Рудаки не помнил, где он услышал эту фразу: «У стариков глаза на затылке», но она ему сразу не понравилась, потому что он тут же применил ее к себе, хотя сказана она была не про него, и расстроился от несправедливости – во-первых, стариком он себя еще не числил, да вроде и не считали его стариком окружающие, а во-вторых, не нравился ему в этой фразе подтекст: мол, живешь ты прошлым и все настоящее кажется тебе не таким, как следовало бы ему быть. Рудаки жил настоящим, и только воля – злая или нет – Хироманта иногда перебрасывала его в прошлое, и вот тут эта неприятная фраза оказывалась как нельзя кстати.

Во всяком случае, она тут же пришла ему на ум, когда за окном кофейного заведения вдруг промчался трамвай, а когда он из этого заведения вышел, то никакого трамвая, конечно, не было и не могло быть, хотя бы потому, что не было на улице никаких рельсов, а на том месте, где они были когда-то, сейчас находился газон, и только присмотревшись, можно было заметить кое-где неглубокие выемки на их месте.

«Но я же точно видел трамвай, – говорил он себе, идя вниз к вокзалу по улице товарища Моисея Урицкого, – и стекла в кафе задребезжали, да и вообще – трамвай определенно был, грязный такой, из двух вагонов чешских, и ворох листьев, и мусор, которые он за собой поднял, не улеглись сразу, а еще долго крутились в воздухе. Странно только, – продолжал думать Рудаки, – что компания в кафе никак не прореагировала. Впрочем, они же в окно не смотрели, а на улице было шумно и без трамвая. Хотя, – тут же поправил он себя, – нечего себя обманывать: должны они были услышать, трамвай грохотал будь здоров как, теперь такого шума нет, теперь эти „мерседесы“ всякие тихо шелестят по сравнению с трамваем. Галюники у вас, мосье, глаза на затылке, так сказать, – вынес он себе окончательный приговор, – живые картинки видите из не очень славного своего прошлого».

За всеми этими размышлениями он не заметил, как подошел к городскому вокзалу. Пересекая широкую привокзальную площадь, он вспомнил, что и по этой площади ходили когда-то трамваи и был один, на котором можно было доехать почти к дому, к Черскому мосту, он даже номер вспомнил – тридцатый.

«А теперь тут одни маршрутки, – думал он, спускаясь в метро, – впрочем, и троллейбус на вокзал ходит и вроде не один, – но какие номера и откуда, он не знал и подумал, как часто думал последнее время: – Чужой стал город, и я в этом городе чужой».

Толчея в вагоне была обычная, но скоро ему повезло – около него освободилось место. Сидевший на этом месте парень вдруг вскочил и, расталкивая пассажиров, устремился к дверям. Рудаки осмотрелся – никого, кому следовало бы уступить место, около не было, тогда он сел и закрыл глаза. Он почти всегда закрывал теперь глаза в метро, чтобы не смотреть на окружающее, которое стало его последнее время как-то слишком раздражать, особенно раздражала наглая, в полном смысле слова бросающаяся в глаза реклама – это был плохой признак, видно, нервы сдавали, он отдавал себе в этом отчет, но ничего не мог с собой поделать. Вагон покачивало, выкрикивал станции репродуктор, и скоро неожиданно для себя самого Рудаки заснул.

Проснулся он от неожиданно наступившей тишины, тишина была полная – ничего вокруг не грохотало, не слышно было разговоров, молчал репродуктор. Он открыл глаза и увидел, что вагон пуст и стоит с открытыми дверями, и сразу же показалось ему, что вагон стал другим, не похожим на тот, в который он сел на «Вокзальной».

Во-первых, не было на стенках рекламы, но не это было главное, такая реклама иногда отсутствовала и в новом времени и тогда ее показывали в подвешенных под потолком телевизорах, правда, тут и телевизоров не было. Не очень насторожило и то, что сиденья вроде стали другими, потому что, если честно, то какие раньше были сиденья, он не помнил. Главной причиной его пока еще смутной тревоги была надпись по-русски на стекле двери «Не прислоняться» – не могло быть русской надписи в новом времени, в новом времени все надписи были на местном диалекте, ставшем языком этой Независимой губернии. Но вначале все это были смутные мысли и тревоги, и он решил, что завезли его в депо.

«Проспал, и в депо завезли! – подумал он и в панике выскочил из вагона. – А то двери захлопнутся, и еще дальше увезут».

Такое уже случалось с ним. Когда-то давно в Москве он тоже проспал, и завезли его в депо. Разбудила его тогда уборщица и по узким металлическим лестницам вывела из этого страшного темного подземелья, где дули горячие сквозняки и по переплетению рельсов беспорядочно сновали поезда, рыкая сиренами и ослепляя яркими фарами.

Перрон, на который он выскочил, был освещен лишь светом, падающим из окон вагонов, – дальше за колоннами была полная темнота, и куда дальше идти, было не ясно. Рудаки шагнул было за колонну, но там было так темно, что он тут же вернулся.

«Буду ждать, пока кто-нибудь не придет, – решил он сначала, – должен же быть кто-то в поезде». Но тут же его опять охватила паника – вдруг двери захлопнутся и поезд уедет, а он останется в темноте – и он побежал сначала в одну сторону, туда, где было меньше вагонов, но там в кабине машиниста никого не было, а потом в другой конец поезда, но и там кабина оказалось пустой.

«Что же делать?» – думал он, стоя возле кабины, и от отчаяния решил позвонить кому-нибудь по «мобилке», Иве или лучше В.К., может быть, вместе что-нибудь придумается. Он сунул руку во внутренний карман плаща, где обычно держал «мобилку», но ничего там не нашел, кроме каких-то обрывков бумаги, похожих на старые трамвайные билеты, сунул руку в боковой карман – нащупал там сигареты и спички, и вот спички его испугали по-настоящему – не пользовался он спичками давно, давно прикуривал он от зажигалок, а тут спички.

Он достал их из кармана вместе с сигаретами и тут же окончательно понял, что снова оказался в прошлом, хотя никаких усилий к этому не прилагал, никакой код не набирал и на прошлое не настраивался.

«Хотя… – вдруг припомнил он, – хотя перед тем, как задремать, думал я о старом метро, когда его только что построили, – было тогда всего четыре станции. Думал о том, что станции тогда объявляли по-русски». И опять отчетливо прозвучал у него в голове голос с электронным присвистом: «Станция „Вокзальная“. Осторожно, двери закрываются. Следующая станция „Университет“».

– Плохо дело, – сказал он вслух и стал осматривать себя, находя все новые подтверждения того, что перенесся он в прошлое и перенесся как-то иначе, более основательно что ли – вся одежда на нем была из прошлого: короткий чешский плащ с пуговицами в виде футбольных мячей – вспомнил он, что очень этот плащ любил, – и костюм старый, гэдээровский, и в кармане плаща обнаружились старый имперский рубль и легкие, похожие на алюминиевые, монетки по пятнадцать и двадцать копеек.

– Как-то слишком уж обстоятельно я перенесся в прошлое, – сказал он себе, подумал немного и решил, что это наверняка сон, и ущипнул себя за руку – было больно. – Ну и что? Во сне тоже может быть больно. Надо ждать, пока проснешься.

И он решил ждать с удобствами, вошел в вагон, уселся и стал смотреть в темноту за колоннами. Темнота там была какая-то очень плотная, и что-то было в ней угрожающее – казалось, что оттуда кто-то за ним наблюдает. Что-то угрожающее было и в царившей вокруг абсолютной тишине – было так тихо, что он слышал собственное дыхание. Он зажмурил глаза, надеясь, как в детстве, что когда он их откроет, все ужасы исчезнут.

Так и оказалось – когда он открыл глаза, то снова оказался в заляпанном рекламными картинками вагоне. Людей в вагоне было уже мало, и поезд ехал по верху, а не в туннеле – очевидно, заехал он далеко от старого города, в спальный район на левом берегу. И действительно, скоро поезд стал тормозить, и репродуктор на языке Губернии объявил прибытие на станцию «Зарница».

«Приснится же такое», – он тряхнул головой, отгоняя приснившийся кошмар, и встал– надо было выйти и пересесть на поезд в обратном направлении, так как свою станцию он проехал, и когда встал, что-то, глухо звякнув, упало на пол у него с колен.

Это оказалось несколько монеток, он подобрал их и заспешил к дверям, которые вот-вот должны были захлопнуться. Рассмотрел он монетки только когда выскочил на перрон – это были легкие, как будто сделанные из алюминия, монеты Империи по пятнадцать и двадцать копеек.

Рудаки как-то даже и удивился не очень, сразу вспомнил сирийские фунты, которые Ива нашла у него в кармане, и опять подумал, что некому ему, в сущности, обо всем этом рассказать – Иве не расскажешь, мнение В.К. он уже знал, да иного и трудно было ожидать и от В.К., и от любого другого его друга или знакомого. Единственный, кто мог бы помочь ему в этом разобраться, был Хиромант, но Хиромант умер – Рудаки только что в этом убедился.

«Некому рассказать, – подумал он тоскливо и вдруг вспомнил о своих проникновениях. – Ведь можно же в проникновение опять отправиться и попробовать Хироманта в прошлом найти! – мысленно воскликнул он, но тут же себе возразил: – Не известно, что из этого получится».

Прежде всего не известно было, проникал ли он в прошлое, или снилось ему все это, или казалось, но даже если и проникал, то не известно, проникнет ли еще раз, не известно, куда заведет его проникновение, и уж совсем не известно, найдет ли он в прошлом Хироманта.

«Но попробовать стоит», – решил он и в таком решительном настроении вернулся домой.

Как бы там ни было – сон это был или не сон, а к следующему проникновению Рудаки решил подготовиться основательно.

– Одеться надо нейтрально и желательно в как можно более старую одежду, так, чтобы в прошлом в глаза не! бросаться, – думал он, вспоминая свои прошлые проникновения. – А то и в первый раз меня Санин за одежду ругал, и во втором проникновении я из-за неподходящей одежды в милицию попал.

Стал он искать старую одежду сначала дома, но из этого ничего хорошего не вышло – Ива все старье обычно выбрасывала, а когда он после тщательных поисков на антресолях нашел все-таки и надел свой двадцатилетней где-то давности пиджак, она посмотрела на него изумленно и поинтересовалась, не на маскарад ли он собрался. Пришлось сказать, что на работе собирают старую одежду для дома престарелых. Ива обрадовалась такому случаю и вручила ему еще старую меховую шубу своей бабушки, и шубу пришлось взять, а потом долго искать отдаленную помойку, чтобы ее выбросить. Пиджак тоже пришлось выбросить, потому что один пиджак проблему не решал и назад домой его вернуть тоже было уже нельзя.

Проблему одежды надо было решать кардинально, и Рудаки долго мучился над ее решением, пока не вспомнил, что есть у него знакомый осветитель в одном театре, человек пьющий и потому нуждающийся в деньгах, и наверняка должен у него быть доступ к нужному Рудаки театральному реквизиту. И он отправился в театр, потому что не знал, как иначе найти своего знакомого, связь с ним он давно потерял и единственный выход был – поспрашивать о нем в театре. Отнесся он к этой экспедиции легко, и скоро выяснилось, что зря.

В театр его просто не пустили. Времена изменились, и нельзя было, как раньше, зайти просто так к знакомому актеру, как заходил он частенько с бутылкой и без к тому же Окуню. Рудаки вспомнил, как сидели они у Окуня в гримерной, как приходили другие актеры и актрисы, как пели, бывало, и стихи читали, а как-то раз и заночевал он в театре. Времена изменились, и теперь такое нельзя было и представить.

Напрасно он пытался уговорить двух мрачных стражей у служебного входа – те были непреклонны, и в конце концов он понял бесплодность своих попыток, вышел на улицу и закурил. И как раз в этот момент из служебного входа вышел невысокий человек с лицом Будды Бодхисаттвы в клетчатой кепке а ля Бельмондо. Был это непризнанный гений его молодости, а ныне всяческих премий лауреат и модный режиссер сопредельных Независимых губерний Марк Нестантюк. Сопредельные Губернии враждовали по поводу и без повода, и единственное, пожалуй, в чем они сходились, была необъяснимая рациональными средствами любовь к творчеству Марка Нестантюка, который проходил в Губерниях как «выдающийся немецкий режиссер», так как в свое время уехал в Германию и жил там, с триумфом наезжая на родину и в сопредельную Губернию и примиряя их ненадолго фактом своего присутствия и творчества, примиряя даже на деликатной почве русского языка, который в одной из Губерний был почти что запрещен как язык врага.

Слава превратила Марика Нестантюка в этакого метра, с по верблюжьему презрительно выпяченной нижней губой.

– Аврашенька, – сказал он значительно, раскрывая объятья, – страшно рад тебя видеть, – и тут же принялся рассказывать о своей последней работе – постановке Гамлета. Несчастный наследник датского престола, образ которого кто только из режиссеров ни уродовал, и в его трактовке не избежал издевательств – в постановке Нестантюка должен он был предстать трансвеститом и гомосексуалистом, расхаживающим по сцене в платье королевы.

Безуспешно пытаясь уклониться от троекратного поцелуя метра, Рудаки думал, насколько приятнее был Марик в виде непризнанного гения в годы его молодости. Был он тогда худым юношей несколько татарского облика и отличался от других непризнанных гениев, которых тогда было много в Кофейнике, своей неоспоримой полезностью для любой пьющей компании – всегда он легко добывал для компании трешку, а то и пятерку, пользуясь удивительной силой своей правой руки, которой наделила природа этого в общем-то довольно хилого еврейского мальчика. Достаточно тогда было пойти с ним в парк, где были силовые аттракционы – а таких в городе было много, – и он выигрывал пари, выжимая рекордные цифры на силомере.

Кроме этого неожиданного при его тогдашней комплекции и бесспорно полезного качества, Марик тогда ничем особым не отличался: как и все они, ругал власть и строил грандиозные планы на будущее. Рудаки не встречал его давно – как-то виделись они вскоре после того, как развалилась Империя, и тоже тогда строили, помнится, грандиозные планы, упоенные неожиданно свалившейся свободой, а с тех пор не виделись, поэтому воспользоваться удачной для его предприятия встречей Рудаки смог не сразу – потащил его Нестантюк в дорогущее кафе и начал подробно рассказывать о своих творческих свершениях. Наконец он иссяк, и Рудаки смог вставить слово:

– Послушай, Марик, ты не мог бы достать мне одежду – какую-нибудь старую, шестидесятых-семидесятых годов, костюм какой-нибудь, плащ?

– Плащ? – почему-то надежда губернского искусства зацепился именно за плащ. – Плащ, наверное, будет трудно, а костюмы – пожалуйста, хотя плащ тоже можно будет попробовать, – и наконец задал вопрос, к которому Рудаки готовился заранее, пробовал разные варианты ответа, но так ничего убедительного и не придумал: – А зачем тебе?

– Понимаешь, – ответил Рудаки, – тут мы с группой товарищей пьесу поставить затеяли – ну ты же знаешь мою компанию: Шварц там, В.К., – производственную пьесу семидесятых, так, смеха ради, и костюмы нужны.

Версия была самая дохлая – Рудаки сразу ее отбросил как неубедительную, когда пробовал разные объяснения, а тут она взяла да и выскочила.

– А где будете играть? – заинтересовался Нестантюк. – И что за пьеса?

Приходилось врать дальше:

– У В.К. дома будем играть, среди своих. А пьеса Арбузова на производственную тему, как называется, я не знаю, это В.К. подобрал – говорит, смешно должно получиться на фоне сегодняшних рыночных реалий, что-то там про комсомольцев-энтузиастов.

– Вы вроде староваты для комсомольцев, – усомнился Нестантюк.

– Может, и не про комсомольцев, – продолжал врать Рудаки, – но про энтузиастов точно.

– Не забудьте меня пригласить.

– А ты не уезжаешь? – с надеждой спросил Рудаки.

– Как я могу уехать?! – возмутился метр. – У меня же «Гамлет» в постановке.

– Раз не уезжаешь, конечно, пригласим, – терять Рудаки уже было нечего, – мы тебя и раньше, до постановки пригласим для консультации по сценическому решению и реквизиту. Кстати, о реквизите. Костюм когда ты сможешь достать?

– Костюм? – удивился Нестантюк. – Тебе что, один костюм нужен?

– Да нет, – спохватился Рудаки, – несколько, конечно. Сколько точно, я не знаю – это после читки выяснится, когда В.К. пьесу представит, – тут его посетило вдохновение. – Но пока и один не помешал бы. Так сказать, чтобы почувствовать атмосферу того времени, поносить, может быть, немного, свыкнуться.

Недаром говорят, что чужой энтузиазм заразителен – Нестантюк посмотрел подозрительно, пожевал верблюжью свою губу и наконец сказал:

– Ну, ладно. Пошли в театр – выдам я тебе костюм пока под честное слово где-то на недельку, а потом другие уже в реквизитном цехе в аренду возьмешь, за деньги. Ничего, – поспешно уточнил он, – деньги там небольшие.

– Вот спасибо, – сказал Рудаки, – удача какая, что я тебя встретил.

– Не за что, – важно ответило губернское светило.

Когда они вернулись в театр, Нестантюк торжественно прошествовал через проходную, а Рудаки, конечно же, попытались задержать, но метр небрежно бросил:

– Этот со мной.

И Рудаки, нехотя и не скрывая разочарования, пропустили.

Рудаки вышел из театра с большим пакетом, в котором был темно-синий ретро-костюм с жилетом и в придачу к нему коричневая фетровая шляпа в стиле Грегори Пека, и чувства у него были, как говорится, смешанные. Был он доволен, что так ему повезло и удалось без особых трудностей раздобыть костюм для решительного проникновения, но и совесть мучила – правда, не очень, – что пришлось ему наврать для этого с три короба и вранье его может легко обнаружиться, встреть Нестантюк В.К. или кого другого из общих знакомых, мучила его совесть еще и потому, что не известно, когда он из проникновения вернется (если попадет туда), и не известно, в каком виде, – опыт первого проникновения не настраивал на оптимистический лад.

Но все это было полбеды, а вот куда деть костюм до проникновения – это действительно была проблема и решать ее следовало немедленно.

Так он и стоял какое-то время возле театра, прислонясь к парапету подземного перехода и положив на этот парапет свое недавнее приобретение, курил и думал, куда деть костюм. Сразу возникла мысль отнести его к В.К. и попросить пока подержать, но для этого, во-первых, надо было придумать какое-то объяснение, а врать ему не хотелось, во-вторых, потом, когда решит он отправиться в прошлое, надо будет этот костюм надеть и в таком виде выйти, и вот тогда уж придется В.К. все рассказать и ни о каком проникновении после этого и думать нечего – начнут они опять с В. К. спорить и закончится все, скорее всего, выпивкой или ссорой.

Не известно, сколько он простоял бы так, если бы на улице, где он стоял, не возникла автомобильная «пробка».

Рудаки рассеянно смотрел на завывающее и воняющее стадо, когда рядом с ним остановился прохожий и сказал:

– Ну вот, началась эвакуация. Завтра город пустой будет.

Он вспомнил, что сегодня пятница и что народ едет на дачи, и потому такое движение и «пробки». И тут у него в голове что-то щелкнуло, и он вспомнил, что и у него есть дача, и проблема хранения ретро-костюма может быть решена оптимальным образом.

Правду говоря, дача эта была не совсем его, точнее, совсем не его, а была это дача одного его приятеля, который два месяца уже как уехал в Польшу на заработки и попросил его за дачей присматривать по мере возможности. Возможность эта как-то до сих пор не представилась – то это мешало, то то, и Рудаки туда так и не съездил, но угрызениями мучился и сейчас обрадовался, что вспомнил про приятелеву дачу, – очень кстати выходило: и дачу проверит, и костюм есть где оставить, и в проникновение с пустой дачи уйти куда легче, чем под насмешливым взглядом В.К.

Дачный поселок, в котором находилась дача его приятеля, похоже, доживал последние дни. Когда-то была эта дальняя окраина города, возле старого кладбища, но теперь поселок оказался среди нового городского района и пройдет немного времени и сады вырубят, дачи снесут и на их месте вырастут многоэтажные башни.

В поселке царило полное запустение – многие дачи стояли заколоченные, участки заросли травой и дикими кустами и лишь возле некоторых домов возились люди – в основном жгли листья, поэтому в воздухе стоял так любимый Рудаки запах прелых осенних листьев и дыма – запах поздней осени.

Потратив довольно много времени на поиски ключа – приятель говорил, что будет он лежать под крыльцом, но там его, конечно же, не оказалось, – Рудаки на всякий случай подергал дверь, и она легко открылась. В доме явно кто-то побывал – он понял это сразу, в комнате на столе лежала газета с остатками какой-то еды, а диван был застелен одеялом и второе одеяло лежало комком сверху. Однако большого беспорядка не наблюдалось, и вроде ничего не украли – насколько помнил Рудаки, все нехитрое дачное хозяйство его приятеля было на месте, даже старый телевизор по-прежнему стоял на шаткой тумбочке у окна.

Оставлять дачу незапертой не хотелось, и Рудаки стал рыться в чулане в поисках гвоздей и молотка – он решил, уходя, просто забить дверь, но неожиданно обнаружил там не только молоток и гвозди, но и ржавую щеколду с висячим замком. В замке торчал ключ.

Плотник из профессора Рудаки был аховый, но все же, ударив себя несколько раз по пальцам, он кое-как прибил щеколду ко входной двери и вставил замок. Ключ поворачивался довольно легко, и мысленно похвалив себя за проделанную работу, он решил отдохнуть от трудов праведных и уселся с сигаретой на веранде в продавленном кресле.

«Можно теперь спокойно оставить костюм, – подумал он, – запихну пакет с костюмом в диван – там его никто не найдет, даже если бродяги снова на дачу проникнут».

Он посидел так немного и хотел уже спрятать костюм и возвращаться домой, как вдруг решил его примерить.

Зеркало на даче было одно – маленькое, и в нем едва ли можно было себя хорошо рассмотреть, но то, что в нем Рудаки увидел, ему понравилось – выглядел он в этой старой тройке солидно и непривычно, чужим каким-то выглядел, строгим и значительным. В новом времени он обычно ходил в джинсах и куртках всяких – так было принято у них в Университете – подражали американцам. И сейчас, когда он приехал на дачу, были на нем джинсы и твидовый пиджак, и он привык так ходить, разве что на очень уж торжественные мероприятия надевал костюм, поэтому ему казалось, что и в этом костюме будет он чувствовать себя неудобно. Оказалось, что чувствует он себя в этом костюме совсем неплохо – костюм был удобный и движений не стеснял. Он повязал строгий галстук, который взя/ специально для этого случая, и с галстуком себе тоже понравился. Нарушали гармонию только кроссовки, и с этим надо было что-то делать – нельзя было отправляться в прошлое в кроссовках. Правда, перед экспедицией можно будет взять из дому парадные туфли, но ему хотелось сейчас провести репетицию и посмотреть на себя, так сказать, в полном снаряжении, и он стал искать что-нибудь подходящее на даче.

Нашел он подходящие туфли не сразу и в неожиданном месте – в подвале, зато было это то, что надо, – тупоносые осенние туфли на толстой микропористой подошве. Он вспомнил, что мечтал он о таких когда-то, но по бедности так никогда и не купил. Конечно, были они далеко не новыми и грязными страшно, но когда он их вымыл, вытер тщательно тряпкой и надел, то понял, что экипировка завершена и готов он теперь полностью к проникновению, надо только настроиться соответствующим образом.

Он сел в комнате на ветхий стул и стал вспоминать прежние свои два проникновения– как он туда попал и как выбрался, – и многое выглядело неясным. Выходило, что и в первое, и во второе проникновение попадал он почти случайно.

В первый раз набрал он код на Двери так, как сказал Хиромант, про что-то там подумал, про то, что было с ним в прошлом, но подумал как-то вяло, например, цвет стен в парадном вспомнить не смог, и Дверь не открылась, а открылась она потом сама, когда он никакой код не набирал, а просто вдруг вспомнил одну яркую картинку из далекого прошлого, не событие какое-нибудь выдающееся, а просто картинку – она и открылась.

А во второе проникновение он попал уж совсем случайно – лежа дома на своем старом диване, вроде как задремал и оказался на институтском собрании где-то в восьмидесятых годах. И вот в связи с этим вторым проникновением возник у него один вопрос, и касался он одежды – предмета основной его теперешней заботы.

«Как же это выходит? – думал теперь он, рассеянно прислушиваясь к далеким звукам похоронного марша – видно, не закрыли кладбище возле дачного поселка, а говорил его приятель, что закрыли давно. – Выходит, что я перед вторым проникновением как-то умудрился сначала туфли и пиджак надеть, потому что лежал я на диване наверняка без них, побывать в них на собрании в восьмидесятые годы – летом вроде это было или ранней осенью, – а потом опять на диван улечься без них. Да уж, – вздохнул он, вспомнив свой разговор с В.К., – были у В.К. все основания говорить, что это я сны видел и ни в каком прошлом не был».

Он еще раз тяжко вздохнул по поводу всех этих сложностей, неожиданно свалившихся на его голову, и решил, что пора дачу запирать и ехать домой.

Перед уходом он еще раз подошел к маленькому зеркалу и полюбовался собой в темно-синей ретро-тройке, даже шляпу а ля Грегори Пек надел для пущего эффекта. Очень он себе в этом наряде нравился, если еще бороду с проседью убрать да молодой энергии прибавить, то будет вообще здорово.

«А что если прямо сейчас на поиски Хироманта отправиться? – неожиданно подумал он, глядя на себя в зеркале. – Зачем чего-то ждать? Волноваться никто не должен – моего отсутствия в этом времени, точнее, моего присутствия в прошлом, – поправил он себя, – тут никто, похоже, не замечает. Вот возьму и прямо сейчас начну себя настраивать на прошлое, – решил он, – тем более что антураж на даче самый для этого что ни есть подходящий – приятель сюда все старье перетащил».

Он уселся на диван, брезгливо сбросив одеяла, оставленные бродягами, поставил на пол зеркало так, чтобы себя в нем видеть, и стал рассматривать обстановку и вещи, пытаясь определить их возраст.

Телевизор был «Темп» – у них тоже такой был где-то в семидесятых, наверное. Ива все гордилась, что трубка в нем корейская – весь-то он был насквозь советский, а трубка корейская, что призвано было гарантировать качество.

Диван, на котором он сидел, скорее всего, еще старше. Был он солидный, прямоугольный, обитый рваным черным дерматином, обивочные гвоздики с потемневшими от времени золотыми шляпками. У них с Ивой такого дивана никогда не было, но имелся такой диван у Ивиного дедушки и произведен он был в тридцатые, а то и в двадцатые годы прошлого века. И диван, на котором он сейчас сидел, похоже, из того же времени.

Стол тоже был из прошлого и тоже из далекого. Круглый, покрашенный ободранной белой или голубой краской, этот стол напоминал Рудаки стол его детства. Помнил он, что был у них дома такой стол, застеленный коричнево-золотистой скатертью с кистями – скатерть спускалась тяжелыми складками до самого пола, было под столом темно и страшно, и казалось маленькому Рудаки, что под столом кто-то притаился и вот-вот схватит его за ногу. Здесь же скатерти на столе не было, а был он застелен сверху газетами, причем тоже старыми.

Прямо перед ним лежала «Комсомольская правда» от… – он напряг зрение и прочитал мелкий шрифт, – от 27 июня 1975 года, и заголовки, которые он читал, так быстро перебросили его в прошлое, что даже голова немного закружилась.

Перед ним раскрывался летний день 27 июня 1975 года, один день Великой Империи, ушедшей в небытие у него на глазах. Ему казалось сейчас, что был этот день солнечным, но где-то далеко заходила гроза и, хотя на небе не было ни облачка, вдали, перекатываясь по горизонту, негромко грохотал гром. На улице в этот день было душно и пахло пылью и свежесрезанной травой с газонов.

Был этот летний день в Империи обычным, ничем не примечательным. Отбыл с официальным визитом в Италию член Политбюро ЦК КПСС, министр иностранных дел СССР А.А.Громыко, и провожал его тоже член Политбюро товарищ Кузнецов. Кто такой был товарищ Кузнецов, Рудаки, конечно, уже не помнил, зато вспомнил, как выглядело в жаркий летний день летное поле аэродрома в Шереметьеве – не раз улетал он оттуда в разные места, – вспомнил дрожащий над раскаленными от жары бетонными плитами воздух, бензиновые пятна на этих плитах и – совсем уж странно – вдруг явственно ощутил на губах металлический вкус выдаваемой в советских самолетах бесплатной газировки.

В этот день «в гости к советской молодежи» – так гласил заголовок – прилетели представители Союза свободной немецкой молодежи во главе с неким Гюнтером Ретнером, и встречал их товарищ Янаев. Кто такой Ретнер, Рудаки не знал, но сильно подозревал, что сотрудник Штази, а вот прочитав фамилию Янаева, поморщился – вспомнил, как неумелые и трусливые функционеры второго эшелона пытались спасти Империю в девяносто первом. С горечью вспомнил, как тогда, в августе девяносто первого они ненавидели этих функционеров и готовы были защищать молодую демократию, не ведая, что принесет она им впоследствии.

– Эх, – вздохнул он, – поди знай… – и стал с удовольствием вглядываться в смазанную черно-белую фотографию, на которой было изображено торжество в городе Лоренсу-Маркиш, устроенное в этот день по поводу провозглашения независимости и основания Народной Республики Мозамбик. Перед толпой на главной площади города выступал Президент фронта освобождения Мозамбика товарищ Самора Машел, и была это победа Великой Империи, а Рудаки как бывший солдат этой империи ее победам радовался.

Происходили в этот жаркий предгрозовой день – так казалось Рудаки – и другие интересные и невозможные в новом времени события: в Алма-Ате открылся слет молодых овцеводов и закончился всесоюзный конкурс стригалей, завершилась комсомольская стройка на Зейской ГЭС («Никогда я не побываю на Зейской ГЭС», – почему-то с грустью подумал Рудаки, хотя причину этой грусти едва ли смог бы объяснить). В этот солнечный летний день из Москвы в поездку по СССР отбыли король бельгийцев Бодуэн и королева Фабиола.

«Другая жизнь, – думал Рудаки, – другое время, другая планета, хотя прошло по историческим меркам всего ничего, каких-то тридцать лет, – взгляд его упал на висевший на стенке прошлогодний календарь, где голая красотка сидела верхом на автомобильной шине. – В Империи за такой календарь можно было срок получить – наверняка посчитали бы порнографией, – грустно усмехнулся он. – Все мы: и я, и мои друзья, и все люди старшего возраста, совершили путешествие во времени, и не надо тебе никакого Хироманта с его проникновениями и кодами. Перенесли нас в другое время и на другую планету, и почти все мы чувствуем себя здесь чужими. Ведь какой-нибудь французик так себя не чувствует – и время его детей, и время внуков не так уж отличается от его времени, мода только изменяется, а у нас…»

Он так задумался, что не сразу услышал, как на улице кто-то кричит:

– Валера!

Валерой звали его приятеля, владельца дачи. Рудаки открыл дверь.

У калитки стоял отставной полковник Рудницкий – сосед приятеля по даче и старый знакомый Рудаки, и был отставной полковник навеселе.

– Аврам?! – воскликнул Рудницкий. – Вот так встреча! Ты что здесь делаешь? А Валера где?

– В Польше Валера, на заработках, – ответил Рудаки, – собирает там что-то, хмель, кажется, а я вот дачу решил проверить.

– Очень кстати, – сказал Рудницкий, хотя не понятно было, что именно кстати, и показал на бутылку, которую бережно прижимал к груди. – Это дело надо отметить – у меня как раз смородиновая наливочка созрела. И яблоки, – он продемонстрировал пакет с яблоками, открыл калитку и нетвердо направился к даче.

Они расположились за антикварным столом. Рудаки разыскал и вымыл стаканы, тоже антикварные – граненые, убрал остатки пиршества бродяг, и после второй Рудницкий уже рассказывал о своей непростой кафедральной жизни, где разболтанный штатский личный состав дисциплины не понимает и к мнению старших не прислушивается должным образом, и остановить его было невозможно.

Рудаки знал Рудницкого давно – учился с ним вместе, правда, на разных курсах и потом встречал то там, то тут. Как-то давным-давно в Дамаске напугал он Рудницкого страшно в местном аэропорту – тот летел куда-то через Дамаск на задание и стоял в ожидании своего самолета, сувениры разглядывал, а Рудаки в аэропорту свой человек тогда был – встречал и провожал «хубару» советскую, подошел он тогда сзади к Рудницкому и хлопнул по плечу, а тот с испугу пистолет выхватил. Смеху потом было, но это потом, а сначала их обоих загребла сирийская военная полиция – хорошо, что у Рудаки «садык» там был, полковник Аднан Башир. Но все это было страшно давно, в другой жизни, а сейчас полковник Рудницкий маялся на гражданке – преподавал язык в каком-то институте и никак не мог примириться с гражданской безалаберностью.

Они уже почти прикончили смородиновую, и Рудницкий принялся рассказывать какую-то тягучую историю из своей африканской службы, про комиссию какую-то из Генштаба, которой он чем-то не угодил, и его чуть было не отправили в Союз, а Рудаки, слушая его, вспомнил другую его историю, которую очень любил, так как была она не только смешной, но и будила в нем какое-то странное чувство, гордости что ли… Что ни говори, а великая была Империя, и над ее просторами и над просторами ее колоний и сателлитов действительно никогда не заходило солнце. А история была такая. В одной то ли африканской, то ли восточной какой стране служил незаметный советский капитан. Ничем он особенным не отличался – служил себе, как все, учил местных вояк суворовской «науке побеждать» в интерпретации генштабов-ских головотяпов, водку пил, когда была, или местное пойло, когда водки не было. Отличался он только тем, что пил он не только со своими боевыми товарищами, а был у него садык-собутыльник из местных, тоже капитан. Пили они с этим садыком разные напитки и говорили о разном, в том числе и о великом и всепобеждающем учении марксизма-ленинизма, и очень местный капитан это учение уважал.

Однажды произошел в этой стране государственный переворот. Ничего особенного наши военные в этом событии не видели – переворот в таких местах дело житейское. В общем, на улицах танки, патрули на джипах, наши в своей гостинице сидят – инструкций ждут. Вдруг к гостинице подъезжает джип под охраной бронетранспортера, выходит из этого джипа садык и собутыльник нашего капитана и просит провести его в номер, где живет наш капитан. Тот – ни жив ни мертв – встречает садыка на пороге, и садык ему сообщает, что президентский дворец он уже взял, телеграф взял, почту взял и просит дальнейших указаний.

Рассказывал Рудницкий, что капитана сначала в Союз услали, в отдаленный гарнизон – от греха подальше, а потом, когда его садык президентом той страны стал и с визитом в СССР приехал, сделали нашего капитана сразу полковником и орденом наградили. Вот такая была история, и Рудаки с удовольствием ее сейчас вспоминал.

Между тем отставной полковник закончил повесть о своей неравной борьбе с комиссией Генштаба, и к тому времени закончилась и смородиновая настойка и пора было по домам. Рудаки как-то расхотелось уже отправляться в проникновение – в голове после настойки шумело и в сон клонило. Рудницкий ушел на свою дачу – что-то там ему еще сделать надо было – и обещал попозже зайти за Рудаки, чтобы вместе ехать в город.

Рудаки вышел его проводить и, когда он ушел, сел на скамейку возле двери. Погода была солнечная, но не жаркая – любимая его осенняя погода. Он подставил лицо солнечным лучам и закрыл глаза. После прокуренной комнаты было приятно вдыхать чистый осенний воздух, в котором уже чувствовалась прохлада.

«Надо переодеться, и еще костюм спрятать надежно, и дачу закрыть», – лениво уговаривал он себя, но вставать не хотелось, а хотелось сидеть так и ни о чем не думать.