Пешие прогулки

Мир-Хайдаров Рауль Мирсаидович

Глава IV. "ЛАС-ВЕГАС"

 

 

1

В середине сентября неожиданно пошли дожди, столь редкие в этих жарких краях, и пыльный городок, выцветший за долгое азиатское лето от немилосердного солнца, преобразился: исчезли с окон выгоревшие до хрупкой желтизны газеты, распахнулись ставни, старившие и без того неказистые здания, вымытая ночными ливнями листва деревьев обрела подобающий осени цвет.

Обозначились истинные цвета железных крыш коттеджей и особняков, утопавших в пыльных, млеющих от жары садах, — зеленые, темно-красные, голубые; иные, крытые белой жестью, заиграли зеркальным блеском, а ведь еще неделю назад все были на одно лицо под бархатистым слоем серой пыли. Пыль преследовала горожан повсюду, забираясь даже в наглухо закрытые комнаты, где с весны не отворяли окон. Конечно, будь полегче с водой, в долгие летние вечера не составило бы труда выбрать минутку и обдать из шланга палисадник под окнами, но воды в нынешнем году явно недоставало: иной раз давали ее лишь в определенные часы, о чем заблаговременно оповещали горожан по радио. Засушливым выдалось лето, резко обмелела Сырдарья — главная поилица этих мест.

После дождей обрели цвет разбитые мостовые и тротуары, омылись бордюры из светлого местного камня — за лето прибило к ним всяких бумажек, окурков, опавших листьев и опять же пыли, оседающей лишь к ночи. Темнота и скорее подразумеваемая вечерняя свежесть, которую, кроме старожилов, вряд ли кто ощущал, как бы гасили запах пыли, заставляли забыть о ней до утра.

А тут, как после генеральной уборки в хорошем доме, отмылись подоконники, карнизы, фасады, заблестели стекла, и теперь по вечерам городок, словно обновленный, светился огнями, гремел музыкой.

Поселок обрел статус города лет двадцать назад, но таковым по существу не стал, и теперь вряд ли когда-нибудь станет, потому что рудник, благодаря которому поспешили назвать городом захолустный райцентр, быстро оказался выработанным, хотя геологи, а затем министерства и ведомства возвестили на всю страну о якобы уникальном заложении, неисчерпаемых запасах, о промышленных разработках на сотни лет, о самой качественной и дешевой руде в мире. И поселок, заметно расстроившийся, но так и не ставший настоящим городом, имел почти все, что положено городу.

За десять лет, что работал рудник, успели построить кинотеатры, Дворец горняков, рестораны, музыкальную школу, помпезное здание рудоуправления, стадион, две гостиницы. Не обделили себя и местные власти: здание городского суда и прокуратуры, которое в городке называли Домом правосудия, впору было столице. Из местного белого камня отстроили и горком партии, и горисполком, на их фасады мрамора тоже не пожалели. Не успели достроить только драмтеатр и больницу — финансирование прекратилось сразу, как только на руднике пошли сбои с планом. И стояли наполовину поднятые корпуса как напоминание о былой финансовой мощи городка и его некогда стремительном росте, и окрестный люд, выждав, по его мнению, приличное время, потихоньку начал тащить со стройки все, что только можно.

Успели за эти годы отстроить два микрорайона из пятиэтажек, как и всюду по бедности фантазии нареченные Черемушками — первыми и вторыми, и несколько улиц с уютными коттеджами и особняками для технической интеллигенции и руководства комбината.

Когда рудник закрыли, специалисты и часть рабочих сразу же уехали на новые разработки, а часть их осталась в городке, какая часть, сказать трудно, скорее всего из местных, тех, что за десять лет успели стать шахтерами или работали на многих вспомогательных участках комбината и на стройках. Как бы там ни было, ни одна квартира в Черемушках не пустовала. За те десять лет, пока работал рудник и бурно расстраивался городок, воды всегда хватало вдоволь — комбинату было под силу содержать мощные насосные станции и решать любые, подчас сложные вопросы снабжения водой. И в эти десять лет городок не только рос, но и щедро озеленялся — отцы города денег не жалели, с управления благоустройства спрашивали строго, и город утопал в зелени.

Рудоуправление свернуло свои дела и откочевало в неизвестном направлении, оставив новоявленному городу множество коммунальных и прочих проблем, день ото дня нарастающих, словно снежный ком. Наверное, и в области, и в республике долго не могли опомниться от шока после закрытия прибыльного рудника, и от всех запросов города отбивались как от назойливой мухи, оттого проблемы и множились год от года. Вернуть городу прежний статус поселка никто не решался — такого прецедента, пожалуй, не было в стране, шаг назад, даже разумный, не поощряется, да и местное начальство вряд ли одобрило бы такую идею: кто же станет рубить сук, на котором сидит.

В городе имелся какой-то маломощный авторемонтный заводик областного значения, комбинат прохладительных напитков, куда входил пивзавод, станция технического обслуживания "Жигулей", фабрика постельного белья и керамической посуды, шелкомотальные цехи, которые даже с натяжкой трудно было назвать фабрикой, хотя именно так они официально именовались, но все это были предприятия мелкие, с незначительным штатом, устаревшим оборудованием, по преимуществу полукустарные. Раньше, до получения статуса города, они числились артелями и вели свою родословную из далеких тридцатых годов, когда звались еще товариществами. Все эти слабосильные предприятия, как и по-городскому разветвленная сеть бытового обслуживания, общественного питания, конечно, не могли дать работы всем жителям полудеревни-полугорода, на две трети состоящего из частных усадеб, где кое-кто до сих пор держал корову, свиней или пяток овец и жил или за счет сада, или за счет огорода, а чаще за счет того и другого. В давние времена, когда зарождался поселок, делили байскую землю щедро, и подворья оказались и по пятнадцать и по двадцать соток, словно люди тогда еще предчувствовали, что кормиться здесь придется все-таки с земли.

В первый год по ликвидации рудника городок жил словно в оцепенении: что же будет дальше — ведь жизнь свою люди прочно увязали с рудником. Те, кто не представлял себе будущего без рудника, в основном горняки из пятиэтажек, покинули поселок без особого сожаления, а оставшиеся стали приноравливаться к новым обстоятельствам, и, надо сказать, небезуспешно. Уже через два года, похоже, тут стали забывать и о руднике, и о высоких шахтерских заработках — городок зажил новой, не похожей на прошлое жизнью. Резко вздорожали дома, и город-поселок, лишенный работы, стал вновь бурно расстраиваться — правда, теперь уже его частный сектор. Ставились добротные кирпичные дома с просторными открытыми верандами, столь популярными в жарком краю. Появился даже целый район, сразу прозванный почему-то Шанхаем — наверное, оттого, что строились там преимущественно корейцы, неожиданно полюбившие новоявленный город, на что у них имелись свои причины. Местные власти, поначалу обеспокоенные трудоустройством потерявших работу жителей, вскоре успокоились: жизнь как-то сама все утрясла.

Город неожиданно охватила бурная предпринимательская деятельность: спешно возводились теплицы, оранжереи, парники, лимонарии, домашние инкубаторы, размаху которых могли позавидовать иные государственные предприятия. Появились и пчеловоды. Конечно, и раньше кое у кого в поселке имелась пасека или теплица, но то было так, любительство, дилетантство; новое же строилось основательно, так сказать, на индустриальной основе, благо опыт имелся. Часть горожан специализировалась на цветоводстве: одни занимались тюльпанами и гвоздиками, другие предпочитали зимние каллы и весенние бульданежи, третьи выводили розы каких-то немыслимых сортов, четвертые — хризантемы и гортензии. Были среди них занимавшиеся только выведением семян и луковиц для продажи. У каждого дела стихийно объявлялись лидеры, авторитеты, при них складывался совет, инициативная группа, решавшая все вопросы — от конкуренции до объемов производства, они же регулировали цены — оптовые и розничные. Одни занимались цветоводством круглый год, другие выращивали цветы лишь к определенным датам — к Восьмому марта, Новому году… А уж какие только ранние овощи не поспевали в парниках и теплицах! И опять же люди старались специализироваться на чем-нибудь одном или чередовали производство овощей с фруктами и зеленью. В конце февраля у самых умелых уже поспевали помидоры, а огурцы не переводились всю зиму. Ранняя редиска, капуста, обычная и цветная, сладкий болгарский перец и острый мексиканский, которые до мая продают не на вес, а поштучно. А зелень! Первый тонкий лучок, по-местному лук-барашек, укроп, киндза, кресс-салат, называемый армянами кутен, а грузинами цицмати, молодой чеснок, первая морковка, что продается в пучках рядом с зеленью, щавель, мята, трава тархун, даже летом стоящая не менее пятидесяти копеек за пучок, — все росло в просторных дворах-усадьбах.

А как тут растили рассаду! Какой селекцией занимались, чтобы снять урожай пораньше да побольше, отдавая работе не только дни и ночи, но и свое жилье до весны, до теплых дней. Этому энтузиазму и знаниям могла бы позавидовать сама Академия сельскохозяйственных наук. Здесь не только знали о гидропонике, но и широко использовали ее, особенно семьи, занимавшиеся выращиванием рассады. Заключали договоры с овощными совхозами и продавали в сезон до ста тысяч штук той или иной рассады, а иная рассада стоит по двадцать копеек, — и все это на законных основаниях.

Одни, начав с цветов или ранних помидоров, накопив достаточную сумму, строили лимонарии, потому что в Ташкенте селекционер-самоучка вывел сорт лимона, вызревающий в Средней Азии и по вкусу и размерами намного превосходящий иные известные сорта. И не только вывел, а вырастил целые промышленные плантации, и для желающих приобрести саженцы и консультацию это не составляло труда — было бы желание. А уж вырасти десяток лимонных деревьев, и они себя оправдают. Можно и на базар не возить — потребкооперация охотно закупает лимоны, благо продукт не скоропортящийся. Лимонарии горожанам казался беспроигрышной лотереей, самым надежным вложением труда и средств.

Пожалуй, трудно даже перечесть их все — какими только промыслами не занимались жители небольшого городка, на неопределенное время предоставленные сами себе, пока городские власти готовили проекты, предложения, просьбы в вышестоящие инстанции, выпрашивая для города какое-нибудь крупное предприятие или завод, чтобы занять население. Но такие предложения, даже самые благие, быстро не осуществляются: нужно попасть в планы пятилетки, необходимы экономические обоснования и расчеты, технические проекты, решения Госплана — в общем, годы и годы.

А пока кто-то умудрялся в погребе и старых темных хлевах выращивать шампиньоны и без особых помех сдавать их в местные рестораны при гостиницах. Другие без затей, без парников, теплиц и гидропоники просто сажали капусту, огурцы, помидоры, и что не удавалось продать, солили и всю зиму торговали солениями. Капуста, стоившая в сезон десять копеек, зимой, квашенная с морковкой, тянула уже два рубля. Солили капусту с морковкой и яблоками — летом их тоже некуда было девать, солили и по-гурийски, с красной свеклой, целыми кочанами, солили вперемешку с арбузами — наверное, вряд ли упустили какой-то рецепт, известный в народе.

Если овощами, фруктами, зеленью увлекались многие, то были в поселке и люди, занимавшиеся промыслом редким: держали нутрий, песцов, кроликов. А раз появился мех, появились и скорняки и шапочники, и вся округа щеголяла в прилизанных нутриевых шапках мужских и женских, сразу вдруг ставших модными. А одна семья разводила даже породистых собак — от комнатных болонок до сторожевых овчарок, пользующихся особой любовью и спросом во всех окрестных кишлаках. Так у них очередь на щенков была расписана на год вперед, и, чтобы заполучить щенка, надо было заранее оставлять аванс, и наезжали к ним не только из соседних городов, но даже из соседних республик — так далеко разнесся слух о необычном собаководе.

Город, потерявший былую экономическую значимость, конечно, сняли с щедрого государственного довольствия, коим по праву пользуются люди такой тяжелой профессии, как шахтеры. Но жители, приспособившись к новым обстоятельствам, вряд ли ощущали себя в чем-нибудь ущемленными, хотя, памятуя о том, что большинство из них занято общественно полезным трудом, время от времени, особенно перед выборами, давали наказы своим депутатам: дескать, городу нужен завод или фабрика. Правда, вряд ли они верили в скорое решение проблемы и потому не сидели сложа руки, а занимали их чем могли.

 

2

Была в городе улица, не самая главная, не самая шумная и оживленная, но на ней всегда по вечерам, а иногда далеко за полночь из конца в конец слышалась музыка. Так случилось, что на этой улице оказались все три городских ресторана, и можно было прошагать ее всю, переходя от мелодии к мелодии, словно участвуя в музыкальной эстафете. Улица эта ничем не отличалась от остальных в центре городка, если не считать того, что на ней располагалось управление благоустройства и только на ней и на площади, где находились главные административные здания города, единственная поливальная машина горкомхоза дважды в день щедро обдавала водой не только мостовую и тротуары, но и деревья, цветы и клумбы у обеих гостиниц. Наверное, улица эта была самой уютной, но местный люд предпочитал шумную, в огнях, главную улицу имени Ленина, где располагались почти все магазины городка и два однозальных кинотеатра, названные отчего-то "Арарат" и "Арагви", — здесь по вечерам всегда было многолюдно. Кино в городке любили и ходили по старинке целыми семьями: с бабушками и дедушками, с внуками, что непременно засыпали во время сеанса на коленях. У многих за долгие годы здесь имелись чуть ли не свои, фамильные ряды, свои места, и приезжему попасть на хороший фильм, да еще на последний сеанс, было не так-то просто.

В большинстве народ в городке был, так сказать, "при деле": кто трудился на своем подворье, кто работал на маломощных местных предприятиях, и праздный люд можно было видеть только у кинотеатров перед началом сеансов. Даже подростки не болтались по улицам — им-то более всего находилось дел в усадьбах.

Но был в городе человек, который ежевечерне совершал прогулки по той самой неглавной улице, где редко умолкала музыка. Он любил эту улицу, ее малолюдье, пустые тротуары, вдоль которых еще шли в рост серебристые тополя, стройные чинары, молодые дубки. Особое очарование улице придавали высокие кусты аккуратно подстриженной живой изгороди, тянувшиеся на целые кварталы вдоль гостиниц.

Запах роз он улавливал еще в переулке, спускаясь вниз от "Арагви". Обилие зелени, цветов, щедрый ежедневный полив создавали на улице как бы свой микроклимат, и, как он понимал, этот воздух был, повидимому, необходим его организму. Он и улицу эту отыскал сам. Чтобы попасть сюда, он проделывал немалый путь, и всегда пешком, хотя мог приехать автобусом.

Жил он в пятиэтажке и был одним из немногих, не имевших, как здесь говорили, ни кола ни двора, что в местном понимании имело широчайший спектр толкований, означавших, впрочем, одно — неудачник. Появился он тут год назад, когда нравы и порядки в городе не только сложились, а достигли полного расцвета. В той, прежней его жизни не было ежевечерних прогулок, к которым он бы привык, пристрастился, и сейчас продолжал свои моционы уже по привычке. Просто после очередного сердечного приступа врачи сказали — нужно ходить пешком, желательно постоянно.

Человеку, совершавшему каждодневные пешие прогулки, было под пятьдесят. Выправкой и особой статью он не отличался и не выглядел моложе своих лет — наоборот, ему можно было дать и побольше. Ребятня во дворе называла его дедушкой, и он не обижался, как обижаются иные молодящиеся бабушки и дедушки, только иногда грустил, но не оттого, что жизнь прошла, пронеслась, поскольку дедушка, как ни хорохорься, есть дедушка, а потому, что он, к сожалению, дедушкой в полном смысле этого слова не был. Не дал ему Бог детей, хоть мечтали они с женой о ребенке.

Высокий, крепкий в кости, он сейчас заметно сутулился, плечи его время от времени безвольно никли, словно смирясь с непосильной ношей, и он, чувствуя это, вдруг спохватывался, распрямлял спину, вскидывал голову, и тверже, четче становился его шаг.

Внимательному наблюдателю все эти преображения непременно бросились бы в глаза, и наверняка этому любопытному пришло бы на ум, что в молодые годы незнакомец обладал завидным здоровьем и был хорош собой. Правда, сейчас на его лице выделялись усталые погасшие глаза — они-то более всего старили человека, что, в общем, случается нечасто — как правило, природа дольше всего оставляет нам неизменными голос да взгляд. Он был сибиряк, а это понятие мы не случайно связываем со здоровьем, крепостью характера, цельностью натуры; более того, был он не просто сибиряком, а потомственным и помнил свой род до седьмого колена, хоть со стороны матери, урожденной Ермаковой Надежды Тимофеевны, чей знаменитый предок покорил Сибирь, хоть со стороны отца, происходившего из старинного рода сибирских татар Азлархановых, которых некогда усмирил прапра…прадед матери. Вот так, через время, через века, слились две некогда противоборствовавшие крови.

Человек, каждый вечер не спеша прогуливавшийся мимо трех городских ресторанов по малолюдной улице Буденного, невольно обращал на себя внимание. Нет, не своим костюмом — пожалуй, он был вообще чужд понятиям моды — и тем не менее выпадал из толпы, как сказала однажды о нем бухгалтерша с завода, где он работал. И не то чтобы он был человеком старого воспитания, старомодной учтивости. Но его ровное, без подобострастия, но и без гордыни поведение, желание как-то обособиться, не выделиться, а именно обособиться, умение держаться даже с сослуживцами на определенной дистанции, которую он создавал сам, ограждали его от людей некоей стеной, хрупкой и прозрачной, но осязаемой, создавали вокруг него пустое пространство, род убежища, которым он явно дорожил.

Конечно, в небольшом городке его знали, и при встрече, будь то на прогулке или по пути на работу, он сдержанно раскланивался со знакомыми, старомодным жестом, вышедшим из обихода, приподнимал шляпу. И тогда можно было увидеть тронутые сединой, но еще по-молодому густые, с живым блеском волосы, чуть вьющиеся, коротко подстриженные, с четким пробором; при этом он сразу становился похож на знаменитого киноактера. Правда, сам он вряд ли об этом догадывался, да и в кино ходил редко.

И еще одно обращало на себя внимание в поведении этого человека. Никто и никогда не видел его мечущимся, спешащим, суетливым, с явной заботой на лице, как у новых его земляков, по горло занятых подворьем или предпринимательской деятельностью.

Возвращаясь с обеда на службу, он часто по пути заглядывал в книжный магазин, по нашим временам довольно-таки богатый, потому что книгами в городке интересовались мало. Входя, он непременно здоровался с продавщицами как со старыми знакомыми, и те, еще только завидев его в окне, спешно ставили на полки две-три отложенные книги из модных новинок. Но книги он покупал нечасто, и редко именно те, которыми хотели его порадовать молодые продавщицы, чем всегда вызывал удивление — уж они-то думали, что знают, какая книга чего стоит.

Замечательно, что некоторое время его даже принимали за нового секретаря горкома, так вот демократично, по-простому знакомящегося с местной жизнью, и город полнился слухами. Народ ведь любит байки, когда якобы тот или иной большой чин, подобно старинному падишаху, явно или тайно обходит свои владения, чтобы увидеть все самому, послушать, о чем народ говорит. Заходит, к примеру, в магазин и просит взвесить колбасы, а его принимают там за шутника. Или упорно пытается проехать каким-нибудь автобусным маршрутом от конечной до конечной, чтобы наутро вызвать директора автотреста на ковер… Молва есть молва, и везде она одинакова, поскольку проблемы те же… Он, конечно, чувствовал в те дни необычное внимание к себе, ловил изучающие взгляды, но мысль, что его могут принять за кого-то другого, тем более "хозяина" города, ему и в голову не приходила. И вряд ли он когда-нибудь узнал бы об этом, если б не рассказали ему о таком курьезе на работе; он весело посмеялся вместе со всеми, но в душе посчитал этот знак добрым предзнаменованием судьбы.

Конечно, самообман горожан скоро рассеялся, и кто уж очень любопытствовал, тот узнал, что он работает на местном консервном заводике на неприметной должности. Но, как ни странно, новость ни у кого не вызвала ни насмешек, ни иронии, наоборот, что бы там ни говорили о нем люди, но в одном сошлись любители посудачить: что приезжий, прогуливающийся каждый вечер пешком, был некогда, несомненно, большим человеком. Народ любит "опальных князей", и незнакомец, немногословный и замкнутый, вызывал скорее симпатию, чем безразличие.

И оттого, когда он появлялся на базаре, покупая в одних торговых рядах лепешку, в других зелень, в третьих фрукты, и всегда понемногу, ибо не лишал себя удовольствия часто ходить на рынок, какому-нибудь новичку на вопрос — кто это? — обычно, поднимая взгляд к небу, отвечали: большой человек. При этом, разумеется, не вдавались в подробности, впрочем, этого и не требовалось: восточному человеку достаточно этих двух слов.

И на базаре, и в тех местах, где он обедал, его принимали как своего, как соседа, и порою оттого он чувствовал себя неловко.

Обедать ходил он в чайхану при автостанции, где частники жарили шашлык, подавали лагман, приготовленный где-нибудь в усадьбе поблизости, торговали тут и самсой, и нарыном, и хасыпом — район возле автовокзала весьма успешно конкурировал с общепитом. Заходя в чайхану, он непременно раскланивался с чайханщиком, человеком своих лет, и всегда у чайханщика находились для него стул и место, даже если и тесно было в помещении. С чайханщиком иногда он обменивался ничего не значащими словами о погоде, здоровье, пока тот заваривал для него чай и ополаскивал крутым кипятком пиалу без единой щербинки. А когда он усаживался, сразу появлялся возле него какой-нибудь мальчишка из тех, что помогают в чайхане или крутятся возле своих домашних, торгующих на улице.

Его обед был, по местным городским понятиям, более чем скромным — пол-лагмана и палочка шашлыка или полшурпы и одна горячая самса, или пара палочек шашлыка из свежей печени, или штуки три манты с курдючным салом и мелко нарезанной бараниной и горячая лепешка. Мальчишки никогда не заставляли себя ждать: и лепешка оказывалась румяная, шашлык хорошо прожаренным, шурпа обжигающая, а сдачу ему приносили до монетки, хотя тут любили округлять суммы. Поднявшись, он сдержанно благодарил чайханщика, и если проходил мимо торговых рядов, то и тех, у кого мальчишки покупали еду, причем он безошибочно угадывал, у кого брали шашлык, у кого самсу, — и сдержанная благодарность эта особо ценилась бесцеремонным торговым людом. Привыкшие к тому, что кругом лебезили, заискивали, они уважали ту дистанцию, что установил с ними этот одинокий немногословный человек. И отодвигая в очереди какого-нибудь важного и денежного клиента, они тем самым как бы намекали на некую причастность к нему, случайно попавшему в их город человеку, которого, по слухам, должны были вот-вот куда-то отозвать, затребовать, и, конечно, вызов предполагался по самому крупному счету.

 

3

Шло время, недели, месяцы, никто и никуда его не отзывал, а он продолжал совершать свои каждодневные пешие прогулки, только изредка пропадал из города на несколько дней по делам консервного заводика: ездил то в область, то в столицу республики отстаивать интересы своей "фирмы", которой все чаще и чаще предъявляли штрафные санкции за качество продукции. Возвращался он из центра всегда расстроенный, потому что в оба конца — и от производителя, и от потребителя — вез неутешительные вести; но, памятуя о здоровье, а чаще все-таки по инерции, сложившейся привычке, выбирался по вечерам из дома.

Проходя по улице Буденного, мимо трех городских ресторанов, каждый из которых назывался еще претенциознее, чем местные кинотеатры, а именно: "Лидо", "Консуэло" и "Шахразада", он невольно отмечал: вот уж где жизнь всегда бьет ключом. И пусть рядом пересеивают после весенних ливней или заморозков хлопок, пусть люди в кишлаках плохо питаются, особенно туго бывало с мясом, пусть тысячи и тысячи студентов и школьников трудятся вдали от дома на сельхозработах, пусть где-то наводнение, землетрясение, голод, ураганы, пожары, месячники, субботники, воскресники, засухи, перевороты, локальные и региональные войны — тут всегда царил праздник сытой жизни, и кому-нибудь в городе, наверное, казалось куда престижнее быть завсегдатаем "Лидо", чем, скажем, почетным членом Европейского географического общества.

Что время бежит стремительно, это, пожалуй, ощущает каждый, но если вдруг выпадаешь из жизни, в которой как будто еще живешь, — такое примечает не всякий, и то не сразу, а постепенно, сначала в мелочах. Гуляя как-то по излюбленной улице, он словно впервые услышал, что сейчас в ресторанах исполняют другую музыку, поют новые песни. Теперь он прислушивался к музыке внимательнее, думая, что ошибся, что вот-вот, через день-другой, зазвучит что-нибудь знакомое, донесется из распахнутых настежь окон, в стеклах которых полыхали отсветом яркие люстры, знакомая песня, но проходила неделя, вторая, и хотя репертуар трех ресторанных оркестров был довольно-таки обширным, он не услышал ни одной старой, привычной мелодии и отчего-то расстроился. "Я как инопланетянин", — впервые сказал он себе тогда.

Музыкой он особенно не увлекался, но в молодости отдал ей должное, ходил на танцы и студенческие вечера. Тогда, в годы его юности, они не были перекормлены музыкой, как теперешние молодые, и оттого многое сохранилось в памяти. Так вот из того музыкального багажа он не слышал сейчас ни одной мелодии, ни одной песни — и это усиливало ощущение выключенности из жизни.

Тем более неожиданным для него было, когда во время обычной вечерней прогулки, занятый своими мыслями, он однажды услышал из окна "Шахразады" мелодию, которая вроде бы показалась ему знакомой. Поначалу он решил, что ошибся; это была современная музыка с рваным ритмом и неистовыми ударными. Оркестр замолчал, и он постоял еще немного под окнами, надеясь, что, возможно, кто-нибудь попросит повторить вещь — дело обычное. Случалось, что какой-нибудь шлягер звучал во всех трех ресторанах одновременно и по три, четыре раза подряд. Хотя он не бывал до сих пор ни в одном из местных заведений, но догадывался, что оркестры играли, как правило, на заказ, оттого музыку на этой улице можно было услышать далеко за полночь.

Но на этот раз не повезло: музыканты начали что-то другое.

Однако, когда он подходил к "Лидо", словно угадав его желание, эта музыка послышалась вновь, и он невольно улыбнулся: ну, конечно, новомодная штучка, раз играют в каждом ресторане, и, уже теряя интерес, двинулся дальше. Но странно: чем дальше он уходил, тем явственнее слышал эту музыку. "Что за чертовщина, неужто с годами у меня обострился слух?" Он действительно предугадывал, что сейчас вот начнет саксофон или партия перейдет к трубам, а потом вступят ударные.

И наконец он вспомнил.

Ну, конечно, Элвис Пресли, "Рок круглые сутки"! Далекие студенческие времена! Неожиданно для самого себя он вдруг решил заглянуть в ресторан.

Когда он появился в зале, вечерняя жизнь ресторана уже набирала силу, вино и музыка делали свое дело. Громкие, возбужденные разговоры, преувеличенно раскатистый смех, радостные лица кругом, короче — подобие праздника. Хотя окна распахнуты настежь и под высокими потолками вращались лопасти вентиляторов, все же сигаретный дым густо стлался над столами, но это, наверное, заметно было только тому, кто входил с улицы.

Сквозь голубой дым он разглядел, что зал полон — ни одного свободного столика, и уже собирался уйти, не особенно надеясь на удачу, как неожиданно из-за колонны появился метрдотель и, вежливо поздоровавшись с гостем, пригласил его в зал.

В глубине просторного зала, в стороне от прохода, рядом с мраморной колонной притаился сервированный двухместный столик с табличкой "Занято" — туда и привел его хозяин зала. Хотя столик вроде и находился в тени колонны, обзор оказался широким: практически он видел весь зал, и особенно хорошо небольшую эстраду и площадку перед нею, где уже танцевали. Официант не заставил себя ждать и не отходил от стола, пока он не просмотрел меню.

Наличие шампиньонов и перепелок не удивило его, поскольку предпринимательская деятельность местных жителей не была для него тайной. Правда, сам он ни разу в жизни не пробовал этих деликатесов, поэтому сейчас, пользуясь случаем, попросил принести то и другое и заказал еще чайник зеленого чая. После ухода терпеливого официанта, не выказавшего никакого неудовольствия по поводу чайника чая в вечернее время, он оглядел зал. Впрочем, оглядеть как раз не удалось — внимание его сразу привлекла компания неподалеку от него. Большой, богато накрытый банкетный стол с цветами занимали четверо хорошо одетых мужчин, все от тридцати пяти до сорока; о чем-то они шумно спорили, оживленно жестикулировали. Судя по обилию закусок на столе и батарее бутылок, они еще кого-то ждали. Что-то в этой компании насторожило его, недавнего прокурора, хотя кругом, куда ни глянь, гуляли широко, шампанское, как говорится, лилось рекой.

За банкетным столом тут же перехватили его заинтересованный взгляд, хотя он, конечно, не был так прост, чтобы откровенно изучать соседей. Отводить глаза ему показалось недостойным — в конце концов он же не подсматривал, и тут произошло неожиданное: под его взглядом все четверо вдруг встали и учтиво раскланялись с бывшим прокурором. Он ответил легким кивком, не поднимаясь с места. Кто они такие, что за вежливость? Может, ошиблись? Но мысль об ошибке он отвел сразу: четверо обознаться одновременно не могут. Пригодился прежний опыт: тренированная память услужливо, словно снимок из фотоателье, выложила перед ним групповой портрет компании за соседним столом, хотя он больше в ту сторону не смотрел. Кто же они, эти хорошо одетые, уверенные в себе люди? Преуспевающие хозяйственники, высокопоставленные руководители? Было в их повадке что-то от власть имущих — работников аппарата бывший прокурор знал хорошо.

Скорее всего это бывшие коллеги, он мог встречаться с ними в прошлой жизни, на пленумах и совещаниях в столице республики. Вот только из которой они области — непонятно, городок располагался на границе двух областей, и из обоих центров, при нынешних скоростях и автострадах, сюда рукой подать. Оттого и переполнены каждый день местные рестораны: наезжают издалека люди небедные, и особенно те, кому по долгу службы подобные заведения обходить следует за версту. А тут вроде ничейная территория образовалась. Не случайно приезжие "хозяева жизни" окрестили городок "Лас-Вегасом".

Догадка эта не порадовала бывшего прокурора, он подумал, что среди тех, кого эти четверо ожидают за столом, вполне могут оказаться люди, которых он действительно знал, с кем дружески общался прежде. И миновать с ними встречи и разговора будет невозможно. Но ни с кем из своей прошлой жизни он видеться не желал; хочешь не хочешь, пришлось бы отвечать на какие-то вопросы, рассказывать о нынешней жизни, выслушивать слова сочувствия и возмущения несправедливостью. Поэтому он и не задержался в зале, быстро расправился с ужином, хотя в другой ситуации с удовольствием попросил бы принести еще чайник зеленого чая: настоящий китайский чай тоже остался там, в прежней жизни.

Дома он принял свое обычное сердечное, хотел заодно принять таблетку снотворного, но передумал — в эту ночь ему вряд ли уснуть, даже со снотворным. И не ошибся. Если бы не усталость, разбитость и заметные сбои "мотора", он, наверное, оделся и вышел бы снова погулять по ночному городу, как делал иногда, когда его мучила бессонница, которую он обрел почти одновременно с первым инфарктом; теперь он уже не помнил, что чему предшествовало. Бессоннице он не придавал особого значения, больше того, считал, что удел людей думающих, склонных к самоанализу, а у него в жизни — так уж получилось — сейчас как раз была пора раздумий, подведения итогов. В иные бессонные ночи ему приходили такие мысли, идеи, что он откровенно жалел, что не знал подобных бессонниц в молодые годы.

Мысли его все время возвращались к "Лидо", к той мелодии из давно прошедшей жизни, которая заставила его свернуть с обычного маршрута.

Тогда, почти тридцать лет назад, на наших танцплощадках "знатоки" уже лихо отплясывали полузапретные рок-н-ролл и буги-вуги и, кроме Пресли, восхищались и другим кумиром, джазовым певцом Джонни Холидеем. Но из того времени студенческих музыкальных увлечений, кстати, весьма непродолжительного, он запомнил именно этот "Рок круглые сутки", и на то была особая причина, достаточная, чтобы и сейчас, через столько лет, вспомнить все и почувствовать в душе разлад, хотя теперь у него и без того хватало печалей.

Он давно не вспоминал свою молодость, наверное, оттого, что и повода не представлялось, и была она скорее трудная, чем радостная или интересная. Как ни странно, в студенческие годы он не знал особых привязанностей, не знал и большой любви, словно жизнь запланировала для него другой отрезок времени, где у него появятся разом увлечения, пойдут удачи и придет к нему настоящая любовь. Так, в общем, оно и произошло. Он думал: одни раскрываются рано, и на всю жизнь их душевным багажом остаются ощущения юности, у других наоборот, все к ним приходит позже — и первые удивляются такой метаморфозе вторых, не всегда умея правильно оценить духовные взлеты, профессиональные и иные успехи, принимая все за случай, за удачу, не видя подготовительной работы души…

Вспоминая давно прошедшие дни, он сделал для себя еще одно открытие: чем дальше они уходят, тем яснее и четче их видишь, и теперь многое, над чем когда-то бился, мучился, запоздало легко открывается, но все эти открытия только добавляют печали — ведь всего-то порою нужно было войти в другую дверь. И открытие не бог весть какое, прописные истины, скажет иной, обо всем этом писано и переписано, он даже знал слова поэта — "помню только детство, остальное не мое", — но даже в самых умных книгах это был чужой опыт, а когда чужой опыт, один к одному, подтверждается личным, это уже другое дело, и тогда-то твое открытие поднимается в твоих же глазах, обретает особенную ценность. Хорошо, если время подтверждает твою правоту и пусть запоздало, но доставляет тебе удовлетворение, а если, наоборот, время безжалостно высветит твои ошибки, заблуждения, и ладно, коль за свои промахи ты заплатил сам, — обидно, но справедливо. А если за них расплачивались другие? Что может быть тягостнее, чем признать за собой такое, тем более если ты всегда был убежден, что живешь и жил только по справедливости, боролся и отстаивал только ее?

 

4

В его студенческие годы стройотрядов еще не было, в каникулы они ездили на казахстанскую целину. Отовсюду, со всех концов союза, съезжались летом студенты в необъятные и необжитые казахстанские степи. Строили в колхозах и совхозах, многие из которых были пока лишь названием на фанерном щите в открытом поле, и жилье, и больницы, школы, крытые тока, дороги, бурили артезианские скважины, трудились на кирпичных заводах…

После первого курса работали они на севере Акмолинской области, краю суровом, со злыми холодными зимами, жестокими ветрами, утихавшими ненадолго только по ранней весне, а летом с неимоверной жарой и сушью. За все лето ни одного дождичка, от немилосердного солнца выгорало, кажется, все живое вокруг. Неоглядные пространства — можно ехать полдня по степи и вряд ли встретишь человеческое жилье. Вот тогда они по-настоящему ощутили, как необъятна наша страна.

Однажды Амирхан с шофером на новом "газике" ездили в райцентр за продуктами. Задержавшись на базе, обратно тронулись поздно вечером. Ночь выдалась темная, протяни руку — не увидишь, в июле — августе в казахстанских степях такие не редкость. Что за дороги в целинной степи, известно: проселочные, колея едва накатана, и немудрено, что они заблудились. Проплутав довольно долго, решили уж было остановиться и подождать рассвета, но фары неожиданно высветили что-то похожее на человеческое жилье. Шофер, обрадованный, прибавил газу.

Страшным оказалось то место… Тесно, впритык друг к другу, выкопанные в несколько рядов уходили вдаль землянки, знакомые им лишь по военным кинофильмам. Под лучами фар осыпавшиеся входы в подземное жилье напоминали норы; на сохранившихся кое-где покосившихся дверях виднелись порядковые номера — одни, похоже, выжженные, другие написанные масляной краской, от времени уже выцветшей и частью облупившейся. О том, что здесь царил "порядок", говорили не только номера, но и то, что землянки некогда ставились строго в линию и между рядами тянулось пять-шесть просторных "улиц", да и расстояние между землянками выдерживалось одинаковое.

В центре — вроде площадь или плац, в свое время его так вытоптали, что даже сейчас, спустя годы, здесь не пробилась трава. У края этой площади-плаца, пугая пустыми глазницами окон, стоял еще приземистый, мрачный дощатый барак. Построен был явно наспех, неумело, крыша посередине осела, провалилась, словно ему сломали хребет. Вдали, насколько выхватывал свет фар, виднелись опавшие кое-где проволочные заграждения. Вдруг, потревоженные шумом мотора и ярким лучом, из недалекой землянки выскочили шакалы, целая стая, и, подвывая, исчезли в темноте. Страшным, гиблым показалось это место молодым людям, и Амирхан, впервые видевший такое, спросил у шофера, что же это все означает.

— Говорят, здесь держали врагов народа. Ну тех, с тридцать седьмого года… Тут неподалеку должен быть карьер и кирпичный заводик — они выжигали особый жаропрочный кирпич. Там же на карьере и кладбище. Большое, люди сказывают, — ответил шофер и невольно тяжело вздохнул. Видно, и он попал сюда впервые, хотя работал на целине уже второй год.

Обоим в душной ночи зияющие провалы входов в землянки показались незасыпанными могилами, откуда несет запахом тлена. В немом ужасе, не говоря ни слова, рванули на "газике" в сторону и, как ни странно, часа через два выбрались на знакомую дорогу.

С шофером о том ночном видении Амирхан не заговорил ни разу; хотя дважды в неделю они по-прежнему отправлялись на базу за продуктами, но уже в сумерки никогда не выезжали из райцентра, оставались ночевать в доме для приезжих. Не говорили они и ни с кем из ребят, но у него долго стояли перед глазами эти норы для людей среди ровной и голой степи. Иногда казалось, что это ему привиделось или приснилось, но он знал, что это, к сожалению, не так. Потом он не мог понять, почему вначале никак не соотнес судьбу своих родителей с этим лагерем политзаключенных. Казалось, при чем здесь бескрайняя дикая степь, эти норы — и его родители? Но чем чаще он задумывался, тем все больше допускал мысль, что на кладбище в глиняном карьере могли быть похоронены его мать или отец, ибо он уже знал, что существовали отдельные лагеря для мужчин и женщин. И вот так сложилась судьба, что провидение, быть может, привело его к затерянным следам родителей. Но этими мыслями он опять же ни с кем не делился, хотя в студенческой группе у него были друзья, с которыми он работал на грузовом дворе.

Годами живший в ребенке страх, что его родители — враги народа, не исчез бесследно, даже когда Амирхан узнал, что мать и отец реабилитированы, что произошла трагическая ошибка, сделавшая его сиротой. Этот непроходящий страх, чувство ущербности подтачивали его изнутри, мешали стать самим собой, а у многих, наверное, страх так и остался пожизненным комплексом. И часто, в какие-то крутые минуты жизни и в детском доме, и на флоте, и даже в университете — на злополучном собрании, где он оказался неправедным судьей над своим однокашником Гиреем, например, — он как бы ожидал подлого вопроса: "А кто ваши-то родители? Враги народа? Реабилитированы? Может, реабилитированы заодно со всеми, а может, опять же по ошибке?"

Услышь он такой гнусный вопрос, вряд ли с твердым убеждением дал бы достойную отповедь любопытному, если б такой нашелся. В те времена об этом — ни о правых, ни о виноватых — говорить было не принято, и не говорили, да и сами вернувшиеся из лагерей без повода и всякому об этом не рассказывали. Оттого и он, Амирхан Азларханов, в ту ночь не сказал шоферу, что, может, в таких лагерях погибли и его родители. Но та ночь не прошла для него бесследно, он почувствовал неодолимое желание побывать в бывшем лагере снова, пройти по этим "улицам", постоять на плацу, заглянуть в землянку, пройти коридором разваливающегося трухлявого барака — сделать хоть несколько шагов по возможному следу родителей. И однажды, возвращаясь из райцентра, купил на базаре охапку простеньких астр. Шоферу он объявил, что намерен вечером съездить на свидание в соседний совхоз к девушке, и попросил у него на ночь машину — явление, по целинным меркам того времени, вполне нормальное. И как только они вернулись, одевшись как на свидание, он уехал в степь, не решившись расспросить шофера о дороге даже как-нибудь обиняком. Но он все же нашел это место, и нашел еще засветло, когда степные сумерки только начали сгущаться. Нашел он разваливающийся кирпичный заводик и огромный карьер, где в одной из боковых выработок располагалось кладбище — осевшие под осенними дождями холмики без каких-либо опознавательных знаков.

На каждый холмик, сколько хватило, он положил по астре и пожалел, что не взял цветов побольше, хотя купил у цветочницы целое ведро. Прошагал он не спеша все шесть "улиц", зашел в самую большую и мрачную землянку, прошел в оба конца барака, постоял на плацу. Уходя, он хотел найти хоть какую-то вещицу: пуговицу, кружку, ложку, огарок свечи, но, так ничего и не найдя, отломил от колючего заграждения кусочек ржавой проволоки, хранившийся у него в бумажнике до сих пор. Тронулся в обратный путь он уже в темноте, но, не сделав и двух километров, вернулся. Подъехав к бараку, плеснул с двух сторон бензином и чиркнул спичкой. Огонь, по мусульманским поверьям, очищает от злых духов воздух, и на кладбищах-мазарах иногда жгут костры; но, кроме того, он хотел уничтожить хоть то, что ему под силу. И долго в степи, пока он выбирался на дорогу, полыхал костер.

Между этими главными событиями его первого года университетской жизни — собранием и пожаром в акмолинской степи, прошло всего два месяца, и то, и другое всколыхнуло, обожгло душу Амирхана. Глядя на охваченный пламенем барак в ночной степи, он еще не осознавал, что навсегда избавился от комплекса ущербности; но чуть позже он поймет, что сжег его на том вытоптанном плацу, и уже больше никогда не будет испытывать страха перед анкетами и графой "родители". Он заметит, что его откровенность в этом плане еще долгие годы станет смущать и настораживать многих, но это уже его не собьет с позиции и, наоборот, словно рентгеном просветит человека, вздрогнувшего от такой записи в анкете или в биографии.

Здесь, в казахстанских степях, где Амирхан с товарищами строил овечьи кошары для совхоза "Жаножол" — "Новый путь", два этих события, казалось бы, разных, не имеющих друг к другу никакого отношения, дали толчок к размышлениям о времени, о судьбе своих родителей, о себе, о своем месте в этом непростом во все времена человеческом мире. Вспоминая суд над Гиреем, своим однофамильцем, — а про себя он иначе то собрание и не называл, и в комитете комсомола в разговорах мелькало слово "суд", и в деканате оно проскальзывало не раз, — он думал теперь: а что, если и в отношении его родителей все было предопределено заранее, приговор вынесли без суда и следствия, без права на защиту. И кто же были те судьи? Убеленные сединами и умудренные жизнью люди, отягощенные званиями и академическим образованием, для которых закон свят? Люди, которым были понятны заботы и тревоги интеллигенции, собиравшейся в доме его родителей? А что, если судьба отца и матери решалась, вчерашним уполномоченным по приемке кожсырья или по сверхплановому севу, за успехи и рвение переброшенным на службу Фемиде?

Отчего же такого не могло быть, тем более в годы, когда действительно не хватало образованных людей, — вполне могло. Ведь даже спустя двадцать лет пытался же он сам вместе с некоторыми другими членами комитета комсомола судить товарища по курсу за пристрастие к музыкальной моде. Это он-то, имевший одни штаны и на каждый день, и на выход и не имевший о моде даже смутного представления. Но Бог с ней, с модой, там хоть что-то можно сказать: не по-принятому короткое или длинное, узкое или широкое, и тем более если что-нибудь яркое — тут уж точно индивидуализмом попахивает, желанием выделиться. Но ведь пытался и музыку судить, к которой действительно не знал, как подъехать, оценить: разве "буржуазная", "вредная", "растлевающая", "разлагающая", "бездуховная" — это музыкальные термины? А у них в докладе на комсомольском собрании других слов и определений не было. И какая музыка по-настоящему облагораживает человека, делает его гармоничной личностью, вообще — в каких отношениях состоит музыка с жизнью — знал ли он?

Конечно, как бы они, первокурсники, ни осуждали тогда на собрании модные зарубежные ритмы, запретив от имени комсомола звучать подобной музыке в стенах университета отныне и навсегда, музыка все равно жила, неподвластная диктату и администрированию. Сейчас он, обремененный опытом, не взялся бы определить судьбу музыкального произведения. Оказалось вот, что песенки тех лет, спустя три десятилетия, не забыты и в наши дни, а ведь в искусстве выживает только настоящее — так он думал теперь. Тогда же, в дни собрания, осуждая товарища за "пропаганду не нашей музыки", за принесенную на студенческий вечер пластинку с записью рок-н-ролла — а комсомольское обсуждение могло повлечь за собой исключение из института, — он ни разу даже себе не признался, что не вправе судить, что не знает предмета, коему должен быть судьею.

Так вот в те дни на целине он сделал для себя открытие, не Бог весть какое, но долженствующее, по его мысли, повлиять отныне на его жизнь. "Научись говорить "нет". Человек начинается с того, что может честно сказать "нет". Ведь и впрямь желание везде и всюду угодить, быть добреньким заставляет людей браться за дела, решать вопросы, к которым они не готовы. Умея вовремя сказать "нет", человек будет в ладах с собственной совестью, а не это ли главное в жизни? Вряд ли кто станет опровергать истину, что большинство бед исходит от людишек, на чьем лице несмываемой краской написано: "Чего изволите?" — и чем выше забрались такие люди, тем масштабнее беды".

Снова и снова он возвращался в памяти к тому, что сказал Гирей, в конце собрания, где молодые ораторы убеждали себя и зал, что "такому не место в наших рядах": "Я внимательно слушал ваши выступления. И, знаете, тоже сделал для себя вывод, что не смогу учиться с вами дальше. Уходя, хочу сказать, что сегодняшнее комсомольское собрание скорее походило на суд с заранее вынесенным приговором, а это во сто крат преступнее всяких рок-н-роллов. В любом другом вузе это не имело бы такого значения, как в нашем. Но вы же будущие юристы. Вы же судили меня только потому, что я — другой, непохожий. Лучше или хуже — вопрос иной, второстепенный. А ведь вам всю жизнь придется судить или защищать других, на вас никак не похожих. Что же выходит: непохожий, значит, чужой, виноватый, ату его?! Только сейчас, побывав в роли обвиняемого — правда, непонятно в чем, я понял, что дело, которому мы все хотели посвятить свою жизнь, слишком серьезно, понял, что нравственно не готов быть судьею другим, а без этого преступно служить правосудию. Это главная причина, почему я решил бросить юридический факультет".

А весь-то сыр-бор разгорелся из-за того, что Гирей принес на первомайский вечер в институт пластинку с записью песенки Элвиса Пресли, того самого "Рока круглые сутки", который свободно звучал сегодня на улице Буденного и тем разбудил воспоминания прокурора.

Там, в акмолинской степи, вспоминая клятву, данную самому себе еще на флоте, на эсминце, где служил срочную до института, — непременно стать юристом и посвятить жизнь борьбе за справедливость, — он понял, что одного желания, даже самого страстного, искреннего, ой как мало. И только тогда он по-настоящему осознал, почему некоторые преподаватели выделяли Гирея, ценили в нем эрудицию, кругозор, интеллект. А ведь еще совсем недавно Амирхану казалось: чтобы стать хорошим юристом, путь один — учись на пятерки, у кого красный диплом, тот и лучший юрист. Сейчас, в акмолинской степи, не отметая и не принижая значения диплома с отличием, он понимал, что вместе со знаниями в нем должна созреть личность, душевный потенциал которой, подкрепленный истинным знанием права, даст ему моральное право быть судьею другим.

Амирхан Даутович, вернувшийся с прогулки раньше обычного, правильно рассчитал, что в эту ночь ему действительно не заснуть. Уже затихли улицы, угомонились все в микрорайоне, и ночная свежесть, прибив вездесущую пыль, пала на город. Во всем жилом массиве ни в одном, окне не горел свет, только в квартире Азларханова попеременно светилось то одно окно, то другое, словно там искали что-то важное.

Амирхан Даутович ходил из кухни в комнату, которая служила ему и спальней, и кабинетом, присаживался на постель, но желания прилечь не было. Он подходил к одному, к другому окну, вглядывался в безлюдный ночной двор, замечая даже при слабом лунном свете его неустроенность, неуютность, запущенность, неубранную помойку и свалку, возле которых копошились кошки и собаки. Глядя на это запустение, можно было подумать, что в домах вокруг обитали временные жильцы, и даже не жильцы, а транзитные пассажиры, готовые вот-вот похватать чемоданы и сняться с места, хотя это было совсем не так — никто никуда сниматься не собирался, и Азларханов знал это. Отчего такое равнодушие кругом? Ведь даже если квартира казенная, то все равно это твой дом, где проходят твои дни, растут твои дети. И может быть, другого дома у тебя не будет, дом твой здесь — на втором или третьем этаже, и это твой двор, который иначе, чем поганым, и не назовешь. Так оглянись, если уж не в радости, так в гневе на дом свой: так ли полагается жить человеку в собственном доме, на своей земле в одной-разъединственной жизни, отпущенной судьбой и природой? Но нынче мысль, скользнув поверхностно, не задержалась на сегодняшнем — думалось о другом. Впервые за долгое время он мысленно вернулся в далекие студенческие годы, в первые годы своей стремительной карьеры, шаг за шагом вспоминал давние дни, и многое оживало в памяти — в красках, с шумами, запахами.

Да, в крошечной холостяцкой квартирке на третьем этаже, где всю ночь горел свет, действительно происходило важное для хозяина дома событие…

 

5

За год жизни в "Лас-Вегасе" Амирхан Даутович, казалось, узнал о нем все: слухи стекались в чайханы, где он бывал ежедневно, и невольно бывший прокурор оказался осведомлен о происходящем в городе. Иногда кто-нибудь намеренно подкидывал ему информацию. Азларханову трудно было понять, с какой целью это делается, скорее всего тут считали, что большой человек и в опале остается большим человеком, и стоит ему захотеть… У восточных людей свой взгляд на происходящее, и надо долго здесь прожить, чтобы понять логику иных поступков и слов. Нет, Амирхана Даутовича не забавляла игра в бывшего большого человека, и он не подыгрывал, хотя возможность постоянно представлялась. Достоинство, с которым он держался повсюду, бесстрастие, когда чайхана гудела, переваривая очередную новость, еще более укрепляли веру в тайную власть бывшего прокурора.

Месяц назад в чайхане один пенсионер доверительно сообщил Амирхану Даутовичу, что город их облюбовали картежники, и съезжаются они, мол, отовсюду, и даже из других республик. "Игра на выезде, собрались мастера высшей лиги", — пошутил словоохотливый пенсионер.

Оказывается, его племянник работает в гостинице электриком и часто ладит картежникам особо яркое освещение над столом. Называя суммы выигранных и проигранных денег, пенсионер от волнения заикался, чего в обычной его речи не замечалось. Но Амирхан Даутович никак не среагировал на удивительную новость, ибо знал и о выигранных и проигранных суммах, и о масштабах игры. В бытность областным прокурором приходилось сталкиваться — за крупными хищениями, убийствами, грабежами, если копнуть глубже, нередко стояли карты, крупный проигрыш. Две недели назад, прогуливаясь вечером, он видел возле гостиницы Сурена Мирзояна — Сурика, за ловкость рук прозванного Факиром. Какие дела могли привести Факира в этот дремотный городок, кроме карт? Да никакие, хотя Азларханов не сомневался: легенда у Сурика на случай проверки имелась безукоризненная.

Наверное, если бы пенсионер узнал, что как-то за одну ночь в области, где прежде работал Азларханов, Факир выиграл сумму, в сто раз превышающую ту, от которой он начал заикаться, то, бедный, наверняка потерял бы дар речи вообще. Правда, после той давней ночи один председатель райпотребсоюза и один крупный хозяйственник покончили с собой, отчего все выплыло наружу, а остальные шесть человек, проигравшие казенные деньги, сели в тюрьму. Вот тогда-то прокурор и познакомился с Факиром. Ни рубля не удалось вернуть тогда обратно; Мирзоян не отрицал, что выиграл чемодан денег, но сообщил, без особого сожаления, что проиграл их через три дня, и описал подробно приметы удачливого игрока, которого якобы видел впервые.

Значит, теперь картежники облюбовали "Лас-Вегас"?

Почему бы и нет? Гостиницы, не осаждаемые толпами командировочных, рестораны, куда приезжают из двух соседних областей "хозяева жизни" пошиковать, пустить пыль в глаза, посорить деньгами вдали от любопытных глаз, — их нетрудно подбить на игру. "Стоящих" людей, которых можно крупно выпотрошить, порой готовят на игру месяцами, к иному "денежному мешку" годами ищут подход, чтобы "хлопнуть" в одну-единственную ночь, — только бы сел за карты. В том, что все три ресторана служили поставщиками клиентуры для картежников, обосновавшихся в гостинице, Амирхан Даутович не сомневался.

Но сногсшибательные новости, вызывавшие оживленное обсуждение в чайханах, и вообще тайная жизнь необычного города, о которой прокурор знал, а иногда догадывался благодаря опыту, не трогали в его душе каких-то главных струн. Нет, он не был равнодушен к тому, что видел или знал, в нем не удалось убить главное — гражданина, даже в минуты отчаяния он не говорил: это не мое дело, меня не касается. Просто после двух инфарктов он берег не себя, а время, отпущенное ему; из последнего инфаркта он выкарабкался чудом, благодаря прежнему сибирскому здоровью.

Да и что он мог сделать? Писать? Кому? Он знал, что редко какое, письмо, адресованное в верха, может одолеть границы области или республики. Какая-то тайная рука, не подвластная закону, перекрывала дорогу кричащим о боли, о несправедливости конвертам. И немудрено, если повсюду насаждались люди, у которых за версту на физиономии читалось: "Чего изволите?", если приказы первого даже на уровне захолустного района выполнялись беспрекословно, какими бы беззаконными они ни казались. А если и доходило что-то наверх, то оттуда же и возвращалось к тому, на кого жаловались, с пометкой: "Разберитесь!" И разбирались, перетряхивая историю жизни автора письма с ясельного возраста до наших дней, а если она оказывалась чистой, как родниковая вода, то принимались за родню до седьмого колена и, конечно, в жизни, зарегламентированной до предела инструкциями, постановлениями, указами, принятыми во времена царя Гороха, где в каждом пункте: нельзя… нельзя… отыскивалось желаемое. А если еще и учесть, что сейчас многие вещи реже покупаются, а чаще достаются, то редкий автор жалобы выглядел невинным, непорочным рядом с тем, на кого посмел жаловаться. А жалобы людей с "подмоченной" репутацией не имеют даже силы анонимки (не оттого ли анонимки в ходу?) и закрываются куда быстрее, чем анонимные.

Наслышан Амирхан Даутович, например, был о таком курьезе: коллеги в области, до его назначения прокурором, не принимали жалоб на ресторанную обслугу. Еще и выговаривали обсчитанному: не ходи, мол, по ресторанам! А иному строптивому намекали: вот выясним, почему у вас такая страсть к ресторанам, у начальства на работе для объективности письменно спросим, с женой поговорим — вызовем по повестке, в удобное для нас время, — тут уж у всякого обсчитанного жажду справедливости отбивали на долгое время.

С высоты житейского и профессионального опыта Амирхан Даутович понимал, что одними лишь частными мерами, энергией да энтузиазмом низовых исполнителей нарастающих как снежный ком преступлений не изжить. Ну, приложит он усилия, добьется, чтобы выслали Факира из города, потому что знает точно, чем тот занимается, так оставшиеся в неприкосновенности конкуренты Сурика только обрадуются, а само зло не перестанет существовать. Тогда, шесть лет назад, Мирзоян сказал ему:

— Какой же из меня преступник, товарищ прокурор? Я что, крал, вымогал? Обыграл рабочего, колхозника, советского интеллигента, оставил до получки семью без денег? Говорите — обобрал уважаемых людей? Это для вас они уважаемые, в горкоме и райкоме, а для меня — воры, да крупные воры, откуда у них сотни тысяч? И если бы не я, вряд ли их настоящая сущность выявилась бы: так "уважаемые" и продолжали бы набивать мешки деньгами. Выходит, я даже приношу обществу пользу, вывожу ворье на чистую воду.

Прокурор, конечно, не разделял взглядов Факира, хотя своеобразная логика в его словах была. Оглядывая свою жизнь, Амирхан Даутович сознавал, как мало успел. Порою он сравнивал прежнюю работу с работой дворника, очищающего двор в большой снегопад. Очистил, пробил дорогу к калитке, к людям, оглянулся дух перевести, а сзади опять намело, да поболее прежнего. Он видел и ощущал, как ловко научились в республике обходить закон. Заведет прокурор дело, передает материалы в суд, вроде выполняет свой долг до конца, а результата нет. На суд оказывают давление и партийные, и советские органы, народный контроль, партконтроль, глядишь, от прокурорских требований пшик остался: этого нельзя трогать, этот брат, этот сват, этот депутат, тот герой. Выкрутился один, по ком тюрьма явно плачет, второй, а третий, имеющий прикрытие и тылы, и вовсе перестал обращать внимание на прокуратуру, посчитав, что власть имущим закон не писан.

Когда прокурор был моложе, энергичнее, когда беда еще не приключилась с ним самим, дав почувствовать, кто и в чьих интересах распоряжается в республике от имени закона, ему думалось: вот тут подтяну, тут уберу, еще одно усилие — и пойдут дела на лад. Сегодня прошлая уверенность, оптимизм по поводу светлого завтрашнего дня правосудия вызывали печальную улыбку.

Признавал Амирхан Даутович и более жестокое крушение своих жизненных надежд.

Тридцать лет назад, на борту эсминца в Тихом океане, он дал себе клятву, что посвятит жизнь правосудию, чтобы не было вокруг ни одного униженного и оскорбленного, чтобы каждый нашел защиту и покровительство у закона. Так думал он и позже, повторяя клятву в акмолинской степи, среди сотен безымянных могил. Теперь он понимал: его поколению, детям тех, сгинувших без следа, не удалось вернуть правосудию безоговорочную чистоту и непогрешимость.

Он был кандидат юридических наук, занимал немаловажную должность и не раз выступал на совещаниях с докладами, приводившими в замешательство не только коллег, но и членов Верховного суда и Прокуратуры республики. Имел репутацию теоретика, хотя свой воз областного прокурора, практика, тянул куда как исправнее многих. Не раз и не два садился Амирхан Даутович за докторскую диссертацию, контуры которой определились еще в аспирантуре Института права в Москве, но текучка так и не дала довести задуманное до конца. А предлагал Азларханов, анализируя сложившуюся судебную практику, решения по тем временам смелые, именно они и вызывали споры. Коллеги за его реформаторские идеи, за смелые предложения частенько называли его Ликургом или Законником: друзья — любовно, недоброжелатели — с иронией.

Юриспруденция не медицина, где бывают случаи, когда иную вакцину врач проверял на себе, чтобы обезопасить здоровье человечества. Но раз так повернулось, что Амирхан Даутович полной мерой испытал силу беззакония, для него, как для юриста, невозможно было не сделать вывода, осмыслить случившееся и с ним лично. Происшедшее, он считал, подтверждало его прежнюю позицию, его точку зрения по поводу сложившейся в республике ситуации с органами правопорядка, необходимость перемен. И теперь главным делом его жизни стало завершение работы, исследующей деятельность этих органов на примере Узбекистана. Потому-то он и берег время, а не себя самого и не хотел размениваться по мелочам — вроде появления в городе Факира. Врачи ясно предупредили: третьего инфаркта он не выдержит, то, что остался жив после второго, — подарок судьбы — и надолго ли?

Когда Амирхан Даутович стал областным прокурором, первое, что он предпринял: попытался получить объективную информацию о состоянии преступности в области. Более или менее точная информация стекалась к нему год. Затем он на бюро обкома партии подвел итоги и предложил обнародовать статистику с его комментариями в печати. Однако никто его не поддержал. Когда же область, по милости его объективной статистики, вышла по преступности на первое место в республике, он незамедлительно стал получать с мест иные сводки, куда более утешительные, и на бумаге кривая преступности резко пошла вниз. Нет, он не мог никого обвинить из руководства, что, мол, вмешиваются в компетенцию прокурора; его указаний не отменяли и ему самому не делали замечаний, не обвиняли, что с его приходом в области выросла преступность, но он чувствовал, что властная рука наложила вето на его начинания.

Каждый год, несмотря на занятость, он инспектировал подотчетные ему в области правовые органы, делал он это без предупреждения, внезапно. Бывало, инспекция проводилась в несколько этапов, потому что соседние районы оказывались уже оповещенными о его поездке. Но к концу года — шесть ли, семь ли раз ему приходилось начинать инспекцию — в каждой из пятнадцати толстых амбарных книг, заведенных им по числу районов, появлялась подробная запись — и многое бы отдали руководители, чтоб заглянуть в эту книгу. Лет через пять Амирхан Даутович узнал, что за книгами охотились: взламывали машину, рылись в номерах, где он останавливался в поездках.

Уделял внимание Азларханов и обстановке в исправительно-трудовых колониях области, в том числе организации труда в местах лишения свободы, степени его воспитательной эффективности. По мнению прокурора, тут требовался ряд неотложных мер, в том числе усиление материально-технической базы труда в колониях.

Как и некоторые другие юристы, Ликург предлагал, чтобы следственный аппарат был выведен из прокуратуры, и, контролируя следствие, прокуратура не контролировала бы саму себя; предлагал увеличить число народных заседателей в суде и расширить их права; предлагал усилить роль адвоката в судебном процессе, а к лицам, взятым под стражу, допускать адвоката с момента предъявления обвинения; подобные меры, считал Азларханов, исключили бы возможность выбивать недозволенными методами нужные следствию показания, уменьшили бы число судебных ошибок.

Именно такого рода идеи в его выступлениях приводили в волнение его коллег по прокуратуре, членов Верховного суда и Прокуратуры республики.

Однако, кроме общих, характерных не только для Узбекистана, были в республике и свои, специфические проблемы, и мимо них тоже не мог пройти прокурор.

Революция давно отмела сословия, но осталась живуча, затаилась иная зараза, набиравшая год от года силу — принадлежность к тем или иным родам. И опять негласно стало выползать на свет определение: белая и черная кость. И надо было уже заводить специалистов по генеалогии в каждой области, чтобы разобраться, какими кадрами комплектуется та или иная отрасль: в высшем образовании люди из одного рода, выходцы из одной местности, в торговле — другие, в здравоохранении — третьи, и так куда ни глянь, особенно в ключевых и денежных отраслях. Забралась эта зараза и выше. Как рассказывал Ликургу его товарищ, прокурор соседней области, у них все восемь членов бюро обкома — выходцы из одного рода, пятеро к тому же состоят в близком родстве, и куда бы он ни писал, мол, все остается по-прежнему, потому что представители рода сидят и наверху, в республике.

А сотни жалоб, что стал получать Амирхан Даутович в последние годы как областной прокурор, жалоб, не встречавшихся прежде. Особенно запомнился один случай. На прием к нему пришел токарь с завода электробытовых приборов, немолодой уже человек, когда-то из-за климата переехавший в эти края из Эстонии. Пожаловался, что его лишили заслуженной награды. Оказалось, заводу по случаю юбилея республики выделили несколько орденов, которыми решили поощрить лучших по профессии: токарей, слесарей-сборщиков и электриков, и тайны из этого ни в профкоме, ни в парткоме никто не делал. Написавший жалобу ни на минуту не сомневался, что среди награжденных будет и он. Да и как же иначе: десять лет подряд его фотография не сходила с заводской Доски почета, не однажды он удостаивался звания лучшего по профессии, на его счету имелись и рационализаторские предложения. В общем, двух мнений на заводе, кто лучший токарь, не было. И спроси коллектив, наверняка назвали бы фамилию немолодого эстонца: пользовался он общей симпатией и уважением. Но так случилось, что орден Трудового Красного Знамени вручили одному из его учеников, далеко не лучшему специалисту, недавно к тому же работающему в цехе, однако местной национальности. Рабочий и пришел к прокурору с вопросом: почему нарушаются конституционные права, разве где-нибудь в законах записано, что люди коренной национальности имеют преимущественное право перед другими?

Что мог ответить ему областной прокурор? Разве что показать тысячи подобных жалоб, особенно после вступительных экзаменов в институты.

Нынешние обязанности юрисконсульта на консервном заводике едва ли отнимали у Амирхана Даутовича больше часа в день — остальное время он писал, печатал на машинке, делал выписки, запросы, заказывал нужные книги. Это и впрямь была работа ученого. Давно известно, что многое в жизни сделано не теми, кому положено по должности, а теми, у кого душа болела за дело. Душа у него болела — это уж точно…

С работой этой, никому не известной пока, никто его, естественно, не торопил, не подгонял; не связывал он с завершением ее и каких-то перспектив, перемен в своей судьбе, не мечтал ни о славе, ни о признании заслуг. Труд этот успокаивал душу, и день ото дня крепла в нем уверенность, что таков его человеческий и гражданский долг. Наверное, он был похож на тех чудаков, что в одиночку в глухих горах строят мост через ущелье, или изо дня в день, из года в год наводят переправу через бурную реку, или растят на пустыре сад, заведомо зная, что никогда не будут наслаждаться его плодами. Не нужна им ни слава, ни признание, им важно, чтобы остался на земле сад, мост, переправа, колодец в пустыне. И как тот возводящий мост или роющий колодец, он не сомневался в необходимости своей работы и как всякий мастер, а дилетанты вряд ли взваливают на себя подобную ношу, верил в ее необходимость. Ну, в его случае пусть не каждая строка станет законом или постановлением, но эта работа может послужить толчком для некоторых важных решений.

Нервничал и торопился он лишь в те дни, когда заметно поднималось давление, болело сердце, съедала тоска — не успею, не успею… На всякий случай в служебном столе и дома лежали письма, куда все это отправить, если вдруг с ним…

Выполненная часть работы, уже перепечатанная, хранилась в отдельных папках в сейфе, на работе; в каждой папке имелось сопроводительное письмо. Многие, с кем он заканчивал аспирантуру в Москве, стали крупными юристами, занимали высокие посты, и он верил, что его бумаги попадут в надежные руки.

А тут и новая тема стала занимать его. Разве он не должен как-то обобщить опыт последнего года жизни в этом необычном со всех точек зрения для юриста городе. Будь Амирхан Даутович лет на двадцать моложе, он, конечно, не задумываясь, назвал бы деяния своих новых земляков незаконными. Но, подойдя к пятидесятилетнему рубежу, позабыв о спецбуфете и спецпайке, он теперь не был столь категоричным. Однажды, совсем не в плане, "законно или незаконно", у него вырвалось: "Как много удобств в этом городе!" И в самом деле: нужен небольшой ремонт в доме — нет проблем, чайхана, где собираются малярных дел мастера, за углом. Корзину цветов ко дню рождения жены? Оставьте на базаре адрес цветочницам — к определенному часу у вас дома раздается звонок. Перекрасить машину, устранить вмятину — это у Варданяна, на выезде из города. Хорошо сделает? Обижаешь — золотая голова, золотые руки.

У вас свадьба, день рождения, голова кругом идет — никогда не принимали гостей больше пяти пар? Ничего страшного — в обед возле автостанции найдите Махмуда-ака. Плов на сто человек, триста палочек шашлыка, двести горячих самсы, сотню горячих лепешек? Все будет обеспечено по высшему разряду. Живете в коммунальном доме? Нет проблем. Сделают навесы, собьют временные столы у вас же во дворе.

Зная не понаслышке о состоянии общепита, Амирхан Даутович сам охотнее ходил в чайхану при автостанции, чем в заводскую столовую. Ну ладно, в этом городе так случилось, неожиданно, незапланированно, и жизнь сама отрегулировала существование жителей. И стало очевидным, что индивидуальная деятельность не помеха государству, а подспорье — вон как расцвел город, вместо того чтобы захиреть после закрытия рудника.

Конечно, не всякая деятельность во благо. И не оттого ли, что многие понимают незаконность своей жизни, так переполнены по вечерам рестораны: гуляй, однова живем! Узаконь, разреши, помоги на первых порах, пусть поверит народ, что всерьез и надолго, и вряд ли кто из местных будет заглядывать столь часто в "Лидо". С годами Ликург понял, что хоть запретить легче легкого, да сила закона совсем не в запрете — многие запреты только вредят делу, на интересе должен держаться закон.

Конечно, никому он о своей работе не говорил, в помощи ничьей не нуждался, да и кто и в чем мог помочь ему? Скорее следовало оберегать свой труд от любопытных — узнай кто, чем занимается бывший прокурор, скорее всего подняли бы на смех: тоже законодатель выискался! А уж поверить в то, что даже не закон, а какая-то строка его могла родиться в обшарпанном кабинете юрисконсульта консервного завода — вряд ли нашелся бы хоть один такой человек. Здесь властвовала иная психология: законы вынашиваются и рождаются где-то там, наверху, в огромных роскошных кабинетах, где уходящие в высоту стены обшиты темным мореным дубом.

И в тот вечер, когда он единственный раз зашел поужинать в "Лидо", встреться Азларханов случайно с кем-нибудь из бывших коллег, окажись с ними за одним столом, он, конечно, не обмолвился бы ни словом о главном сейчас деле своей жизни. Ну, этого разговора он, положим, избежал бы. Но разговора о том, как он, один из самых известных областных прокуроров республики, покатился вниз, избежать вряд ли удалось бы.

Да, разговора о собственной жизни, о судьбе Ларисы, ему вряд ли удалось бы избежать…