После ухода немцев стала постепенно налаживаться прежняя жизнь. Горожане, которые прятались в Майорате, вернулись домой, и многие окончательно перебрались из подвалов в квартиры – «землетрусы» не случались уже давно, да и страх перед ними как-то ослабел по сравнению с только что пережитой войной, которая далеко не для всех оказалась игрушечной. Как для военной игры, устроенной Аборигенами неизвестно для каких целей, в ней было немало жертв: погибло много бойцов Еврейской самообороны, были потери и у гусар; в перестрелках с отрядами Майората и Самообороны было убито несколько местных фашистов, осмелевших с приходом немцев; были жертвы и среди мирных горожан.
После войны Рудаки переехали в свою старую квартиру на дальнем Печерске. Аврам сначала с опаской ходил по квартире и плохо спал по ночам, опасаясь своего двойника в итальянском галстуке, но потом как-то привык и забыл о нем, тем более что появились новые заботы – почти все продукты, накопленные в ивановском подвале запасливыми женами Иванова и Рудаки, во время оккупации исчезли – то ли немцы их реквизировали, то ли просто побывали в подвале грабители, но осталась лишь овсяная крупа и немного тушенки, сохранившейся в квартире у Иванова.
Мамед жаловался на трудности послевоенного периода и кормил плохо, а скоро и совсем отказал от стола, говоря, что содержание кота ему дорого обходится и что кот мышей больше не ловит, потому что ловить стало некого. Хорошо еще, что удалось уговорить его оставить все-таки кота на неопределенное время, пока «Аврам-бей паек не получит».
Поэтому завтраки в семье Рудаки проходили невесело, впрочем, как и обеды. Не способствовала бодрому настроению и унылая погода позднего октября, необычно в этом году холодного.
– Надоела каша – сил нет, – Рудаки отложил ложку и уставился в окно.
За окном было пасмурно и шел дождь со снегом.
– Больше ничего нет, – сказала Ива, тоже перестала есть и спросила без особой надежды в голосе. – А на кафедре ничего не обещали? Может, стоит тебе сходить, узнать – ведь давно уже не был?
Рудаки довольно долго молчал, наблюдая за вороной, старательно обклевывавшей сморщенное, почерневшее от заморозков яблоко на яблоне за окном их квартиры.
«Рано холода установились в этом году», – лениво подумал он и наконец ответил Иве:
– Ладно, схожу. Чаю вот выпью и пойду. Может быть, действительно что-нибудь давали. Хотя вряд ли – с этими немцами все по домам сидели.
Они молча стали пить чай, глядя на унылый осенний пейзаж за окном. Снег шел уже который день, перемежаясь дождем, и асфальт на дорожке перед домом покрывала смесь опавших листьев и мокрого снега, холодная и противная даже на вид. Дом Нации, стоявший напротив, с обвалившейся после «землетруса» крышей-парусом и разбитыми окнами, выглядел при такой погоде, как классический «дом с привидениями».
– Хмурое утро, – усмехнулся Рудаки.
Ива улыбнулась в ответ и сказала:
– Там у Толстого третья часть как-то оптимистично называлась, а у нас едва ли оптимистическое продолжение будет.
– Это и есть третья часть, – уверенно заявил Рудаки, – «Сестры», что-то там еще – не помню названия – и «Хмурое утро», то есть надо понимать так, что хотя и хмурое, но все же утро.
– Ты думаешь? – усомнилась Ива и, увидев, что Рудаки уже пошел в прихожую одеваться, крикнула ему вслед: – Куртку надень, а то опять в плаще выскочишь, пижон.
– Ладно, – ответил Рудаки из прихожей, надел теплую куртку, замотал шарф и натянул на голову черную вязаную шапочку, которую называл «уголовкой».
– Ну я пошел, – крикнул он из прихожей, – к обеду постараюсь вернуться.
– На обед та же каша, – крикнула ему в ответ Ива, он покачал головой, сказал: «Пока!» и вышел из квартиры.
На улице было еще противнее, чем казалось из дома. Сильный ветер швырял в лицо снег с дождем. Такая погода стояла уже почти месяц – ни одно из четырех солнц не могло пробиться сквозь тяжелые черные тучи, висевшие над городом, и некоторые оптимисты уже стали говорить, что, может быть, солнце уже одно, как прежде, а не четыре и вот рассеются тучи, и все в этом убедятся.
Рудаки сомневался, что за тучами одно солнце, точнее, был уверен, что их четыре, как и раньше, но в то же время не мог не признать, что после ухода немцев в окружающем их мире действительно произошли кое-какие изменения, например, не случались больше «зелетрусы». Но самым заметным событием, последовавшим за «немецкой оккупацией», был, конечно, «исход» Аборигенов. Вслед за немцами из города в одночасье исчезли и Аборигены, и Аборигенки.
Больше чем за два года, прошедшие после их появления, горожане уже привыкли к тому, что Аборигены сидели кружком почти на каждом перекрестке, глядя прямо перед собой и никак не реагируя на редких прохожих. Некоторые разжигали костры и сидели, пристально глядя на огонь, и казалось тогда, что в городе встала табором орда полуголых дикарей. Особенно напоминали они диких туземцев с экзотических островов, когда вдруг заводили свои бессмысленные песни или пускались в пляс под слышную только им музыку. Устраивались они и в помещениях, главным образом в покинутых домах и некоторых учреждениях.
По непонятной причине ни Аборигенов, ни Аборигенок не было только в Майорате. Штельвельд утверждал, что им мешает проникнуть на его территорию ток высокого напряжения, будто бы пропущенный через проволочное заграждение на его границах. Рудаки с ним не соглашался, правда, сам никакого объяснения предложить не мог.
И вот теперь Аборигенов нигде не было видно: исчезли «классические» полуголые экземпляры – все одинаковые, похожие на туземцев какой-нибудь Полинезии; исчезли «мутанты», одетые в современные костюмы и с разными лицами, а Иванов говорил, что из институтского коридора исчез и воскресший академик Панченко.
«Наверное, и мой двойник исчез, и лжекапитан Нема, – думал Рудаки, прыгая через лужи и отворачивая лицо от мокрого снега. – Кстати, и настоящий Нема тоже испарился. Никто тогда как-то не заметил, куда он делся, когда нас патруль привез в Майорат. И потом, пока мы в Майорате жили, его никто не встречал.
Объявится ли опять легендарный капитан? Нашел ли он своих посредников? Хорошо бы повидать его, а то что-то скучно жить стало – никакой цели, – Рудаки спрятался в подъезде какого-то дома и закурил. – Вот и Аборигенок нет. Не показывают нам больше свои картинки прошлого и будущего, не катают на машине времени, не конвоируют куда-то бомжей и бандитов».
Сигарета отсырела, и курение не доставляло обычного удовольствия, он ее выбросил и опять запрыгал через лужи.
ХРОНИКА КАТАСТРОФЫ
ИСХОД АБОРИГЕНОВ
На третий год катастрофы, сразу после «немецкой оккупации», из города в одночасье исчезли так называемые Аборигены, возникшие в городе неизвестно откуда вскоре после появления на небе четырех солнц. Эти загадочные существа сначала вызвали в городе переполох, а затем горожане к ним постепенно привыкли и перестали замечать, тем более что в жизнь города и горожан они никак не вмешивались и никому своим присутствием не мешали. Они исчезли внезапно и одновременно: исчезли «классические» полуголые экземпляры – все одинаковые, похожие на туземцев какой-нибудь Полинезии; исчезли и «мутанты», одетые в современные костюмы и с разными лицами, в которых горожане часто признавали своих знакомых, главным образом умерших. В городе считали, что они исчезли, устыдившись своей последней и единственной акции – так называемой немецкой оккупации, однако многие сомневались в том, что они к этому были причастны. Одновременно с Аборигенами исчезли и Аборигенки – существа, внешне похожие на женщин, активно вмешивающиеся в жизнь города после вселенской катастрофы.
«И Аборигенки куда-то делись, – Рудаки с трудом переправился через огромную лужу возле станции метро, о котором напоминала теперь лишь ржавая и покосившаяся огромная буква „M“ y входа. – Где-то теперь эти серебристые амазонки? Все куда-то подевались. Устроили нам представление и исчезли, как будто сами испугались своего последнего спектакля».
А спектакль, и правда, получился нелепый и трагический. Страшным памятником этим двум неделям стала братская могила бойцов Самообороны на еврейском кладбище. Под треск ружейных залпов похоронили в Майорате погибших гусар. На Красноармейской остался обгоревший остов большого жилого дома, неизвестно зачем расстрелянного прямой наводкой из полупрозрачного «немецкого» танка.
«Какая все-таки тупость! – думал Рудаки. – Конечно, моральные всякие критерии к Аборигенам применять глупо – гуманность там и прочее, но это же попросту нелепо – устроить для нас такой страшный спектакль. Для чего? Какой в этом может быть смысл?».
Он вдруг вспомнил разговор, который случился у него с одним батюшкой в поезде. Выпили они тогда прилично – ехали вдвоем в купе на юг зимой, народу в вагоне было немного. Разговаривали обо всем, но как только Рудаки пытался завести разговор о боге, поп всячески уклонялся, а когда он прямо его спросил: мол, чего вы, отче, избегаете беседы о боге – это ведь вроде профессия ваша, тот серьезно так ответил: «Это не профессия, а крест мой, потому что понять, чего он хочет (он показал пальцем вверх), я не могу и никто не может».
«Наверное, и с Аборигенами только так и можно – так сказать, „неисповедимы пути аборигенские…“». Он уже прошел порядочное расстояние и шел теперь вверх по бульвару Шевченко, приближаясь к университету, выделявшемуся на общем сером фоне поздней осени своими освященными историей стенами и колоннами «цвета мясных помоев».
Городская легенда гласила, что один из русских царей будто бы повелел покрасить здание университета в красный цвет в назидание мятежным студентам, бунт которых когда-то подавили по его приказу. Легенда эта не имела под собой абсолютно никакой исторической основы, но при всех властях – а их город повидал немало – университет неизменно красили в разные оттенки красного цвета, отчего его тяжеловесное, казарменное здание становилось еще уродливее.
Рудаки университет не любил, не любил ни красный его корпус – собственно университетское здание – ни стоявший напротив «желтый дом», как его называли из-за цвета и буйных обитателей, – превращенное в университет здание бывшей классической гимназии, по коридорам которого бродили тени когда-то окончивших эту гимназию великих. Не любил за казенный дух, за самодовольные рожи профессоров и не профессоров и запах мокрых тряпок и мела, который не выветривался даже в погожие весенние дни, когда по коридорам гуляли сквозняки. В общем, не любил за все в целом, может быть, и незаслуженно, но искренне.
Ходил он сюда читать лекции уже десять лет, если считать и последние два с лишним года, когда никаких лекций, конечно, уже никто не читал, а просто немногие оставшиеся в городе преподаватели забредали иногда на свои кафедры, чтобы обменяться новостями и при случае получить пайки, которые привозили из Майората, – университет, как и другие сохранившиеся в городе научные и культурные учреждения, находился под покровительством Гувернер-Майора.
Кафедра Рудаки находилась в «желтом доме». Он осторожно поднялся по скользким железным ступеням исторической лестницы, помнившей подкованные сапоги воспетых Булгаковым «белых» юнкеров, прошел по длинному полутемному коридору и открыл дверь своей кафедры.
За столом заведующего сидел его аспирант Сергей и ел из банки тушенку кинжалом с орлом на рукояти. Кинжал был явно немецкий – рядом на столе лежали ножны со свастикой.
– Сабах-аль-хейр, – поздоровался Рудаки.
– Сабах-аль-нур, – ответил Сергей, положил кинжал, встал и поклонился, приложив ладонь к сердцу, Сергей был арабистом и высоко ценил восточный этикет.
– Кинжал у вас выше всяческих похвал, – Рудаки сел возле стола, взял ножны и повертел в руках. – Где взяли?
– А тут на столе и лежал, – ответил Сергей, сел и поддел кинжалом кусок тушенки. – Прихожу – лежит. Оккупанты, наверное, оставили. Тушенки хотите? Только есть нечем – один вот кинжал.
– Вообще-то хочу, – признался Рудаки и поинтересовался: – А откуда продукт?
– Паек, – коротко ответил Сергей, положил в рот тушенку и показал кинжалом в угол, где были свалены коробки. – Там ваш ящик, я все сюда перенес – Павловна совсем расклеилась, склад бросила.
Павловна была секретарем кафедры и занималась пайками.
– А что с ней? Заболела? – забеспокоился Рудаки.
– Заболеешь тут, – сказал Сергей, – Михаил Сергеич заговорил, – Сергей нервно хихикнул: – Я ее тут целый час водой отпаивал и валерианкой – хорошо еще, что валерианка на кафедре нашлась, – потом домой отправил. Меня и самого сначала чуть удар не хватил. Представляете? Михаил Сергеич?!
– И что сказал? – усмехнувшись, поинтересовался Рудаки, который хорошо знал склонность своего аспиранта к разного рода мистификациям и розыгрышам.
– Сказал, что мышей мало стало и что он тоже имеет право на паек как заслуженный сотрудник и ветеран. Внушительно так сказал: «Заслуженный сотрудник и ветеран!», а хвост так и ходит ходуном. Павловна – в обморок, я за водой бросился, а он хвостом машет и возмущается: «Ветерану двойной паек положен!», – Сергей опять хихикнул.
– Хватит шутить, – сказал Рудаки, – скажите лучше, как Павловна. Вы уверены, что она одна домой дойдет?
– А никто и не шутит, – обиделся Сергей, – он где-то здесь; в коридоре, – я его выгнал, когда Павловна сомлела. Придет – сами услышите.
Михаил Сергеич был университетский кот – всеобщий любимец и баловень университетских старушек, крупный такой котище, весь белый с черным пятном на лбу, из-за которого он и был назван в честь первого и последнего Президента СССР. Он любил первым встречать часто навещавших университет высокопоставленных особ, усаживаясь на специально расстеленной для них ковровой дорожке, и своим торжественным видом очень напоминал в этот момент своего незадачливого тезку.
– Да бросьте вы! – Рудаки не любил, когда его разыгрывали. – А ну-ка дыхните.
– Чем угодно клянусь! – воскликнул Сергей. – Вот я его сейчас притащу, сами с ним поговорите, – и выскочил в коридор.
Рудаки слышал, как он бегал по коридору и звал: «Кис-кис, Михаил Сергеич, кис-кис!».
– Сергей! – крикнул он в коридор – Бросьте вы его. Ну, заговорил и заговорил. Подумаешь, кот заговорил – бывает, время такое.
Сергей возник откуда-то из глубин темного коридора и сказал, переводя дыхание:
– Не нашел, спрятался куда-то. Зря вы мне не верите – он, правда, заговорил. Если бы Павловна не сомлела, не известно, как бы я сам на это прореагировал, а тут пришлось ею заниматься.
– Ладно.
Рудаки решил не спорить. Время действительно такое, что все могло быть. Вот немецкая оккупация повторилась, почему бы и животным не заговорить. Он спросил Сергея:
– А вы уверены, что это был кот?
– Конечно, кот. А кто же? – опешил Сергей.
– Ну не знаю, – ответил Рудаки, – может быть, среди животных тоже Аборигены есть.
– А что? – задумался Сергей. – Это мысль. Может быть.
– Выяснится со временем, – сказал Рудаки. – Вы мне лучше покажите мой паек и помогите в рюкзак перегрузить.
Сергей достал из груды коробок паек Рудаки, и они стали перекладывать содержимое коробки в рюкзак. Там была в основном тушенка и крупа («Опять каша!» – мысленно вздохнул Рудаки), паек был большой, первый после долгого перерыва, и в рюкзак все не влезло.
– Ладно, – Рудаки с помощью Сергея надел на себя тяжеленный рюкзак, – ладно, Сергей, я пошел. На днях зайду еще, а вы кафедру обязательно закройте на замок, а то, если кошки говорить научились, то, может быть, они и консервы теперь открывать умеют. Или мыши. Мыши тут ничего не говорили?
– Не верите… – надулся Сергей, – никто не верит. Тут перед вами еще несколько наших заходило за пайком – никто не верит. Я думал, хоть вы… – Сергей махнул рукой.
– Да верю я, верю – не расстраивайтесь. Я пошел. Пока.
– До свидания, – сказал Сергей, и в его голосе все еще чувствовалась обида.
Рудаки закрыл за собой дверь кафедры, прошел по темному коридору на лестничную площадку, осторожно спустился по скользкой металлической лестнице, и вскоре за ним с грохотом захлопнулась тяжелая входная дверь.
На улице было по-прежнему мерзко. Идти приходилось вниз по бульвару, ноги скользили по мокрому снегу, и если бы не тяжелый рюкзак, придававший ему устойчивость, он наверняка упал бы.
После Бессарабской площади дорога пошла вверх, на Печерск, и идти с полным рюкзаком стало тяжелее. Зато идти вверх было не так скользко, хотя все равно приходилось все время смотреть под ноги, чтобы не упасть.
Так он дошел до своего бульварчика и уже сворачивал к дому, как вдруг кто-то позвал его тонким голосом:
– Господин Рудаки!
Рудаки поднял голову – на улице никого не было, кроме маленькой замерзшей собачки, принадлежавшей старушке-соседке. Черный, не очень, должно быть, породистый и немолодой пинчер с седой бородкой китайского мандарина шел немного позади и дрожал всем своим маленьким тельцем.
– Господин Рудаки! – опять сказал тот же тонкий голос. – Вы должны меня знать, я живу у вашей соседки. Вы должны были нас видеть, мы гуляли втроем: соседка, я и еще одна госпожа, по-вашему – собака. Мы вас знаем – ваша жена помогала нам: давала еду. Теперь эта соседка пропала – ушла вместе с другой госпожой, по-вашему – собакой, и они пропали.
Говорила собака, в этом Рудаки уже не сомневался, говорила, как чревовещатель, не раскрывая рта. Однако это не были хриплые, похожие на рычание звуки, какие, по представлению людей (и Рудаки в их числе), должна издавать говорящая собака, – это была правильная русская речь образованного человека с каким-то даже петербургским изяществом произношения. Может быть, поэтому Рудаки не испугался и даже, пожалуй, удивился не очень. С мокрой, заострившейся от холода и голода мордочки на него смотрели умные выпуклые глаза немолодого, страдающего, но сохраняющего достоинство человека, и Рудаки неожиданно для себя самого спросил в том же старомодном петербургском стиле:
– Чем могу?
– Если можно, пустите меня в ваш подъезд погреться, а то дверь тяжелая – я сам никак не могу открыть, – ответил пинчер.
– Конечно. О чем речь?! – они уже подошли к двери подъезда и Рудаки, придержав дверь, пропустил пинчера в подъезд.
– Огромное вам спасибо, – пинчер прижался боком к батарее отопления, – а то я совсем заледенел.
– Не за что, – ответил Рудаки, – вы уж извините, что я вас домой не приглашаю, но, боюсь, жена испугается. Я сначала с ней поговорю и вынесу вам чего-нибудь поесть.
– Вы очень добры, – пинчер прижался к батарее другим боком. – А насчет вашей жены вы, несомненно, правы – надо ее подготовить, люди привыкли, что мы умеем только лаять, и пугаются, когда мы произносим свои мысли на вашем языке, особенно женщины. Только дети не боятся – они не знают этого мира и спокойно воспринимают все как должное. Только сейчас детей почти нет в городе, – грустно закончил он.
– Я сейчас вернусь, – сказал Рудаки пинчеру и стал подниматься к себе на второй этаж.
«Как же это я не испугался? – думал он. – Да и удивился не очень – привыкли мы, должно быть, к разным чудесам за это время. Ива тоже не должна испугаться, она так любит собак».
Он открыл дверь своей квартиры и сразу увидел, что у них гости – на вешалке висели зеленые «натовские» куртки, и Рудаки узнал «стиль милитэр» семейства Штельвельдов. Тут же в прихожей возник и сам Штельвельд, как-то смущенно сказал: «Привет!» и поспешно принялся помогать Рудаки снять рюкзак. Что-то в этой поспешности было неестественное, нетипичное для «пса-рыцаря», славящегося своей невозмутимостью и умением не терять головы в критических ситуациях.
– Случилось что? – спросил Рудаки.
– Да нет. Ничего особенного – тут, самое, кот заговорил, а так ничего не случилось.
Штельвельд взял рюкзак Рудаки и потащил его в комнату.
– Подумаешь, кот заговорил. У нас в университете тоже коты вовсю болтают, – сказал Рудаки и пошел за ним.
На диване сидела заплаканная Ира Штельвельд, и в комнате сильно пахло валерианкой. Из кухни выглянула Ива, увидела рюкзак и радостно воскликнула:
– О! Паек дали – сейчас будем обедать.
– Привет, – сказал Рудаки. – Дали, как видишь. Здравствуйте, Ирочка. Я слышал, у вас кот заговорил. Какой кот? У вас же нет кота – его же Иванов выпустил. Он нашелся, что ли?
– Я убью Иванова! – решительно заявила Ира Штельвельд. – Это все из-за него. Из-за него Люс погиб! – и она опять заплакала.
Ива принялась ее утешать, а Рудаки пошел на кухню, куда Штельвельд утащил рюкзак, и спросил его:
– Так что там у вас случилось?
– Ира пошла мусор выносить, а там возле баков кот, – ответил мрачный Штельвельд… – Так он, самое, ей вдруг и говорит: «Я видел, как вашего кота собаки разорвали. Он был мужественным котом – дрался как лев. Но что поделать? Силы были не равны». Ира пришла домой – на ней лица нет. Я пошел к бакам, нашел этого кота, и он мне про Люса все повторил. Такие вот дела. Решил вот Иру отвлечь – к вам приехали, потом, может, к Ивановым сходим.
– Ну и что вы об этом думаете? – Рудаки начал распаковывать рюкзак: вынимал из него продукты и ставил на стол.
– А что тут думать? – Штельвельд был, как всегда, категоричен. – Опять нам представление устраивают. Все об этом только теперь и говорят. Мы в трамвае на Подол ехали, так только и разговоров об этом: у кого собака заговорила, у кого кот, а у Гальченки – шофера нашего институтского – так у того свинья заговорила. Расстроился он страшно, говорит: «Два года кормил, как теперь ее резать, если она меня по имени-отчеству называет», – Штельвельд засмеялся.
– А у нас в университете кот местный заговорил – паек себе требует как ветерану, – Рудаки тоже хмыкнул и вдруг хлопнул себя по лбу и воскликнул: – Вот дурья башка! У меня ж собака в подъезде сидит голодная. Тоже, между прочим, говорящая.
– Ива! – позвал он. – Помнишь того пинчера, что со старушкой гулял, и еще одна собака. Помнишь? Ты же их подкармливала. Так вот, старушка с одной собакой пропала, а пинчер у меня в подъезде погреться попросил. Покормить его надо. Я сейчас его приведу, только не пугайтесь – он очень воспитанный песик, вежливо так разговаривает и все время извиняется.
И он выбежал из квартиры.
Пинчер и правда оказался на редкость воспитанным и вежливым. Как-то неудобно было называть его собачьей кличкой, каким-нибудь бобиком или тобиком, поэтому Рудаки стали звать его Анатолий Александрович Собчак, как звали в далекие, полузабытые времена известного петербургского демократа.
Анатолий Александрович оказался очень интересным собеседником. Рассказал им, например, что собаки (он говорил «господа собаки») всегда понимали речь людей, только не хотели с ними говорить, чтобы не потерять свою самобытность и независимость, общаясь с этим суетным и агрессивным племенем, мол, достаточно печального примера Валаамовой ослицы.
Не был он лишен и своеобразного чувства юмора: говорил, например, что никогда не читал ничего смешнее книги Константинова и Мовчана «Звуки в жизни зверей» – какого-то исследования о языке животных.
Рудаки привязался к говорящему пинчеру и с удовольствием гулял с ним, беседуя о разных вещах. Пинчер рассказал много интересного. Например, сказал, что «господа собаки» используют для общения между собой язык запахов, что язык этот очень богатый, со сложной грамматикой и что после родного языка все человеческие языки кажутся «господам собакам» убогими и примитивными. Письменность у них тоже оказалась основанной на запахах: некоторые деревья и столбы служили им чем-то вроде библиотек, а нестойкие запахи на земле заменяли газеты с последними новостями.
Рудаки поинтересовался их отношениями с котами – Валтасар не мог оставаться у Мамеда вечно и надо было его знакомить с Анатолием Александровичем. Пинчер сообщил, что у них с котами все конфликты на языковой почве: коты, мол, говорят на уродливом диалекте, считая его языком, причем языком, ничем не хуже собачьего, а «господ собак» страшно раздражает кошачье произношение.
– Если для наглядности перевести это на ваш язык, то кошки, например, говорили бы «пыво», а не «пиво», – возмущался Анатолий Александрович. – А какой образованный человек станет терпеть такое вопиющие издевательство над своим родным языком?!
– Вы правы, наверное, – задумчиво сказал Рудаки без особой уверенности в голосе и тут же поинтересовался: – А вот интересно, зачем вы тогда лаете или зачем кошки мяукают, если у вас есть язык?
– Ну как зачем? Неужели не понятно? – удивился Анатолий Александрович. – А зачем вы руками разводите? Брови поднимаете, если удивлены? Лай и мяуканье – это то же, что ваши жесты и мимика. У нас ведь рук нет, и мимика невыразительная, – и брезгливо добавил: – Особенно у котов.
Интересным собеседником был Анатолий Александрович, и Рудаки к нему искренне привязались. И вообще, горожанам заговорившие вдруг животные пришлись по душе – после первых обмороков и истерик, которые случались в основном с женщинами, горожане привыкли к тому, что животные говорят на их языке, и для многих говорящие четвероногие стали настоящими друзьями.
ХРОНИКА КАТАСТРОФЫ
ГОВОРЯЩИЕ ЖИВОТНЫЕ
Период конца света был знаменателен еще и тем, что на третий, самый богатый событиями год после катастрофы вдруг заговорили на человеческом языке животные. В основном это были собаки, кошки и лошади, так как других животных в городе почти не было. Сначала говорящие «братья меньшие» вызвали в городе панику.
Появились пророки, предвещавшие немедленный конец света. Священники разных религий грозили прихожанам карами божьими за грехи, ссылаясь на библейскую притчу о Валаамовой ослице. Однако проходило время, и ничего нового не случалось. Люди постепенно привыкли к говорящим животным, а для многих они стали настоящими друзьями. Постепенно возвращались к людям бездомные собаки и кошки, которым удалось тронуть сердца людей рассказами о своей нелегкой судьбе.
Только Гувернер-Майора заговорившие вдруг животные едва не погубили. Гувернер-Майор принимал ежегодный парад Конногвардейского полка св. Архистратига Михаила. Едва он выехал на дворцовую площадь на своем любимом аргамаке и поднял руку, собираясь приветствовать своих гвардейцев, как благородный конь сказал ему внушительным баском:
– Простите, майор, вы не могли бы чуть-чуть сдвинуться назад, а то мне седло холку натирает.
Могущественный властелин Печерского майората потерял сознание и грохнулся на булыжники площади, сильно ударившись затылком. Мало того, и помощь ему тоже оказать смогли не сразу, так как конь счел необходимым извиниться перед подбежавшим адъютантом и тот тоже хлопнулся в обморок.
Все же могучий организм майора Ржевского осилил недуг, и уже меньше чем через месяц Гувернер-Майор подписал указ о присоединении Подольского раввината в качестве автономного национального образования, и Печерский майорат стал называться Объединенным Майоратом.