В жизни Кузница наступили пустые дни: не было больше поездок в Стамбул — после террористических актов семинары там перестали устраивать — и другие предложения и связанные с ними поездки тоже отпали как-то вдруг и все сразу. Столько было раньше звонков с предложениями работы, а теперь телефон молчал упорно и, как казалось ему, злорадно. Дни потянулись настолько пустые, что он начал даже жалеть, что уволился из армии — там хотя бы была иллюзия деятельности, которая не давала скучать.

Дни Кузница теперь напоминали скучный степной пейзаж, когда едешь день, едешь другой и третий, а за окном все та же выжженная солнцем трава, одинокое дерево на горизонте, дрожит раскаленный воздух и кажется, что коза, понуро повесившая голову, осоловевшая от жары баба с семечками, замурзаный пацан с велосипедом на проплывающем за окном полустанке — это та же коза, та же баба и тот же пацан, что ты видел на предыдущем и на том, что был перед ним, и они же будут на следующем, и так будет всегда, и никогда эта дорога не закончится.

Конечно, кое-какая мелкая работенка перепадала, главным образом письменные переводы и все про маркетинг или, не дай бог, франшизинг, а Кузниц темы эти и все с ними связанное не просто не любил, а почти ненавидел.

— Всю эту премудрость, — говорил он Константинову, — можно изложить в одной фразе: «Не обманешь — не продашь».

Константинов не соглашался с ним, но доводы приводил длинные и путаные, что было совсем не похоже на его афористичный стиль, и чувствовалось, что возражал он скорее из чувства противоречия, которое в нем в последнее время необычайно развилось.

Переводил Кузниц быстро и небрежно, стараясь поскорее сбыть с рук, но пока жалоб не было и, как он подозревал, не было потому, что мальчики и девочки с глазами расстрельной команды, заказывавшие эти переводы, их не читали, постигая на практике премудрости надувательства, изложенные в этих трудах скучно и многословно.

Избавившись с утра от назначенного самому себе оброка, Кузниц обычно уходил гулять в парк, прихватив какую-нибудь книгу, но читал редко, а чаще просто сидел и думал обо всем и ни о чем, наблюдая движение на реке и слушая доносившиеся с недалекого пляжа гулкие крики купальщиков. В один из таких дней и попробовал он начать писать роман.

Сначала получалось плохо и не просто плохо, а ужасно. Он попробовал описать улочку в Стамбуле, известную ему до последнего закоулка. Она так и стояла теперь у него перед глазами — крутая, узенькая, затененная с обеих сторон высокими обветшалыми домами начала прошлого века, вымощенная неровными булыжниками, с тротуаром-бровкой, чуть шире разложенных на нем для просушки ковровых дорожек из гостиницы «Комагена». Он видел перед собой ее обитателей: продавца-дауна из зеленной лавки, зазывавшего с порога прохожих протяжным криком «Буурюм, буурюм!»; торговца спиртным с изъеденным оспой лицом, получившего у них прозвище Репаный, — он обычно сидел перед своим магазинчиком на низком табурете, подобрав полы серого рабочего халата и вытянув почти на середину улицы коричневые голые ноги в рваных тапочках; полуодетых русских девочек из «Комагены», толпившихся у телефона-автомата, подвешенного на бетонном столбе.

Все это существовало в его памяти живым, звучащим, подвижным, полным ярких красок и запахов куском Стамбула, но стоило ему начать это описывать, как краски тускнели, живая картинка замирала и становилась похожей на неумелый, кое-как слепленный муляж из серого папье-маше. Но, как писал Булгаков, он «сделался упорен». Он по несколько раз переписывал написанные страницы, безжалостно выкидывая то, что казалось ему надуманным, искусственным, неточным.

Когда он писал, и особенно когда перечитывал написанное, как зловещее пророчество звучали в его памяти слова Рудаки, произнесенные его чуть хрипловатым от табака отчетливым лекторским голосом:

— Переводческая профессия очень вредная — она незаметно отнимает у человека индивидуальность.

Он тряс головой, чтобы отогнать навязчивый призрак старого перса, и набрасывался на написанные страницы, вычеркивая и заменяя слова, стремясь достичь совершенства, которого, как он сам прекрасно понимал, в этом деле достичь трудно, если вообще возможно.

Так незаметно пролетело это пустое лето. Никаких внешних событий за это время не произошло, все вокруг него как будто затихло и затаилось — не звонили Ариель и Хосе (по слухам, они подрядились водить русские экскурсии где-то за границей, то ли в Америке, то ли в Австралии), исчезли и не появлялись и до этого редко заявлявшие о себе из-за интеллигентской безалаберности члены карасса, только один раз за все время позвонил Шварц и сказал, что у него выставка в Германии, а у кота воспаление мочевого пузыря.

Инга то моталась с делегациями в городе, то уезжала с ними в разные места, а он сидел все лето дома и писал. И постепенно зрело в нем ощущение, что стоит ему закончить свой роман, как обязательно что-то произойдет, что именно — он не знал и не знал, произойдет ли это с ним или так, вообще, что-то изменится в окружающей жизни, но в том, что что-то обязательно изменится, он был почему-то абсолютно уверен.

В это утро Инга опять его оставила — опять увозила куда-то своих иностранцев. Заварив крепкого чаю, он привычно пошел к себе в комнату, где ждал его заранее раскрытый и включенный ноутбук, а рядом лежал очередной ненавистный перевод. Он собрался уже, стиснув зубы и преодолевая тошноту, перевести очередную порцию откровений американских гуру бизнеса — они сами так себя называли без ложной скромности, так сказать. Но только он уселся и открыл перевод, как взгляд его упал на толстую, изрядно уже потрепанную папку, лежащую на столе рядом с компьютером.

Он нежно погладил папку по шершавой обложке:

— Роман… страниц двести будет уже, не меньше, — и вдруг обуяло его тщеславие, и он позвонил Константинову.

— Слышишь, — сказал он, — я тут это… роман пишу.

— А откуда ты знаешь, что это роман? — спросил Константинов.

— Ну как же, — немного растерялся Кузниц, — большой и героев много.

— Это еще ни о чем не говорит, — уверенно заявил Константинов, — вот, скажем, «Капитанская дочка» — и героев много, и не такое уж маленькое произведение, а повесть, как ни верти.

— Пускай будет повесть, какое это имеет значение?!

— Не скажи, — назидательным тоном произнес Константинов, — точно определить жанр очень важно, — и спросил: — А у тебя эпический элемент присутствует?

— Не знаю, — ответил Кузниц, — а надо?

— Обязательно! — Константинов был по-прежнему категоричен. — Какой же это роман без эпического элемента?!

— Не знаю, — повторил Кузниц и замолчал, окончательно сбитый с толку.

— Чтение надо устроить, вот что, — сказал Константинов, — соберемся у меня и жанр заодно определим. Ты как?

— Так я же для этого и звоню.

— Так бы сразу и сказал, — оживился Константинов, — а то: роман пишу… Водки надо будет купить и закуски кое-какой для оживления дискуссии. Давай посчитаем, сколько народу будет.

На предмет закупок договорились встретиться около большого супермаркета у центрального вокзала. Кузниц попробовал было протестовать, говоря, что все можно купить и возле дома Константинова, но Константинов отказался наотрез.

— Только возле вокзала все свежее и выбор больше, — пояснил он, и Кузниц больше не спорил, сраженный наповал этим аргументом.

В магазине Константинов тоже руководствовался собственным особым подходом к выбору продуктов:

— Эта на меня не смотрит, — отвергал он, к примеру, колбасу, предложенную Кузницем и казавшуюся ему вполне подходящей, — а вот эта совсем другое дело — смотрит и улыбается.

Благодаря методу Константинова роль Кузница свелась в конце концов к тому, чтобы возить за ним тележку с продуктами. Сначала людей в магазине было мало, но потом как-то сразу стало очень много — не протолкнуться.

«Видимо, электричка подошла или, наоборот, скоро должна будет отправиться и люди продуктами запасаются», — думал Кузниц, проталкиваясь со своей тележкой и стараясь не потерять из виду Константинова.

Потом людей вокруг стало как будто еще больше — он едва двигался в толпе и Константинова уже нигде не было видно. Сначала он забеспокоился, а потом решил не суетиться — они почти все уже выбрали и деньги были все равно у него.

«Встретимся возле касс, в крайнем случае», — думал он, толкая тележку, рассеянно прислушиваясь к разговорам и немного удивляясь, что говорить вокруг стали на каком-то языке, который казался ему похожим на турецкий.

«Азербайджанцы, наверное, приехали, какой-нибудь южный поезд пришел», — сделал он для себя вывод, потому что знал, что азербайджанский и турецкий — это, в сущности, наречия одного языка.

Так он и плелся в этой турецко-азербайджанской толпе со своей неповоротливой тележкой, проклиная непостижимую привязанность Константинова к вокзальному супермаркету и глазея от нечего делать на выставленные товары, которые тоже почему-то почти все оказывались турецкими, хотя ничего особенно удивительного в этом тоже не было — в городе было полно турецких товаров.

Вскоре, уже почти у самых касс, ему встретился и знакомый турок — представитель «Турецких авиалиний» в городе. Он никак не мог запомнить, как этого турка зовут, хотя часто видел его в аэропорту, то в городе, то в Стамбуле.

«Вроде бы Абдулла… или Айдын?» — безуспешно пытался он вспомнить, здороваясь с ним по-турецки, и спрашивая, как тот поживает:

— Насассеныс?

— Ийи, — ответил Абдулла-Айдын и, перейдя на русский, которым владел очень прилично, сказал, что он здесь делает покупки вместе со всей своей семьей, и тут же эту семью представил — жену, элегантную европеизированную турчанку, и троих чад, мал мала меньше.

Они уже подходили к кассам, но Константинова нигде не было видно. Турок со своей семьей стал пристраиваться в очередь в одну из касс. Кузниц тоже хотел пристроиться за ними, но замешкался, потому что неожиданно вспомнил, что турка зовут Тургут, а совсем не Абдулла и не Айдын, даже фамилию вспомнил: Каплан, Тургут Каплан, Ариель еще из-за этой фамилии называл его «затурканным» евреем.

Пока он выруливал свою трудноуправляемую тележку, чтобы пристроиться в очередь, между ним и знакомым турком уже успели вклиниться другие покупатели, тоже, судя по разговору, турки, и вот тогда, в этом плотном турецком окружении, ему впервые и пришла в голову совершенно абсурдная мысль, что он каким-то образом вдруг оказался в Турции.

Более того, показалось ему, что очутился он, по-видимому, не просто в Турции, так сказать, неизвестно где, а оказался он в Стамбуле, в супермаркете «Мигрос», что на набережной Мраморного моря по дороге в Международный аэропорт. И тогда же он впервые заметил на своей тележке написанное латинскими буквами слово «Мигрос» и знакомый знак этого супермаркета — пальму на фоне моря. Однако он эту мысль прогнал как явно абсурдную.

«Мало ли, — думал он, — подержанные тележки могли у «Мигроса» в Турции купить», — и продолжал высматривать Константинова.

Константинова нигде не было. Тогда он поставил тележку возле близкой уже кассы и попросил стоявшую около девицу в форменном комбинезоне тележку посторожить, попросил сначала по-русски, а когда девица на него удивленно посмотрела, по-английски, сам этому удивившись. Но девица восприняла просьбу на английском спокойно, ответила «Окей» и улыбнулась, и снова Кузниц подумал, что он в Турции, и снова эту мысль отогнал и пошел разыскивать Константинова.

Константинова не было нигде: ни возле других касс, ни поблизости от них, зато везде были одни турки. Мысль о том, что он каким-то образом оказался в Турции, продолжала преследовать Кузница, но была она где-то на втором плане — на первом было отсутствие Константинова, которое тревожило его все сильнее.

«Должно быть, он уже вышел», — решил он и вернулся к своей покинутой тележке.

Когда он опять вклинился в очередь и подошел к кассе, кассирша, пересчитав его покупки, разразилась такой длинной и эмоциональной турецкой фразой, что после этого у него уже не осталось никаких сомнений, что он каким-то чудом перенесся в Турцию. Он настолько был в этом уверен, что даже не стал доставать свои украинские «фантики», чтобы не позориться, а вместо этого сказал кассирше по-английски:

— I must have taken out my wallet at home somewhere, — и под насмешливыми, как ему казалось, взглядами запихнул покупки вместе с чеком в фирменный пакет и попросил сохранить, пока он не вернется с деньгами.

Выходя из супермаркета, он был уже абсолютно уверен, что стоит ему пройти длинный коридор с зеленым полусферическим потолком и рекламой турецких товаров на стенах, как он окажется на набережной Мраморного моря и откроется перед ним пресловутая безбрежная морская синева (которая, кстати, почти всегда на этом море присутствует), увидит он корабли на внешнем рейде и перегораживающие набережную руины древней городской стены. Но он ошибался.

Когда он вышел из раздвижных дверей супермаркета, перед ним оказалась грязная Старовокзальная улица, трамвайная колея и возле самых дверей нервно расхаживающий взад-вперед, явно очень злой Константинов.

Кузниц был настолько сбит с толку неожиданным превращением ожидаемого южного приморского пейзажа в особенно отвратительно грязную по контрасту с ним Старовокзальную улицу, что даже слабо реагировал на обвинения Константинова, а обвинения были серьезные.

— Ты заставил меня дважды обойти весь супермаркет, — возмущался Константинов, стараясь закурить, не выпуская из рук двух огромных пакетов с продуктами (прикупил все-таки еще что-то), — я даже в медпункте был.

— А в медпункте зачем? — Кузниц забрал у него один пакет, чтобы он смог закурить.

— Думал, ты там, плохо, может, тебе стало.

— С чего это? Ты же знаешь, что я здоров как бык.

— Ну да, особенно после ранения. А в лесу что с тобой было? Забыл?

— Так то когда было, — несколько смущенно сказал Кузниц, — извини, в общем. Я, понимаешь, бумажник дома забыл. — Он решил придерживаться с Константиновым этой версии — тут, на Старовокзальной, мгновенное перемещение в Стамбул и самому ему казалось нелепым, — пришлось все покупки оставить возле кассы. У тебя деньги есть, чтобы расплатиться? Там рублей на сто будет.

— Есть, — Константинов уже немного остыл, поэтому спросил более миролюбивым тоном: — А почему ты меня не позвал, когда обнаружил, что бумажника нет?

— Да, видишь ли, потерял я тебя из виду, народу там набежало — тьма, турки какие-то. Все орут, перекликаются, на тележку наезжают, вот я и потерял тебя. А почему ты не подошел, когда я уже в очереди в кассу стоял?

— Как не подошел?! — Константинов опять начинал «закипать»: — Я три раза все помещение обошел!

— А говорил, два, — съязвил Кузниц.

— Два, три — какая разница. — Константинов выбросил сигарету. — Ладно. Пошли выручать товар. Кстати, — добавил он, — откуда ты взял толпы народу, не представляю. Народу было не больше обычного, и турков никаких я не заметил.

— Странное у тебя представление об обычном.

Кузниц вспомнил осаждавший кассы народ, по южному темпераментный и громогласный, и удивился: не мог Константинов этого не заметить, просто не мог. Странное что-то происходит. Ладно, помолчу пока, посмотрим, что сейчас внутри будет.

Константинов на последний выпад Кузница ничего не ответил, а внутри вокзального универсама все было так, как и должно быть в украинском, то есть советском, вокзальном универсаме. Турцией и морем там и не пахло, а пахло там, как и положено, чем-то кислым, потом, духами и перегаром.

Кузниц нашел кассу, возле которой оставил покупки, но кассирша там сидела тоже явно другая, типичная для вокзального супермаркета крашеная разбитная бабенка средних лет, поэтому Кузниц не стал вдаваться в подробности, а просто сказал, что оставил здесь пакет с продуктами и хотел бы его забрать.

Пакет нашелся не сразу, а после долгих переговоров, в которых принял участие даже, как сказала с почтительным придыханием кассирша, «сам менеджер зала» — бандитского вида мальчик лет двадцати, который, допросив всех с пристрастием, дал разрешение «проплатить товар».

Забрали пакеты Константинова из камеры хранения и нагруженные, как ослы, поехали на метро к Константиновым. По дороге больше молчали — Кузниц думал о своих странных галлюцинациях, о которых Константинову окончательно решил ничего не говорить, а Константинов, как позже выяснилось, думал тяжкую думу о том, хватит ли водки и не стоит ли прикупить еще по дороге, но Кузницу тогда тоже о своих сомнениях ничего не сказал.

У Константиновых Кузниц долго не задержался — заботы о продуктах должны были взять на себя дамы под мудрым руководством Константиновой — и поехал домой, чтобы пробежать критическим взглядом роман, перед тем как представить его на суд слушателей, и, как это ни противно, исполнить еще какую-то часть своего переводческого оброка.

Роман, когда он стал его в очередной раз перечитывать в преддверии обнародования и, увы, неизбежной критики, произвел на него, мягко говоря, неоднозначное впечатление: то нравился, и он мысленно говорил себе «Ай да Кузниц, ай да молодец!», вспоминая высказывание классика в аналогичном случае, то казался плохим до такой степени, что хотелось его сжечь в подражание известному поступку другого классика.

Так он провел, переходя от отчаяния к эйфории, наверное, не один час, потому что, когда спохватился, то увидел, что пора ехать к Константиновым, точнее, не ехать, а мчаться, сломя голову, потому что в этой жизни были только две вещи, которые приводили Константинова в бешенство: любые проявления национализма и опоздания. Становился он тогда суровым и непримиримым и вполне мог навсегда прервать отношения как по одному, так и по другому поводу, несмотря на их, казалось бы, несоразмерность.

Поэтому Кузниц быстро запихнул рукопись романа в папку и, натянув куртку, выбежал из дому. Хотя раньше были у него планы тщательно одеться к этому случаю и даже, может быть, немного порепетировать, но пришлось от всех планов отказаться, и мчаться, как есть, в старых джинсах и без репетиции, и, конечно же, ловить машину, потому что на автобусе он уже никак не успевал.

Машина, которую он остановил, не понравилась ему сразу — странная это была машина и ей под стать был водитель. Странным в машине было то, что было это типичное стамбульское такси желтого цвета и на крыше был фонарь с турецкой надписью «TAKSI».

«Что делать в городе турецкому такси? Как оно здесь оказалось?» — недоумевал он, и сразу вспомнились утренние его приключения в супермаркете, но делать было нечего — он опаздывал и перебирать машинами не приходилось.

— На Прорезную подвезете? — спросил он водителя, усаживаясь на заднее сиденье. Водитель молча кивнул и тронул машину. Он тоже показался Кузницу подозрительным — под стать своей машине.

Если машина была явным стамбульским такси, то водитель был типичным стамбульским таксистом — немолодым, в густых усах, с сигаретой в углу рта, в потертой кожанке и клетчатой рубашке с открытым воротом, глаза его скрывали старомодные солнцезащитные очки с сильно затемненными стеклами. Перед ним на зеркальце висел обязательный сине-белый «павлиний глаз» — по турецкому поверью средство от злых духов, а на полке под ветровым стеклом лежали четки.

«Вот что значит открытая страна, — думал Кузниц, начиная испытывать к Украине что-то вроде теплых чувств, что, было для него, вообще-то, не характерно, — можно приехать из другого государства вместе с машиной и заниматься тут извозом и ничего — власть не возражает». Он вдруг заволновался, что таксист не разобрал адрес или не знает дорогу — чужой город все-таки, и сказал:

— Прорезная. Окей? Центр.

— Окей, — ответил водитель и протянул ему пачку сигарет, — сигара?

— Спасибо, — поблагодарил Кузниц и взял сигарету, хотя сам немного удивился этому, так как курить ему совсем не хотелось и, вообще, он уже много лет курил одну марку, «Ротманс», а таксист предлагал сигареты «Малборо», причем явно турецкие, о которых Кузниц был невысокого мнения.

Тем не менее он закурил и посмотрел в окно — они ехали по мосту: за окном был Днепр, а на его крутом правом берегу виднелась Лавра во всем великолепии своих золотых куполов, освещенных заходящим солнцем. Он сделал еще одну затяжку и приоткрыл свое окно, собираясь выбросить сигарету, но тут машина повернула вправо на съезд с моста и солнце ударило ему прямо в глаза.

Он инстинктивно зажмурился, а когда снова открыл глаза, был уже вечер и ехали они по какой-то тускло освещенной дороге и места вокруг, хотя и казались знакомыми, явно не были привычными ему с детства улицами исторического центра, куда они должны были бы к этому времени уже доехать — вздремнул-то он минут на десять-пятнадцать от силы.

Он протер глаза, огляделся и тут заметил на возвышении справа от дороги серые бетонные треугольники в окружении кипарисов и с ужасом узнал хорошо знакомый ему — проезжал не раз мимо — монумент на могиле знаменитого турецкого президента Тургута Азала и понял, что они в Стамбуле и едут по Окружной дороге в сторону центрального автовокзала, и в этом не могло быть никакого сомнения.

Вскоре появился и знакомый извилистый спуск к автовокзалу и их обогнал блестящий, чисто вымытый двухэтажный автобус знаменитой турецкой фирмы «Варан», на котором было написано крупными буквами «ISTANBUL-ESKISEHIR».

Кузница охватила паника, и он собрался уже потребовать от шофера объяснений, но тут вдруг все стало на свои места.

«Что это я распаниковался, идиот?! — он мысленно хлопнул себя по лбу. — Ведь это же я к дочке в Болгарию еду. Как я мог забыть?» И он стал спокойно наблюдать, как внизу, под горой, куда медленно спускалось по серпантину такси, открылась ярко освещенная прожекторами площадь перед огромным стеклянным зданием Стамбульского автовокзала и стали видны автобусы, стоящие у расположенных под углом к зданию посадочных платформ. Он достал из бумажника автобусный билет и посмотрел номер платформы.

— Platform 105, — сказал он водителю.

— Окей, — ответил тот, не поворачивая головы, и резко развернул машину вправо на развязку, ведущую к платформам отправления.

Летом дочь Кузница снимала с друзьями этаж в частном доме в Созополе, и Кузниц уже не в первый раз ездил туда на недельку отдохнуть и подкормиться в перерыве между стамбульскими семинарами. Сейчас ему предстояла одна из таких поездок, приятная во всех отношениях, кроме одного — долгого, многочасового ожидания на турецко-болгарской границе. Вспомнив о предстоящей бессонной ночи, Кузниц вздохнул и опять закрыл глаза — такси еще долго будет крутиться на развязке, пока подъезжающие со всех сторон к вокзалу огромные «даблдекеры» не пропустят его наконец к платформе 105.

— Закемарили трохи, — сказал голос у него над ухом на привычном городском «волапюке», шофер, обернувшись на сиденье, трогал его за плечо, — прыихалы — Прорезна. Вам який номер надо?

Кузниц очнулся и в очередной раз с удивлением воззрился на окружающее: вокруг были не платформы Стамбульского автовокзала, а совсем, так сказать, наоборот — вокруг была знакомая с детства крутая Прорезная улица, стоящая на ней чуть в отдалении школа и рядом знакомый подъезд дома, в котором жил Константинов. И шофер, который трогал его за плечо, был совсем не тот типичный стамбульский таксист, который вез его на автовокзал, а обычный усатый украинский дядька средних лет, и машина ничем не напоминала стамбульский таксомотор — была это заслуженная «Лада» грязно-желтого цвета, правда, на крыше был фонарь, но никакой надписи на нем не было, а только полустершиеся «шашечки».

Спрашивать шофера, как это так получилось, что они сначала ехали по городу — Кузниц хорошо помнил маковки Лавры в лучах заходящего солнца, а потом оказались в Стамбуле, а потом опять попали в город, на Прорезную, было бессмысленно, тем более что и шофер вроде был другой. Поэтому Кузниц спросил, сколько с него, молча отсчитал деньги и вышел из машины. Когда машина отъезжала, он еще раз внимательно на нее посмотрел и еще раз убедился, что она ничем не напоминает стамбульское такси.

«Приснилось мне, наверное, — решил он, — и мавзолей приснился, и автовокзал. Хотя…» Он вдруг отчетливо увидел залитую светом площадь, блестящий лаковый бок обгонявшего их машину двухэтажного турецкого автобуса, даже опять почувствовал запах хвойного дезодоранта и кожи, исходивший от обивки турецкой машины.

— Хотя как-то слишком все это реально было, — сказал он вслух, и опять вспомнилось утреннее происшествие в вокзальном универсаме, и стало вдруг неуютно, зябко как-то, так что даже хорошо знакомый подъезд Константиновых показался чужим и немножко нереальным, как декорация.

Он тряхнул головой, отгоняя призраков, посмотрел на часы («Ого! На пятнадцать минут опаздываю!») и, сжимая папку с романом и перескакивая через две ступеньки, помчался на пятый этаж, в квартиру Константинова.

Ему открыл член Социалистической партии Филимонов. Может быть, потому, что карасе сторонился политики, как заразы, Филимонов не числился в его рядах постоянно, а входил, так сказать, в расширенный состав. Социалист аппетитно жевал бутерброд с какой-то зеленью, и травка торчала у него изо рта, пробуждая ассоциации мясомолочного характера. Кузниц вспомнил, что не ел с самого утра, и сглотнул слюну.

— Мавкеш! — воскликнул социалист — в его искаженном бутербродом произношении это надо было понимать как Маркес, — он прожевал бутерброд и продолжил: — Классик — Толстой Эл. Эн., Горький А. Эм., Бедный Демьян. Опаздываешь, Дюма-отец. Народ заждался, исстрадался весь, разносолы не кушают — желают пищи духовной. Где наш Бальзак? Где наш Томас Манн?

— Сейчас накормим, — заверил его Кузниц, похлопал по папке и пошел по длиннющему Константиновскому коридору в сторону кухни, где, несмотря на нетипичные для советского жилья просторы квартиры Константинова, всегда рано или поздно в полном составе оказывался карасе, влекомый, надо понимать, генетическим тяготением советского интеллигента к кухне.

За шедшим впереди социалистом вился аппетитный шлейф из алкогольных, луковых, селедочных и прочих гастрономических ароматов, и все эти запахи достигли предельной концентрации, когда Кузниц переступил порог кухни.

Дамы плотными рядами обсели шаткий кухонный стол, уставленный плодами утренней провиантской экспедиции Константинова с Кузницем. Джентльмены вкушали яства стоя. Константинов разливал напитки, а Шварц громко зачитывал из какой-то потрепанной книги.

— Роман, — читал он, — это большая форма эпического жанра литературы нового времени. Роман является эпосом частной жизни…

Константинов посмотрел на вошедшего Кузница и сказал с укоризной:

— А у тебя что?

— Что-что? — не сообразил Кузниц.

— Является эпосом частной жизни? — строго спросил Константинов и налил ему водки.

— Не знаю, — ответил Кузниц и выпил.

Тема романа как литературной формы была вскоре забыта. Кузниц выпил за это время две рюмки и с удовольствием закусывал, слушая новую дискуссию по поводу отсутствия в городе специального кладбища литераторов. Тему затронула одна окололитературная дама, так же, как и социалист Филимонов, входившая в расширенный состав карасса, и она же предложила Кузницу как литератору вплотную заняться этим вопросом и, может быть, предложить себя в качестве, так сказать, основателя литературного пантеона.

Кузниц от предложенной чести скромно отказался, сказав, что предпочитает воинские почести с салютом и пушечным лафетом. Тогда окололитературная дама предложила эту роль присутствующей поэтессе бальзаковского возраста. Поэтесса приняла все слишком близко к сердцу, и назревал мелкий скандал, который не слишком умело попытался погасить Константинов, предложив тост за социал-демократические идеи, указывающие народу путь в светлое будущее, но чуть не возник другой мелкий скандал, поскольку оказалось, что светлый путь указывают социалистические идеи, в отличие от социал-демократических, которые этот путь, как выяснилось, не указывают, а скорее наоборот. Тут, конечно, встрял Шварц, и спор о социал-демократии разгорелся не на шутку.

О Кузнице и его романе все как-то забыли. Он выпил еще две или три рюмки и совсем было расслабился, но сурово придерживающийся протокола Константинов все-таки заставил его роман читать, и он читал и, кажется, даже два или три раза, но особого успеха не имел, особенно во второй или в третий раз, потому что Шварц параллельно рассказывал о том, как он ставил своему коту катетер и рассказ вызвал живой интерес, особенно у дам.

Ночевать Кузниц остался у Константинова, и всю ночь снилось ему, что стоит он в Стамбуле на центральной площади Таксым и, хлопая себя по бокам руками, как крыльями, пытается взлететь и полететь домой, но ничего у него не выходит, и очень это его всю ночь огорчало.