не по-партийному, хотя я и горд такой оценкой моей работы трудовыми массами. Говорят, слова секретаря обкома, потонули в громе аплодисментов, начало которым задали коммунисты. Умело запущенное в обиход, в сознание людей "наш Ленин" — это тоже в пику первому, его не проведешь.
Нет, Анвару Абидовичу раздоры между коллегами, хозяевами областей, ни к чему, ему выгодно единоначалие, его задача крепить власть Верховного, вождя, а для этого и союз с Акмалем Ариповым, которого они между собой называют басмачом, тоже пока годится. "Если бы удалось стравить аксайского хана с каратепинским секретарем обкома, — размечтался Наполеон, — вот бы порадовался Верховный…" Но шансы тут минимальные, и мечта быстро гаснет. Конечно, предоставлялся верный шанс расправиться с Ариповым руками комиссии ЦК КПСС, но непонятно, почему Бекходжаев спас любителя чистопородных скакунов от верной гибели: в пику Верховному или, наоборот, по его просьбе?
Может, понимали, что, развенчав легенду о волшебном хозяйственнике, о его "семи этажах рентабельности", подрывали миф о сказочной республике Узбекистан, витрине Востока, где все цветет и пахнет и труженики каждый день едят плов и танцуют андижанскую польку?
А может, пожалели заодно репутацию известных писателей и журналистов, и не только Ташкента, что воспевали ложные достижения деспота, не замечая произвола, рабовладельческого строя вокруг, хотя только пожелай увидеть — выйди из-за богато накрытого стола, шагни в первый переулок безлюдного Аксая…
А может, просто дрогнул Верховный, постарел, испугался акмалевских нукеров, которыми и сам при случае пользовался?
Все домыслы останутся теперь загадкой, тайной для Анвара Абидовича — не спросит же он об этом прямо у Верховного.
"Но будь моя воля, — рассуждает Тилляходжаев, — я бы расправился с Ариповым руками Москвы — такие люди нужны были шестьдесят лет назад в басмаческом движении, когда гуляли в крае, наводя ужас, Джунаид-хан и курбаши Курширмат, а теперь другое время, иные методы…"
А тут и новые перспективы вроде для некоторых открылись — зачастил в республику с инспекционными визитами зятек Леонида Ильича, генерал МВД Чурбанов. И в степной Каратепе, и в благородной Бухаре, и в святом Хорезме, и других областях встречали генерала по-хански. Да и как же не встречать, если его в Ташкенте принимали как главу иностранной державы по высшему разряду, со всеми почестями дипломатического этикета: военным парадом, пионерами, толпами согнанных на улицы людей и даже торжественное заседание ЦК посвятили приезду сиятельного зятя, отчитались как бы перед ним, стоя приветствовали его в зале и президиуме, ладоши поотбивали в бурных аплодисментах. И каждый в областях норовил заручиться его дружбой в своих интересах на будущее и настоящее, в поисках самостоятельного выхода на Москву.
Анвара Абидовича на этот раз оттерли от важного гостя — проморгал он момент, хотя заезжал молодой генерал с женой и в Заркент, и принимал он их не хуже, чем в Каратепе, но откровенно на дружбу не навязывался, держался с достоинством, чем наверняка удивил гостя. Считал генерала выскочкой, временщиком, сделавшим карьеру выгодной женитьбой, как его свояк Нурматов, и понимал, что власть у того, пока жив тесть. У Анвара Абидовича своих друзей в Москве хватало, тех, с кем он учился много лет назад в академии, — советы и помощь Верховного оказались кстати, многие его однокашники круто пошли в гору. Вот тут перспективы серьезные, основательные; они знают, кто у них в Узбекистане настоящий друг и на кого нужно ставить карту, только бы подвернулся случай. Нет, зять, пусть даже и генерал-полковник, первый заместитель министра, — слишком зыбко, несерьезно…
И после каждой его инспекции начинались кадровые перемещения в республике. Своих людей ставит на ключевые посты, даже оттер на вторые роли Яллаева, министра внутренних дел, старого товарища Верховного, заменил на Пирмашева. Хотя один другого стоит, тот пример, когда от перемены мест слагаемых сумма не меняется; Анвар Абидович знал обоих хорошо: алчные, жестокие люди.
"Может, в противовес им выпестовал Верховный Арипова и потому не отдал его на растерзание Москве?" — мелькнула неожиданная догадка. Рашидов — человек дальновидный, мог предусмотреть и этот шанс: нужна узда и для МВД — слишком большая власть у них на местах.
Нет, он ни в коем случае не должен поддерживать смуты и раздоры и тянуть одеяло на себя прежде времени, как пытаются делать иные каратепинцы, бухарцы, джизакцы и самые влиятельные "господа ташкентцы", ну и конечно, Акмаль Арипов, который представляет не область и даже не род, клан, а самого себя. "Я — тимурид", — говорит он тем, кто интересуется его родословной: оттуда, мол, у меня тяга к власти, могуществу, богатству, и кровь меня не страшит, а пьянит.
Надо бы всех вновь вернуть под знамена Верховного: мол, пусть, уходя, он и назовет имя преемника — вроде как справедливо и у каждого есть свой шанс. Но Анвар-то Абидович знал, что в этом случае возможности у него предпочтительные, и не только оттого, что более образован, родовит, доктор наук, учился в столице, имеет прочные связи и выходы на Москву, а прежде всего тем, что он ближе всех Верховному по духу, — в этом Тилляходжаев не сомневался.
Серьезные мысли гложут душу Наполеона, он забывает и про секс-фильм, который не досмотрел, и про Шарофат, и про аппетитный ужин, что специально готовится для него, и даже про золото полковника Нурматова, в чьей роскошной постели он удобно расположился. И опять всплывает в памяти, вроде как некстати, Пулат Муминович. "Как с ним все-таки поступить?" — впервые всерьез задумывается Анвар Абидович. И вдруг думает, что неплохо бы использовать авторитет, уважение в народе в своих целях: например, предложить Махмудова Верховному — тот, наверное, сумеет определить место человеку, не погрязшему в воровстве и бесчестии, порою нужны и такие люди.
И вспоминается ему долгий зимний вечер в Москве в здании узбекского представительства, где он провел приятные часы наедине с Верховным, — тогда он уже заканчивал аспирантуру и рвался домой.
Сейчас он не помнит, по какому же поводу первый высказал такую вот мысль, да это и несущественно, важно, что она теперь оказалась к месту и, считай, спасла Пулата Муминовича от тюрьмы.
"Русские, — говорил он своим бархатным, хорошо поставленным голосом, — искоренили свою аристократию и интеллигенцию в революцию, оставшихся добили в гражданскую, а тех, кто чудом уцелел от того и другого, сгноили в тюрьмах и лагерях или выгнали на чужбину, а двум поколениям их детей закрыли доступ к образованию. Мы должны учесть их опыт и бережно относиться к своей аристократии и интеллигенции".
Выходит, законопать он в тюрьму Пулата Муминовича — нарушит наказ своего учителя, пойдет против его воли, а тот может и разгневаться, если узнает еще, что отец Махмудова расстрелян в тридцать пятом году и распалась семья, род и теперь, спустя полвека, повторилась история. Да, мрачная получилась картина — за такое Верховный и его не погладит по головке.
Надо придумать что-нибудь другое, рассуждал Анвар Абидович, и в ближайшие дни возбуждение уголовного дела Пулату Муминовичу не грозило. А там, кто знает, — переменчиво настроение Наполеона. Но сегодня ему хочется думать только о приятном, хватит для него и изнурительной борьбы с Махмудовым — весь день сломал, выбил из колеи… Вдруг до него доносится из кухни песня — поет Шарофат; у сестер Касымовых приятные голоса — об этом знают все в округе. Хорошее сегодня у нее настроение, и он доволен, что решил остаться на ночь, хотя дел у него невпроворот, и, смягчаясь душой, думает, что он не совсем справедлив к нынешнему дню, даже если и был в нем упрямый Махмудов.
"Вот если Верховный сделает меня своим преемником, — предается он вновь сладким мечтам, — перво-наперво я сокращу области, перекрою всю карту, оставлю их всего четыре-пять…" Ведь правил же краем один генерал-губернатор Кауфман с небольшой канцелярией и без современных средств связи, дорог, автотранспорта, авиации. А взять хотя бы Саида Алимхана, владыку бухарского эмирата, остатки казны которого перекочевали теперь к нему, — и тот правил с минимальным штатом. И толку будет больше и меньше конкурентов, а уж пять-шесть верных людей, которые тоже поклянутся ему на Коране, он всегда найдет.
От канцелярии Саида Алимхана мысль невольно переключается на остатки казны эмира. С наслаждением он вспоминает, как доставили ему верные люди и ханское золото, и его хранителя, некоего садовника Хамракула, служившего при дворе с юных лет. Сообщение о золоте эмира казалось столь неправдоподобным, что Наполеон распорядился немедленно доставить Хамракула-ака, и его привезли через три часа из района Купыр-Пулата. В обкоме шло совещание, но Юсуф дал знать, что невероятный груз доставили, и Анвар Абидович быстро свернул заседание и, сославшись на экстренные дела, выпроводил всех и даже велел помощнику отпустить секретаршу и запереть дверь, чего не делал и тогда, когда принимал в комнате отдыха любовниц.
Увидев золото, много золота, он сразу потерял интерес к старику и не очень задержал того, хотя поначалу мыслил принять внимательно, с почтением. Он и слушал его вполслуха и ничего толком не запомнил, потом Юсуф пересказал ему подробно: что, где, когда, откуда. А тогда он спешил как можно скорее остаться наедине с хурджином, в котором старик доставил остатки эмирской казны. Вначале, ослепленный блеском золотых монет, он хотел щедро отблагодарить Хамракула-ака, дать ему две-три сотни рублей, и даже в душевном порыве полез в карман за портмоне, но в последний момент передумал и велел Юсуфу накормить аксакала и лично доставить его домой — этим он избавлялся от помощника на весь вечер.
Оставшись один, Наполеон осторожно высыпал содержимое хурджина на ковер — такая замечательная получилась картина, что хозяин кабинета даже на какую-то минуту пожалел, что никто не видит лучшей на свете композиции — золото на красном ковре! Что там Рубенс, Гойя, Модильяни, Рафаэль, Тициан, реализм, кубизм, импрессионизм… Вот он, настоящий импрессионизм, — радует не только глаз, но и душу, золото само есть высшее искусство!
Все шедевры мира вряд ли могли всколыхнуть душу Анвара Абидовича так, как содержимое грубого шерстяного хурджина, обшитого внутри заплесневелой кожей.
О как пьянила голову эта картина, ноги сами просились в танец! И он пустился в пляс вокруг рассыпанной груды золотых монет и ювелирных изделий. Никогда первый руководитель области так азартно не танцевал ни на одной свадьбе, как в тот вечер у себя в обкомовском кабинете. Танцевал долго, до изнеможения, а потом свалился рядом и сгреб все золото к груди. Мое! Мое! — хотелось кричать, но не было сил — выдохся.
В тот вечер он долго не уходил с работы: ничего особенно не делал, лежал рядом с золотом, осыпая себя дождем монет, пересыпая их с одного места на другое, строил из червонцев башни, даже выстелил золотую дорожку посреди ковра — удивительно приятное занятие, не хотелось складывать золото на ночь обратно в хурджин и прятать в сейф. Он прекрасно понимал полковника Нурматова, пересчитывавшего по ночам деньги, — редкое удовольствие, можно сказать — хобби, мало кому в жизни выпадает счастье играть в такие игры.
Он так ясно вспомнил тот вечер, что слышал звон пересыпаемых из ладони в ладонь монет. О, звон золота — Анвар Абидович знал, как он сладок! Он закрыл глаза, словно отрекаясь от предметного мира, чтобы слышать только этот ласкающий сердце звук, и не заметил, как задремал.
И снится Анвару Абидовичу, улыбающемуся на мягких китайских подушках лебяжьего пуха, под сладкий звон золотых монет странный сон. Будто входит он к себе в кабинет на бюро обкома из комнаты утех в халате, расшитом золотыми драконами, из гардероба полковника Нурматова, подпоясанный шелковым поясом, а на груди у него сияют три ордена Ленина и Золотая Звезда Героя Социалистического Труда, которую Шарофат игриво называет Гертруда, и депутатский значок — естественно, он поважнее любых Гертруд и оттого называется поплавок, ибо только он гарантирует непотопляемость на все случаи жизни. Такого набора нет ни у одного сенатора, ни у одного конгрессмена, ни в какой стране не отыскать, разве только покопаться в прошлом. Поистине императорская пайцза!
"Здравствуйте, я ваш новый император", — говорит он, низко кланяясь собравшимся на бюро.
"Долой! — взрывается зал. — Не хотим богдыханов и мандаринов! Да здравствуют конституционные свободы!"
Анвар Абидович оглядывает роскошный халат начальника ОБХСС и понимает, что напутал с гардеробом, и, успев в паузе выкрикнуть в возбужденный зал: "Товарищи, не волнуйтесь, я сейчас", мигом скрывается в комнате отдыха.
Появляется он вновь в парчовом халате, в белоснежной чалме, и на лбу у него горит алмаз "Владыка ночи" невиданных каратов.
"Отныне я решил Заркентскую область переименовать в Заркентский эмират и прошу называть меня теперь "ваша светлость", "ваше величество"…"
Какой шум поднялся в кабинете — Анвар Абидович раньше не помнил таких волнений ни на одном бюро:
"Долой самодержавие! Долой принцев крови! Свобода! Демократия! Сухой закон!"
И Анвара Абидовича словно ветром сдуло из родного кабинета, и не успели остыть страсти, как он снова предстал перед товарищами по партии.
Зеленовато-красный мундир и белые панталоны оказались непривычны Анвару Абидовичу, да и высокие сапоги с ботфортами жали, но он, придерживая спадающую треуголку (привык, что ни говори, к тюбетейке), твердым шагом прошел к родному столу и рявкнул:
"Начинаем бюро Заркентского обкома…"
Какой свист, улюлюканье поднялось за столом-аэродромом.
"Монархия? Нет! Долой карточную систему и талоны! Спиртное — народу! Наполеона — на Корсику!" — кричал тишайший начальник областного собеса.
Прихрамывая, держа под мышкой треуголку, под которой оказалась наманганская тюбетейка, Анвар Абидович вновь поплелся переодеваться. На этот раз выбирал костюм более тщательно. Китель, застегнутый под горло, защитные галифе, мягкие, из козлинки, сапоги. Он еще застал такую униформу и чувствовал в ней себя уютно, надежно.
Но что стали вытворять знакомые товарищи, коммунисты, хотя Анвар Абидович не успел и слова сказать! Вошел в зал задумчиво, заложив кисть правой руки за борт кителя между третьей и четвертой пуговицей сверху.
"Какие нынче времена! Выгляните в окно! Возврата к галифе и защитным френчам не хотим! Да здравствуют Карден, Хуго Босс, Зайцев и Адидас!" — размахивал откуда-то взявшимся красным знаменем, которых так не хватает у него в области, грузный заведующий отделом легкой промышленности.
"Ну ладно, — согласился Анвар Абидович, — у меня осталась еще одна попытка", — видимо, у них на предыдущем бюро какой-то уговор был.
Вернулся он вновь к своему гардеробу в комнате отдыха и достал обыкновенную тройку из Португалии фирмы "Маконда", светло-серую с тонкой голубой полоской; на таком фоне особенно выигрышно смотрится вишнево-красный, скромный депутатский значок.
Как все вдруг переменилось в просторном кабинете с красным ковром! Стало привычно знакомым, родным. Появление Анвара Абидовича встретили стоя, бурными аплодисментами, взволнованными криками. Но какое тепло исходило от этих здравиц! Каждое знакомое до слез лицо лучилось улыбкой, доброжелательностью; не верилось, что еще полчаса назад они требовали: свободы для печати, выборности органов, изменения правовой системы, каких-то конституционных свобод и гарантий — в общем, бред всякий…
"Начнем, товарищи", — жестко сказал Анвар Абидович, занимая карликовый стул, и тут же проснулся…
На кухне продолжала петь Шарофат, рядом на полу лежал халат с драконами, но без золотых монет, и Анвар Абидович успокоился.
А в это время в гостиничном номере томился неведением Пулат Муминович. Он и представить себе не мог, какой страшный, многоликий, беспринципный человек ему противостоял.
Все то, чем хотел Тилляходжаев просто попугать, не на шутку встревожило Пулата Муминовича; обком он покидал в большом расстройстве и смятении — хозяин области добился-таки желаемого результата.
С приходом Тилляходжаева в область здесь пошла резкая смена кадров, и Пулат Муминович не знал теперь, кому позвонить, с кем можно посоветоваться. Те несколько человек, что уцелели на своих местах и хорошо знали его, были настолько напуганы силой и влиянием хозяина, что вряд ли чем-либо помогут, — их более всего волновали собственные кресла. И нравы круто изменились в партийной среде. Он остерегался довериться кому-то, ибо где гарантии, что через полчаса разговор не станет достоянием Тилляходжаева, — слышал Махмудов и такое. Пугало его предупреждение об уголовной ответственности, якобы не исходящее от самого первого. Что это значит? Как понимать? Уже ждет сфабрикованное дело и готовы присягнуть — на чем угодно и в чем угодно — лжесвидетели? И такие факты случались в области. Впрочем, когда в районе приходится вмешиваться во все хозяйственные и административные дела, нетрудно подыскать и "объективную" причину для возбуждения уголовного дела. Наши реальные условия и потребности сплошь не стыкуются с законами, а крючкотворы от Фемиды всегда готовы услужить власть имущему.
Даже если, по счастью, и выпутаешься из ложных наветов, докажешь, что кристально чист, — в партии уже не состоишь, потому что, не дожидаясь решения суда, даже момента предъявления обвинения, сразу лишают партбилета. И долго надо потом ходить, чтобы восстановиться, а пятно от того, что привлекался к суду, остается на всю жизнь, и место твое уже занято тем, кому оно предназначалось. Как и всякий уважающий себя честный человек, он ощущал, кроме бессилия, жгучий стыд за происходящее, понимал, что на бюро возникнет вопрос и об ордене Ленина, которым наградили его всего полгода назад. Вот орден ему возвращать не хотелось — не поднялась бы рука отцепить с парадного костюма.
В гостинице у него случился приступ глубочайшей депрессии, и он посчитал, что лучший выход из создавшегося положения — уйти из жизни, тогда все — грязь, бесчестие, ожидавшее его, его детей, семью, — отпадало само собой. Он вполне серьезно осматривал номер, но предметов, подходящих для быстрой смерти, не находил. Не мог он выброситься из окна или прыгнуть под поезд — слишком был на виду в области; ему требовалась тихая, скромная смерть, не бросавшая ни на кого тени, особенно на тех, кто организует пышные похороны и назначает детям пенсии. Если бы он оказался в роковой час дома, трагедия случилась бы наверняка — Пулат Муминович имел прекрасное автоматическое ружье "Зауер" и иногда, по осени, выезжал на охоту. У себя в комнате он организовал бы все как следует, не дал промашку, навел на мысль о случайном выстреле, несчастном случае. Но, к счастью, шок вскоре прошел.
Наверное, он быстро справился с депрессией, потому что вспомнил своих сыновей-дошколят, Хасана и Хусана, молодую жену Миассар, сыновей-студентов в Ташкенте от брака с Зухрой, которым предстояло одному за другим защищать дипломы, — каково им будет без него? Он помнил свое сиротство, интернаты, хотя до детдомов в данном случае не дошло бы, наверное, — Миассар сильная женщина. Но мысль о судьбе детей заставила взять себя в руки, и мысль о самоубийстве отодвинулась на второй план.
Нельзя сказать, что покой, самообладание вернулись к нему окончательно — он все еще находился в подавленном состоянии. В его возрасте и положении потерять власть равносильно катастрофе. Больше двадцати лет он был хозяином района, и вдруг стать рядовым гражданином — это все равно что прозреть на старости от врожденной слепоты, узнавать мир, людей заново, совсем другими, потому что в голове уже давно устоялся образ мира.
А чем он будет заниматься, как добывать хлеб свой насущный, если исключат из партии? Ведь как инженер он давно дисквалифицировался. Пойдет куда-нибудь завхозом с окладом в сто рублей или все-таки возьмут его инженером куда-нибудь на строительство с зарплатой в сто шестьдесят? Как на такие жалкие деньги прокормить, обуть, одеть семью, дать детям образование? Мясо в районе стоит шесть рублей килограмм.
Ворох неожиданных вопросов обрушивается вдруг на Пулата Муминовича — о таких проблемах жизни он раньше не задумывался, некоторые и не предполагал. Одна безрадостная дума вытесняет другую, и нет в перспективе просвета, если потерять должность и партбилет.
Что делать? Как жить дальше? Сохранить честь и достоинство? Он знает, наслышан о слабости первого, его надменности, величии, наполеоновских амбициях: если приползти на коленях, присягнуть на верность, покаяться, может, и помилует, — ведает Махмудов и о таких случаях.
Но не может Пулат Муминович представить себя кающимся на кроваво-красном ковре; он запрещает себе даже думать об этом и произносит мысленно: лучше уж смерть! Как потом считать себя мужчиной, отцом, глядеть в глаза любимой Миассар?
Перебирая новые варианты жизни, из которых ни один не обещал радостных перспектив, хотя он и пытался убедить себя, что не так страшно работать инженером или рядовым советским служащим — живут же миллионы людей на скромные зарплаты, не ропщут и вроде счастливы, вдруг он подумал, что напрасно не придает значения последней угрозе Тилляходжаева, сказанной вдогонку: возможно, бюро проголосует за то, чтобы отдать его под суд.
За что — Пулат Муминович не думал; зная местные нравы, он не сомневался, что за поводом дело не станет. Вот этот вариант действительно пугал своей мрачностью, и жизнь рядовым инженером или прорабом уже не показалась ему столь беспросветной.
"Сколько мне могут дать — три, пять, десять лет?" Знал, что мелочиться не станут, — гигантомания первого сказывалась и на приговорах строптивым. Любой срок виделся крахом, смертью. В области, правда, не у него в районе, понастроены лагеря заключенных, и он знал, какова там жизнь, условия, нравы, знал и о том, что бывшее начальство, особенно партийное, в тюрьмах выживает редко.
В подавленном состоянии, внутренне шарахаясь от одной неприятной мысли к другой, просидел Пулат Муминович в номере до позднего вечера. Сгущались сумерки, и следовало зажечь огни, но страх, пропитавший душу, словно отнял у него силы, парализовал волю, и он, как прикованный, продолжал сидеть в кресле — темнота в дальних углах просторной комнаты навевала тревогу. Весь день у него не было и крошки хлеба во рту, но голода он не ощущал, хотя, наверное, выпил бы, но спускаться в ресторан, встречаться с людьми, где многие его знали, Махмудов не хотел. Неизвестно, как долго просидел бы секретарь райкома в таком настроении и как дальше развивались бы события, если б вдруг не раздался громкий стук в дверь. Очнувшись от тягостных дум, Пулат Муминович решил, что не к нему, в соседний "люкс", но настойчивый стук повторился.
"Неужели так быстро раскрутили дело и меня требуют на срочное бюро?" — подумал хозяин номера и поднялся. Включив свет, он на секунду задержался у зеркала, поправил галстук, прическу — ему не хотелось выглядеть перед гонцом жалким и подавленным.
У двери стоял Эргаш Халтаев, сосед, начальник районной милиции, рослый, гориллоподобный человек. Три года назад перевели его из соседней области к нему в район — раньше он занимал более высокую должность, да крупно проштрафился, и его убрали подальше от глаз, от людских пересудов. Пока окончательно не угасли страсти в связи с прежним делом, сидел он в районе тихо, смирно, особенно не высовывался, но вот с приходом Тилляходжаева расправил крылья, запетушился. Нет да нет, райкому приходилось вмешиваться в дела милиции. Короче, у них сложились довольно натянутые отношения. Но, увидев соседа, Пулат Муминович искренне обрадовался: ему хотелось сейчас с кем-нибудь поговорить, а может, даже излить душу — такое состояние, как сейчас у него, наверное, бывает раз в жизни. Не каждый же день мы всерьез задумываемся о самоубийстве.
— У меня тоже в Заркенте оказались дела, — говорил, улыбаясь, Халтаев, — за день не управился. Оформляясь в гостиницу, увидел внизу вашу фамилию, думаю, дай загляну на всякий случай, может, понадоблюсь, тем более днем, в обкоме, слышал от помощника, что первый вызывал вас на красный ковер.
— Да, было дело, — как можно беспечнее ответил Пулат Муминович, приглашая гостя в комнату.
— А может, мы пойдем поужинаем, мне не удалось сегодня пообедать, — предложил начальник милиции, оглядывая номер.
— Я бы с удовольствием поужинал и даже выпил, но, честно говоря, идти в ресторан нет настроения, мне кажется, что если не весь Заркент, то жильцы нашей ведомственной гостиницы наверняка знают, что я побывал на знаменитом ковре, и мне не хочется выслушивать соболезнования и сочувствия — сейчас я больше нуждаюсь в конкретной поддержке, помощи делами, поступками.
Халтаев внимательно посмотрел на своего секретаря райкома.
— Но вы так не отчаивайтесь, безвыходных положений не бывает. Просто вы не привыкли к разносам, вы ведь у нас в области передовой, прогрессивный руководитель, обласканный, и даже орден Ленина имеете. А у первого, я его давно знаю, манера такая — сразу любого лицом в грязь; к подобной обработке действительно трудно привыкнуть, тем более с вашим характером и положением… — И тут же, не докончив мысль, сказал: — А если душа просит выпить, выпьем, я тоже с удовольствием составлю вам компанию. Побудьте еще минут десять один, а я спущусь вниз и распоряжусь насчет ужина и спиртного.
Вернулся он скоро в сопровождении двух официанток, кативших тележки, через несколько минут пришла и третья, весьма игриво посмотревшая на Пулата Муминовича; она принесла на подносе спиртное и минеральную воду. Когда они втроем быстро сервировали стол и удалились, Махмудов сказал:
— Такой роскошный стол накрывают по случаю удачи, праздника, но никак не на панихиду.
На что Эргаш Халтаев бодро ответил:
— Отбросьте черные думы — еще не знаешь, где найдешь, где потеряешь. Такую глыбу, как вы, своротить и Тилляходжаеву непросто, он же знает, каким вы авторитетом пользуетесь у народа.
— Уже своротил, — обреченно сказал Пулат Муминович, переливая водку из рюмки в большой бокал для воды и долил его до края.
Халтаев, молча наблюдавший за ним, проделал то же самое.
— Ну, вам не обязательно поддерживать меня в этом, — мрачно пошутил секретарь райкома, на что начальник милиции вполне серьезно ответил:
— Я привык разделять горе и радость тех, с кем сижу за столом. На меня можете положиться, не тот человек Эргаш, чтобы бросить в беде соседа…
Вроде обычная застольная фраза — в иной ситуации, наверное, Пулат Муминович пропустил бы ее мимо ушей, тем более зная кое-что о своем соседе, но сегодня она сразу легла на душу, и Халтаев уже не казался ему неприятным.
Пулат Муминович не испытывал особой страсти к спиртным напиткам, тем более редко пил водку, о чем, кстати, Халтаев знал, но внутри у него сейчас все горело, и ему казалось, что алкоголь заглушит тоску, освободит от опутывающей сознание петли страха.
Пулат Муминович наполнил бокалы еще раз, и снова Халтаев не возражал.
— Знаешь, Эргаш, — сказал секретарь райкома откровенно, от души — видимо, водка, выпитая на голодный желудок, на расстроенную нервную систему, действовала мгновенно, — наверное, кроме тебя, многие знают, что я попал в беду — не зря же помощника Тилляходжаева зовут Телетайп грязных слухов, но сегодня за столом со мной рядом оказался только ты. Спасибо, если выкарабкаюсь, не забуду твоей верности.
— Обязательно выкарабкаетесь, — подтвердил начальник милиции, и они выпили.
— Еще раз спасибо, но вроде он вцепился в меня крепко, обещал отдать под суд.
— Вас под суд? — чуть не поперхнулся боржоми Халтаев.
— Да, да, меня. Так что помочь ты мне не в силах, а тот, кто может, кто вхож к нему и сегодня ходит в фаворитах, не стучит в дверь, как ты, думает: все, сочтены дни Махмудова.
Халтаев слушал внимательно; для могучего организма полковника два бокала водки только разминка, тем более, на самом деле, в обед его угощали в чайхане жирным пловом.
Чувствуя, что через полчаса Пулата Муминовича развезет окончательно, он сказал:
— Зря вы думаете, что я не могу помочь вам. Не знаю, в чем он хочет вас обвинить, почему и как вы попали в капкан, но в свое время я оказал Тилляходжаеву такую услугу, что ему вовек со мной не расплатиться. Кстати, это доподлинно его слова, и я тот разговор предусмотрительно записал на магнитофон. Не паникуйте раньше времени, посмотрим, чей капкан надежнее, — рассмеялся Халтаев.
— Не в капкане, наверное, дело. Скорее всего, мой район пришелся кому-то из его дружков по душе, и он решил его одарить, а может быть, шутя в карты проиграл — ведь, говорят, неравнодушен он к ним.
— Возможно, — уклончиво ответил Халтаев, но тут же продолжил: — Да, я слышал, есть люди, которые за ваше место готовы выложить сто тысяч. Мне даже говорили, кто уж очень настойчиво рвется в наш район.
— Сто тысяч… — растерянно проговорил Пулат Муминович, — за место первого секретаря райкома?
— Да, сто тысяч. За наш район не грех и двести потребовать — все хозяйства, как один, прибыльны, греби деньги лопатой. За год все вернуть можно.
От этих слов Пулат Муминович стал трезветь и спросил:
— И кто же, если не секрет, готов заплатить за мое место сто тысяч?
— Я же поклялся, что готов помочь вам в беде, поэтому какие секреты — Раимбаев из соседнего района. Он председатель хлопкового колхоза-миллионера. Видимо, надоело ему ходить в хозяйственниках, хочет продвинуться по партийной линии, на Ташкент метит — с большими запросами мужик, и рука мохнатая наверху есть…
— А я живу как на необитаемом острове, — сказал с тоской Махмудов.
Халтаев снова налил и сказал:
— Не печальтесь, Пулат Муминович, я и мои друзья не оставим вас в беде: если надо будет дать отступного за вас — выплатим не меньше Раимбаева. Последнего не пожалеем, но в обиду не дадим…
Хозяин номера растрогался чуть ли не до слез. Они долго сидели за богато накрытым столом, клялись друг другу в вечной дружбе и любви. Еще раз приходила игривая официантка, приносила водку, но чары больше в ход не пускала, поняла, что происходит что-то серьезное и мужчинам не до нее — работала она тут давно и хорошо чувствовала ситуацию. Пулат Муминович не опьянел ни через полчаса, ни через час, как рассчитывал Эргаш Халтаев, — наверное, разговор его отрезвил или обильная еда: индюшка, казы, курдская брынза, зелень, холодная печень с курдюком и особенно чакка нейтрализовали водку, к тому же он обильно запивал ее боржоми.
Исчез опутавший душу страх, появился какой-то просвет, и жизнь впереди не казалась мрачной, как несколько часов назад; чем дальше катилось застолье, тем больше он верил в возможности Халтаева. Жалел об одном — что за три года не удосужился узнать конкретнее, на чем погорел в свое время полковник, какие люди стояли за ним и кому он помог сохранить кресла, уйдя в добровольную ссылку на периферию. Раньше мышиной возне, как он брезгливо говорил, Махмудов не придавал значения, а зря.
— Так что мне делать, Эргаш, ждать бюро или уезжать домой? — спросил ближе к полуночи секретарь райкома.
— Какое бюро? Огонь надо гасить сразу: если дело зайдет далеко, тогда и самому Тилляходжаеву трудно контролировать положение. Я ведь не знаю, в чем он намерен вас обвинить. Впрочем, как я вижу, вам совершенно неизвестна закулисная возня за кресла и должности, вы счастливчик, вам все досталось на блюдечке с голубой каемочкой — я ведь помню вашего тестя Иноятова. Теперь уже поздно учиться играть в такие игры, да и не нужно, понадейтесь на меня. Я думаю, завтра отведем от вас беду.
Предъявлю и я свои векселя: мне кажется, он давно ждет, когда обращусь к нему за помощью, — не любит никому быть обязанным и хотел бы поскорее рассчитаться со мной и забыть давний случай. Посмотрим, чья вина, чьи грехи перетянут, хотя, готов побиться о любой заклад, мне он не откажет. Так что, Пулат Муминович, спите спокойно, и, как говорят русские, утро вечера мудренее. А сейчас я с вами распрощаюсь, пришлю дежурную, чтобы убрала и проветрила комнату, и отдыхайте, набирайтесь сил — завтра нам предстоит сложный день. И последнее: из номера ни шагу, отключите телефон, в обком не ходите, даже если и позовут, — как вы знаете, он скор на руку.
С тем неожиданно на счастье объявившийся полковник и распрощался.
Проснулся, как обычно, рано: видимо, многолетняя привычка сказалась. На удивление, не болела голова, хотя он помнил, сколько вчера они выпили с полковником Халтаевым. После ухода начальника милиции он принял душ и, разобрав постель, тут же забылся тяжелым сном — порассуждать, осмыслить открывшиеся неожиданно варианты спасения не пришлось. Не ощущал он, проснувшись, и того гнетущего, животного страха за себя, за судьбу семьи, детей, который изведал вечером до прихода соседа.
Завтрак принесли в номер — наверное, так распорядился полковник, державший себя в гостинице по-хозяйски, что для Пулата Муминовича оказалось неожиданным. Вчера, почувствовав себя на краю пропасти, он испугался, да что там на краю, он ощущал, что уже летит в бездну; казалось, нет сил остановить гибельное падение, но надо же, судьба послала ему Халтаева.
Халтаев… Пулат Муминович вспоминает многочасовое застолье, пытается задним числом уяснить сказанное начальником милиции, и порой ему кажется: все это мистика, пьяный бред — сто тысяч, Раимбаев, векселя за прошлые грехи нынешнего секретаря обкома Тилляходжаева…
Он долго и нервно ходит по просторной комнате; велико искушение выйти из номера и кинуться защищать свою репутацию обычными путями и способами, без всяких закулисных интриг, в которых он действительно не мастак, как вчера отметил Халтаев. Вся мышиная возня, слава Богу, прошла мимо него, он не знал ее гнусных правил и знать не хотел. Когда другие интриговали, блефовали, подсиживали друг друга, воевали за посты, он работал — поэтому у него сейчас такой район, что за него некий Раимбаев готов выложить сто тысяч. Припомнил полковник ему вчера и Иноятова. Что из того, что Ахрор Иноятович поддержал его вначале, помог стать секретарем райкома, так ведь работал он сам, и ему есть чем отчитаться за двадцать лет, есть что показать, и орден Ленина не за красивые глаза дали.
Откуда пришла у нас беда, где ее корни? Любой мало-мальский начальник на Востоке мнит себя Бог весть кем — откуда это чванство? Может, оттого, что издавна на Востоке, как нигде, чтился чин, должность, кресло? А может, виной тому рабская зависимость младшего по возрасту от старшего? Скорее всего, и то, и другое вместе. А откуда казнокрадство, взяточничество, коррупция? Почему все это пышным цветом расцвело повсеместно у нас, доведя до нищеты миллионы бесправных, безропотных тружеников? Наверное, не обошлось без доставшихся в наследство традиций: ведь при дворе эмиров, ханов служивый люд или, как нынче говорят, аппарат не стоял на довольствии, из казны не выдавали им ни гроша. Их содержал народ, определенная махалля, район, и там, в своей вотчине, они и обирали земляков как могли.
Так почему возникли новые партийные баи, сидящие на щедром государственном довольствии и, как при эмире, еще обирающие свой же узбекский народ до нитки?
Но благородный яростный порыв быстро гаснет, и Пулат Муминович, вспомнив наказ полковника, отсоединяет телефон от внешнего мира; он чувствует, что его загнали в угол, понимает, что отчасти виноват и сам, но он не видит иного спасения и считает, что единственный шанс в руках у Эргаша Халтаева.
Свободного времени у Пулата Муминовича много, но он упорно не хочет размышлять о полковнике: кто он, что за ним, чего хочет, почему вдруг воспылал любовью к соседу, что попросит в награду за спасение? Он не настолько наивен, чтобы принять его участие за благородный жест, знает, что чем-то придется расплатиться.
Но вновь всколыхнувшийся в душе страх гонит разумные мысли. Что-то внутри разрывается от крика: "Выжить во что бы то ни стало! Сохранить партбилет! Кресло! Власть!"
И с каждой минутой ему все больше и больше кажется, что не грех и чем-то поплатиться, дать отступного, как выразился полковник.
В сомнениях и борениях, нереализованных благородных порывах прошло немало времени; Пулат Муминович то и дело нервно посматривал на часы, но вестей от начальника милиции не поступало, не спешил и гонец из обкома. Наступал час обеда, и истомившийся от неопределенности Махмудов уже хотел спуститься вниз пообедать, пропустить рюмку — снова расшалились нервы, но вдруг раздался стук в дверь.
Махмудов, забыв всякую солидность, чуть ли не бегом кинулся к двери: на пороге стоял щеголевато одетый парень, поигрывавший тяжелым брелоком с ключами от автомашины. Учтиво поздоровавшись, он сказал:
— Меня прислал Эргаш-ака, он ждет вас в чайхане махалли Сары-Таш. Пожалуйста, поспешим — плов будет готов с минуты на минуту.
Машина, попетляв узкими пыльными улицами старого города, вынырнула к зеленому островку среди глинобитных дувалов — здесь и находилась чайхана, куда пригласили секретаря райкома. Молодой человек провел гостя по тенистой аллее, мимо бассейна, где лениво шевелили плавниками сонные карпы, и направился в боковую комнату, умело спрятанную за густым виноградником от любопытных глаз. В комнате стоял приятный полумрак, и Пулат Муминович с улицы не сразу разглядел мужчин, просторно сидевших вокруг накрытого дастархана. Шофер под руку подвел его к айвану и сказал:
— Эргаш-ака, вот ваш гость…
Мужчины суетливо поднялись и поспешили поздороваться с вошедшим, лишь Халтаев остался на месте. Он подозвал щеголя и негромко спросил:
— А как дела в банке, обменял?
— Велели приехать через час, — отрапортовал парень и, выскользнув из комнаты, наглухо прикрыл дверь.
За столом хозяйничал полковник: он представил Пулата Муминовича собравшимся мужчинам, правда, никого из четверых не рекомендовал подробно, просто назвал имя; о нем самом сказал несколько трогательных слов и, заканчивая, добавил, что их долг помочь благородному человеку, попавшему в беду. Все дружно, шумно поддержали Эргаша-ака. Полковник лично разлил водку и предложил тост:
— Давайте выпьем, дорогой Пулат Муминович, за моих друзей, отныне они и ваши, за благородство их сердец — по первому зову явились на помощь. Я знаю их давно: верные и надежные люди, проверенные делом. За настоящих мужчин!
Потом последовали еще тосты, и даже Пулат Муминович сказал что-то восторженное о своем соседе, в тяжелую минуту оказавшемся рядом.
Конкретно о деле, чем помочь, какими методами, через кого, не говорили. Лишь однажды у одного из новых знакомых Махмудова, Яздона-ака, пьяно вырвалось:
— Нет, я ничего не пожалею для того, чтобы Раимбаев не перекрыл дорогу другу и соседу нашего уважаемого Эргаша-ака, которому мы, здесь сидящие, обязаны всем, что имеем. Деньги? Что деньги, как говорил Хайям, — пыль, песок, деньги мы всегда найдем, пока головы на плечах. Важно друзей поддержать, не дать втоптать в грязь имя благородного человека.
Пулат Муминович, как и вчера, растрогался, он думал, что сейчас кто-нибудь разовьет тему и он узнает что-то конкретное, но Халтаев вновь увел разговор в сторону.
Когда покончили с пловом и дружно налегли на зеленый китайский чай, появился парень, доставивший Махмудова. Он молча, словно тень, появился у дастархана и подал сидевшему в самом центре Халтаеву полиэтиленовый мешочек. То ли подал неловко, то ли полковник принял неумело, но из мешочка высыпались тугие пачки сторублевок в новеньких банковских упаковках.
— Оказывается, сто тысяч в таких купюрах не так уж и много — всего десять тонких пачек, а мы вчетвером принесли целый "дипломат" денег, — рассмеялся Яздон-ака.
Халтаев строго посмотрел на Яздона-ака, и Пулат Муминович понял, что тот сказал лишнее. Полковник шутки не поддержал, сказал серьезно:
— Вот и мы сегодня в гости явимся не с пустыми руками, и пусть коротышка докажет, что деньги от Раимбаева лучше, чем от меня, — я намерен их внести за своего соседа. А что он любит крупные купюры — я знаю его давнюю страсть, хотя, как слышал недавно, он уже отдает предпочтение золоту, — и, сложив деньги опять в пакет, небрежно сунул под подушку, на которой полулежал.
— Можно и на золото поменять — мне как раз на днях двести монет предложили, — упрямо вставил Яздон-ака, словно не замечавший недовольства Халтаева.
— Будем иметь в виду и этот вариант, — сказал примирительно полковник — видимо, он не хотел ссориться с Яздоном-ака.
После плова за чаем и беседой прокоротали еще часа полтора; новые знакомые Пулата Муминовича вспомнили и его тестя, Ахрора Иноятовича — оказывается, он сыграл в судьбе каждого из них немаловажную роль, и теперь они, в свою очередь, хотели помочь его зятю, тем самым запоздало возвращая человеческий долг. От трогательных слов, историй двадцати-тридцатилетней давности Пулат Муминович, потерявший всякие ориентиры от навалившейся вдруг беды и нахлынувших событий, умилился окончательно и почувствовал, что он в кругу искренних и сильных друзей. Поэтому, когда Халтаев, спешивший куда-то, неожиданно свернул застолье, Махмудову было жаль расставаться с Яздоном-ака и его товарищами. Они тоже вроде казались рады быстро сложившемуся взаимопониманию с секретарем райкома, попавшим в немилость к всесильному Наполеону.
После приятного обеда на той же белой "Волге" Халтаев доставил Пулата Муминовича в гостиницу. Уезжая, сказал:
— До вечера располагайте временем по своему усмотрению, можете подключить телефон. Позднее, после местной информационной программы "Ахборот", возможно, поедем в гости.
— В гости? — переспросил Махмудов, недоумевая, — он хотел как можно быстрее внести ясность в свое положение, а не ходить на званые ужины.
— Да, в гости… — ответил полковник, улыбаясь. — К самому Тилляходжаеву домой. — И еще уточнил: — Не на прием, а в гости! — Наслаждаясь растерянностью секретаря райкома, добавил насмешливо: — Может, вы предпочитаете встретиться с ним на бюро или один на один на красном ковре? — Полковник с каждой минутой открывался ему по-новому. Да, зря он недооценивал начальника милиции…
В гостинице Махмудова вновь охватили сомнения, хотя страх прошел и он уже не боялся за партбилет, не думал и о том, что могут привлечь к уголовной ответственности, — в возможностях Халтаева он теперь не сомневался. Пытался он вспомнить и своих новых друзей, поклявшихся ему в верности: кто они?
Особенно интересовал его напористый Яздон-ака, видимо, соперничавший в чем-то с полковником.
Тревожно было и от такой мысли: когда же я утратил реальное ощущение жизни, проморгал, не воспротивился как коммунист взлету халтаевых, раимбаевых, Яздон-ака и его хватких компаньонов, между прочим, шутя скинувшихся за обедом по двадцать пять тысяч, и почему, за какие заслуги перед государством, народом взлетел так высоко сам Тилляходжаев, бравший взятки, по утверждению Халтаева, только золотом и торговавший должностями, словно недвижимым имуществом или подержанными машинами?
Но правильная мысль не стыкуется с его действиями и поступками: те, кого он в душе осуждал, и те, на кого сейчас реально рассчитывал, оказались одними и теми же людьми. Пулат Муминович чувствовал, что запутался окончательно, и старательно гнал думы, тревожившие совесть. Не стал докапываться до истоков чужих падений и взлетов — поздно вечером решалась его судьба, и она оказалась дороже всего на свете, ценнее идей и принципов, которые он проповедовал всю сознательную жизнь. Пришла на память нежданно пословица, которую он часто упоминал когда-то, работая в отделе пропаганды: "Своя рубашка ближе к телу" — как он клеймил ею всех налево и направо! Сейчас, дожидаясь в душном номере Халтаева, Махмудов признал, что личное для него, на поверку, оказалось тоже дороже общественного, а ведь он требовал от других обратного, за это казнил и миловал, в этом и заключалась, если откровенно, суть его работы: вытравить личные инстинкты. Трудно сознаться себе в подобном, но сегодня он честно признал этот факт.
Почему так случилось — вопрос иной, хотя и тут напрашивался однозначный ответ: впервые по-настоящему глубоко он глотнул страха, почувствовал угрозу своему благополучию, жизни, наконец. Неожиданно в его невеселых размышлениях мелькнул и образ старой учительницы Инкилоб Рахимовны. Она так же печально посмотрела на него, как смотрела на открытии помпезного филиала музея Ленина на преемников своего дела, среди которых присутствовал и человек, к которому вечером он с Халтаевым собирался в гости. Проницательный взгляд старой большевички уже тогда заметил, что последователи не чисты на руку, циничны и фальшивы. Может быть, в душе она называла президиум того собрания жуликоватыми поводырями. Как бы сейчас она назвала его, чью судьбу направила сама, рискуя собственной жизнью, передала эстафету идеалов, — перерожденцем, конформистом, просто трусом, жалким обывателем? Единственной отрадой служило то, что она не могла считать его жуликом — этим он себя не запятнал.
Шло время, и сохранялся шанс навсегда остаться в народе Купыр-Пулатом, что бы с ним ни случилось. Но желания предпринять какой-нибудь иной шаг, чем тот, что рассчитал за него полковник Халтаев, почему-то не возникало.
Снова в сомнениях, страхах, надеждах, раскаяниях, колебаниях прошло послеобеденное время, и опять сумерки застали его в кресле. Чтобы меньше думать, он встал и включил телевизор — какая-то другая, правильная жизнь, совсем не похожая на то, с чем он вплотную столкнулся в последние дни, ворвалась в комнату; контраст оказался столь разителен, что Махмудов впервые за последние два дня рассмеялся. Ирония судьбы: на экране как раз действовал подобный треугольник — энергичный, весь правильный и умный секретарь райкома, еще более умный и справедливый, но крутой секретарь обкома и не ведающий сомнения и страха, кристально честный, бессребреник, полковник милиции, постоянно напоминающий своим подчиненным слова Дзержинского о чистых руках и горячем сердце.
Фильм досмотреть ему не удалось, а жаль: действовала там и компания, похожая на Яздона-ака и его товарищей, правда, тут они четко стояли по другую сторону баррикады. Интересно, чем бы все это закончилось? Помешал телефонный звонок. Звонил Халтаев. В знакомом голосе произошли решительные перемены: он чуть ли не приказал через десять минут спуститься вниз, в гости они все-таки были приглашены — полковник уже не удивлял секретаря райкома.
Приехали к Анвару Абидовичу затемно, когда прошла не только местная информационная программа "Ахборот", но и закончилось "Время" из Москвы. Халтаев объяснил, что шеф задержался на работе. Встречал сам хозяин, радушно, с улыбкой — вроде и не было у них позавчера долгого и изнуряющего обоих разговора. В таких особняках, отстроенных для партийной элиты области при Иноятове, Махмудов бывал часто и хорошо знал расположение комнат — в них и заблудиться нетрудно.
Комната, в которую провели их первоначально, отличалась скромностью, можно даже сказать — аскетичностью. Видимо, Тилляходжаев любил поражать гостей — слишком уж заготовленной показалась фраза "Коммунист должен жить скромно", хотя они с Халтаевым никак не выразили отношения к убранству комнаты. Напомнив для начала о скромности, Анвар Абидович извинился и сказал, что должен оставить их на время, помочь жене накрыть на стол.
Едва закрылась дверь, Халтаев заговорщицки улыбнулся: мол, знаем и твою скромность, и твой демократизм… "помочь жене на кухне"… Потом жестом и мимикой показал, что их беседу наедине могут записывать и даже наблюдать за ними каким-то образом, что, впрочем, не явилось для секретаря райкома неожиданностью, все оказывалось вполне в духе хозяина особняка: даже прежде чем пригласить за стол, непременно выдерживал в прихожей, мол, знай свое место, знай, к кому пришел…
Нет, они не сидели молча. Полковник, дав понять обстановку, вдруг оживленно начал рассказывать веселую байку, которую вроде прервал на пороге дома, причем делал это с таким блеском, артистизмом, юмором, что Пулат Муминович уже в который раз за день подивился разносторонним талантам своего мрачного соседа.
Не зря хвалился вчера Халтаев, что готов побиться о любой заклад, что секретарь обкома пойдет на попятную в его вопросе, — видимо, действительно крепко сидел тот у полковника на крючке.
Слушая Халтаева, Пулат Муминович вдруг загадочно улыбнулся, вспомнив расположение комнат, — эта никак не могла быть для приема настоящих гостей, должно быть, предназначалась для просителей, для визитов, подобных их визиту, для камуфляжа — коммунист должен жить скромно…
Полковник, вчера и сегодня днем ходивший в штатском, вырядился в парадный мундир, обвешанный всякими значками и двумя ромбиками о наличии высшего образования. В кругу близких людей, под настроение, он рассказывал, как все годы, пока учился на заочном, преподаватели бегали за его шофером, чтобы тот в срок привез зачетку шефа. Шустрый шофер догадался на третьем году поставить условие: хотите вовремя — и мне диплом. Дали.
В том же кругу он хвалился, что, как и один из руководителей страны, почти в пятидесятилетнем возрасте он тоже закончил заочно факультет пединститута.
Только здесь, в комнате, оглядывая ладно сшитый мундир полковника, Пулат Муминович обратил внимание, что в руках у него нет вчерашнего полиэтиленового пакета с деньгами, — то ли рассовал пачки сторублевок по многочисленным карманам, то ли передал днем, то ли вообще блефовал с деньгами, набивал себе цену — допускал Махмудов и такой вариант, но додумать об этом не успел: появился хозяин дома и широким жестом пригласил к столу.
Стол накрыли в зале, и по убранству он разительно отличался от комнаты, из которой они только что вышли, — здесь фраза о скромности показалась бы неуместной.
Большой, ручной работы обеденный стол из арабского гарнитура на двенадцать персон был богато сервирован — чувствовалась рука хорошо вышколенного официанта. Накрыли только на троих, во главе стола сел хозяин дома, а слева и справа от него гости; расположились просторно, как на важных официальных приемах. Пулат Муминович успел заметить, что ножки дубового стула хозяина заметно нарастили, и выходило, что он слегка возвышался над сотрапезниками. По тому, как щедро накрыли стол и не больше десяти минут томили их в ожидании, Махмудов понял, что Халтаев действительно что-то значил в судьбе первого, вряд ли иначе, при его амбициях, он так быстро бы расстарался.
Впрочем, своего отношения к полковнику он и не скрывал. Говорил он сегодня мягко, по-отечески, изменились даже обертоны речи — в нем умирал, оказывается, не только писатель, но и прекрасный актер.
— Я редко меняю свои решения, — говорил он, как бы раздумывая, грея в руке низкий пузатый бокал с коньяком на донышке, — и ваши дни как партийного работника, конечно, были сочтены. Но в дело вмешался случай, провидение — я имею в виду Эргаша-ака. Это судьба, ваша удача, я затрудняюсь, как бы точнее назвать. В принципиальных вопросах я тверд. Спроси меня накануне, есть ли человек, могущий повлиять на вопрос о Махмудове, я бы рассмеялся, сказал бы: такого человека нет, ибо я поступал по партийной совести. И вот оказалось: есть такой человек — полковник Халтаев. Вчера я говорил так не потому, что забыл своего соратника и друга, а потому, что не думал, что он будет ходатайствовать, ручаться за вас. А я его знаю как верного и испытанного ленинца и не могу отказать ему, и вы должны запомнить: не могу отказать ему, а не вам — в этом принципиальная причина моего неожиданного решения. Вам еще предстоит заслужить доверие, хотя отныне, пригласив в дом, считаю вас другом, ибо Эргаш-ака хочет, чтобы я протянул вам руку помощи.
Но плохим бы я оказался партийным вожаком, если руководствовался только эмоциями, личными привязанностями, — нам, коммунистам, такой подход претит. Положение с вами настолько серьезно, что все-таки буду держать ваше личное дело у себя в сейфе, а вам даю шанс искупить вину перед товарищами по партии активной работой, чтобы и впредь район был передовым в области. На днях я с турецкой делегацией наведаюсь к вам в район — не ударьте в грязь лицом. В хозяйственных делах вы все-таки мастак — чувствуется хорошее инженерное образование, а вот в вопросах идеологии, кадровой политики… отныне до полного прощения, так сказать, реабилитации, я хотел бы, чтобы подобные вопросы решали с Эргашем-ака — у него верный глаз, хорошая идеологическая закалка, он не подведет. Надеюсь я и на жизненный и партийный опыт, такт полковника, чтобы он откровенно не подменял вас, не дискредитировал авторитет секретаря райкома в глазах людей… в общем, я даю вам шанс сработаться.
Сидели за столом они еще долго, но только первый большой монолог Тилляходжаева оказался внятным, ясным, без обиняков, и Пулат Муминович понял, что сохранил пост, уцелел, помилован, хотя и попадал под контроль Халтаева. Все остальное время, а говорил только хозяин дома, опять шла невнятица, абстрактные разговоры, сплошь состоящие из аллегорий, непонятно к кому относящихся, — к полковнику или секретарю райкома с урезанными полномочиями. Пулат Муминович видел, что начальник милиции, силясь понять старого друга, от натуги взмок, то и дело вытирал платочком пот со лба. Чувствовалось, что Анвар Абидович ушел так далеко не только по должности, — бывший соратник с двумя дипломами никак не поспевал за ходом его мыслей. Откровенно говоря, ничего не понимал и Махмудов; хорошо, что ситуация с ним прояснилась с самого начала, ибо в "комнате скромности" страх вновь заполнил его душу почти до обморочного состояния, и сейчас, когда сомнения рассеялись и все стало на свои места, он ощущал такую духовную пустоту, апатию, что уже плохо соображал. Единственно, чего ему хотелось, — остаться одному и хорошенько выспаться. Ему не хотелось сегодня даже анализировать, что же он на самом деле потерял, чем поступился, а что приобрел взамен. Слушать первого приходилось из вежливости, хотя, наверное, следовало все мотать на ус, но Пулат Муминович устал, размяк, понимал туго, а здесь нужна была игра живого ума, соперничество мыслей.
Уловил Махмудов нечто вроде намека на то, что отныне хозяин дома в расчете с полковником и что цена, по которой он рассчитался, якобы слишком велика, ибо ради старого друга приходится поступаться партийными принципами, хотя за точность выводов секретарь райкома не поручился бы — слишком уж за густой вуалью подавались туманные мысли. Застолье катилось мерно, без эмоциональных всплесков и очень походило на вялую игру в футбол в одни ворота, как вдруг, впервые за вечер, неожиданно вошла жена — та самая, которую Наполеон лично принял в партию, а она узнала об этом, когда он принес ей домой партбилет, — очень красивая, милая женщина, и, извинившись за вторжение в мужскую компанию, сказала, что хозяина просят к телефону из Москвы. По растерянному лицу супруги можно было догадаться, что звонили не простые люди. По тому, как сорвался первый, чуть не смахнув тарелку со стола, Пулат Муминович понял, что тот ждал звонка или, по крайней мере, знал, кто вызывает его, — на случайный звонок, даже из Москвы, он не кинулся бы сломя голову. Что и говорить, собой он владел и держался прекрасно.
Вернулся он в зал минут через десять веселый, взволнованный, а точнее, просто ошалелый от радости — куда солидность делась, довольно потирал руки, даже велел жене сесть за стол, обмыть столь важное событие.
Оказалось, звонила Галя, дочь Самого-Самого, — Тилляходжаев гордо задрал в потолок короткий пухлый пальчик. В прошлом году она с мужем, совершавшим инспекционную поездку по Узбекистану по линии МВД, посетила Заркент, и он, конечно, лично показал им достопримечательности, старые и новые, а прием организовал в летней резиденции бывшего эмира, закрыв по этой причине музей, чтобы высокие гости почувствовали время и прошлый размах. И вот частный звонок по личному делу — значит, не забыла, помнит ханский прием. Галя со своими близкими друзьями из Союзгосцирка зимой собиралась в Париж, и ее личный модельер предлагал сшить каракулевое манто, которое скрывало бы, мягко говоря, ее мощные пропорции — дочь пошла фигурой и характером в отца, требовался особый каракуль, редчайших цветов, золотисто-розовый с кремовым оттенком, ей даже подсказали название — антик. Видела она, оказывается, подобное манто на одной американской миллионерше и с тех пор, мол, потеряла покой.
— Я ее успокоил, — говорил весело хозяин дома, — пообещал, что у нее будет манто лучше, чем у миллионерши, тот каракуль американцы наверняка купили на пушном аукционе, а он, как ни крути, из Заркента — такой сорт большей частью поступает за границу от нас. Кстати, — быстро переключился он, — Эргаш-ака, не будем откладывать просьбу Галины Леонидовны в долгий ящик, я знаю, вы из семьи известных чабанов и понимаете толк в каракуле. Помнится, рассказывали в молодости, что ваш отец некогда отбирал голубой каракуль на папаху Сталину для парадного мундира генералиссимуса.
— Да, было дело, — ответил растерянно полковник — он еще не понимал до конца, то ли его разыгрывают, то ли действительно звонила дочь Самого.
— Вот вам и карты в руки: пересмотрите во всех хозяйствах каракуль, приготовленный на экспорт и на аукцион в Ленинград, и отберите лучшее из лучшего, завиток к завитку, чтобы советская женщина не краснела в Париже перед какими-то американскими миллионершами, а Пулат Муминович даст команду совхозам. — Хозяин дома, даже не взглянув в сторону секретаря райкома, продолжил: — В конце недели я приеду к вам вместе с турецкими бизнесменами — к этому сроку подготовьте. А в понедельник лечу на сессию Верховного Совета в Москву, сам и доставлю, узнаю заодно, понравилось ли?
С этой минуты, можно считать, застолье и началось. Если вначале Махмудов думал, что, слава Богу, вернется в гостиницу трезвым, то теперь надежды его улетучились. Хозяина словно подменили: о том, что он такой заводной, Пулат Муминович не мог и подумать. Наполеон произносил тост за тостом, да за таких людей, что не выпить было просто рискованно, тем более ему, Махмудову, с порочной родословной. Выпили прежде всего за Сталина, носившего папаху из этих мест, потом выпили за мужа Галины Леонидовны, генерала МВД, особенно любившего Узбекистан, выпили с особым волнением и за ее отца. Здравицу в его честь Анвар Абидович произнес цветистую и длинную — жаль, не слышал сам адресат, если это, конечно, не было репетицией. А вдруг, чем черт не шутит, вдруг придется за одним столом посидеть — говорят, ничто человеческое генеральному не чуждо, особенно застолье с друзьями, ведь удалось же пить с его зятем и любимой дочерью на брудершафт.
Бокалы с шампанским за здоровье великих людей, с которыми, оказывается, знаком хозяин дома, поднимались один за другим. Пулат Муминович потерял им счет. В перерыве между здравицами Тилляходжаев рассказал о своих знаменитых друзьях-приятелях, называл их небрежно по именам, открывал такие подробности их личной жизни, что Махмудов подумал, не провокация ли это, совсем непонятная ему, — ведь речь шла о людях таких высочайших званий и должностей, что жуть брала. Видимо, было страшно не ему одному — перестал неожиданно потеть и полковник, он словно бы потерял ориентиры и несколько раз смеялся невпопад; пожалуй, для Халтаева сегодня Наполеон тоже открывался совсем с неведомой стороны.
Хозяин дома пьянел на глазах — коньяк, шампанское, да еще в невероятных дозах, делали свое дело. Это и успокаивало Пулата Муминовича, исчезла мысль о преднамеренной провокации. От изощренного ума и коварства первого он теперь ожидал чего угодно. Среди ночи Тилляходжаеву вдруг захотелось танцевать, и он решил вызвать на дом ансамбль, но гости отговорили, сказали, что и японский стереокомплекс устроит — он как раз, сияя хромом и никелем, стоял в углу. Включили кассетную деку "Кенвуд", и Анвар Абидович потащил всех в пляс — оргия достигла апогея. Пьян был хозяин, пьяны гости, чуть трезвее выглядел Халтаев; жена, видимо, привыкшая к выходкам мужа, незаметно, еще до танцев, исчезла из-за стола — ее отсутствие Наполеон не заметил.
Во время национального танца "Лязги", исполнявшегося все-таки ловко, с вывертами, вскриками, он вдруг вспомнил про еще одного своего приятеля-покровителя и потащил всех снова к столу. Но последний тост сказать Анвару Абидовичу не удалось: фамилия всесильного товарища тяжело давалась и на трезвую голову, а заплетавшемуся пьяному языку она и вовсе оказалась не под силу. Он упрямо пытался преодолеть труднопроизносимый звуковой ряд и вдруг как-то мягко осел, отставив бокал в сторону, и уютно упал грудью на белоснежную скатерть.
Тут же из боковой комнаты появился дюжий молодец и сказал:
— Все, отгулялись на сегодня, ребята, ступайте по домам да поменьше болтайте — недолго и языка лишиться, — и неожиданно протянул удивленному Пулату Муминовичу коробку, где лежали две бутылки "Посольской" водки и закуска, и прокомментировал: — Я знаю, вы в гостинице живете, чтобы утром искать не пришлось. Шеф не любит, когда у его друзей голова болит. Традиция в доме такая.
На улице стояла кромешная тьма, они пересекли улицу чуть наискосок туда, где под фонарем стояла белая "Волга". Щеголь, опустив сиденье и подложив под голову чапан, сладко спал — видимо, чувствовал, что гости могут загулять и до утра.
В машине Халтаев вдруг совершенно трезвым голосом сказал:
— Да, повезло нам с вами, Пулат Муминович, крепко повезло…
Секретарь райкома подумал, что полковник имеет в виду удачное решение его проблемы и что он теперь в дружбе с самим Тилляходжаевым, поэтому легко согласился.
— Конечно, Эргаш-ака, повезло. Спасибо.
Халтаев вдруг нервно рассмеялся.
— Я не это имел в виду: повезло вам, что я не знал, как мой старый друг высоко взлетел, с какими людьми общается-знается, с кем дружбу водит и кто ему так запросто домой звонит. Если бы я знал, разве сунулся предъявлять старые векселя, пропади они пропадом, — при нынешних связях он бы и меня, как и вас, в порошок стер, в тюрьме сгноил. Повезло, нарвались на хорошее настроение, не забыл, выходит, моей старой услуги, хотя мне не резон было нынче ради вас напоминать о ней… Да уж ладно, Аллах велик, сегодня пронесло… Я ведь года три-четыре не видел его, а как вознесся человек — подумать страшно…
Пулат Муминович, делая вид, что задремал, не ответил, не поддержал разговора. Он понял теперь многое из туманного разглагольствования первого: тот откровенно запугивал и ставил на место не только его, но и своего старого друга, некогда, видимо, спасшего его самого от крупной неприятности. Теперь он знал, что тайну, связывавшую их, не узнать никогда — полковник не рассказал бы ее никому даже под страхом смерти, ибо цена тайны равнялась его жизни.
Вот как, оказывается расшифровывалась одна двусмысленная притча с аллегориями, что рассказывал хозяин дома в начале вечера. Что ж, в будущем придется держать ухо востро: не прост, не прост секретарь обкома, по-восточному хитер и коварен.
У гостиницы договорились, что щеголь заедет за ними утром попозже, часам к десяти, и они в одной машине поедут домой.
Халтаев напоследок достал из покинутой "Волги" забытую соседом коробку и предложил:
— Давайте зайдем ко мне, выпьем по-человечески. Я окончательно протрезвел после звонка из Москвы, да и от всех его речей натерпелся страху — самое время пропустить по рюмочке "Посольской".
Но Пулат Муминович отказался; распрощавшись, поспешил к себе в номер — ему не терпелось остаться одному. Несмотря на позднее время, сразу направился в душ: он просто физически ощущал, что вывалялся в какой-то липкой, зловонной жиже, и ему не терпелось отмыться. Чувство гадливости не покидало даже после душевой, и вдруг его начало мутить — он едва успел вбежать в туалет. Рвало его долго, но он знал, что это не от выпивки и не от переедания, — тошнило от брезгливости, организм не принимал его падения, унижений, компромиссов, конформизма, душа жила все еще в иных измерениях.
Ослабевший, зеленый от судорог и спазм, он добрался до телефона, позвонил ночному диспетчеру таксопарка и, назвавшись, попросил машину в район. Минут через двадцать подъехало такси, и Пулат Муминович, не дожидаясь утра, отправился домой, — ему не хотелось возвращаться в одной машине с полковником.