Обсидиановый нож

Мирер Александр И.

Рассказы

 

 

Дождь в лицо

 

I

— Крокодилы! — оглушительно заорал попутай.

Андрей повернулся на левый бок и посмотрел вниз, туда, где полагается быть ночным туфлям. Между прутьями настила была видна вода — цвета хорошего крепкого кофе. За ночь вода поднялась еще на несколько сантиметров.

Оставались последние секунды ночного отдыха. Он вытянулся в мешке и закрыл глаза. Примус шипел за палаткой, и через клапан проникал запах керосиновой гари, а от Аленкиного мешка пахло Аленкой. Счастливые дни в его жизни. Вот они и наступили, наконец.

— Эй, просыпайся!

Через краешек сна он услышал сразу ее голос, и отдаленный шум джунглей, и шорох и скрипы Большого Клуба, и совсем еще сонный, полез из мешка и натянул болотные сапоги. Настил, сплетенный из тонких лиан, провис к середине и почти не пружинил под ногами. «Давно пора сплести новый, — подумал Андрей. Сегодня я натащу лиан».

Он знал, что все равно не сделает этого ни сегодня, ни завтра, и вспомнил, как в Новосибирске директор спал в кабинете на старой кровати с рваной сеткой, а когда ее заменили, устроил страшный скандал, и кричал: «Где моя яма?»

Посмеиваясь потихоньку, он оделся, спустился в воду — шесть ступеней, — и посмотрел на сапоги. Вода дошла до наколенников. Поднимается.

— Неважные дела. Надо бы к черту взорвать эти бревна. Запруду. Там полно крокодилов, — сказала Аленка сверху.

— Разгоним, — ответил Андрей. Он шел под палаткой, ощупывая дно ногами. Палатка стояла на четырех столбах, провисший настил был похож на днище огромной корзины. Прежде чем выбраться на мостки, он посмотрел в сторону деревни. Он смотрел каждое утро, и ничего не видел - только лес. Ни дымка, ни отблеска очага…

Примус шумел что было мочи, Аленка осторожно накачивала его хромированное чрево. Синие огни прыгали под полированным кофейником, на очаге лежали вычищенные миски, и Аленка сидела деловитая, чистенькая, как на пикнике — ловкие бриджи, свежая ковбойка, светлые волосы причесаны с педантичной аккуратностью.

— Как спалось? — спросил Андрей.

— Ты что-то говорил? Ничего не слышно. Как в метро. Кстати, что ты вчера говорил о дисках, когда возвращался? В лодке?

Андрей открыл рот и несколько секунд так и стоял, соображая.

— Тебя же не было в лодке… Как ты узнала, что я сам с собой говорил?

— Всю жизнь мне не верят, что я читаю мысли, — сказала Аленка, отмеряя кофе десертной ложкой. — И ты тоже, никто мне не верит. Лентяи все недоверчивые, хоть пистолет бы почистил.

— Он в палатке, — машинально сказал Андрей.

— Ты ведь сам говорил, что он осекается.

— Почищу после завтрака.

— Возьми, лентяй, — она просунула руку в клапан, и достала тяжелый пистолет. В левой руке она держала ложку с кофе.

— Все равно не буду, — сказал Андрей, расстегивая кобуру. Он разложил детали на промасленной тряпке, и, гоняя шомпол в стволе, соображал, как бы к Алене подступиться. Если она заупрямилась — ищи обходной маневр. Это он усвоил.

Он собрал пистолет, вложил обойму, и заправил в ствол восьмой патрон. Пистолет поймал солнце, — багровый край, беспощадно встающий над черной водой, среди черных стволов. В чаще ухнула обезьяна-ревун.

— Готово, — сказала Аленка.

— И это не первый раз? — спросил Андрей, принимая у нее миску.

— Говорю тебе — всю жизнь.

Помолчали.

— Это фокусы Большого Клуба, — неожиданно сказала Аленка. — Он же совсем рядом.

— Может быть. А часто это бывает? И как ты это слышишь?

— Я веду дневник, — сказала Аленка. — По всем правилам, уже пятнадцать дней. Иногда я слышу тебя оттуда. Как будто ты говоришь за моей спиной, а не возишься у Клуба или в термитниках. В дневнике все записано.

— Брось, — сказал Андрей. — Оттуда добрый километр. — Он положил ложку и смотрел на Аленку сквозь темные очки. — И ты все время молчала?

— Тебе этого не понять. Ешь кашу. Ты ужасный трепач, «только и всего».

— Покажи дневник.

— Вечером, вечером. Солнце уже встало.

— Нет, это невозможно! Какие-то детские фокусы, — Андрей бросил миску и встал с ложкой в руке.

— Каша остынет, — кротко сказала Алена.

— Какая каша? — завопил Андрей. — Ты понимаешь, что надо ставить строгий эксперимент?

— «Строгий заяц на дороге, подпоясанный ломом», — тонким голосом пропела Алена. — Эксперимент достаточно строгий. Ешь кашу.

— Хорошо. Я доем эту кашу.

— Вот и молодец. «И кому какое дело, может волка стережет!»

— Аленка!

— Я же слушаю твои магнитофонные заметки. Слово в слово с моим дневником. Понял? И все. Пей кофе, и пойдем.

Комбинезоны висели на растяжке. Андрей молча влез в комбинезон, застегнул «молнию», молча нацепил снаряжение: кинокамеру, термос, запасная батарея, фотоаппарат по кличке «Фотий», ультразвуковой комбайн, набор боксов, инструменты. Магнитофон. Теперь все. Он натянул назатыльник, заклеенный в воротник комбинезона, и надел шлем. Плексигласовое забрало висело над его мокрым лицом, как прозрачное корытце.

— Включи вентилятор, ужасный ты человек, — сказала Аленка. — На тебя страшно смотреть. И возьми пистолет.

Под комбайном зашипел воздух, продираясь через густую никелевую сетку, и вентилятор заныл, как москит.

— Родные звуки, — сказала Аленка. — Я тоже пойду, после посуды.

— Мы же договорились. Я иду к Клубу.

— Андрейка, они мне ничего не сделают. Я знаю слово. Ну, один разок сходим вдвоем.

— Не дурачься. Клуб начнет нервничать и пропадет рабочий день. У тебя хватает работы, сиди и слушай.

Он уже сошел с мостков, взял шестик, прислоненный к перилам и посмотрел на жену — все еще с досадой. Аленка улыбнулась ему сверху.

— Ставь в дневнике точное время, часы сверены. Я пошел.

— Очень много крокодилов. Ты слышал, сегодня один шнырял под палаткой?

— Тут везде полно этой твари. Будь осторожна.

— Я ужасно осторожна. Как кролик. Сейчас я их пугну. Поспорим, Что я попаду из пистолета вон в того, большого? — Аленка достала из-под палатки свой пистолет, и положила его на локоть. — Нет, лучше с перил. Вот смотри.

Солнце уже поднялось над черной водой, и ровная, как тротуар, дорожка шла к палатке, и по ней ползли черные пятна треугольниками, и рядом, и еще подальше. За пятнами по тихой воде тянулись следы, огромным веером окружая палатку. Выстрел и удар нули грянули разом, палатка дрогнула, и крокодил забил хвостом, уходя, под воду.

— Вечная память, — сказала Аленка. — Вечная память, сейчас мы вам добавим, вечная…

Палатка снова качнулась, и зазевавшийся крокодил щелкнул пастью над водой и скрылся в темной глубине, и вот уже над поляной тишина, гладкая маслянистая вода отражает солнце. Андрей бредет по вешкам к берегу, ощупывая дно шестиком и обходя ямы. Кинокамера сверкает на поворотах. Хлюп — хлюп — хлюп, — он идет по вязкому дну, а вот и шагов не слышно. Андрей подтянулся на руках, прошел по сухому берегу и исчез. Обезьяна снова заорала в джунглях. День начался.

— Сегодня день особенный, — сказала Аленка, обращаясь к примусу. — Понял, крикун? Ну то-то…

Она сидела под тентом, придерживая пистолет, и прислушивалась, хотя почему-то была уверена, что теперь ничего не услышит — с сегодняшнего дня. После еды ей стало совсем нехорошо. Она достала щепотку кофе из банки, пожевала и плюнула в воду.

— Все ученые — эгоисты, — сказала Аленка. — Завтра все равно пойду в муравейник. Я тоже стою кой-чего, только я очень странно себя чувствую. И еще это. Когда-нибудь это должно было получиться. И все равно, завтра я пойду.

Она попробовала представить, что он там видит, продвигаясь по пружинистой тропке, и как всегда увидела первую атаку муравьев, первый выход в муравейник три месяца тому назад.

Они шли вдвоем по главной тропе, потея в защитных костюмах, и в общем, все было довольно обыденно. Как в десятках муравьиных городов по Великой Реке. Они осторожно ставили ноги, чтобы не давить насекомых, хотя много раз объясняли друг другу, что это — чепуха, сентиментальность — этим не повредишь муравейнику, который занимает десятки гектаров. Они часто нагибались, чтобы поймать муравья с добычей и посадить его в капсулу, иногда смахивали с маски парочку-другую огненных солдат, свирепо прыскающих ядом.

На повороте тропы Андрей обнаружил новый поток рабочих — они тащили в жвалах живых термитов, — и сказал: «Ого, смотри!..»

Это было немыслимое зрелище. — огненные муравьи, свирепые «аракара», тащили живых термитов, держа их поперек толстого белого брюшка, а живые термиты покорно позволяли беспощадному врагу нести себя неизвестно куда…

— Ну и ну! — сказала Аленка. — Если в джунглях встретишь неведомое…

— Оглянись по сторонам, авось увидишь что-нибудь еще.

Сидя на корточках, они рассовывали термитов по боксам, и вдруг она сказала:

— Ой, Андрей. Мне страшно.

— Кажется, мне тоже… — пробормотал Андрей.

Они встали посреди тропы, спина к спине, и Аленка услышала щелчок предохранителя, и новая волна ужаса придавила ее, даже ноги обмякли. Маленький тяжелый пистолет сам ходил в руках, — набитый разрывными снарядами в твердой оболочке — оружие бессильных.

— Смех, да и только, — пробормотал Андрей. — Как будто рычит лев, а мы его не слышим.

— Откуда здесь львы?

— Откуда хочешь, — ответил Андрей совершенно нелепо, и тут страх кончился, как проходит зубная боль, и они увидели алый полупрозрачный диск, неподвижно висящий метрах в двадцати от них, над низкими деревьями, как летящее блюдце. Так они и подумали оба, таращась на него сквозь стекла масок. Наконец, Андрей поднял стекло и посмотрел в бинокль:

— Крылатые, только и всего…

Именно с этого момента и началась игра в «только и всего». Когда они добрались до Большого Клуба, Аленка сказала: «только и всего», и когда в первые дни разлива огромный муравьед удирал от Огненных, Андрей вопил ему вслед: «Только и всего!», — а муравьед в панике шлепал по воде, фыркал и вонял от ужаса.

…Андрей смотрел, а она подпрыгивала от нетерпения, и канючила «Дай бинокль, дай-дай бинокль», пока их не укусили муравьи — сразу обоих, — и тогда пришлось опустить стекла, и они сообразили, что диск надо заснять. Огненный укусил ее в нос, было ужасно больно, и нос распух, пока она меняла микрообъектив на телевик, стряхивая муравьев с аппарата. Андрею было лучше — он просто повернул турель кинокамеры. Она сделала несколько кадров, тщательно прокручивая пленку, потом диск пошел к ним и повис прямо над головами, — в шести метрах, по дальномеру фотоаппарата — и в фодесе можно было различить, как мелькают и поблескивают слюдяные крылья, и весь диск просвечивает на солнце алым, как ушная мочка…

— Ты встречал что-нибудь в этом роде? — спросила Аленка.

— Не припоминаю.

— Но ты предвидел, да? Только и всего, и великий Шовен!

Они захохотали, с торжеством глядя друг на друга. Никто и никогда не видел на Земле, чтобы муравьи роились диском правильной формы.

Никто и никогда! Значит, не зря они угрохали три года на подготовку экспедиции, не зря клеили костюмы, парафинили двести ящиков со снаряжением и притащили сюда целую лабораторию, и обшарили десять тысяч квадратных километров по Великой Реке…

— Я тебя люблю, — сказал Андрей, как всегда не к месту, и Аленка процитировала из какой-то летописи:

— «Бе бо женолюбец, яко ж и Соломон».

На Андрея напал смех. Они хохотали, а диск висел над головами, слегка покачиваясь, сильно и неприятно жужжа. Они до того развеселились, что второй приступ страха перенесли легко — не покрываясь потом и не вытаскивая пистолетов. Но хохотать они перестали. И когда колонны Огненных двинулись к ним, шурша по троне и между деревьями, они сначала не особенно удивились.

Но только сначала.

«Наверно, так видна война с самолета», подумала Аленка, и заставила себя понять — почему появилась эта мысль. Муравьи шли колоннами, рядными колоннами, и наклонившись, она увидела сквозь лупу в забрале, что сяжки каждого Огненного скрещены с сяжками соседа. Скульптурные панцири светились на солнце, ряды черных теней бежали между рядами Огненных — головы подняты, могучие жвалы торчат, как рога на тевтонских шлемах. Крупные солдаты до двух сантиметров в длину двигались с пугающей быстротой, но Аленка наклонилась еще ниже и увидела в центре колонны цепочку, ниточку рабочих с длинными брюшками и толстыми антеннами. Она сказала: «Андрюш, ты видишь?», а он уже водил камерой над самой землей и свистел.

Они снимали сколько хватило пленки в аппаратах, потом пытались переменить кассету кинокамеры, и в это время их атаковали сверху крылатые — другие, не из диска, — и сразу покрыли забрала, грызли костюмы, и вентиляторы завыли, присасывая муравьев к решеткам, а снизу поднимались пешие, и Аленка испугалась. Она увидела, что Андрей судорожно чистит забрало, и он был весь шуршащий, облепленный Огненными, как кровью облитый, — и тогда она выхватила контейнер из-за спины и нажала кнопку.

Аленка закрыла глаза. Это был великолепный и страшный день, когда они поняли, что найден «Муравей разумный». Иной разум. После наступило остальное: работа-работа-работа, и умные мысли и суетные мысли… Но тогда, на тропе, было великолепно и страшно. Контейнеры стали легкими, а земля густо-красной, и по застывшим колоннам бежали другие, не ломая рядов, и тоже застывали слоями, как огненная лава. Когда ее контейнер уже доплевывал последние капли аэрозоля, муравьи ушли. Все разом — улетели, отступили, сгинули, бросив погибших на поле боя…

Под настилом послышалось сопение, скрежет. Аленка посмотрела сквозь люк и сморщила нос. Здоровенный крокодил медленно протискивался между угловой сваей и лестницей. По-видимому, он воображал, что принял все меры предосторожности — над водой торчали только глаза и ноздри, и он явно старался не сопеть и деликатно поводил хвостом в бурой воде. Над палаткой раздалось оглушительное: «Кр-р-рокодилы! Кр-р-рокодилы!» — попугай Володя орал, что было мочи, сидя на коньке палатки и хлопая крыльями. Крокодил закрыл глаза и рванулся вперед. Звук был такой, как будто провели палкой по мокрому забору — это пластины панциря простучали по свае. Он не успел нырнуть — Аленка навскидку всадила в него две пули, а Володя неуверенно повторил: «Кр-р-рокодилы?».

— Позор! — сказала Аленка. — Какой ты сторож, жалкая ты птица?

Попугай промолчал. Он не любил стрельбы.

— А я не люблю мыть посуду. Тем не менее дисциплина нам необходима как воздух. И еще я не хочу работать. Как ты на это смотришь?

— Иридомирмекс, — оживленно сказал попугай. Он почесал грудку и приготовился к интересной беседе, но Аленка сказала ему:

— Цыц, бездельник. Давно известно, что это не Иридомирмекс, а Эцитон Сапиенс Демидови. Вот как. Остается только выяснить, Сапиенс он, или не Сапиенс.

Она бросила в воду ведерко на веревке, залила грязную посуду, и снова села. Третье утро ее мутит, как проклятую. Пусть Андрюшка сам трет жирные миски. И кроме того, ей хотелось подумать. «Эцитон разумный Демидовых» — разумен ли он на самом деле? Они с Андреем знали, что, вне зависимости от разума, их Огненные — истинное чудо природы. В два счета супруги Демидовы станут знаменитостями, и их пригласят к академику Квашину, на знаменитый пирог с вишнями, а их будущим деткам придется играть на Гоголевском бульваре. С няней, говорящей на трех языках.

Шум будет потрясающий, потому что Андрей предсказал все заранее, и имел наглость выступить на ученом совете. Он прочел доклад, замаскированный под сугубо-математическим названием. А в конце, исписав обе стороны доски уравнениями, он сказал: «Выводы». И пошел…

Алена засмеялась. Концовка этого доклада и скандал, разразившийся потом, она помнила слово в слово.

«Я заканчиваю, — говорил Андрей. — Был дан анализ возникновения разумного целого из муравьиной семьи. Целое, в котором нервные узлы отдельных особей собраны в единую систему… Поскольку наиболее специфической функцией муравейника является инстинктивное управление наследственным аппаратом… необходимо ожидать разумного управления этим аппаратом в разумном муравейнике. И далее, ожидать активного процесса самоусовершенствования разумной системы. Я кончил». После этого он начал аккуратно вытирать руки тряпкой и перемазался, как маляр. По сути, он очень нервный и возбудимый, и слава ему ни к чему. Дача, о господи!

Она бросила попугаю кусочек галеты.

— Мы пронесем бремя славы с честью, Володя, или уроним на полпути, но как насчет разума? У тебя его не очень-то много.

Попугай ничего не ответил.

— Гордец. Я с тобой тоже не разговариваю. — Она запустила руку в палатку, наощупь открыла цинку, стоящую у изголовья, и вытянула свой дневник. Вот они, проклятые вопросы, выписанные столбиком.

Первое. Могут ли считаться признаком разумной деятельности термитные фермы, на которых муравьи выращивают термитов как домашний скот, для пищи?

— Ни в коем случае, — ответила Елена Демидова, и покачала головой. — Ни под каким видом. Другие мурашки откалывают номера поинтересней. Пошли дальше.

Любопытно, — подумала она, — что вдвоем с Андрюшкой мы не продвинулись дальше первого пункта. Он упирает на свой мистический тезис — что муравьи враждебно относятся к термитам, а Огненные преодолели древнюю вражду и прочее. Вопрос второй снимается сам собой — о рисовых плантациях, о грибных плантациях — все это умеют другие виды. А вот вопрос мудреный — инфразвуковой пугач, рассчитанный на млекопитающих, это дельце новенькое, и Андрей утверждает, что львиный рык содержит схожие частоты.

Попугай захихикал — он поймал шнурок от левого кеда.

— Молодчага ты, парень, — сказала Алена. — Львиный рык — не признак разума. Дальше. Летающий диск — ультразвуковая антенна. Содержание передач неизвестно, но можно полагать, что… Стоп. Этого мы не знаем. Возможно, что диск наблюдает окрестности, передает сообщения Большому Клубу и его команды исполнителям. Может быть и так, но факты… Факты не строгие. Мы знаем только, что диски сопровождают колонны солдат, а рабочие группы меняют поведение, когда диск задерживается над ними.

Может быть принять за основу? — спросила Елена Демидова — докладчик. Председательница разрешила: — Валяйте.

— Итак, опыты: в сторону диска посылается ультразвуковой сигнал, и колонна меняет направление или рассыпается…

— Что вы там бормочете, кандидат Демидов? — спросила Аленка. Голос Андрея тонко-тонко запищал в глубине леса. — Вот еще тоже феномен — как его понимать?

Она перелистала страницы, быстренько записала число, время и, записывая слова, повернула голову в сторону муравейника. Голос смолк. Она прочла запись: «Черт. Надо было взять контейнер».

Аленка кинулась в палатку, — хлипкое сооружение ходило ходуном. Натягивая комбинезон, она оступилась в дыру настила, упала и больно ушибла спину.

— Ах, сволочи, — с восхищением сказал Андрей, и вдруг выругался. Она никогда на слышала от Андрея ничего подобного и, шипя от боли, бросилась вытаскивать из-под мешков карабин, и уже повесив его на шею, сообразила, что делает глупость. Андрей что-то бормотал в страшной дали. Комбинезон был уже мокрый изнутри, ковбойка прилипла к животу и сбилась складками. Не оглядываясь, Аленка спрыгнула в воду, подтянула к себе лодку и забралась в нее. Вода как будто еще поднялась с рассвета, но все равно — Аленка никак не могла дотянуться до ящика с аэрозолью.

— Ученый идиот, — сказала Аленка, подпрыгнула, ухватилась за настил, и рывком подтянулась к ящику. Скользя ногами по свае, она достала один контейнер, другой, сбросила их в лодку, снова спрыгнула в воду, и снова залезла через борт. Пирога зачерпнула бортом.

На все это ушло не меньше пятнадцати минут вместе с переправой. Она топала по муравьиной дороге, ничего не слыша за своим дыханием.

Андрей внезапно выскочил из леса. Он бежал грузной рысью, нелепо обмахиваясь веткой. Крылатые вились над ним столбом, а диск плыл в своей обычной позиции — метрах в десяти сбоку.

Она бежала навстречу, нащупывая кнопку контейнера. Когда Андрей остановился и поднес руку к лицу, Аленка подняла контейнер, но расстояние было слишком велико. Она через силу пробежала еще несколько шагов, и выронила контейнер.

Крылатые улетели. Только диск жужжал над тропой. Улетели… Она села на тропу, сжимая в руках контейнер. Она плохо видела, глаза съело потом, и все в мире было потное и бессильное.

Андрей нагнулся и поднял ее за локти.

— Пойдем, — у него был чавкающий, перекошенный голос. — Пойдем. Они прогрызли костюм, сволочи летучие.

 

II

Удары пистолета и гром кордитных зарядов отразились от воды, а потом заглохли и рассеялись в горячем тумане. В дом вождя влетел неясный рокочущий звук, но Тот Чье Имя Нельзя Произносить и Многоязыкий услышали все это, и еще многое — щелчки пуль по костяной спине, эхо от дальнего края поляны и тишину, сменившую крики птиц.

Тот Чье Имя Нельзя Произносить смотрел поверх согнутой спины Многоязыкого.

Под резной перекладиной у входа сидел на корточках старшина Бегущих, прислонившись спиной к автоматическому карабину. Бегущие сидели в тени по всей площадке перед домом и ждали.

Потом вождь посмотрел на Многоязыкого, на его тощие плечи, седые длинные волосы и кожаные ботинки на пуговицах. Многоязыкий надевал их в торжественных случаях. Он всегда приходил в дом вождя обутым. Тот Чье Имя Нельзя Произносить погладил рукоятку метательного ножа. Многоязыкого приходилось терпеть, хотя он был плохим советником и называл вождя запретным именем «Дождь в Лицо», когда поблизости не было других людей. Он умел торговать с белыми.

Вождь махнул рукой. Старшина Бегущих вскочил. Топот сотни босых ног прокатился по деревне и стих у воды.

Многоязыкий разогнул спину.

— Вода поднимается.

Тот Чье Имя Нельзя Произносить молчал.

— Вонючие собаки рубят лес. Хотят, чтобы вода поднялась и Огненные утонули в воде. Вонючие собаки, — повторил Многоязыкий, сплюнул жвачку и аккуратно растер ее ботинком.

Вождь молча смотрел поверх его головы.

— Твои воины ждут, — сказал Многоязыкий. — Прикажи. Мы убьем белых в доме на высоких столбах и взорвем.

Он взглянул на советника; Многоязыкий опустил голову. Вождь думал. Он стар, а его советники глупы. Когда орел попадает в силок, он не ждет помощи и совета. Сейчас надо думать. В одном Многоязыкий прав. От белых всегда воняет. Они рубят лес в верховьях, а здесь бревна скучиваются в запруду. У его порога, в его деревне. Здесь родился Дождь в Лицо, отсюда его увез мусульманин-работорговец и продал на гасиенду. Он не хотел работать и его били плетьми.

— Еще двадцать, — сказал гасиендадо. Мальчишка молчал, прижавшись к деревянной кобыле.

— Он сдохнет, — сказал управляющий. — Он еще мальчишка. Он не выдержит. «Еще двадцать» — повторил гасиендадо.

Он это запомнил. Белые звали его Бембой, но он помнил. Он — Дождь в Лицо. Сын Большого Крылатого Муравья. Через год он убил гасиендадо и ушел, унося с собой ремингтоновский карабин и двуствольный лолланд-Холланд. Но патронов было мало. Тогда он и встретил Многоязыкого, угрюмого юнца в джутовой рубахе до колен. Многоязыким его стали звать потом, много лет спустя. «Ты и заряжать умеешь? — спросил человек в рубахе. Смотри. Так; так; щелкнуло. Заряжено». Человек в рубахе взял ружье: «Целиться я умею. Главное уметь заряжать». Дождь в Лицо покачал головой: «Главное патроны. Патронов мало».

Так он стал вождем. С тех пор он постоянно заботился о патронах. Побеждает тот, у кого много патронов и надежное убежище. Его деревня была надежным местом. Сюда никто не мог приблизиться со стороны большой протоки, где живут Огненные. А в малой протоке нужно знать дорогу среди тростников, извилистую и узкую, как ход термита в дереве.

Здесь он дома, и муравьи дают ему зрение. Под защитой Огненных брошенная деревня его отца разрослась как большой муравейник, и на столбе вождя теперь вырезан крылатый муравей.

Отца звали Большой Крылатый Муравей, он обладал зрением и научил сына видеть. Только отсюда, от столба вождя. Джунгли видны сверху, — плывут и качаются, проносятся ветви мимо. Все ближе откос берега, вода, и виден враг, и Огненные кидаются на врага, как воины из засады, и он убегает. Враг бежит быстро, но зрение летит за ним, и Огненные преследуют врага до поворота протоки. Четырежды солдаты пытались высадиться на острове Огненных и много раз пробовали проплыть по большой протоке, но Дождь в Лицо видел, как пароход поспешно разворачивался, убегал вниз, исчезал за поворотом. Только отсюда, от столба вождя, можно видеть через Огненных. Кому он передаст зрение? Его сыновья погибли в походах.

«Наступили новые времена, — думал Тот Чье Имя Нельзя Произносить. — Белые летают по воздуху, бросая на деревни огонь, а Муравьи бессильны против летающих машин. Теперь патроны нужны еще больше чем раньше. Крупнокалиберные патроны для пулеметов. Скоро большой поход. Но сначала Бегущие должны взять патроны».

Многоязыкий оглянулся. В дом вбежал старший воин из отряда Змей и сел на землю за спиной Многоязыкого.

— Белый ушел к Огненным, женщина осталась в доме.

Три месяца ему доносили о каждом шаге белых, о том, что они едят, в кого стреляют. Он знал, как они выглядят — светловолосые, светлоглазые люди, прилетевшие на военном вертолете. Очень большой мужчина, лицо белое и широкое, как пресная лепешка. Женщина — маленькая, быстрая, стреляет без промаха. Воины рисовали их лица на дощечках, обводя светлые глаза кружками.

Тот Чье Имя Нельзя Произносить поднял веки.

— Скажи старшине. Я поплыву в пироге.

Воин попятился к выходу, побежал. Выгоревшие солдатские штаны болтались вокруг тощих бедер. Карабин он держал в руке. «Я не люблю убивать, — думал вождь. — Только если нельзя по-другому».

Он лукавил сам с собой и знал, что лукавит. Ему было все равно.

…Большая пирога вождя невидимо кралась вдоль берега поляны под воздушными корнями. Весла бесшумно отталкивали воду, роняли капли, пирога ровно шла по воде, извиваясь длинным телом, как сороконожка.

Из сумрака, из-под завесы корней была видна поляна, белая и сверкающая от солнца, и бледно-оранжевая палатка с черным квадратом тени под столбами.

Днем джунгли разделены на два мира — солнечный и сумрачный. Живое прячется в сумрак как может, потому что солнце убивает тех, кто не спрячется. На солнце деревья пахнут смолой, густым белым соком, а животные — потной шерстью или мертвенной сухостью чешуи. Только от муравьев пахнет всегда одинаково сильно; кислой слюной, горьким ядом и пылью подземных хранилищ. Они не боятся солнца, не скрываются в черную тень.

«Мир сложен», — думал вождь. Из этой сложности он должен вылущить ясную цель и сплести вокруг свои планы, как резьбу вокруг древка копья.

Древко должно быть резным, а лезвие — гладким и острым.

…Поход! Ворваться в город, сжечь дома и склады каучука и серебряные шары бензохранилищ. Напомнить белым — кто здесь хозяин… Поход…

Пока Бегущие не возьмут патронов, светлоглазых нельзя трогать. У них есть радио. Если радио замолчит, на розыски прилетят солдаты, и придется убить солдат и уходить. Вместо похода придется драться в джунглях, далеко от городов, и гарнизоны успеют получить подкрепления.

Пирога подошла к запруде. Тот Чье Имя Нельзя Произносить жестом остановил гребцов, посмотрел вдоль запруды. В коричневой тени под бревнами проскользнул водяной удав. От высокого берега к пироге неторопливо поплыли крокодилы.

Вождь поднял руку, пирога вышла на солнце, чтобы развернуться и снова уйти в тень. Дождь в Лицо уже увидел и понял то, чего не заметил советник.

Многоязыкий умеет торговать, но он лишен мудрости. Даже он не понял, что сделает вода, если взорвать запруду. Она помчится как раненый ягуар и затопит Огненных. Мы отведём воду вбок. Выроем канал, как белые — решил вождь. Но сначала Бегущие должны принести патроны. Следующей ночью Многоязыкий убьет светлоглазых. Стрелой, из духовой трубки, двухжальной стрелой, с наконечником из змеиных зубов. Я не позволю трогать их вещи, даже ружья и патроны. А утром воины выроют канал и к ночи начнется поход. Через две ночи. Когда прилетят солдаты, мы будем уже далеко. Солдаты решат, что светлоглазых убила змея.

«Все-таки придется, — думал Тот Чье Имя Нельзя Произносить. — Как только вернутся Бегущие. Почему-то мне не хотелось их убивать».

Он неподвижно сидел в середине пироги, младший воин отстранял корни и лианы, чтобы они не задели вождя, а Дождь в Лицо сидел неподвижно, только зеленая фланелевая рубаха поднималась на выпуклой груди. Он был стар, а его советники — глупы. Ни один из них не понимал, что племя держится чудом и храбростью воинов, и его мудростью.

Он вышел на берег, медленно пошел к своему дому. Младшая жена сидела на корточках у порога и чистила старое боевое копье. Когда вождь входил в дом, с поляны опять донеслись выстрелы.

 

III

Андрей лежал в мешке и стучал зубами — три десятка укусов даром не проходят, несмотря на сыворотку. Аленка положила его голову себе на колени. Его трясло, но он был очень доволен и, как всегда, начал от удовольствия дерзить.

— Думаешь, мне удобно? У тебя жесткие колени.

— Давай, давай, — сказала Аленка.

— И зачем ты примчалась? Пока мы хороводились, они куснули раз двадцать или еще больше.

Он смотрел на нее, и видел ее шею, нежный треугольник подбородка и внимательные глаза. И ковбойку, мокрую насквозь, и соски под мокрой тканью.

— Я тебя очень люблю, вообще-то.

— Подумаешь. Тебя просто лихорадит. Молчи, а то вкачу еще сыворотки. Растяпа.

Он сел, придерживая мешок изнутри, и прислонился к стенке палатки.

— Что ты напугалась, собственно? Я мог убежать сразу. Просто не захотел.

Аленка пожала плечами.

— Я пойду переоденусь.

Она осторожно прошла в палатку, и зашуршала пластмассовыми чехлами.

— Ладно. Зато я провел опыт.

— Какой?

— Ультразвук прямо на Большой клуб.

— Поделом вору и мука.

— Э-хе-хе, — сказал Андрей. — Ничуть не бывало. Если бы не это, они бы напали еще раньше.

Аленка вылезла из палатки, натягивая рубашку на ходу.

— Бедняга Клуб ничего не понял, — сказал Андрей. —  Он временно прекратил полеты, пока я не выключил звук. Слушай. Вот что главное: диск сегодня раза три облетел меня кругом.

— Только и всего?

— Он присматривался. Где их любимый синий контейнер.

— Не верю, — сказала Аленка.

— Завтра повторим. Но это не все еще.

— Погоди, Андрей. Есть у тебя уверенность, что мы ни разу не ходили без контейнера?

— В том-то и дело! Пока мы ходили с контейнерами, которые они видели в работе один-единственный раз — атак не было. — Он выдержал паузу. — Это тебе не условные рефлексы, это разум. Рефлекс не вырабатывается с одного раза.

— Спешишь, — сказала Аленка.

— Повторим. Сама увидишь. Только вода мне не нравится. А как ты думаешь, почему они улетели?

— Я вот и думаю — почему бы. Неужели все-таки из-за контейнера?

— И даже более того, — сказал Андрей. — Слушайте меня все. Я был ровно в трехстах метрах от Клуба, по прямой. Сколько времени ультразвук идет туда и обратно? Отвечаю — две секунды. Так вот. Крылатые улетели через три секунды после того, как ты подняла контейнер. По секундомеру. Лишняя секунда ушла на промежуточные преобразования сигнала, их было восемь. Увидеть, передать доклад, получить, выдать команду, получить ответ, и три исполнительных действия. Восемь операций в течение секунды. Убедительно?

— Молодец, — сказала Аленка. — Ты ужасный молодец.

— Угу. Все это сделал я. А что ты услышала?

— Равным счетом ничего. — Она прыснула. — Ни-че-го-шень-ки.

— Понятно, — сказал Андрей. — С этого момента слышимость стала отличной, да?

— Я не люблю, когда ты распускаешься. Кандидат наук, а ругается, как…

— Доктор наук, — быстро сказал Андрей. Аленка засмеялась, и Андрей в том же темпе спросил: —. Сначала ты ничего не слышала. Когда ты начала слышать?

— Смотри сам. — Она подняла дневник с очага — пластины нержавеющей стали, привинченной к мосткам. Дневник валялся там, где она его бросила, когда ринулась к Андрею. «Черт. Надо было взять контейнер», — прочел Андрей.

— То есть, за считанные секунды до начала атаки появилась слышимость… Почему?

— Не знаю, — сказала Аленка.

— Я сегодня сочинил сто гипотез про твое дальнеслышанье, и чую, — все они ложные. Ох, беда мне… — он рывком повернулся набок.. — И я имею мистическое убеждение: этот самый эффект дальнеслышанья мы объясним последним, а может быть, никогда не объясним.

Андрей вздохнул и закрыл глаза. Аленка крутила на пальце свою любимую игрушку — большой пистолет Зауэра.

— Ты бы положила пистолет… — не открывая глаз, сказал Андрей.

— Положила уже. Ты знаешь, Андрей, мне странно. Даже низший разум, зачаточный — все равно. Зачем ему нападать, если ‘мы не приносим вреда?

— Почему низший? Дай бог какой… — сонно сказал Андрей.

— Ладно. Ты поспи, мудрец. Пожалуй, я тебя прощу. В будущем, уже недалеком.

— Легко нам все дается, Аленушка. Чересчур легко… Не люблю я… легкости.

— Ты спи, — сказала Аленка. — Ты совсем одурел в этих джунглях. Спи.

…Она сидела над Андреем и прислушивалась к его дыханию — больному, тяжелому и все равно знакомому до последнего звука. Она сидела гордая и счастливая, охраняла его сон, и знала, что ничем его не возьмешь — ни славой, ни деньгами. Он все равно будет самим собой. И все равно будет такой же беспомощный — даже удивительно, рабочий парень, золотые руки, и в сути — совершенно беспомощный, но это знает только она, потому что Андрей не отступает — ни за что. В его уверенности что-то есть от большой машины, от трактора, или танка. Ведь он все предсказал заранее, и хотя ему никто не верил, кроме Симки Куперштейна, он добился своего. «А Симка — молодец; тоже настоящий ученый», — подумала Аленка. Ей вспомнилось, как Лика устроила вечеринку в своей шикарной генеральской квартире и Андрей все испортил. Лика сказала обиженно: «Твой сибирский стеклодув просто невыносим», потому что она была влюблена в Симку, и на вечеринке он робко попытался ухаживать, но Андрей все испортил.

Андрей сидел в кабинете с Костей. Поначалу они спорили тихо, и пили «Спотыкач», а потом Андрей захмелел и стал орать.

Симка потихоньку встал и пошел в кабинет.

— Что он орет? — спросила Лика, глядя вслед Симке. Тогда Аленка тоже пошла в кабинет. Симка грустно смотрел на Андрея, приложив два пальца к губам — знак высшего внимания. Костя презрительно улыбался.

— Модель мозга в муравьиной семье, — говорил Андрей, не сводя глаз с Симкиных пальцев. — Допустим, что двести тысяч муравьев соединили свои головные ганглии.

— Ты выпей, — сказал Костя, но Симка только повел ресницами.

— Вопрос, — сказал Андрей. — Как это может произойти, ага? Я думаю, так: бивуачный клуб Эцитонов почему-то не распался.

— Почему? —  тихо спросил Симка.

— Мутация. Вывелся очередной расплод, должен быть сигнал — идти в поход, понятно? Предположим, что в результате мутации этот расплод не принимает сигнала…

— Понятно. — Симка опустил пальцы. — Мутанты останутся на месте: стационарный клуб…

— Ага, а в клубе у них непрерывный контакт через сяжки. Правдоподобно, ага?

Она долго не могла отучить его от сибирского «ага»…

— Вот и добился своего, ага? — сказала Аленка, и осторожно дернула Андрея за ухо.

— Это ты, — пробормотал Андрей, — а я сплю.

— Вот и просыпайся теперь, — сказала Аленка. — Поешь и спи дальше.

— Нет…

Так он и не проснулся. Алена заставила его перебраться в палатку и он проспал весь день — свой день победы — и проснулся только следующим утром.

 

IV

Еще один рассвет, а за ним еще один день. Невыносимо парит, наверно, днем прольется гроза. Ковбойки мокрые, по палатке бегут капли — влажность девяносто пять, температура тридцать. С утра. И солнце еще не вышло из-за леса.

Очень жарко и душно, и тяжко на сердце, как всегда в такие дни.

Андрей, распухший, как резиновая подушка, пьет кофе и пишет план опытов на сегодняшний день. Он страшно возбужден, у него токсическая лихорадка после укусов. Завтракать не хочет. Попугай Володя сидит на перилах и смотрит на стол то одним, то другим глазом, — клянчит. Время от времени он произносит: «сахаррррок».

Крокодилов не видно.

Так начинался самый важный, решительный день. Среди глухих джунглей, в затопленных лесах, трипанозомных, малярийных и бог еще знает каких.

Аленка думала обо всем этом и крутила свою утреннюю карусель. Завтрак, посуда, снаряжение. Сверх этого она нашла чехлы для контейнеров, ярко-оранжевые, как переспелые апельсины; прижгла Андрею укусанные места — двадцать восемь укусов. Потом забралась в палатку и записала в дневнике: «Очень вялое самочувствие, неровный пульс. Испытываю тревожные опасения. Когда пытаюсь их сформулировать, получается, что О. создают какое-то биополе, враждебное мне и вызывающее тяжелое настроение. Хотя возможно, это обусловлено моим состоянием и жарой».

— И все, — бормотала Аленка, пряча дневник на самое дно ящика. — И кончено. Теперь ни пуха, ни пера. В самом деле, ей стало легче, когда она влезла в комбинезон и выставила на солнце термобатареи. Вентилятор гнал по мокрому телу прохладный воздух, и с непривычки было знобко, пошла гусиная кожа. Андрей с кряхтеньем шагал по тропе, жужжал над головой диск, листорезы сыпали на комбинезон дождь шинкованных листьев, и ей стало спокойно и уютно, как у себя в прихожей.

— Сейчас начнут, — сказал Андрей. — Давай пока проверку слуха.

Они включили магнитофончики и Андрей принялся шепотом наговаривать цифры. Алена повторяла то, что слышала. Цифры Андрей заранее выписал на бумажку из таблиц случайных чисел. С расстоянием становилось слышно не хуже, а лучше. На дистанции тридцать метров Алена четко-четко слышала комариный голос с подвыванием: «ноль-ноль-девять-четыре…»

И внезапно муравьи начали второй опыт.

Атака.

Крылатые обрушились на шлем из-за спины, совершенно неожиданно и сразу закрыли забрало. Аленка вслепую сдернула чехол с контейнера, включила секундомер и замерла, глядя на стекло. Противно заныли виски — стекло кипело муравьями у самых зрачков.

…Пунцовая каша на забрале — кривые челюсти скользят, срываются, щелкают, как кусачки, и кольчатые брюшки изогнуты и жала юлят черными стрелочками.

«Не жалят, берегут яд, — подумала Аленка, берегут, берегут, для дела берегут», — и ей стало жутко при одной мысли о деле. Под маской было красно, как на пожаре, Огненные скребли челюстями везде, кругом, у груди и подмышками, и внезапно забрало очистилось, секундомер — стоп. Несколько крылатых еще бегали по стеклу, мешали видеть Андрея. Она смахнула их — ступайте, недисциплинированные. Пешие колонны, не успевшие вступить в бой, разворачивались на тропе.

Алена, вздрагивая, прошла по муравьям к Андрею.

— Сколько? — спросил Андрей.

— Три и семь.

— У меня четыре секунды ровно.

— Неважная у тебя реакция, — сказала Аленка. — Посмотри на свое стекло.

— Чистое.

— «Только и всего», — сказала Аленка.

— Не понял.

— Яда нет. Грызли, но не жалили, только и всего.

— Ой, — сказал Андрей. — Половина Нобелевской твоя.

— Моя. А почему они знают, где тело, а где костюм?

— Ведает о том господь, — сказал Андрей.

— Ну вот. Поздравляю тебя, они разумные.

— Еще бы, — сказал Андрей. — Умней иного человека.

— Поздравляю, — сказала Аленка и посмотрела на его счастливое лицо, они повернули к Клубу, держась в тени деревьев.

Солнце стояло уже на полпути к зениту, над обрывистым берегом старицы, и всей мощью обрушивалось на стену джунглей, окружающих поляну полукольцом. Солнце отражалось от глянцевых листьев, от светлой коры и озаряло до дна глубокий грот. Большой Клуб был похож на большой костер, или лесной пожар, или на стекло, раскаленное горелкой.

Люди осторожно пересекли поляну, не подходя к гроту. Целая туча крылатых жужжала в воздухе, просвечивая, как ягоды красной смородины, а из грота выдвинулись боевые колонны и замерли у края тени.

— А здорово, — сказала Аленка. — Я поняла теперь, на что он похож. Как будто вылили цистерну смородинного варенья, и оно застыло потеками.

— Да, — сказал Андрей. — Образ. Трехметровые потеки варенья. Он похож на извилины мозга, раскаленного мыслью.

…Вот он. Шорох и скрипы в огненной глубине. Огненные сталактиты, спускающиеся с потолка и полированных стен. Сколько их здесь? Полмиллиона — говорит Аленка, миллион — считает Андрей, но разве их сочтешь? Живые фестоны из малоподвижных слепых муравьев, сцепившихся ножками. Они скрыты под сплошным бегущим слоем рабочих, как под мантией. В неукротимом беге мчатся рабочие, завихряясь на выступах Клуба, и чистят его, и кормят, и приносят ему тепло и влагу. Вот что такое — Клуб… Мозг, составленный из миллиона единиц. Мозг, который нельзя обмерить и взвесить. Его охраняют не лейкоциты и антитела, а беспощадные солдаты, вооруженные челюстями и ядовитым жалом. Вот они стоят, выровняв ряды, как павловские гренадеры, и отсвечивая, как дифракционная решетка, а за ним сияет Клуб и вся поляна розовеет в отраженном свете.

Каждый раз Андрей смотрел на него с восторгом и отчаяньем. Даже человеческий мозг поддается исследованию. Можно мерить биопотенциалы, подавать искусственные раздражения, — чего только не делают с мозгом! А к этому не подступиться. Прошло три месяца, они работали, как черти, а что им известно? Ничего… Как передаются сигналы по Клубу? Ультразвуком, электрическим полем? Неизвестно… Шестисантиметровые муравьи с длиннейшими антеннами — что они такое? Только матки, или одновременно нервные узлы? Опять неизвестно. Каким путем Клуб осуществляет самоэволюцию, как он усиливает полезные признаки, отбрасывает вредные? Есть только рабочая гипотеза, которую невозможно проверить. Ничего нет, одни домыслы. Остается снимать и записывать, снимать и записывать, покуда хватит пленки.

— Или убить Клуб и анатомировать, — пробормотал Андрей и оглянулся, как будто Клуб мог его понять. — Так и это ничего не даст…

Андрей включил кинокамеру. Горбатый никелированный пистолет зажужжал на штативе — очередями с минутными интервалами. Приходилось смотреть, чтобы муравьи не царапали объектив, — челюсти у них слишком крепкие. Он поднял контейнер угрожающим жестом. «Ничего себе, первый жест взаимопонимания», — подумал Андрей.

Алена тоже поставила штатив и нацелила фотия. Она взяла в визир верхний край Клуба — акустическую ультразвуковую группу, но вспомнила и перевела аппарат направо вниз. Месяц назад они уловили усиленное движение во время эволюций летающих дисков, и с тех пор снимали это место ежедневно. Каждый раз, когда в поле зрения разрывалась мантия, она нажимала спуск, и взвизгивала про себя — так сонно и мудро шевелились под мантией длинноусые муравьи с гладкими выпуклыми спинками. В центре кадра был здоровенный узловой муравей, толстобрюхий, совершенно неподвижный. На нем одновременно помещались штук пять неистовых рабочих.

— Кадр, — сказала Аленка. Рабочий сунул в челюсти толстобрюхому какой-то лакомый кусочек. Кадр, еще один, еще… Ей показалось, что могучая антенна, мелькнувшая в пяти примерно сантиметрах от толстобрюхого — его антенна. Так же как Андрей, она подумала, что здесь все спорно и зыбко, что они не знают даже, куда тянутся антенны под неподвижными ножками. Все скрыто… Кадр — это был шикарный снимок — толстый барин отогнул брюшко, на нем мелькнуло белое-белое яичко, и хлоп! — все закрылось, как шторный затвор аппарата. Нечего было и мечтать — проследить путь рабочего с этим яичком.

Глядя в визир правым глазом, левым она увидела Андрея — он воткнул в землю плакатик на стержне, открыл плоскую баночку. Мед с сахаром. Это был ежедневный трюк — Андрей втыкал значок, ставил баночку и засекал время, и диск педантично делал круг над значком, и все. Муравьи не трогали мед, хотя на дорожках в стороне от Клуба они подбирали с земли все — хоть пуд вылей. Самое было смешное, что мед все-таки исчезал: его съедали случайные муравьи, неспособные почему-то принимать команду от дисков. Это было проверено — рабочие с одной обстриженной антенной сейчас же кидались к чашке, и теперь Андрей собирал с меда отдельную коллекцию уродов, не слышащих команды.

— Поняли, дурни? — сказала Аленка. — Нас не перехитришь. Воздержание — не всегда благо.

Андрей помахал ей и поднял на штатив комбайн. Аленка подключила кабель от комбайна к кинокамере. Началась синхронная запись ультразвука со съемкой акустической зоны и дисков.

В тот самый момент, когда кинокамера нацелилась на круглые выступы акустической зоны, муравьи мантии кинулись в стороны, и поверхность Клуба очистилась довольно большим пятном. Аппарат застрекотал как бешеный — Алена водила по пятну телеобъективом, стараясь работать строчками, как телевизионная развертка, а пленки было мало, как всегда в таких случаях.

В середине пятна началось движение. Между мозговыми муравьями протискивались небольшие рабочие — не больше сантиметра в длину, и суетливо стекались к центру пятну, карабкались друг на друга, собирались в трубку, и она росла на глазах, тянулась к ним, темнела в середине…

Прошло две минуты — Андрей бормотал в магнитофон, не отрываясь от кинокамеры, Алена меняла катушку. Трубка перестала наращиваться — странное образование, не слишком правильной формы, сантиметров пять в диаметре, около десяти в длину… С фронта было трудно оценить длину.

— Волновод, — убежденно сказал Андрей. — Смотри, какие они светленькие. Юнцы. Сегодня раскуклились, держу пари.

…Колокол грянул, разрывая череп и сердце, и все стало фиолетовым, и сразу тяжко ударило в спину и затылок. Копошась в земле, она разрывала землю острой головой, извиваясь всем телом, проталкиваясь сквозь землю кольчатым телом. В землю, пока бешеный свет тебя не ожег, вниз, вниз, вниз…

…Свет ударил в глаза. Она лежала на земле, глядя в фиолетовое небо. Андрей снял с ее груди штатив, обрызгал маску аэрозолью и поднял стекло. Алена села.

— Как червь. Они превратили меня в червя. В дождевого червя.

— Ничего, маленькая, ничего, — бормотал Андрей. — Ну все и прошло, они больше не посмеют, ничего…

Ее вырвало. Потом она заплакала, и все отошло, как отходит дурной сон после первых минут пробуждения.

— Как ты… это перенес?

— Да что там… — сказал Андрей. — Не знаю. Ничего, в общем: Голова так закружилась, и все.

— Ничего себе, — сказала Аленка.

— Да чего там… — Андрей придерживал ее двумя руками, как вазу. — Индивидуальное воздействие…

Он бормотал что-то еще, вглядываясь в нее перепуганными глазами.

— Ничего, — сказала Аленка. — Все прошло. Я себя лучше чувствую, чем утром. Что у тебя в руке?

— Изотопчик. — Андрей показал ей свинцовую трубку с пластмассовой рукояткой — кобальтовый излучатель. — Я вчера еще брал с собой — кое-что проверить.

— Ну и что?

— Когда ты упала, я сбил крышку, и резанул по акустике, один раз. Ты сразу перестала корчиться, я резанул еще раз, и трубка разбежалась.

— Так им и надо, — сказала Аленка.

…В лодке они сразу потащили с себя комбинезоны. Не было сил терпеть на теле мокрую толстую ткань. Андрей дышал с тяжким присвистом. Вымыть бы его в ванне, с хвоей. Но где там — ванна… Лучше об этом и не думать…

Она посмотрела вдоль берега. Воздушные корни переплетались диковинным узором, как на японских гравюрах. Под самым берегом дважды, ударила рыба, побежали по воде, пересекаясь, полукруглые волны. «Это было уже, — подумала Аленка. — Гравюра, черные корни и два звонких удара». И еще она вспомнила, как в самый первый выезд, когда вертолет еще стоял посреди поляны, она почувствовала, что много-много раз увидит эти корни, и берег, и поляну.

Андрей протянул ей тяжелую фляжку, обшитую солдатским сукном. Чай был холодный и свежий на вкус, потому что фляжка все утро стояла на солнце. Аленка сидела, опираясь на борт, и пила маленькими глотками. Уплыть, и больше никогда не видеть — ни Клуба, ни берега, ничего. Лежать в домашних брюках на ковре и читать. Какую-нибудь дрянь, Луи Буссенара, или «Маленькую хозяйку большого дома». Она знала, что это пройдет, но ближайшие два дня им не стоит ходить в муравейник. Она не могла бы вспомнить, что с ней было, когда она корчилась там, перед Клубом. Даже если бы захотела. Все это было где-то внизу, под человеческим, и сейчас она была сухая и шершавая, как сукно, и чудное дело, все это подействовало на Андрея больше, чем на нее.

Он и торжествовать не в состоянии. День торжества. «Сегодня — день победы и вчера был день победы, — подумала Аленка. — Но тебе не до побед». Андрей сидел, опустив распухшие руки.

— Ну-с, можешь плясать, — сказала Аленка. — Гипотеза муравьев разумных получила экспериментальное подтверждение.

— Да, — ответил Андрей и отвернулся. Аленка почувствовала, как сердце остро подпрыгнуло — тук-тук — и отозвалось в животе. Палатка одиноко маячила вдали над поляной.

— Пошли домой. Надень-ка шляпу, сейчас же.

Андрей надел шляпу. «Плохо. Плохо ему совсем».

— Что это было, Андрей? Инфразвук?

— Не знаю. Наверно. Как ты себя чувствуешь?

— Отменно я себя чувствую.

— Не врешь? — вяло спросил Андрей.

— Чудак, — сказала Аленка. — Я прекрасно себя чувствую.

— Посчитай пульс.

— Брось, ей-богу. Не больше восьмидесяти.

— Гребем в рукав.

Аленка опустила весло.

— В какой рукав?

— К запруде.

— Никакой запруды. Обедать и спать.

— Хорошо, — ватным голосом сказал Андрей. Оставайся обедать, а я пойду к запруде.

— Ты же помрешь.

Андрей посмотрел на нее и надел черные очки, которые она ненавидела. Лодка повернулась на месте и двинулась к рукаву.

— Они-то мыслят, и заботятся о будущем, — бормотал Андрей, — зато мы думать перестали…

— Это почему?

— Сейчас увидишь.

«Ладно, я тебя разговорю», — подумала Аленка.

— А почему… — она хотела спросить, почему она забеременела здесь, а не дома, в Москве, в тишине и покое.

— Что — почему?

— Каким образом они заботятся о будущем?

— Пытаясь нас уничтожить.

— Вот это — да… — сказала Аленка. — По-моему, совсем наоборот.

— Ну, конечно, конечно… Разум — всегда гуманен… Ты об этом спрашиваешь?

— Ну, примерно, так.

Андрей, как спросонья, почесал голову под шляпой, вздохнул, и, наконец, посмотрел на Алену сквозь очки.

— Предположим, это логичный вопрос, если говорить о человеческом разуме. Который, м-м-м, ну, прошел определенную школу эволюции. В какой-то мере логичный. А насчет Клуба — это зряшный вопрос.

Он опять замолчал, но Алена знала его хорошо, и она уже почувствовала себя в силе — пирога ходко шла под веслом, и с каждым взмахом дышалось все глубже, и голова становилась яснее.

— Излагай, — сказала Алена. — Давай, давай, я слушаю.

— Хорошо. Гуманность — продукт эволюции, и продукт достаточно поздний. Это ощущение человечества как единого целого, — сказал Андрей, и Алена увидела, что он готов. Голова заработала.

— Каждый человек — член человечества. Но мы едины. Убить человека — значит убить самого себя. Это сущность гуманности.

— Теория, а? — сказала Алена.

Андрей фыркнул — удовлетворенно:

— Вот и я про то… Ощущая другого человека как брата своего, мы все равно с охотой его убиваем. За примерами ходить недалеко, — он кивнул через плечо в сторону деревни. — А крокодилов уж ты решительно отказываешься считать братьми меньшими, сколько я тебя ни уговаривал…

— Сначала ты их уговори, — сказала Алена.

— Ну, пока ни один крокодил тебя не скушал… А вот муравьеды очень охотно жрут эцитонов, а мы с точки зрения Клуба очень похожи на муравьедов. Гигантские, бессмысленные, жадные твари… Скажешь, у нас есть орудия? У муравьеда тоже есть, и тоже убийственные — когти и язык… в метр длиной… Лазим к ним, лазим. Сколько мы уже перебили солдат? Тысячи…

— Андрюш, ну опять ты за свое… Они же на нас нападают.

— Лазим, как крокодилы под палаткой, — не унимался он — Муравьеда тоже укусами не прогонишь… пока не гукнешь в морду инфразвуком. Гуманность, гуманность… С его точки зрения, — теперь он кивнул в сторону Клуба — гуманно было бы оставить его в покое.

— Сегодня он мог убедиться, что мы неагрессивные, а?

— Крокодилы тебя сто раз убеждали… Ну, поглядим, вдруг он действительно что-то поймет.

— И окажется умнее меня, — сказала Алена.

— Ах черт, руки так трясутся… Давай я погребу.

Он греб одним веслом, по-индейски, стоя на колене, лицом к носу пироги. Аленка не видела его лица, но знала, какое оно: отрешенное и вытаращенное : смотрит как будто очень внимательно, но ничего не видит и про себя свистит. Ей приходилось подруливать.

— Когда ты свистишь про себя, ты воздух не выдуваешь, а втягиваешь, да? — спросила она и добавила: — О, мудрейший!

— Что? — спросил Андрей. Он отрешенно взглянул через плечо и вдруг ухмыльнулся, щеки пошли складками.

— Я думал, что летучие мыши тоже дают ультразвук. Его ультразвуком не удивишь.

Пирога развернулась, и там, где сидела Алена, теперь был нос. Она сняла пистолет с комбинезона и повернулась вперед. За спиной плескало весло, нос пироги резал застойную воду, как студень. Болото лопалось пивными пузырями — гнилые коряги, серые столбы москитов над водой, а слева от берега — гигантский фиолетово-розовый цветок. От него тоже пахнет гнилью. И похоже, что впереди — целое стадо крокодилов.

— Жутко здесь жить, — сказала Алена не оборачиваясь. — Отвернулась от тебя, и сразу одиночество такое, как Робинзон. А если они не убедились? Еще одна такая атака…

— Будем осторожней, только и всего, — сказал Андрей с кормы. Удивительно приятно звучал его рассудительный голос.

— Атаки будут, ты не сомневайся. Он убежден в своей исключительности, ибо он одинок в своей Вселенной. Таков его эволюционный опыт: Коллектив, необходимый для эволюции разума, он содержит внутри себя, а все внешнее — враждебно. Высшая гордыня. Сам себе отец, и сын, и любовь… Здорово, да?

— И жутко.

— Аленушка, — позвал Андрей.

— Что?

— Тебе страшно? Взаправду?

— Взаправду, — сказала Аленка. — И противно. Мне было противно — поправилась она. — Сейчас ничего.

— Почему-то трубку он направил на тебя. Потом еще дальнеслышанье, — ты слышишь, а я нет.

— Эх, ты, логик, — сказала Аленка. — Ясно, что трубка целилась на кинокамеру. Камера на штативе — треногая цапля, которая гуляет с муравьедами. Как будем работать? Он придумывает новые штуки. Предположим, он увеличит дальность действия нового… пугача. Увеличит угол захвата и накроет обоих. Что предпримем?

— Представления не имею, — озабоченно сказал Андрей. — Аленка, тебе не кажется, что мы спим?

— Нам бы сейчас третьего… Чтобы стоял с изотопом в сторонке… Пока Клуб не сообразит, зачем он стоит…

Андрей внезапно захохотал:

— Экспериментальный объект, экспериментирующий над исследователями! Вот дожили! Собрать большую экспедицию, чтобы охранять друг друга от насекомых, а?

— Тихо…

Алена выстрелила. Поставив ногу на сиденье, она послала две пули в воду.

— Подбирался снизу, из тени…

Они подплывали к запруде. Река совсем обмелела в этом месте, подстреленный крокодил шипел и колотился об отмель, как паровой молот.

В Аленке что-то содрогнулось. Ящер хотел уйти, зарыться, спрятаться от смерти. Алена стала смотреть в сторону. Слева темнели затопленные джунгли, справа солнце слепило глаза, а прямо возвышалась беспорядочная куча бревен — запруда.

Андрей повел лодку вдоль нее, осматривая ошкуренные разбухшие бревна, бесчисленные водопадики, зигзагами текущие по стволам, а Аленка надвинула на брови беленькую кепочку и смотрела в воду, держа наготове пистолет.

— Стой, — сказала Алена. — Табань.

Пирога закачалась и встала.

— Что там?

— Змеюка. Еще ненавижу змей. Андрей, это водяной удав. Вон, у самых бревен.

— Большой? — равнодушно спросил Андрей.

— Ушел, все, — соврала Алена. Ей больше не хотелось стрелять сегодня. — Метров десять в длину.

— Ничего себе, — сказал Андрей. — Пошли домой.

Запруда, мокро блестящая на солнце, стала отходить, и где-то под ней плыл удав, который не боится никого, даже крокодилов.

— Прошляпили, — сказал Андрей. — Ты видишь, сколько там воды? Наверху?

— Ну, вижу.

— Там метров шесть. Если взорвать, пройдет волна и захлестнет старицу.

Аленка недослышала. Она думала про удава, которого боятся дажё крокодилы, и о том, что они с Андрюшкой устали, ничему уже не удивляются. Даже Клубу.

 

V

Бегущие вернулись. Они шли по деревне и женщины молча выбегали из домов. Было тихо, как всегда, но Тот Чье Имя Нельзя Произносить проснулся. Он сел на коврике из сухих лиан и протер гноящиеся глаза. За домом вполголоса распоряжался старшина Змей. Воины, тяжело ступая под грузом, носили ящики с патронами.

Вождь толкнул пяткой младшую жену, свернувшуюся на его коврике. Женщина выскользнула наружу, а старшина Бегущих вошел в дом.

— Мы взяли водяную машину.

— Хорошо, — сказал вождь. — Будет праздник.

Старшина подал ему палочку с зарубками и он посчитал их, загибая пальцы, и махнул рукой: «Иди».

Он долго сидел, неподвижно глядя на светлое пятно у входа, курил и думал. Жена подавала ему трубки. «Теперь можно нападать, — думал вождь, — каждый воин может убить четырежды столько солдат, сколько пальцев на руках».

Он сидел, курил, и в голове у него вились, как змеи, изгибы Великой Реки, и воины выпрыгивали из лодок и перебегали по тайным тропинкам, и пулеметы трещали из-под корней на каучуковых плантациях.

Светлое пятно отползло от входа направо, в глубину дома, а вождь все думал и курил трубку за трубкой. Потом вошел старшина Змей.

— Белые плавали к запруде. Они опять готовятся в путь. Садятся в пирогу.

«Много беспокойства, — подумал вождь. — Сейчас надо быть осмотрительными и мудрыми, как крокодилы». Он решил. Поход открывается завтра после захода солнца.

— Иди, — произнес вождь. Это значило, что старый приказ остается в силе. Следить, не выдавая себя, но если белые увидят воинов или заплывут в протоку, их надо схватить.

Воин подхватил карабин и, пригнув голову, помчался к воде. Отшелестели легкие шаги Змей, простучали по воде днища пирог, и все стихло.

 

VI

— Другого выхода нет. И они прилетят моментально. Вот увидишь.

Андрей сидел на корточках у ящика радиостанции.

— Послушай, что ты делаешь?

— Вызываю этих сволочей. Мелкие диктаторы обожают меценатство. Перуэгос завтра же пришлет взвод саперов.

«Столица слушает Демидови, — говорило радио, — слушает Демидови».

Аленка вырвала микрофон и зажала его ладонью.

— Скажи, что проверяешь связь, слышишь? Передай что-нибудь, не смей вызывать, слышишь?

— В чем дело?

— Бемба, — сказала Алена шепотом. — Бемба. Забыл?

— Ах ты, черт, — сказал Андрей. Он взял микрофон. — Столица, столица, на связи Демидов. Все благополучно, проверка связи, проверка связи. Конец. Конец.

Он выдернул микрофонный штекер из гнезда. Лег на мешки.

— Ах ты, черт. Это конец.

— Андрей. С каких пор ты принимаешь такие решения в одиночку?

— Мы же договорились по дороге, — сказал Андрей.

— Что-о-о?

Андрей сел. Они смотрели друг на друга во все глаза. Попугай подпрыгивал над головой и скреб лапами по коньку палатки.

— Я тебе сказал по дороге.

— Ты молчал всю дорогу.

— Дела… — сказал Андрей. — Твоя правда, биополе. Я же все рассказал очень подробно.

— Ты сказал, что если взорвать запруду, пройдет волна и захлестнет старицу. Потом всю дорогу помалкивал. Здесь ты объявил, что нужно двадцать саперов и включил рацию.

— Биополе, — сказал Андрей. Он потер лицо грязными ладонями.

— Объясни насчет саперов, — сказала Алена.

— Да не только саперы… Ты права, вдвоем опасно. Неплохо бы вызвать дона Сантоса.

— Объясни насчет саперов…

— Да сейчас… — Он вытащил из пакета рабочий журнал и открыл крок местности. — Вот остров Огненных, вот рукав и запруда. Рукав проходит в лёссовом коридоре. Сейчас вода поднялась метров на пять над прежним уровнем, вот здесь, над запрудой. Над коридором огромный запас воды. Теперь смотри. Клуб опущен на полтора метра в сухую старицу, у ее берега вода стоит всего на полметра от гребня. Если она пойдет через верх, Клуб окажется под водой.

Алена потянула к себе журнал.

— Сейчас, — сказал Андрей. — Слушай. Мы боялись, что его захлестнет, если вода пойдет через край коридора, вот сюда. Мы считали, что взрыв спасет положение. Сегодня до меня дошло, что после взрыва обрушатся все пять, то есть шесть метров воды и до муравейника докатится волна метра в два. Я даже посчитал чуть-чуть. Его накроет… с головой. Ждать нельзя, взрывать нельзя, следовательно, надо отвести воду в главное русло, вот сюда. Надо прорыть канал. Вот зачем саперы.

— Клуб, — сказала Аленка, — почему Клуб не принимает свои меры?

— О, господи, — Андрей начинал злиться. — Его эволюционный опыт не содержит наводнений, он же неподвижен. Вероятнее всего, он и сохранился потому, что в старице гигроскопичная почва. Откуда ему знать, что люди спустили по реке больше леса, чем она может пропустить?

Он помолчал, посмотрел на Алену и спросил с отчаянием:

— А вдруг это не Бемба?

…Они увидели деревню два месяца тому назад, случайно. Аленка забралась на дерево, чтобы осмотреть ферму червецов, и в мглистой дали увидела крышу из пальмовых листьев. Она сбросила шнурок, Андрей привязал к нему бинокль, и через пять минут они уже знали, что рядом живет Бемба. Старый Бемба, великий повстанец, за голову которого обещано целое состояние. В столице говорили, что можно обещать вдесятеро больше — Бембу никто не поймает, никогда. Никто не знает, где он отсиживается между походами и смолит свои пироги, пока города зарастают травой, а гарнизонные комманданте пересчитывают живых.

Почему они были уверены, что за протокой — деревня Бембы? Пилот вертолета, — лейтенант жандармерии, — говорил, что ближайшее поселение в пятидесяти милях отсюда. Второе. Деревню не видно ни с воздуха, ни с суши. Единственное немаскированное направление — на муравейник, где заведомо не бывает людей. Наконец — полная тишина. Собаки не лают, дети не подают, голоса, не промелькнет по воде пирога. Но в бинокль видны люди с ружьями, и внизу, у самой воды, пулеметчик сидит на корточках за треногой.

Аленка тогда сказала: «Забыть». И они забыли, хотя Аленка иногда стонала про себя от любопытства. Рядом, в километре всего, отсиживался настоящий повстанец, и нельзя никак проявить участие. Они старались не смотреть в ту сторону, проплывая мимо протоки — на этом настоял рассудительный Андрей. Он, в отличие от жены, понимал, что нельзя проявлять любопытство: если там действительно хоронится Бемба, он любопытства не потерпит…

Она устала за этот день. Отвратительно устала, тошно, расслабленно. Андрей смотрел чужими глазами, лежа на мешках. Как тюк.

— Это Бемба, — сказала Алена.

— Ты что, допустишь, чтобы Клуб погиб?

— Будем копать канал.

— Чепуха. Придется месяц валить деревья, а саперы пойдут с мотопилами, и пророют канал двумя направленными взрывами.

— Саперов вызывать нельзя, — сказала она. — Я думала на днях, что дневники придется засекретить. Пока не скинут этого Перуэгоса. Экспедиции помчатся толпами.

Андрей сел рядом с ней. Алена не отодвинулась и не смотрела на него.

— Ах, черт, — сказал Андрей. — Идем в космос, чтобы найти разумных, а они здесь, вот они. Мы ничего не знаем, мы сотой доли не знаем, и в самом начале познания мы, могучая цивилизация, своими руками его убьем… Что он, виноват, — закричал Андрей, — что мы в своем доме порядок навести не можем?!

Аленка молчала.

— Бемба уйдет, — говорил Андрей. — Сорок лет его ловят, он их бьет, как хочет, и уходит, когда хочет. У него есть еще деревни. Думаешь, у такого тигра одно логово?

Алена молчала, крутя на пальце пистолет.

— С одной стороны — некоторое беспокойство, причиненное крохотной частице человечества. С другой стороны — гибель целого разума, обрыв эволюционной ветви. Нечто эквивалентное гибели человечества… Аленка, что ты молчишь?

— Красно говоришь, — сказала Аленка. — И врешь. Лезешь в космос за человечностью.

— Ты что предлагаешь конкретно? Сидеть сложа руки? В конце-то концов, не наше дело. Мы могли не знать о деревне, и…

— Краснобай, — сказала Аленка.

— А, к черту! — пробормотал Андрей и затих. Тогда Аленка вышла из палатки и стала смотреть на тени, далеко протянувшиеся по воде. Попугай, нахохлившись, сидел на перилах. Сейчас некогда было соображать, что случилось, и как теперь будет с Андреем. Будь что будет. Она вернулась в палатку, подобрала микрофон и положила в карман. Андрей протянул руку, но Аленка выскочила на мостки и спрыгнула в пирогу. Все-таки руки тряслись, когда она отвязывала жесткий шнур, и Андрей спрыгнул в воду, и взялся за борт пироги.

— Убирайся вон, — сказала Аленка. — Пришел сообщить, что лес рубят — щепки летят? Тебе еще орденок подкинут. От благодарного Перуэгоса.

Он молча влез в лодку и начал вычерпывать воду. Взял весло, встал — на левое колено, и сказал:

— Вылезай. Я пойду сам.

Страшное было, у него лицо. Распухшее, грязное, отчаянное. На голой груди черные пятна укусов. И Аленка опять с тоской посмотрела кругом, и снова увидела те же джунгли, и столбы, и москитов, цыкнула на себя, как на кошку, и начала грести.

…Они шли по деревне. Конвоиры шли сзади, и стволы карабинов, горячие, как пыточные прутья, обжигали спину при каждом шаге.

— Не смотреть, — сказал Андрей. Они видели только серую землю, плотную, влажную, пружинящую под их подошвами и под босыми ногами — конвоиров. От конвоиров пахло ружейной смазкой и жевательным табаком. Где-то поблизости ревун ухал басом. Конвоиры остановились и разошлись полукругом. «Не смотреть!» Кто-то шел навстречу. Он медленно переступал ногами, кривыми и жилистыми от старости, обутыми в солдатские ботинки на пуговицах. На ходу он спросил что-то по-испански.

— Не понимаю по-испански, — сказал Андрей. Тогда старик ломано заговорил по-английски.

— Кто есть?

— Мы русские, — сказал Андрей.

Старик переспросил монотонно:

— Кто есть?

— Русские.

— Почему идете?

— Мы пришли просить, — сказал Андрей. — Нам нужна помощь. Мы друзья. Пришли просить помощи.

— Белая собака, — сказал старик по-испански, и Андрей понял его и поднял голову. Старик смотрел с ненавистью. Из-под тяжелых морщинистых век. Так смотрят на змей. С безразличной ненавистью. На людей так не смотрят. «Неужели это Бемба?» — подумал Андрей и сказал, чтобы не тянуть больше:

— Я буду говорить с вождем. — Он смог сказать это медленно и раздельно, и пока старик молчал, Андрей чуть двинулся вправо и Аленка прижала к нему плечо и шепнула «ничего».

— Я вождь, — безразлично сказал старик, но Аленка сейчас же сказала «Нет!». Андрей покачал головой.

— Я буду говорить с вождем.

Старик медлительно повернулся и повел их к большой круглой хижине.

Внутри было прохладно и полутемно! У срединного столба сидел человек. В полутьме белела его голова; он сидел неподвижно, а они стояли шагах в десяти, не видя его лица, и только чувствовали на себе его взгляд. Потом глаза привыкли к полумраку.

Человек был стар. Он был древний, как резьба на столбе, но в его лице не было выражения старческой мягкости. Он сидел очень прямо. Седые волосы, перехваченные через лоб шерстяной лентой, опускались на плечи прямыми прядями.

…Тот Чье Имя Нельзя Произносить смотрел на молодых белых, стоящих у входа в его дом. За Их спинами светило заходящее солнце и сидели на корточках Змеи. Белые смотрели на него непонятно. Женщина смотрела с любопытством, а мужчина — с тревогой, и еще с каким-то выражением, которого он не сумел понять.

— Зачем они пришли?

— Он говорит, что им нужна помощь, что они друзья, что они просят помощи.

«Они смотрят приветливо, — понял Бемба. — Агути приветливо смотрят на крокодила».

— Кто они?

— Рашен, — сказал Многоязыкий. — Так он себя называет.

— Что это означает?

— Не знаю. Это язык северных белых.

…Он хотел бы спросить, что они делают среди Огненных в своих зеленых одеждах. Как они узнали о его деревне, и на каком языке они говорят. Знает ли белый, что он привел беременную жену на смерть.

Он не спросил ничего. «Если ты должен убить хороших людей, не заводи с ними дружбы».

Он понимал, что это неразумно. Белые могут знать многое о солдатах, их привезла военная летающая машина, но Дождь в Лицо не может их спрашивать. Еще несколько мгновений он колебался, потом приказал:

— Пусть они уснут, и во сне их смерть будет легкой. Отвези их обратно, положи в доме. Ничего не трогайте и не оставляйте следов.

Он произнес это, не глядя на Аленку и Андрея, — тихо, даже равнодушно, но они поняли.

«Вот как это, оказывается, — подумал  Андрей, — и страха нет. Ничего нет».

Нельзя было смотреть на Аленку.

— Андрей! — сказала Аленка, и вдруг он начал хохотать, и корчась от хохота, чувствуя слезы на глазах, он все время видел Бембу, неподвижно сидящего под резным столбом, и черно-белую ленту над его седыми бровями.

Его толкнули в спину, стянули локти, свет остро ударил в глаза. Аленка крикнула: «Старый идиот! Идиот!». Потом они шли по улице и он говорил Аленке какие-то слова, а она смотрела на него ясными спокойными глазами, только брови были подняты и лицо спеклось, как опаленное сухим жаром.

— Сядьте, — сказал старик в ботинках. Оказалось, что трудно сесть на землю со связанными руками. Они сели в тени, старик что-то приказал конвоирам.

— Вот старый идиот, — сказала Аленка.

— Смешно, — сказал Андрей. — Один против мира. Что он знает о мире? Как большой Клуб.

— Да, — сказала Аленка.

…Тусклым голосом пропела за спиной птица. Старик повернул узкое лицо и посмотрел назад из-под руки, в прошлое. Птица пропела еще раз. Старик сплюнул коричневую слюну к их ногам и проговорил с ненавистью:

— Встать.

Их снова ввели к вождю и развязали руки.

Теперь Бемба смотрел на Аленку. Андрей отвечал, старик в ботинках переродил, но, задавая вопросы, вождь смотрел только на Аленку.

— Что кричала? Она?

— То, что кричала.

Бемба покачал головой — чуть заметное движение.

— Что она кричала? — повторил переводчик.

— Что вождь поступает неправильно, — угрюмо сказал Андрей. Пауза. Старик что-то говорит Бембе и трясет головой. Бемба тихо шамкает одно длинное слово. Старик покорно сгибает спину.

— Кто пришел за помощью, человек или женщина?

— Женщина и человек.

«До чего противно, — думал Андрей. — Как будто я виноват, что по-английски „мужчина“ и „человек“ — одно и то же».

— Какую помощь вы хотите?

— Надо прорыть канал, чтобы спала вода.

— Зачем?

— Чтобы муравейник не залило водой.

— Ха! — сказал Бемба.

— Объяснять? — спросил Андрей. Аленка кивнула.

— Это особые муравьи, — сказал Андрей. — Почти как люди.

Когда старик перевел, вождь тоже кивнул головой и произнес: «Солдадос».

— Нет, нет, — сказала Аленка. — Они думают. Как вы или вы. — Она показала пальцем на Бембу и старика. Бемба внимательно посмотрел на ее палец, и заставил старика повторить перевод.

— Они знают, кто я?

Аленка кивнула, и Бемба опустил ладонь на рукоятку ножа.

— От кого они знают?

— Мы видели деревню из муравейника.

Бемба жестом приказал им сесть и произнес одно длинное слово.

Многоязыкий с кряхтеньем опустился на колени, вытащил из металлической коробки карту, заклеенную в прозрачный пластик, и развернул ее на полу.

Аленка подошла, чтобы посмотреть карту. Очень подробная военная карта, прекрасной печати. Алена присела на корточки, поддернув бриджи. Бемба что-то спрашивал, глядя на нее запавшими глазами. Замолчал. Старик-переводчик зашипел, как змея, и вдруг Алена увидела, что вместо карты, покачиваясь, плывут внизу под ногами деревья, все быстрей, быстрей, и еще быстрей — в глазах рябит, а по берегу неровными прыжками скачет кошка. «Ягуар, — подумала Аленка, — какой он странный сверху… Они зажалят его до смерти». Огненные летели над ягуаром — крошечные искры заходящего солнца, и зверь, яростно мяукая, бросился в воду, мордой вниз…

Аленка сидела на корточках у карты. От реки несся хриплый кошачий вой, круглый потолок над головой был совсем темный. Пахло крепким табаком и оружием. Она даже не успела шевельнуться и никто не обратил на нее внимания. Андрей показывал на карте, старик переводил и только Бемба смотрел на Аленку и чуть заметно качал головой.

…Было совсем темно, когда воины столкнули пироги на воду и взяли на буксир их лодку. Ночные звуки гулко летели над берегом. В воде отражались огромные звезды и факел, установленный на передней пироге. Бемба как деревянный стоял у воды, ни на кого не глядя.

Наверное, это была великая честь — воины ходили согнувшись, мелкими смешными шагами. Рулевой левой пироги протянул Аленке руку, но уже ступив в лодку, Аленка прыгнула обратно на берег, подбежала к Бембе и подала ему свой пистолет, рукояткой вперед. Старик взял пистолет и она вытащила из кармана две запасные обоймы.

Андрей смотрел, стоя в пироге. Бемба забрал обоймы в горсть, наклонился, что-то сказал, снова выпрямился как деревянный.

Факел погас, и в полной темноте пироги понеслись по протокам. Резко пахло потом, шумно дышали гребцы, и Аленка посвистывала ему со второй пироги, а Многоязыкий сидел перед ним и с ненавистью смотрел в темноту.

Было непонятное время, непонятное место, и была глухая ночь, когда они выбрались на мостки. Пироги бесшумно ускользнули в темноту, только голос Многоязыкого сказал с ненавистью: «Мы придем утром к дамбе».

— Давайте, давайте, — сказал Андрей. Спотыкаясь, он осветил палатку, обдул ее инсектицидом, и открыл мешки.

…Он заснул сразу, и бормотал черными губами, когда Аленка стягивала с него ковбойку и прижигала укусы. Она залезла к нему в мешок и заплакала — во второй раз за этот день, а он повернулся и, не просыпаясь, обнял ее.

 

VII

Вода текла по мостовой. Рваные волны ударяли в стены домов, мутная вода потоком скатывалась по откосу и заливала бульвар, старые липы и стриженые газоны. Крокодилы скатывались вниз, на дорожки, и плескались в грязной воде, щелкая зубами. — «Это Гоголевский бульвар, — понял Андрей. — Это во сне». Он проснулся. Была еще ночь. «Э-а-а-а!» — тянула вдалеке ночная птица. Алена дергала его за ухо. Он помигал и сел вместе с мешком.

— Просыпайся. Пошла вода.

…Фонари болтались под палаткой, освещая днище пироги, мокрые сваи и черные зеркала водоворотов вокруг свай. В лодке можно было стоять, только согнувшись. Андрей опустился на колени и начал разгружать ящики с герметичными упаковками, хранящиеся под водой. Алена принимала и складывала вещи на мостки. Он старался быть рассудительным, но провисшее брюхо палатки безысходно качалось над самой головой. Как будто его затопило мутной водой, и он видит, как она качается над головой.

Он вытащил из глубины ящика ручной прожектор, который им не понадобился до сих пор. Все идет в дело.

Прожектор светит на полную силу, батареи совершенно не сели за три месяца.

— Все? — спросила Алена.

— Одевайся. Берем съемочные и боксы. Побольше боксов. Сачок и лопатку. Контейнеры в пироге. — Он с усилием повернул струбцину, залитую защитной смазкой, укрепил прожектор на носу пироги и выбрался на мостки. Скверная тишина стояла кругом. Только птица тянула: «Э-а-а-а»…

Алена подала ему комбинезон.

— Оружие и эн-зе? — спросил Андрей.

— Все здесь.

Так. Теперь не спрыгнешь в лодку — зальет вентиляцию. Он перевел пирогу к лестнице.

— Садись.

Так. Теперь он передавал вещи сверху вниз, бормоча про себя, чтобы ничего не забыть. Он подумал было — взять с собой отснятые пленки. Ни к чему. Пирога мала, а ящики герметичные, не утонут.

— Наладь прожектор, — сказал он Алене.

Желтый луч ушел к берегу и закачался впереди, выскакивая над верхушками леса, в черное небо, потом опустился и осветил черную воду.

…Деревья поднимались все выше, закрывали небо вместе с бледными звездами, и вдруг они въехали в муравейник, прямо на пироге, и в желтом луче завертелись искры, как багровые светляки.

…Великий город Огненных погибал. Глинистые потоки хлестали по дорогам, вода возникала из-под земли и перекатывалась через ряды солдат и стволы деревьев, источенные термитами.

Первыми погибли рабочие на грибных плантациях, замурованных в глубоких подземельях. Потом вода поднялась в камеры термитных маточников и поглотила маток, которые роняли последние яички в воду, и бесчисленные поколения белых термитов и охрану. Этого было достаточно, чтобы муравейник погиб от голода, но вторая волна, как отзвук грохота бревен, хлынула в следующие этажи города. Тонули в казармах рабочие-листорёзы, и рабочие-доильщики тлей, и муравьи-бочонки в складских пещерах, а по мутным водоворотам катились живые шары, свитые из большеголовых солдат. Крылатые солдаты носились в темноте, не слыша команды — тысячи воинов, которым теперь было нечего охранять.

…Рассвет застал людей у Клуба. Большой Клуб, мозг гигантского муравейника, уходил под воду. Пещеры под ним были уже затоплены. Отсюда поднимались и уносились по течению трупы крылатых — не бесполых солдат, а самцов. Это были первые самцы, которых удалось увидеть — странные существа, с короткими декоративными крыльями. Может быть, из-за того, что они погибли, Большой Клуб, состоящий из самок и бесполых рабочих, на какое-то время выключился, замер. С отчетливым шелестом носились по извилинам рабочие, но мозг был неподвижен и диски-информаторы сидели по верху грота, как огромные красные глаза.

— Ах, черт, — сказал Андрей. — Сибирского бога черт… — и, разрывая застежки, стал дергать кинокамеру из чехла.

— Сиб-бирского бога… — Диски всегда держались в воздухе, и шли злые споры — рассыпаются они для отдыха, или так и живут скопом.

Прошла третья волна. Волна захлестнула нижний откос грота, и внезапно диски взлетели и с жужжанием двинулись в разные стороны.

— Смотри! — крикнула Аленка.

Большой Клуб заработал. Всюду, где можно было что-нибудь разглядеть, хаос сменялся порядком. Шары сцепившихся муравьев, бестолку перекатывающихся по воде, направлялись к ближним деревьям и высыпались на кору огненными потоками. Над главной тропой кружились алые смерчи — крылатые солдаты поднимали на воздух тонущих рабочих, выбирая их из хаоса веточек и насекомых, с вентиляционных холмиков, даже с бортов пироги. Спасалась ничтожная — часть, горстка, но Большой Клуб сражался, как мог, а вода поднималась, и уже нижние края фестонов ушли под воду.

Андрей снимал. Алена меняла кассеты, держа на коленях запасной аппарат и подавала ему, и он снимал на самой малой скорости, снимал все. Как рабочие потащили корм через верх, по гребню, как ушли под воду солдаты охраны, как верхние узлы начали стремительно откладывать яйца, и несколько минут мантия потоком тащила их кверху.

Это было ужасно — обратный поток скатывался под воду, в слепом стремлении к беспомощным мозговым, еще шевелящимся внизу.

Это было ужасно — живой мозг погибал у них на глазах, а они, как стервятники, крутились рядом. Пирога поднималась вместе с водой и Аленка говорила в магнитофон, меняла кассеты, и снимала, и следила по секундомеру — в какую секунду Большой Клуб перестал принимать информацию, когда погибли двигательные центры и диски неподвижно повисли в мокром воздухе.

Всего полметра Клуба оставалось над водой, когда он попытался создать инфразвуковую трубку. Это был спазм, судорога памяти — в трубку свивались и крошечные «мини-мы», и молодые рабочие, и старые, в тусклом, почти коричневом хитине. И вдруг они разбежались, не достроив трубки. Все. С потолка грота поползли рабочие — кто куда — и все кончилось. Комочки жирной земли падали в воду, просвеченную красным, и по бортам пироги бестолково носились длинноногие солдаты.

Андрей не оглядывался. Алена сунула ему сачок, всхлипнула, подвела лодку к гребню, и под ветками деревьев, спустившимися к самой воде, он опустил сачок и, поддав коленом, вырвал кусок из того, что было Клубом. И еще раз. Потом Аленка двинула веслом, лодка пошла над тропами, и снова он взялся за гладкое древко сачка, стряхнул с него мусор и трупики муравьев, и накрыл диск, тихо жужжащий над самой водой. Щелкнула крышка бокса.

Домой. «Вернулся домой моряк, домой вернулся он с моря, и охотник пришел с холмов». Лодка качалась, проходя поляну наискось, впереди маячила палатка, и Андрей смотрел вперед, вперед, — и только бы не оглянуться. Теперь там пировали рыбы и ныряли в мутной воде крокодилы, не брезгающие ничем.

Аленка перестала всхлипывать и тихо возилась на корме, приводя себя в порядок. Вздохнула глубоко и сказала сиплым решительным голосом:

— Сейчас будем есть. Ты не ел со вчерашнего утра. Рация в порядке?

«Верно, — подумал Андрей. — Уходить. Нечего делать на кладбище». Он посмотрел, на свои руки в грубых защитных перчатках — в петельках на запястьях ещё торчали пинцеты. Снял перчатки. Пинцеты, слабо звякнули. Андрей нагнулся к рации, грубые складки Комбинезона врезались в воспаленную кожу. Тогда он поднял руки к горлу, крепко ухватился за воротник, рванул. С пронзительным треском лопнула ткань, Андрей выдернул ноги из сапог, отшвырнул комбинезон от себя к рыбам.

Лодка пристала к мосткам. Андрей вылез и включил рацию. Через два-три часа вылетит вертолет.

Задраивая ящики, они видели, что комбинезон еще поворачивался на воде — то ли его гонял вентилятор, то ли крокодил принял за тонущего человека.

 

VIII

Никто не знал, что делает вождь. Ночью, когда всех поднял на ноги грохот, похожий на далекие орудийные выстрелы, Тот Чье Имя Нельзя Произносить оставался в доме. Рано утром женщины и телохранители ушли в малый дом. Вождь остался один, и весь день он был один в большом доме. Днем прилетела летающая машина, долго висела над поляной. Рев, свист и запах гари заполнили джунгли, но вождь никого не послал на разведку и никто не решался заглянуть под резную балку, узнать, что он делает.

Зато сотни глаз смотрели из-за деревьев на поляну. Белая машина висела над оранжевой палаткой, по воде бежала мелкая рябь. Светлоглазый качался на веревочной лестнице, передавая что-то наверх, в черный люк. Палатка качнулась, упала, потом полотнище втянули на веревке в машину, как огромную рыбу, и машина задвигалась, пошла прямо от деревни и скрылась за лесом.

Бело-красная пирога осталась привязанной к столбу. Когда  вода пошла на убыль, лодка повисла на столбе, кормой в воду. После захода солнца Бегущий бесшумно проскользнул в один дом, в другой и тогда все поняли.

Поход!

Старшины бегут по деревне, и в каждом доме начинается торопливая возня. Поход! Женщины спешат к берегу, следом за воинами, к пирогам, и стоят в темноте, не решаясь заплакать. Только что они сидели у очагов с мужьями, а дети тихо посапывали в гамаках, и вот уже удаляются хриплые выдохи гребцов.

Женщины расходятся по домам, но Змеи, оставшиеся охранять деревню, сидят на берегу до самого рассвета.

На рассвете две пироги переплывают поляну и осторожно углубляются в бывшие владения Огненных.

— …Одни утонули, другие ушли, — сказал пулеметчик.

— …Да, теперь они снова «солдадос», бродячие, — подтвердил старшина Змей. — Пулемет поставим здесь.

На высоком берегу над пещерой пулеметчик присел на корточки, повернул ствол и показал рукой — лианы закрывали вход в протоку. Воины начали рубить лианы, а старшина заглянул вниз и сплюнул. Из пещеры поднималась кислая вонь.

— Многие умерли, — важно произнес старшина.

— Плохая примета, — сказал пулеметчик. — Говорили, что они — последние во всех джунглях.

— Лгут, —  сказал старшина. — На Великой реке я видел других. Они убили Маленького Удава.

— Я думал, он убит в сражении, — пулеметчик посмотрел в прицел. — Хорошо. Теперь я вижу реку.

Воины подошли к старшине и тоже заглянули, вниз.

 

IX

Самолет был свой, советский — с огромной надписью «Аэрофлот», и красным флагом на стабилизаторе. И экипаж был свой, советский, и странно было слышать русские слова от других людей, и где-то в далекой дали остались ночные звуки джунглей, утренний вопль ревуна, и хриплый рев крокодилов.

 Они сидели в самолетных креслах с высокими спинками, держали на коленях советские журналы. Багаж был надежно запрятан в грузовых отсеках, чемодан с дневниками лежал в ящике над Аленкиной головой. На тележке привезли еду: жареный цыпленок, картофель фри, что-то в баночках.

— Прибереги аппетит, — сказала Аленка. — Ты разоришь Аэрофлот, старый крокодил джунглей.

— Не буду. Наберегся, — нагло сказал Андрей и улыбнулся стюардессе. — Я бы съел чего-нибудь еще, посущественней.

— Попробуем вас накормить, — сказала стюардесса.

Горы уже были далеко позади, и за круглыми оконцами перекатывался гул моторов, и необозримая, синяя, замерла внизу Атлантика, и над ней висели круглые облака. Огненные облака. Раскаленные рассветом круглые облака.

«Возвращение с победой. С Пирровой победой», — думала Алена, а Андрей уже достал блокнот и писал формулы — строчка за строчкой. Пиррова победа…

Давным-давно, когда ей было лет шесть или семь, они с братом набрели на полянку, в лесу, под Москвой. Полянка была красная от земляники. Аленка заглянула под листья, обмерла, и много лет спустя, стоило ей только захотеть, она могла увидеть эту полянку, услышать ее запах и ощутить вкус переспелой земляники на языке.

Теперь она может летать над джунглями и видеть джунгли, как видел их Большой Клуб. Она закроет глаза и увидит, как мелькают огромные листья и мчится темным силуэтом ягуар. Мчится по берегу и сигает в воду…

Алена не успела рассказать Андрею об этой галлюцинации, а сейчас почему-то нельзя. Она простила его, вычеркнула тот позорный разговор начисто и все-таки они молчат.

Вот почему они молчат. Она возвращается с победой, а он — с поражением. Для него не бывает побед, его битва никогда не кончится, и он всегда будет помнить о том, что Большой Клуб погиб непознанным. Будет помнить и казниться. Что он сейчас делает, Андрей? Может быть, он думает о том же и вводит в свои формулы критерий «пирровости всех побед»?

Вернулась стюардесса, поставила перед ними обоими по подносику.

— Изумительно, — сказал Андрей. — Восхитительно. — Он стал жевать, глядя в блокнот красными глазами. За сборами было некогда спать, а в самолете Андрей никогда не спал.

— Я уверена, — сказала Алена, — что есть еще Огненные. И не один Клуб. Есть.

— Не надо, Аленушка.

— Есть, — сказала Алена.

Наверное, у нее было несчастное лицо. Стюардесса посмотрела издали и подошла снова.

— Почему вы не кушаете?

— Так, — сказала Алена. — Спасибо.

Андрей крошечными значками, как муравьями, заполнял страницу за страницей, иногда смотрел в оконце, но когда солнце поднялось выше, задернул занавеску.

Аленка хмурилась во сне. Воины шли по ночным дорогам под звездами, и на их пути в джунглях вспыхивали бесшумные пожары.

 

Обсидиановый нож

— Завидую вашему здоровью, — произнес сосед, не поднимая головы.

Мы сидели вдвоем на грязной садовой скамье. Бульвар, залитый талой водой, был пустынен. Сосед каблуком долбил в леденистом снеге ямку, толстое лицо со сломанным носом чуть покачивалось. Рука в перчатке упиралась в планки сиденья.

— Ах, здоровье — это прекрасно, — сказал сосед, не разжимая губ.

Я на всякий случай оглянулся еще раз — не стоит ли кто за скамьей. Никого… Прошлогодние листья чернеют на сером снегу, вдоль боковой аллеи журчит ручей.

— Вы мне говорите? — пробормотал я.

Сосед качнул шляпой сверху вниз, продолжая ковырять снег каблуком. В ямке уже проступила вода.

Еще несколько минут он смотрел на свои башмаки с ребристыми подошвами, а я разглядывал его, ожидая продолжения.

Черт побери, это был престранный человек! Лицо отставного боксера — сломанный нос, расплющенное ухо и одержимые глаза, сумасшедшие, неподвижные. Такие глаза должны принадлежать ученому или потерявшему надежду влюбленному. Я никогда не видел человека, менее похожего на того или другого — по всему облику, кроме глаз… А его слова? «Завидую вашему здоровью, это прекрасно…» А его поза, поза! Он сидел, упираясь ручищами в скамью, бицепс левой руки растягивал пальто. Он как будто готов был встать и мчаться куда-то, но каблук мерно долбил снег, и уже талая вода ручейком уходила под скамью — в ручей на дорожке за нашими спинами.

— Вы нездоровы? — Я не выдержал молчания.

— Я недостаточно здоров, — он мельком посмотрел на меня, как обжег. И без всякого интервала спросил: — Болели чем-нибудь в детстве?

Я чуть было не фыркнул — такой тяжеловес заводит разговор о болезнях. Отвечая ему: «корь, свинка, коклюш», я думал, что он похож на Юрку Абрамова, мальчишку с нашего двора, который в детском саду уже не плакал, а в школе атаманил, и мы смотрели ему в рот. Юрке сломали нос в восьмом классе. Учителям он говорил, что занимается в боксерской секции, а мы знали — подрался на улице. Вообще-то все люди со сломанным носом будто на одно лицо.

— Сердце здоровое? — продолжал сосед почти безразличным тоном, но так, что я не мог отшутиться или сказать: «А вам какое дело?» Пришлось ответить полушуткой:

— Как насос.

— Спортсмен?

— Первый разряд по боксу, второй по рапире, футбол, плаванье.

— Какие дистанции? Спринтер? Конечно, спринтер… — Он посмотрел на мои ноги.

В фас он был совсем недурен — в меру широкие скулы, лоб как шлем, только глаза меня пугали. Они буквально светились изнутри, выпуклые такие глазищи, и лоб карнизом.

— Курите?

— Иногда, а что?

Я вдруг рассердился и заскучал. Курите, не курите… Каждый тренер с этого начинает. Атаман… Мне захотелось уйти, холодновато становилось под вечер. Я и не рассчитывал, что Наталья сейчас появится, она сказала, что придет, если удастся удрать с лекции, но вообще-то, наверно, не придет.

Я сказал: «Простите. Мне пора», — и встал.

Сосед кивнул шляпой. Из-под каблука летели брызги через всю дорожку.

— До свидания, — сказал я очень вежливо.

Длинноногая девчонка с прыгалками оглянулась на нас, пробегая по дорожке.

— Жаль, — сказал сосед. — Я хотел предложить вам кое-что любопытное.

Его нос и уши ясней, чем любая вывеска, говорили — что он может предложить. Я ответил:

— Спасибо. Я сейчас не тренируюсь. Диплом.

Он сморщился.

Я уже шагнул через лужу на дорожку, когда он сказал неживым голосом:

— Я имею вам предложить путешествие во времени…

Я с испугом оглянулся. Он сидел, не меняя позы.

— Путешествие во времени. В прошлое…

«В прошлое, значит, — думал я. — Вот оно — недостаточное здоровье…»

— Я не сумасшедший, — донеслось из-под шляпы. — Сумасшедший предложил бы путешествие в будущее.

Я сел на скамью, на прежнее место. Эта сумасшедшая логика меня сразила. Он явно был псих, теперь я видел это по его одежде — чересчур аккуратной, холодно-аккуратной. Все добротное, ношенное в меру, но вышедшее из моды. Наверно, жена следит за его одеждой, чтобы у него был приличный вид, только нового не покупает — донашивает он, бедняга, свой гардероб лучших времен. Такие пальто носили в пятидесятых годах и ботинки тоже. И шляпы, я помню, хоть был маленький, — шляпа как сковорода с ромовой бабой посредине.

Он скользнул по мне своими глазищами и как бы усмехнулся, но глаза оставались прежними.

— Я действительно редко бываю на улице. Вы об этом подумали? Недостаток времени, больное сердце… Послушайте, — он тяжело повернулся на скамейке, — мне действительно нужен совершенно здоровый человек для путешествия в двадцатое тысячелетие до нашей эры.

Сказал и уперся в меня своим необыкновенным взглядом. Исподлобья. Как гипнотизировал. Но это было уже ненужно. Я решил — пойду. Спортивная закалка подействовала — я испугался и хотел перебороть страх. И потом, все было очень странно.

За всем этим маячило приключение , его напряженная тревога звучала в шорохе шин за деревьями, в запахе солнца и тающего снега, в размеренном крике вороны у старого гнезда. Зачем-то я спросил еще:

— Вы как, машину времени… построили?

Он ответил нехотя:

— Так, что-то в этом роде, но не совсем.

…Выходя с бульвара, он погладил по голубой шапочке девчонку — она стояла, засунув в рот резиновый шнур от прыгалок. По-моему, она слышала наш бредовый разговор. Во всяком случае, она пошла за нами, мелко перебирая ножками, как цыпленок-подросток, и отстала только на третьем перекрестке, у кондитерской. Здесь стояли телефоны-автоматы, и я спросил, надолго ли планируется это… путешествие, а то я позвоню, предупрежу дома, что задержусь.

Он сказал:

— Не беспокойтесь. Первый опыт на полчаса-час. Смотря в каких координатах вести отсчет.

Он шел по краю тротуара, засунув руки в карманы, с тем же отсутствующим видом, что на бульваре. Я заметил, что почти все прохожие уступают нам дорогу.

Около подъезда серого каменного дома он остановился и начал шарить в карманах, и как раз в эту секунду из подъезда выбежала девушка. Пальто нараспашку, кудрявая головка пренебрежительно поднята, на хорошеньком личике вдохновение обиды. Она что-то шептала про себя и вдруг остановилась, уставившись на тупоносые ботинки моего спутника. Он поднял плечи. На лице девушки уже не было обиды, но появилось такое явственное изумление, что я ухмыльнулся. Она вдруг махнула рукой, сорвалась с места и побежала дальше. Обтекавшая нас уличная толпа сейчас же скрыла ее, и мой странный спутник шагнул к подъезду.

Стоя плечом к плечу в тесном лифте, мы поднялись на шестой этаж. Когда стоишь совсем рядом с человеком, неудобно разговаривать. Приходится смотреть на всякие правила пользования или на стенку и помалкивать с чувством неловкости. В этом лифте около диспетчерского динамика было аккуратно нацарапано на стенке: «БАЛЫК». Прописными буквами. Почему — балык? Мне стало смешно, и вдруг я вспомнил. Он сказал: «Я был бы сумасшедшим, если бы предложил вам путешествие в будущее».

Я стоял с улыбкой, застывшей на физиономии, и чувствовал себя сумасшедшим. Почему я поверил, зачем пошел? Ведь я изучал теорию относительности, а там сказано, что путешествие в будущее — реально, а в прошлое — невозможно… Все наоборот… Вернуться в прошлое нельзя, потому что будущее не может влиять на прошлое. «Вот вам и балык, — я просто кипел от злости. — Когда ему откроют дверь, попрощаюсь и уйду. Все. Явный псих, конечно, явный».

— Дело в том, — сказал он, открывая дверь лифта, — что путешествие в будущее возможно на субсветовых скоростях. В космосе. Боюсь, что человечество никогда не достигнет субсветовых скоростей.

Лифт с ворчанием ушел вниз. Я покорно шагнул за ним в квартиру и позволил снять с себя пальто.

— Вытирайте ноги, — пробормотал он в сторону. — Мойте руки перед едой, — он засмеялся. Лицо у него стало, как блин — нос совсем приплюснулся. — Прошу…

Перед нами, как дворецкий, пошел черный кот, дрожа хвостом, изогнутым кочергой.

— Васька, ах ты, кот, — хозяин подхватил его на руки. Кот замурлыкал. — Прошу, прошу…

Теперь, в тесном пиджаке и узких брюках, он был совершенно похож на спортсмена. Грудная клетка просто чудовищная, как бочонок, — гориллья грудь. Ботинки он как-то незаметно сменил на тапочки, и всем обликом выпирал из обстановки. Огромный письменный стол, кресла, книжные шкафы. Такой же кабинет я видел у нашего Данилина, профессора-сопроматчика, когда приходил к нему сдавать «хвост».

Мы сели в профессорские кресла, и хозяин снова замолчал. Кот сидел у него на коленях. Кот мурлыкал все громче и вдруг взревел хриплым басом: «Ми-а-а-у-у-у-у…» — рванулся с колен, умчался за дверь.

— Это Егор орет, Ваську пугает. Вот полюбуйтесь.

Между тумбами письменного стола была натянута проволочная сетка, и за ней, как в клетке, стоял котище, выгнув черную спину, и светил желтыми глазами.

— Егорушка, — сказал хозяин, — ты мой бедный…

— Уа-а-у-у, — ответил кот и зашипел.

— Это Васин близнец, — объяснил хозяин как ни в чем не бывало. Как будто в каждом доме гуляет на свободе по коту, а его близнеца Егора держат под столом в клетке. — Впрочем, познакомимся. Ромуальд Петрович Гришин.

— Очень приятно, — пробормотал я, — Бербенев, Дима.

— Дима, Дима… Я кого-то знал… Дима. Впрочем, это неважно. Хотите кофе?

— Нет. Спасибо, не хочется.

— Тем лучше, — сказал Гришин.

Если он хотел меня запугать, то добился своего. Я сидел, как мышь перед котом, и смотрел в его глаза. Оторвать от них взгляд было совершенно невозможно, и смотреть было невозможно — тоскливая жуть подкатывала к сердцу. Глаза светились напряжением мысли. Мучительно-напряженным спокойствием всезнания. Вот так. По-другому этого не объяснишь.

— …Тем лучше. Последний вопрос, а затем я в вашем распоряжении. Вы студент-дипломник. Ваш институт?

— Инженерно-физический.

— Прекрасно. Общение облегчается. Теперь спрашивайте.

— Не знаю, о чем и спросить…

— Понимаю. Вы недоумеваете и ждете объяснений. Получайте объяснения. Классическая физика говорит, что будущее не может влиять на прошлое. Вполне логично, как кажется, но формулировка недостаточно общая. В наиболее общем виде так: информация может перемещаться только по вектору времени, но не против направления вектора. Например. Если мы подставим взамен объекта, существующего в прошлом, некий объект из настоящего, но в точности такой же, то передачи информации не будет. Такая подмена соответствует нулевой информации — материальные предметы в точности соответствуют друг другу. Иначе… Иначе получается вот что… Наш материальный предмет — черный кот Егор. Двадцать тысяч лет назад не было котов черной масти. Были полосатые коты, короткохвостые охотники. Дикие или полудикие. Поэтому появление в прошлом вот… Егора или Васьки невозможно, это была бы информация из будущего. Если бы у нас имелся дикий кот — другое дело. Вы поняли?

Я ответил:

— Не понял.

Это было вовсе нечестно, только я не мог ответить по-другому. Он прежде всего подразумевал, что есть некий шанс проникнуть в прошлое так же запросто, как спуститься по лестнице с седьмого этажа на первый, и поэтому вся его дальнейшая логика теряла смысл. Проникнуть в прошлое…. Ведь прошлое прошло , на то оно и прошлое, деревья выросли и упали, люди и травы сгнили… Прошлое!

— Гранит, — сказал Ромуальд Петрович. — Кусок гранита лежит перед вами на столе. Этот кусок — неизменившееся прошлое. Он целиком из прошлого. Деревья умирают, но гранит остается…

С этим ничего нельзя было поделать. Он в десятый раз предупреждал мои возражения. Мне оставалось только пожать плечами.

— …Но мы отвлеклись. Итак, Егор не может появиться в прошлом. Это не значит, что его нельзя отправить в прошлое. Неясно? Гм… Посмотрите на Егора получше. Вот лампа.

Я взял настольную лампу и нагнулся. Я ожидал увидеть черта с рогами, все что угодно, только не то, что я увидел.

На свету Егор оказался полосатым и короткохвостым. Крошечные кисточки торчали на ушах.

Я охнул. Егор зашипел и вцепился когтями в сетку. Я чуть не уронил лампу.

— Что это за зверь?

— Черный кот Егор, — отчетливо произнес хозяин. — Пятнадцатого февраля сего года он был перемещен в сто девяностый век до нашей эры. Через час он был возвращен в таком виде… вот. Бедный котище! В его системе отсчета прошло всего лишь двенадцать-семнадцать минут.

— До свидания, — в третий раз за последний час я прощался. — Я не люблю розыгрышей.

Хозяин грузно встал! Казалось, он не слышал моих последних слов. Слова отлетали от него, как теннисные мячи от бетонной стенки.

— Очень жаль. Впрочем… Не смею задерживать… Очень, очень жаль. А кот… Оттуда информация проходит беспрепятственно. Я не подумал, что генотип кошки изменился. Отличий не очень много — доли процента, в рамках мутаций. — Он бочком продвигался к двери, опустив голову.

Он, по-моему, окончательно примирился с моим уходом. Он даже хотел, чтобы я ушел поскорей, но черт дернул меня оглянуться на прощание.

На столе, рядом с куском гранита, лежал большой обсидиановый нож, каких много в музеях. Нож выглядел совершенно новым. Блестящий, со свежими сколами. К рукоятке прилип кусочек рыжей глины.

В два шага я подошел к столу и остановился, не рискуя взять нож. Действительно, он был совершенно новый, а не отмытый — глина губчатая, нерасплывшаяся. Полупризрачное лезвие казалось острым, острее скальпеля. Первым долгом я подумал — подделка. Хитрая, искусная подделка. И все-таки взял нож. Лезвие блестело тончайшими полукруглыми сколами, где покрупнее, где помельче, у кончика — почти невидимыми серпиками. Я посмотрел с лезвия — совершенная, идеально симметричная линия. Нет, теперешними руками этого не сработать. Не второпях такие вещи делаются…

Как бы отозвавшись на эту мысль, Ромуальд Петрович не то застонал, не то закряхтел. Мне показалось — нетерпеливо. Я повернулся. Он стоял посреди комнаты, с закрытыми глазами, опустив — руки, и дышал, как боксер после нокдауна.

— Одну минуту, сейчас… — Не открывая глаз, он сел в кресло у стола.

Егор когтями рвал сетку, пытаясь добраться до его тапочек, непогашенная лампа светила среди бела дня, а я в полной растерянности смотрел, как Ромуальд Петрович негнущимися пальцами открыл бутылочку и выкатил из нее пилюлю. Глотнул — и снова стал дышать. Выдох, выдох, вдох — хриплые, тяжкие. Наконец он открыл глаза и проговорил с трудом:

— Сердце балует. Простите. Вы заинтересовались ножом? Это мой трофей. Оттуда. Три дня тому назад я был пять минут в прошлом. По этому будильнику.

— Ромуальд Петрович! — Я завопил так отчаянно, что проклятый кот зашипел и забился в угол. — Не разыгрывайте меня! Скажите, что вы шутите!

Он чуть качнул головой:

— Ах, Дима… Вы считаете меня сумасшедшим и взываете к моей искренности. Нелогично…

Я навсегда запомнил — пусть это банально или сентиментально, — только я запомнил на всю жизнь, как он сидел, опустив свои боксерские руки на стол рядом с ножом, и смотрел на маленькую картину, висящую чуть правей, над углом стола. Июльское небо с одиноким белым облачком, а под ним густо-малиновое клеверное поле и девчонка в белом платочке…

Он смотрел и смотрел на эту картину, а я уже не мог уйти и, наконец, потихоньку сел в свободное кресло, боком — так, чтобы не видеть кота, навестившего прошлое, и нож, принесенный из прошлого.

Гришин повернулся ко мне, улыбнулся и вдруг подмигнул.

— Ждете объяснений все-таки?

— Жду.

— Попытаемся еще раз? Давайте. Дам прямую аналогию. Часто говорят: Дети — наше будущее. Вы еще молоды, но для человека моего возраста дети — надежда на бессмертие. Потомки… Дети и дети наших детей… Теперь представьте себе, что в прошлом мы существуем как свои предки… Это одно и то же, по сути, то есть в будущем потомки, в прошлом — предки. Превращение в потомков — естественный процесс. Воспроизводство и смерть. Необратимо. А для обратного перехода нужны специальные приспособления, и процесс этот обратим. — Он засмеялся. — Честное слово, я сам еле верю. Опасная это находка! Помните, в Томе Сойере — песик нашел в церкви кусачего жука и улегся на него брюхом? Жук взял и вцепился в песика. Впрочем… Главное — обратный переход жизнь — смерть — жизнь. Понимаете?

Я пожал плечами — осторожничал.

— Скажем, так… каменный нож перемещается сквозь время без переходов жизнь — смерть — жизнь. Он сам — и предок и потомок. С живыми несколько сложней, но и это удалось осилить. Ценой потерь и убытков, но все же…

— Это Егор — потери и убытки?

— Вот, вот! — Он очень обрадовался. — Вот, вот! Наконец мы сдвинулись с мертвой точки! Оказывается, двадцать тысяч лет назад предок наших кошек был еще диким. Может быть, полудиким, но еще зверем. Полосатым, хищным и все прочее. М-да… Первый опыт. Я не умел еще, знаете, все так сложно. Первые шаги… Я вернул его на экспресс скорости и забыл, что информация из прошлого проходит беспрепятственно. Знаете что интересно? Он кое-как помнит меня, а Ваську помнит хорошо. Он злится из-за вас, Егорушка, бедняга, бедный кот! Вернулся полосатым, бедняга…

Кот мурлыкнул и, как бы спохватившись, провыл: «У-у-у!»

— Видите? Раздвоение личности. Теперь-то я научился возвращать как нужно…

Я ждал, что он добавит: «как видите», и ошибся. Наверно, он решил не ссылаться на свой опыт, пока я не поверю окончательно.

Я посмотрел на его затылок в коротком ежике, могучие руки, гориллью грудь и подумал… Дурацкую мысль я подумал, голова моя шла кругом от всех этих вещей.

— Ромуальд Петрович, я хочу спросить. Двадцать тысяч лет тому назад человек был тоже другой, как же получается. Если вы там были…

— Почему я не синантроп? — Он рассмеялся не оборачиваясь. Не много было веселья в этом смехе. — Дело в том, что вид гомо сапиенс существует семьдесят тысяч лет. А вид сапиенс — это вид сапиенс, Дима. Мозг не изменился, практически ничего не изменилось. Другой вопрос — как сумел дикий обезьяно-человек приобрести такой мозг, вот загадка… Впрочем, это к делу не относится. Человек не изменился. Возьмите, Дима, на второй полке снизу красный том Вилли «Парадокс мозга», страница двести семь, просмотрите. Или любую книгу этого ряда.

— Нет, нет, я верю. Значит гомо сапиенс?

— Рассудите сами. Человека отделяют от того времени всего четыреста-пятьсот поколений. Он не успел измениться — в эволюционном смысле.

— Извините, — сказал я, — а как все индивидуальные качества — внешность, привычки, ну, образование? По этому закону — влияния прошлого на будущее?..

Он вдруг запел потихоньку: «Не пробуждай воспо-ми-на-а-аний минувших дней, мину-увших дней», — и полез в стол.

— Молодец, молодец, — он удовлетворенно кивал головой, конаясь в ящике. — Придется показать, придется… Вот, нашел! «Не возродить бы-лых жела-а-ний…» — запел он снова. У меня в руках была фотография. Бравый сержант в фуражке с кокардой глядел перед собой, выкатив могучую грудь, украшенную орденами Славы. Сломанный нос победительно торчал над густыми усами.

— Очень интересно, — я положил фотографию на стол. — Вы участник Отечественной войны?

Пение оборвалось.

— О господи! Как вы смотрите? Это что такое? — Теперь он говорил со мной по-новому, без осторожности, как со своим.

— Вот, вот это? — Он ткнул пальцем. — Это «Знак военного ордена», «георгий». Мой дед был кавалером полного банта георгиевского креста.

— Ваш дед? Маскарад… Это же вы!

— Конечно, я… — Он насмешливо фыркнул. — Смотрите. Как следует смотрите.

Я принял картонку из его руки. Картонка, конечно! Как я не заметил сразу? Плотный картон цвета какао, виньетка и надпись: «Фотография Н. Л. Соколовъ. Смоленскъ».

— Смотрите на обороте…

Я прочел: «Урядникъ Никифоръ Гришинъ, 19 22/III 06 г.». Потрясающее сходство!

Он снова фыркнул, пробормотал что-то и вынул из кармана бордовую книжечку. Пропуск.

— Раскройте!

«Гришин Ромуальд Петрович»… Печать. Все правильно. Но фотография была не та — довольно щуплый интеллигентного вида человек в очках, молодой, чем-то похожий на моего хозяина, но явно не он — только лоб и глаза похожи. Другой подбородок, скулы… И уши не расплющены, они торчали себе в разные стороны, и нос не сломан…

— Не пойму я вас, — сказал я со всей доступной мне решительностью. — Зачем-то вы меня морочите… Вы-то кто? Вы не Гришин, на документе совсем другой человек. Кто вы?

— Гришин. Ромуальд Петрович. Врач-психиатр, с вашего разрешения.

— Не верю.

— Как хотите. Кто ж я, по-вашему?

— Я хочу это выяснить. Почему вы себя выдаете за другого?

— Ах, Дима, Дима! Фотография деда заверена казенной печатью. Какой-то там казачий полк. Он — Гришин, как по-вашёму? Сходства вы не отрицаете?

— Не верю, — сказал я. — Подделка.

— Пагубная привычка, — сказал он тихонько, — верить документу больше, чем человеку. Губительная привычка. Как следствие — ничему вы не верите, даже документу…

Я пропустил это мимо ушей и задал главный вопрос:

— зачем вы это все затеяли? Отвечайте! Только бросьте притворяться психом!

Я приготовился сбить его с ног, если он попытается вскочить и броситься на меня. Он был тяжелей меня, зато я моложе лет на двадцать и в отличной форме. Я твердо решил: не дать ему даже обернуться.

И опять он отбил мою мысль. Так вратарь отбивает мяч — еще с угла штрафной площадки. Он сказал:

— Дима, я не собираюсь нападать на вас. Оружия не имею. Вот мои руки, на столе.

— Почему вы читаете чужие мысли? Кто…

— Мне позволил? Все правильно. Боже правый, вы мне позволяете, кто же еще? Стереотипно вы думаете, и у вас все написано на лице. От физика я ждал большего… м-м… большей сообразительности. По логике детективного романа я должен теперь попытаться вас убрать — так, кажется?

— Ну, так…

— Вас плохо учат в вашем институте, — сказал он свирепо, — логике не учат! Таким, как на пропуске, я был до опыта, — он поднял пропуск за уголок. — Таким, понимаете.

Я вздрогнул — пропуск упал на стол и закрылся со слабым хлопком, а Ромуальд Петрович вдруг пробормотал что-то неразборчивое и жалобное и оглянулся. Глаза смотрели, как из маски.

Вот когда я пришел в настоящий ужас. Так было со мной на маскараде в детском саду. Ощеренные волчьи маски прикрывают милые привычные лица, и надо напрячься и сжать кулачки, чтобы увидеть эти лица, а кругом волки, лисы, зайцы косоглазые…

Живая маска шевелилась вокруг беспомощных глаз… Я вскрикнул:

— Нет!

Он опять смотрел на картину. Девушка среди клеверов под широким небом. Он ответил:

— Пугаться не надо. Мой опыт, мой риск. Как видите, предлагая вам опыт, я ничего не скрываю.

— Нет, я не пойду…

— Страшно?

Я молчал.

— Понимаю вас. Конечно, страшно. Теперь безопасность гарантирована. Я нашел метод возврата — после случая с Егором. Уже Васька возвращался дискретными подвижками во времени… Шагами, понимаете? По всей лестнице предков. Получилось хорошо. Кот как кот. Вы видели. Затем я изготовил большой браслет и пошел сам, но кончилось это нехорошо… В нашем роду сердечные болезни — наследственные…

Он все смотрел на картинку. Может быть, его дед любил эту девушку… или отец? Может, это была совсем чужая девушка? Не знаю…

— Видите ли, Дима, При движении время размыто, как шпалы, если смотреть из вагона на ходу. Какие-то микросекунды я был одновременно во втором поколении, и в первом, и в нулевом, своем. Надо было случиться, чтобы именно внутри этих микросекунд у меня начался сильный приступ, с судорогами, и я упал с кресла и оборвался браслет. Процесс остановился. К счастью, это коснулось лишь внешности… — Он коснулся ладонью своего изувеченного уха. — Я никогда не занимался боксом. Никогда. Дед Никифор был цирковым борцом и боксером.

Я спросил идиотски:

— Как же на работе? Вас узнали?

Он положил ладонь на грудь:

— Какая теперь работа!.. По моим подсчетам, мне осталось… немного. Это дело успеть бы кончить, и все.

Он встал, массивный, как бегемот, и поднял полы пиджака.

— Смотрите, Дима… У меня нет времени, чтобы купить новую одежду.

Рубашка, та самая, что на пропуске, была на спине неаккуратно разрезана и разошлась, открывая голубую майку.

Стоя передо мной с задранным пиджаком, он прохрипел:

— Сердце не выдержит опыта. Нагрузка на сердце изрядная. А вы здоровый человек, Дима.

Я не мог теперь поверить, что он врет, что он не Ромуальд Гришин, а кто-то другой, который украл его одежду и его пропуск. Нет, здесь все было не просто, и его тяжелое дыхание было настоящим, не сыграешь такого. Глядя, как он усаживается на свое место, я ощущал тоскливый страх, как после непоправимого несчастья. Зачем я назначил Наташе свидание, она ведь занята, зачем назначил свидание не в кафе, а на бульваре, зачем стал с ним разговаривать, зачем, зачем… Мне было стыдно — так мелко выглядела моя беда рядом с его бедой. Я ведь могу сейчас повернуться и пойти, куда хочу.

И все-таки трусость сдвинула меня на прежнюю дорожку мысли, и я пробормотал с последней надеждой:

— Они умерли. Все они умерли. И похоронены, — прибавил я зачем-то. Так было надежней. — Умерли и похоронены.

— А звезды, — спросил человек за столом. — А звезды — они тоже умерли? А невидимые звезды, сжимающиеся пятнадцать минут по своему времени и миллионы лет по-нашему, — они тоже похоронены? Моцарт — умер? Эйнштейн — похоронен? Толстой? Кто же тогда жив? Генерал Франко?

Он ударил по столу двумя кулаками и спросил, перекрывая своим басом звериный вой, рвущийся из-за сетки:

— Чему вы верите, вы, физик? Каким часам? Коллапсирующая звезда существует пятнадцать минут, и она будет светить, когда Солнце не поднимется над земной пустыней. Через миллионы лет! Чему вы верите?

— Я не знаю! — прокричал я в ответ. — Я не ученый! Что вы от меня хотите?

— Чтобы вы поверили.

— Чему?

— Прошлое рядом с настоящим. Во все времена.

— Но его нельзя вернуть!

— Тихо, Егор! — крикнул Гришин.

Кот притих. Гришин выбрался из-за стола и утвердился, как монумент, посреди комнаты.

— Вернуть прошлое нельзя. Можно узнать о прошлом, что я и предлагаю. Это вполне безопасно. С вами аварий не случится, вы здоровы. Решайтесь, наконец, или уходите. Я тоже пойду — искать другого.

— А-а… — У меня вдруг вырвалось какое-то лихое восклицание вроде «А-а-а!» или «У-у-ух!». Такое бывает, когда несешься с горы на тяжелых лыжах, накрепко примотанных к ногам ремнями.

— A-а! Даем слалом во времени! Даем, Ромуальд Петрович!

— Даем! — Гришин хлопнул меня по плечу. Это было здорово сделано — я плюхнулся в кресло, а он стоял надо мной и улыбался во все лицо.

…Перед «спуском во Время» я попил кофе. Ромуальд Петрович принес кофейник и маленькие чашечки, но я попросил стакан, намешал сахару и стал пить, а Гришин объяснял в это время, какие блокировки меня страхуют.

— Два браслета-индуктора, Дима. Основной и дублер. Сигнал возврата подается от двух часов, переделанных из шахматных, — вот они, тикают. Завожу и ставлю полчаса. Хватит? Там время сжимается…

— Давайте побольше, — сказал я.

Как мне стало хорошо! Я преодолел страх, я почувствовал себя таким значительным и мужественным! Подумаешь — набить морду хулиганам или скатиться с крутого Афонина оврага — чепуха, детские забавы. Я сидел этаким космонавтом перед стартом, пил крепкий кофе и думал, как будет потом, и что, наконец, есть такое дело, и можно себя испытать всерьез. А Гришин здорово волновался, хотя тоже не показывал виду. Когда я уже сидел в кресле с браслетами на руках, он принес кота Ваську и, тиская его в ручищах, сказал, что кот только вчера уходил в прошлое.

— Как видите, благополучно… Ну, счастливо, Дима. Вы храбрый человек.

Я не смог улыбнуться ему — трусил. Я ощущал на запястьях теплые браслеты, и вдруг они исчезли, ощущение жизни исчезло, я задохнулся, как будто получил удар в солнечное сплетение… Молот времени колотил меня в самое сердце, и в смертном ужасе я подумал, что забыл спросить, как выглядит тот, кто ушел во Время.

…Чужой. Запах чужой. Небывалый.

Лежу. Кричит птица, ближе, ближе. Слетела с гнезда. Запах чужой, ужасный. Лежу в больших листьях. Один. Со лба капает.

Страшно.

Ветер дует от них. Они подходят, много их. Чужие. Идут тихо, как Большезубый. Вышли, огляделись. Идут. Прячутся от Великого Огня. Идут. По краю болота. Запах сжимает мой живот.

Идет охотник. Еще идет охотник. Еще. Их много. Но пальцев на руке больше. Несут рубила. Как мы. Но запах чужой. Ужасный. Вода капает со лба, пахнет, но ветер дует от них. Не учуют.

Вожак прыгает, бьет рубилом. Убил змею. Запах очень сильный. Боятся. Боятся змей, как мы. Запах сжимает мой живот.

Проходят. Запаха нет. Ползу за ними. Лук волочу по листьям.

Чужого надо убить. Чужих надо убить. Чужие страшнее змей, ночи и Большезубых, Они пахнут не так, как мы. Надо убить. Одному нельзя, их много. Свои не слышат меня. Далеко.

Догнал. Чужие сидят, притаились. Оглядываются. Великий Огонь покрыл их пятнами. Ложатся. Вожак сидит, оглядывается, нюхает. Чужой. Мы так не нюхаем. Мы поднимаем голову.

Я лежу в болоте. Отрываю пиявок. Лук лежит на сухих листьях. Чужой нюхает ветер, в бороде рыбьи кости. Борода как ночной ветер. Черная борода была у Паа. Отцы убили Паа, он что-то делал так, что по стене бегали лесные. Маленькие: брат Большерогий, но маленький. Он бежал и не бежал. На стене. И братья Носатые на стене. Отцы убили Паа. Сказали — это страшно. Из пещеры ушли. Оставили лесным пещеру.

Трещит. Чернобородый чужой ложится. По лесу идут Носатые братья. Идут пить воду к реке. Проходят так, как сделал Паа на стене. Впереди большой-большой-большой. Лес трещит.

Я ползу назад, в маленькую реку. Бегу по воде. Запах чужих бежит за мной. Чужих надо убить. Они чужие — поэтому. Вот пещера. Отцы сидят за камнями. Держат луки, оглядываются. Бегу по камням. Вижу, что матери и сестры скрываются в пещере. Мне хорошо. Они — свои, они меня слышат. То, что я говорю внутри себя, когда мы близко. Старик Киха и старшие матера бьют маленьких, гонят в пещеру. Маленький брат Заа отрывает пиявку от моей ноги, ест. Наша мать гонит его в пещеру.

Беру стрелы. Женщины закрывают вход камнями. Становится темно, как перед смертью Великого Огня. Сестра Тим трогает меня, страх проходит. Я говорю: «Сейчас нельзя, мы бежим убивать». — «Можно». Она наклоняется, я хватаю ее крепко. Мать Кии бьет меня ногой. Бьет Тим. Мужчину бы я убил рубилом, но Кии тронуть не могу. Тим воет в углу, как самка Большезубого. Дети визжат. Старик Киха шипит, как змея: «Молчите! Чужие!»

Бежим по воде. Там, где вода падает, выбегаем в лес.

Пкаап-кап с братьями бежит дальше, к болоту. Пкаап-кап — шестипалый. Он очень могуч. Мать Кии не дала мужчинам его убить. Шестипалого надо было убить. Хорошо, что его не убили.

Ветер приносит запах чужих. Выбегаем из больших листьев — нас очень-очень много. Выбегаем. Чужие вскакивают, кричат визгливо, как птицы. Быстро бегут, рубила на плечах. Очень быстрые ноги у чужих. Но Юти кричит: «И-ха-а-а!» Много стрел. Вожака догоняют стрелы, он бежит. Другие падают. Вожак дергается, вынимает из себя стрелу. Смотрит. Падает. Борода поднялась к Великому Огню. «И-и-ха-ха-а!» — кричит Юти.

Я бегу и заношу рубило над вожаком и вижу, как наши бьют и кромсают рубилами, но что-то сдавливает мою грудь, я как со стороны и сквозь мглу вижу серое рубило, которое падает и висит над чернобородым, а он воет, как сова, и вот уже все, вот, вот…

…Я сидел в мягком, я дрожал и задыхался от лютой боли в груди и бедрах. Это было кресло, это снова было теперь , и на руках браслеты, а горло сжимает галстук. Что-то прыгало в груди, как серый камень. Извне доносился голос, знакомый голос и знакомый запах, но я не разбирал ничего.

Потом я встал. Боль отпустила, так что можно было дышать и открыть глаза, и я вдохнул запах настоящего — пыль, бензин, кошачья шерсть — и увидел блестящую решеточку микрофона и белое безволосое лицо и не узнал его. Чужой стоял передо мной, сжимая прыгающие губы, и подсовывал мне блестящий предмет, который — я знал — называется микрофоном. Чужой всматривался, что-то бормотал успокоительное. Непонятное. Чужое.

Я стоял и следил за болью, как будто нас было двое. Я тот, который знает слово «микрофон» и многое другое, ненужное сейчас, и следит за вторым «я», которое не знает ничего, только боль и ужас, знает и готово убивать, чтобы защитить свою боль и свой ужас.

— Дима , что с вами ?

Я хотел ответить. Но второй во мне прокричал: «Ки-ха-ит-хи!» — непонятный крик боли и страха. Безволосое лицо отшатнулось, и моя рука поднялась и ударила. Лицо исчезло. Это было ужасно. Бил второй , тот, кто воплощался в боли, но удар нанесла моя рука, тяжелый апперкот правой в челюсть, и я понимал, что счастье еще — боль не позволила поднять локоть как следует, и удар получился не в полную силу.

…Человек хрипел где-то внизу, у моих ног. Боль отхлынула, как темная вода. «Его зовут Ромуальд», — вспомнил один из нас, а второй опять крикнул: «Ит-хи!», и я понял: «Чужой».

Чужой лежал на полу и хрипел.

Я наклонился к белому лицу. Сейчас же боль вспыхнула, как недогоревший костер, но Я уже боролся. Тот, другой, хотел ударить лежащего ногой в висок, но я отвел удар, нога попала в сетку. Заорал полосатый кот.

Я назвал его по имени: «Тща-ас». Выпрямился. Боль отпустила, когда я выпрямился. Чтобы помочь Ромуальду, нужно было еще раз нагнуться, но я уже знал — боль только и ждет. Боль и то, что приходит с болью, — второе Я.

Ни за что. Я не мог наклониться. Ромуальд лежал на полу — микрофон в одной руке, браслеты в другой. Он перестал хрипеть, и я как будто обрадовался и сейчас же забыл о нем.

Из-за моей спины, от прихожей, потянуло новым запахом. Я замер. Не оборачиваясь, ждал.

…Звонок прозвенел в прихожей. Коротко, настойчиво. И запах стал сильнее и настойчивее. Я оттолкнул кресло, прокрался к двери. Черный кот метнулся в темную яму коридора.

Я, теперешний, протянул руку в нейлоновой манжете и отвел вправо головку замка-щеколды, но только тот, из прошлого, длиннорукий убийца, знал, зачем я это делаю. Из-за двери шагнула девушка. Та самая, кудрявая тоненькая гордячка. Она посмотрела на меня. Своим непонятным взглядом, из своего мира взглянула на меня и как будто приобщила к чему-то, и я выпрямился совсем, вздохнул и подумал с удивлением — как он мог распознать запах женщины, выделить его из смешанного букета пудры, мыла, синтетической одежды? Из-за толстой двери, среди бензинной городской вони…

— Здравствуйте, — надменно и со стеснением проговорила девушка. — Мне нужен товарищ Гришин.

…Под пальцами затрещал косяк — длиннорукий увидел ее шею и угадал под блузкой острые соски. Она еще смотрела на меня, ожидая ответа, и вдруг глаза перепрыгнули раз, другой, она отступила на шаг и запахнула пальто. Сумочка мотнулась на руке.

Косяк гнулся и отдирался от дверной рамы. Я стоял, набычившись, весь налитый дурной кровью, и слышал, что думает девушка. «Я тебя не боюсь. Не боюсь. Нет. Не боюсь все равно! — выкрикнула она про себя, и сразу за этим: — Мамочка… Что он сделал с Ромой?»

…Там что-то металось. Там говорило десятками голосов и мелькали выкрики, подобно ветвям под ветром на бегу сквозь лес. Он рванулся вперед, чтобы схватить ее, прижать к своей боли, но Я стоял, висел на сжатых пальцах, а девушка поправила сумочку и спросила, раздельно выговаривая каждое слово:

— Где Ромуальд Петрович?

Сейчас же из кабинета раздалось:

— Он здесь больше не живет!

Девушка вспыхнула бронзовым румянцем. Повернулась, застучала каблучками по лестнице. Я потянул на себя дверь и привалился к прохладному дереву. Пиджак и рубашка прилипли к телу, я весь горел, но ощущал несказанное облегчение. Все. Я сломал его все-таки. К чертовой бабушке, я его одолел…

— Дверь плотно закрыли? — вполголоса спросил Гришин. Я кивнул, не двигаясь с места. — Закрыта дверь? — Он начинал сердиться.

— Закрыта…

— Идите-ка, сделаю вам анализы.

Он все-таки был железный. С распухшей скулой он возился около стола — устанавливал микроскоп, раскладывал трубочки, стеклышки как ни в чем не бывало. Я сел в кресло, вытянул ноги. Все было гудящее, как после нокдауна. Тонкая боль еще скулила где-то в глубине. Ах, проклятая!.. Не давая себе разозлиться на Гришина и на всю эту историю, я смиренно извинился:

— Простите меня, Ромуальд Петрович.

— Пустое. Мы с вами квиты, — он потрогал скулу, подвигал челюстью, искоса поглядывая на меня.

Я закрыл глаза, собрался с духом.

— Зеркало у вас найдется?

Он не удивился. Я слышал, как он выдвигает ящик стола.

Трудно было открыть глаза. Трудно было повернуть круглое зеркало и ввести свое лицо в рамку. Но это оказалось мое лицо. Настоящее мое, крупное, круглое, только зеленоватое, бледное.

Гришин, не двинув бровью, спрятал зеркало обратно в ящик — вниз стеклом — и толчком задвинул ящик. С ненавистью.

— Руку дайте. Левую. Отвернитесь!

Я отвернулся. Гришин делал анализ крови — мял мой безымянный палец высасывал кровь. Я не смотрел. Через некоторое время я заговорил с ним, чтобы отвлечься, — мне казалось, что тошнотворный запах крови заполняет всю комнату.

— Вы ни о чем не спрашиваете, Ромуальд Петрович?

— Не нужно мне. Я врач. Прошлое меня не интересует, — он выпустил мою руку и отвернулся к микроскопу.

Я с трудом сдерживался — боль поднималась снова. Ее разбудил запах крови. Анализы, стеклышки, треклятые выдумки…

— А что вас интересует?

— Реакция психики, — невнятно ответил Гришин. — Совпадение реакций.

Опять я вцепился руками, на сей раз в подлокотники кресла.

— Окно откройте. Скорей.

Он пробормотал:

— Конечно, конечно…

Стукнули рамы. Я жадно дышал, выветривая, выдувая боль. Дышал так, что трещали ребра.

— Успокойтесь, — сказал Гришин, — скоро придете в норму.

Все плыло, подрагивало, дрожало. Густая каша звуков и запахов лезла в окно. Запах мыла и девичьего пота еще не выветрился из прихожей. Какой-то непонятный дух шел от обсидианового ножа, лежащего почему-то рядом с микроскопом.

— Успокойтесь, все пройдет. Кровь в норме. Все пройдет. Поспите часок, и все пройдет. Вы хотите спать?

— Я не хочу спать.

— Вы хотите спать. Вы уже засыпаете. Засыпаете. Глаза закрываются. Вы очень хотите спать.

— Поговорим, — не сдавался я. — Мне и вправду захотелось спать, но мы поговорим сначала…

…Я сидел с закрытыми глазами. Боль теперь стихла, но я боялся, что она еще может вернуться. Время стало сонным и длинным, как затянувшийся зевок! Мы говорили. Начистоту, как во сне.

«Вы тоже испытали это?» — «Да, было и это». — «Что же теперь?» — «Дима. Теперь вы забудете обо мне». — «Боюсь, что не смогу». — «Придется забыть. Это моя просьба. Категорическая просьба». — «Категорических просьб не бывает».

— «Неважно. Придется забыть». — «А если я не послушаю вашей просьбы?» — «Послушаете. Вы хороший парень». — «Странный довод». — «Нисколько. Раскрою карты. Опыт ставился с одной целью — проверить психологическую реакцию. Вы подтвердили мои опасения достаточно весомо. Пробуждаются воспоминания, худшие воспоминания, атавистическая жестокость. Иногда мне кажется, что палачи и убийцы давно владеют моим секретом. Это изобретение бесполезно. Вредно. Следовательно, человечеству не надо знать о нем, и вы забудете. Навсегда».

— Неправда, — возразил я. — Вы говорили недавно о Моцарте, об Эйнштейне. Ведь они тоже в прошлом, их можно навестить, узнать… Вы противоречите самому себе.

— Нисколько, — сказал он. — Нимало. Такие люди опережали свое время, они здесь и долго еще будут с людьми. И вот что еще. Они были совсем недавно. Вчера. Час назад. Сию минуту. Мой аппарат работает в настоящем прошлом — может быть, через тысячелетие кто-нибудь сумеет вернуться к Эйнштейну и поговорить с ним. И кто знает! Нашему счастливому потомку великий Альберт покажется жестоким старцем и не слишком умным к тому же…

— Чепуха, — сонно сказал я. — Ой, чепуха!..

— Все изменяется, — сказал Гришин. — Все изменяется. Вы обещаете молчать?

— Если нужно…

— Нужно. Теперь идите спать. Идите за мной.

Я встал, с трудом разлепил веки. Уронил со стола чашечку из-под кофе. Посмотрел на кота Василия, чинно сидящего у двери. Кот мусолил морду согнутой лапой. Было слышно, как внизу автобус, урча, тронулся от остановки, потом заскрежетали переключаемые шестерни, и звонкий гул двигателя стал быстро удаляться по сумеречной улице…

Придерживая за руку, Гришин провел меня по коридору и уложил на диван в маленькой прохладной спальне. Совсем уже сквозь сон я пробормотал:

— Что за девушка приходила? Храбрец девушка… Мне надо проснуться через час, не позже…

— Разбужу, — сказал Гришин и закрыл дверь. Я заснул.

…Я сел на диванчике. Было совсем темно, тихо. Из форточки пахло тающим снегом, я немного замерз — с темнотой, наверно, похолодало. Я посмотрел на часы — прошел час, почти точно. Улегся в десять минут восьмого, проснулся в четверть девятого. Молодец. Мысленно я ругнул Ромуальда: обещал разбудить и забыл, а я мог проспать. Домашних-то я не предупредил, волнуются, наверно… Кроме того, Наташка уже дома. Надо бы ей позвонить, Наталь-Сергеевне. С этой мыслью я открыл дверь кабинета.

Лампа горела на краю стола, и мне сразу бросились в глаза волосатая ручища Гришина, спокойно лежащая на подлокотнике кресла, и осколки разбитой чашки, белеющие на полу. Подойдя ближе, я понял, что разбита еще одна чашка и, кроме того, рассыпаны пилюли из бутылочки. Я видел все это, как последовательные кадры в кино — руку, браслет на руке, потом осколки чашек, пилюли, бутылочку. Наверно, я не совсем проснулся, потому что не сразу связал все воедино и не тотчас понял, что произошло. Когда я нагнулся и увидел, что Егора нет под столом, а красавец микроскоп валяется на полу со свороченным окуляром, меня как обухом по голове стукнуло, и я кинулся к Гришину.

Его лицо в тени зеленого абажура было мертвенно зеленым. Левая рука в браслете лежала на кожаном, подлокотнике, а правая сжимала рукоятку обсидианового ножа. Лезвие, перерезавшее двойной провод браслета, ушло в набивку подлокотника сбоку, над самым сиденьем. Рука была еще теплая. Нож зашуршал в кресле, когда я попытался найти пульс на правой руке.

Пульса не было.

Второй браслет висел на спинке кресла и свалился оттуда, покуда я пытался найти пульс на тяжелой руке. Потом я увидел записку под лампой.

«Дорогой Дима! Меня прихватило, конец. Пытаюсь уйти туда. Провод перерубится, когда потеряю сознание. Вызовите „Скорую помощь“. Вы привели незнакомца с улицы, больного. Напоминаю: вы обещали молчать. Снимите браслет и спрячьте нож. Очень прошу. Прощайте. Телефон в соседней комнате».

…Вызвав «Скорую», я вернулся в кабинет и несколько минут сидел в полном отупении и поднялся, лишь услышав булькающий вой сирены. Зажмурившись, я сдернул браслет и с облегчением увидел, что вторая рука соскользнула с ножа. Я положил нож в боковой карман, а браслеты замотал в провода. Они тянулись с подоконника, из-за шторы. Там стояла маленькая коробка наподобие толстого портсигара. И все. Я приподнял коробку и убедился, что она ни к чему больше не подключена — ни к часам, ни к какому аккумулятору, просто глухая белая коробочка с двумя проводами и браслетом.

Сирена завыла снова, продвигаясь по улице все ближе. Я перегнулся через подоконник и увидел, как карета медленно едет по темной улице, вспыхивая «маячком», и автобус стоит на остановке, а прожектор кареты шарит по стенам домов, и прохожие останавливаются и смотрят вслед. Сирена смолкла. Было слышно, как водитель автобуса объявил: «Следующая… Максима Горького»… Луч прожектора уперся в стену под окном и погас. Карета резко повернула, остановилась у тротуара. Тогда я затолкал коробочку в наружный карман пиджака и пошел в переднюю, не оглядываясь больше.

… — Паралич сердца, — сказала девушка. Она была совсем молодая, чуть постарше меня.

Два парня в черной форме «Скорой помощи» вошли следом за ней, не снимая фуражек. Один стоял с чемоданчиком, а второй помогал врачу.

Они хлопотали еще несколько минут — заглядывали в лицо, слушали сердце, потом врач сказала: «Бесполезно. Он уже остыл», и парень с чемоданчиком спросил:

— Вы родственник?

Я ответил:

— Нет. Он… Я привел его с улицы. Помог…

— Ваша фамилия, адрес.

Я сказал.

— Вам придется дождаться милиции.

— Хорошо, — сказал я.

Но врач посмотрела на меня и приказала:

— Пусть идет. Идите, натерпелись ни за что. Глеб Борисович, вызовите милицию. — Она все еще держала Гришина за руку.

— Спасибо, — сказал я. — Телефон в комнате за стеной.

Из прихожей я услышал голос парня с чемоданчиком:

— Сейчас, доктор, Похоже, сердечника я этого видел в Первой психиатрической…

Я сдернул с вешалки пальто, спустился по лестнице и, не оглядываясь, прошел мимо кареты. Мне показалось, что напротив дома стоит кудрявая девушка и рядом еще девчонка с прыгалками, но чем тут поможешь? И я не остановился. Побрел домой, машинально сворачивая там, где нужно, переходя площади и улицы, и как будто слышал: «Не пробуждай воспоминаний минувших дней — минувших дней». Наверно, я бормотал эти слова — около кинотеатра «Гигант» от меня шарахнулись две девицы в одинаковых ярко-красных пальто.

Мама открыла мне дверь, побледнела и спросила: «Нокаут?» У нее постоянный страх, что меня прикончат на ринге. Я ответил:

— Все в порядке. Устал немного, и все.

— Наташа звонила два раза, — сказала мама, погладила меня по руке и пошла к себе, оставив меня в коридоре, у телефона.

Было ясно, что если я не позвоню Наташе сию минуту, мама встревожится всерьез, и будет много разговоров. Я набрал Наташин номер, хотя чувствовал, что не надо бы этого делать, потому что «Не пробуждай воспоминаний» иссверлило мне всю голову.

— Слушаю… — сказала Наташа. — Слушаю вас, алло!

— Это я, Наташенька.

Она замолчала. Я слышал, как она дышит в трубку. Потом она проговорила:

— Никогда больше так не делай, никогда. Я думала… я думала… — и заплакала, а я стоял, прижимая трубку к уху, и не знал, что сказать, но мне было хорошо, что она плачет и я наконец-то дома.

Я дома. И на короткую секунду мне показалось, что Ничего не было, что все привиделось мне, пока я сидел на бульварной скамейке, и опять все как прежде — телефон, Наташа и желтый свет маленькой лампочки в коридоре. «Все как прежде», — сказал я мимо трубки и тут же услышал слабый удар об пол — внизу, рядом с левой ногой.

Обсидиановый нож прорезал карман и упал, вонзившись в пол, и, увидев его грубую рукоятку, я почему-то понял еще кое-что. Если все, что было и говорилось, быль, не гипноз, не бред гениального параноика, тогда я понял. Почему он молчал о своем прошлом, почему не сказал ничего — как достался ему обсидиановый нож, почему я тогда, в кабинете, после возвращения, ощущал смутный, скверный запах от ножа. Это было так же, как если бы я принес из прошлого свое рубило, но как он принес нож? Что он делал этим ножом? Наташа сказала: «Ох, и рева же я…» — и как обычно завела речь о своих институтских делах и подруге Варе, а я потихоньку опустил руку и потрогал в натянутом кармане провода и коробку. Если это не гипноз, что тогда? Все-таки удивительно — почему коробка никуда не включается? Вот так дела — никуда включать не надо…

Я глубоко вздохнул и подобрался, унимая легкую дрожь в спине и плечах. Так бывает в раздевалке перед выходом на ринг — дрожь в плечах и мысли медлительны и ясны. Наташа щебетала и смеялась где-то на другом конце города. Я положил трубку.

 

Знак равенства

Василий Васильевич уходил с вечеринки недовольный и много раньше, чем другие гости-сослуживцы. Слишком много там пили, по его мнению, а кассир Государственного банка должен быть воздержанным, как спортсмен. С похмелья и обсчитываются. Весь вечер Василий Васильевич помнил, что завтра в институтах день получки, и незаметно удалился при первой же возможности.

Он повздыхал, стоя на полутемной площадке, и стал спускаться, оглядываясь на блестящие дверные дощечки, — дом был «профессорский», строенный в начале столетия. Слишком высокие потолки, слишком большие комнаты, широкие лестничные марши.

— А не водился бы ты с начальством, Поваров, — бормотал он, выходя на улицу.

Каменные львы до сторонам подъезда таращили на него пустые глаза. У правого была разбита морда.

— Разгильдяи, — сказал Василии Васильевич, имея в виду не только тех, кто испортил скульптуру.

Вечер был разбит, испорчен. Василий Васильевич был неприятно взбудоражен всем этим — потолками, бутылками, орущим магнитофоном, — и разбитая львиная морда оказалась последней каплей. Домосед Василий Поваров внезапно решился пойти в кино на последний вечерний сеанс, чтобы отвлечься.

Он плохо знал этот район и побрел наудачу, высматривая постового милиционера. Как назло, всех постовых будто ветром сдуло. Василий Васильевич начал плутать по старому городу, сворачивал в узкие переулки, неожиданно возникающие между домами, и все более раздражался, не находя выхода на проспект. Фонари мигали высоко над головой, в подворотнях шаркали невидимые подошвы, и белые лица прохожих поворачивались к нему и опять исчезали в темноте. Впервые за много месяцев он был ночью вне дома. Он осторожно оглядывался и убыстрял шаги, проходя мимо темных подворотен и молодых людей, неподвижно стоявших у подъездов, и совсем уже отчаялся, когда увидел, наконец, постового.

Милиционер стоял на мостовой в двух шагах от фонаря. Он держал в руке спичечный коробок и папиросу и смотрел вверх на освещенные окна. Привычно официальный вид милиционера — фуражка, темный галстук и белые погоны — вдруг успокоил Поварова. Он понял, что время еще не позднее, и вовсе не ночь глухая, а вечер как вечер.

Василий Васильевич решительно шагнул с тротуара на мостовую.

— Будьте добры сказать, есть ли поблизости кинотеатр?

Милиционер повернул к нему голову. Он не взял под козырек, и это тоже рассердило Василия Васильевича.

— Кинотеатр? — милиционер потряс коробком, зажег спичку и быстро, внимательно посмотрел Поварову в лицо.

Спичка погасла. — Нет здесь кинотеатра. — Он затянулся папиросой, держа ее в горсти так, чтобы осветить лицо Василия Васильевича. — Ближайший кинотеатр на проспекте.

Василий Васильевич пожал плечами и двинулся к проспекту. Как только он свернул в очередной переулок, кто-то догнал его и пошел рядом. Поваров с испугом оглянулся.

— Извините, конечно, — вполголоса сказал низкорослый человечек. Он покачивался и беспокойно шуршал подошвами. — Кинозал имеется. Я вижу, милиционер-то нездешний… И провожу, если желаете. По этой стороне, один квартал всего…

— Нет, нет, я сам дойду, большое спасибо, — сказал Василий Васильевич.

Человек отстал, но его шаги шуршали неподалеку, и за перекрестком он снова оказался под рукой.

— Вот, вот он, кинотеатр. Вот дверь, здесь.

Что-то в нем было нарочитое. Вином не пахнет, но говорит, как пьяный.

— Спасибо, я не разберу… Темно совсем.

— Электроэнергию экономят, заходите.

— Спасибо, — сказал Поваров и вошел.

Видимо, сеанс уже начался. В кассовом вестибюле светил пыльный желтый плафон. Кассирша пересчитывала деньги за окошечком.

— Один билет, — сказал Василий Васильевич. — Не слишком далеко и в середине, если можно.

— Зал пустой. Выдумали кино в такой глуши, — сказала кассирша. — Сборов нет, сиди здесь до полуночи. Какой вам ряд?

Опять что-то ненастоящее мелькнуло в ее голосе и в звоне монет на столе.

— Десятый-двенадцатый, — нерешительно сказал Поваров. — Какой фильм у вас идет?

— Не слышу. Говорите в окошко.

Василий Васильевич нагнулся, посмотрел через окошко на кассиршу. У нее были круглые руки, блестящие от загара; волосы глянцево отливали под яркой лампой. Она перестала считать деньги, подняла глаза и вдруг охнула.

— Я сейчас. — Она быстро повернулась, приоткрыла дверь и поговорила с кем-то, встряхивая головой и указывая назад, на Василия Васильевича. Он с удивлением следил за этими странными действиями. Он уже не ощущал тревоги или недовольства и даже напротив — ему было приятно смотреть на спину кассирши, округлую и тонкую, и на черные волосы, затянутые в гладкий пучок.

Нелюдим и домосед был Василий Васильевич. Вечерний поход в кино представлялся ему приключением каким-то, авантюрой, и потому его не удивляло, что авантюрное настроение как бы передавалось окружающим, что усталая красавица-кассирша была встревожена его появлением. Женщины любят пьяных и одиноких — эта старая ложь сейчас не казалась Поварову пошлой. В ней было утешение.

Кассирша обернулась, покивала Василию Васильевичу и исчезла. Скрипнула дверь, каблучки простучали по кафелю, она уже стояла рядом с ним в вестибюле.

— Вы уходите? — он спрашивал с надеждой и некоторым испугом.

— Я провожу вас в зал.

— А билет?

— Вам билета не нужно. Пойдемте.

Рядом кто-то хихикнул. Поваров повернулся. Совсем близко к нему стояла еще одна женщина — пожилая, в шляпке — и хихикала, прикрывая рот ладонью.

— В чем дело?

— Вот шутник! — хихикала шляпка.

— Что здесь происходит?! — вскрикнул Василий Васильевич.

— Идемте, — решительно сказала кассирша.

Настолько рискованным и неприличным показалось ему положение, что он попятился к выходу и растерянно спросил:

— Куда вы меня приглашаете?

— Конечно, в зал. Сеанс уже начался.

— Я не хочу, — отказывался Василий Васильевич.

Шляпка задыхалась от смеха.

— Идемте, идемте, — сказала кассирша. — Не надо скромничать, — она взяла его за руку и потянула за собой. — Идемте, ничего…

— Почему без билета, почему — ничего?

— Конечно, ничего. — Они уже вошли в зал.

— Вот. Здесь будет удобно, — сказала кассирша. Она разжала пальцы, легко толкнула его в плечо и исчезла.

— Сумасшедшая компания, — сказал Поваров.

Аппарат стрекотал, как цикада, белый экран неясно освещал ложу. Справа и слева блестели спинки пустых стульев. Василий Васильевич сидел, как в густом тумане, приходил в себя и посматривал на дверь — ему все еще хотелось уйти. В ложе тонко пахло духами. Он понюхал свою руку — те же самые духи. Потом все-таки пригляделся к экрану.

Широкое белое полотно было исчерчено неровными строчками.

Формула, понял Василий Васильевич. Вот оно что, это формула.

Он внезапно успокоился, хотя формула была совершенно ему неясна, и сосредоточенно потер подбородок мизинцем. Длинные крючки интегралов, жирная прописная сигма… Каждый знак в отдельности был понятен, но все вместе выглядело сущей абракадаброй, и старая, забытая тоска уколола его. Как в те времена, когда он влюбился, бросил учебу и был счастлив, но все равно тосковал.

— …Неизбежное разложение при переходе, — сказали за экраном.

— Правильно, — ответил низкий, ровный голос. «Удивительно знакомый голос», — подумал Василий Васильевич. Он все смотрел на формулу — как будто в ней была разгадка этих странностей.

Луч прожектора мигнул, стало темно. На экране — комната. Просторный кабинет, книжные полки по трем стенам, переносная лестница. На большом столе горит неяркая лампа, и людей почти не видно. Они прячутся в тени глубоких кресел и ждут чего-то, опустив седые головы. Неподвижные, туманные, как на любительской фотографии. Стучат часы, и в светлом круге на столе — рукопись, надкусанное яблоко и стопочка чистой бумаги.

— Все равно, — говорит тот же знакомый голос. — Дело надо закончить. Переход человек — человек…

Дальше Василий Васильевич не расслышал — то ли хмель его закружил, то ли что другое, непонятное, — как будто его стул стремительно проваливался в бездонную шахту, и вдоль гулкой ее черноты отдавались гулкие голоса — ухали, бормотали, грохотали в самые уши… И, единым мигом пролетев мимо них, Василий Васильевич опять сидел твердо на стуле и переводил дух.

На экране что-то изменилось. То, чего ждали эти двое, наступило. Они стояли посреди кабинета на толстом ковре, глядя друг на друга в упор. Справа — Бронг, слева — Риполь. Их имена Василий Васильевич узнал неизвестно откуда — ничего не выражающие, птичьи имена…

— Повторяю, — говорит Бронг. — Я хочу опробовать на себе трансляцию человека.

Он отходит в глубину комнаты, и, когда аппарат показывает крупным планом его лицо — неясное, как скверное клише, с темными глазницами, — Поваров вздыхает и сжимает подлокотники.

Несколько секунд тишины, потом Риполь говорит просительно.

— Это шутка.

— Нет.

— Я отказываюсь слушать. Безответственность, безумие…

— А, бросьте, Рип. Разве я похож на сумасшедшего? — легко отвечает Бронг.

— Не знаю, — угрюмо говорит Риполь.

— Ну, вот, не знаю. Ладно. Я не надеялся, что вы согласитесь сразу. Давайте по пунктам. Первое. Мы передавали всю гамму — от амебы до шимпанзе. Передавали кроликов на пятьсот километров. Приспело время проверить аппараты на Homo Sapiens? Да или нет?

— Не знаю, говорю вам — не знаю!

— Врете. Давно пора. Вы надеялись, что я выкручусь, обойду принцип дополнительности, найду способ передавать, не уничтожая образец? Так? Молчите? Вы проверили формулу? Созидание — знак равенства — уничтожение. Кого же нам уничтожить во имя науки? Симплицию? Ваш ответ, Риполь…

— Господи! — говорит Риполь с отчаянием. — Зачем все доводить до абсурда? Нельзя — значит, нельзя.

— И опять врете. Можно. Это назрело, как фурункул. Если мы завтра не разобьем аппарат кувалдой, послезавтра туда засунут бедняка — за деньги. Или каторжника. Проверят! Рип, мы же не фашисты, мы врачи в конце концов. Надо уж нам, если начали, дружок… Будет Бронг-дубль. И ничего страшного.

Он улыбается и заканчивает церемонно:

— Я бы вас не беспокоил просьбами, но кто-то должен управлять аппаратом.

— Хорошо… Назрело, как фурункул… краснобайство! Я должен управлять процессом, который превратит великого ученого в полуидиота. Это ужасно! разве вы не понимаете?

— Ужаснее отступить у самой цели. Мы двадцать лет работали на одну цель… Послушайте, как это звучит: «Передача человека на расстояние», доктора медицины Бронг и Риполь. Передача человека… Сегодня же ночью поставим опыт, Риполь.

— Бред… Бред и бред! В конце концов почему вы, а не я?

— Мое право, — отвечает Бронг, и Риполь пожимает плечами: все верно, это его право.

…Поварова опять закружило, но не так сильно, как первый раз, и он различает голоса в гулком пустом пространстве:

— Что… делать… дальше… — грохочет голос Риполя.

— Клиника Валлона… место оплачено… потеря памяти… потеря памяти…

— Старческая потеря памяти, — слышит Василий Васильевич. Он вытирает лоб рукавом пиджака. Кажется, прошло…

— Невинный диагноз, — продолжает доктор Бронг. — Через год-два я вылечусь, Валлон прославится… Я не верю, что интеллект исчезнет при переходе. Что-то должно остаться, какие-то следы. Кот Цезарь меня узнал, бедняга шимпанзе не разучился есть ложкой, а Бронг…

— Начнет говорить по-русски или на санскрите.

— Хотя бы. Я неплохо знаю русский…

Стучат в дверь. Врачи поспешно садятся — старший слева у стола, младший немного поодаль.

— Ритуальное действо, — ворчит Бронг. — Войдите, сестра.

Девушка в белом халате ставит поднос на письменный стол.

— Кофе… Доктор, вы не съели свое яблоко!

— Не съел. Как всегда.

Девушка смеется. Она очень хорошенькая, и Василий Васильевич первый раз легко вздыхает и поднимает брови. Удивительно милое личико!

— Придется съесть, доктор, — она решительно включает верхний свет и берет яблоко со стола.

— Предложите доктору Риполю.

— Опять! Такое превосходное яблоко…

— Сестра Симплиция, скажите, кто это? — Риполь встает, руки в карманах. — Вот, вот, этот господин, который отказывается от вашего яблока.

— О! — Симплиция улыбается. Крупным планом ее хорошенькое личико, а потом хмурое лицо Бронга.

— Этот господин — мой шеф, величайший ученый нашего времени. Создатель машины «Диадор», биологического диссоциатора-ассоциатора. Но это секрет. Угодно спросить что-нибудь еще?

Бронг поворачивает лицо, и Василий Васильевич в изумлении, почти в ужасе смотрит на свои худые пальцы, трогает свои щеки, закрывает глаза, чтобы не видеть, потому что лицо на экране — его лицо, и его пальцы лежат на его щеке. Он открывает глаза и, как в дурном затяжном сне, ясно видит свои морщины, резко прочерченные от носа вниз, и тонкие губы, и даже свою повадку — доктор Бронг задумчиво водит мизинцем по подбородку.

— Никогда бы не поверил, — бормочет Василий Васильевич и внезапно находит различие. Конечно! Полного сходства не бывает, это исключено, и вот, пожалуйста, у двойника прямые брови, а сам Василий Васильевич всегда гордился одной своей черточкой — левая бровь у него приподнята и чуть изогнута, и это придает его лицу тонко-скептическое выражение. «Нечто дьявольское», — как говорила Нина, и сейчас он будто слышит ее голос: «Ты у меня — красивый».

«Боже мой, это сущий бред, — думает Поваров, — шляпка, кассирша, двойник, и причем тут Ниночка?»

— …Я уверена, конечно, так и будет! — говорит тем временем Симплиция. — «Диадор» — ключ к счастью человечества, мы все в этом уверены!

— Ладно, девочка, идите. Нам ничего не понадобится, до свидания.

— Я посижу на всякий случай.

— Ступайте домой, до свидания.

Она подходит к двери, оглядывается и в непонятной тревоге смотрит и смотрит на него и чуть не плачет.

— Ступайте! — Бронг почти кричит. Испуганное детское личико прячется за дверью. Повернулась тяжелая медная ручка — львиная лапа с кривыми когтями.

— Устами младенца! — Риполь очень доволен. — Глас народа — глас божий.

— А, глупости! Ключи счастья… Почему мы не остановились на амебе? Глупая, детская недальновидность!

— Никто не смог бы остановиться.

— Кто знает? Был у меня период сомнений, Рип, но я легкомыслен и сентиментален. Куча предрассудков! Я слишком любил старика, Риполь. Я говорю о Винере. Знамя, выпавшее из рук, и прочее. И вот что еще. Передать человека по радио — это великолепно, дух захватывает, но зачем, какой будет толк? Мало нам телевизоров? Не передать надо, а создать по образцу, не разрушая его. Оживлять мертвых, дружище. Мгновенно заращивать раны, творить заново глаза, вытекшие из глазниц; ноги, оторванные снарядами и отрезанные машинами. Люди в долгу перед наукой, и наука в долгу перед людьми. Плутоний, напалм, лучи смерти созданы в таких кабинетах. Око за око, зуб за зуб! Я хотел заплатить общий долг ученых.

Бронг ходил по кабинету кругами, не останавливаясь, легким, широким, размашистым шагом, и Василий Васильевич залюбовался им и подумал, что сам он давно так не ходит, и давно уже знакомые дети на бульваре говорят ему: «Здравствуйте, дедушка». Двойник… Боже мой, какой я ему двойник! Месячный отчет, пенсия близко — вот и все мои тревоги. Мелкие заботы, ничтожные дрязги…

— …Не удалось, не вышло — пусть так, но бесполезность — вот это отвратительно! Простой пользы, и той нет… Мой дед был акушер, на прогулках показывал мне тростью — смотри, внук, этот парень родился почти что мертвым. А что умеем мы с вами? Играть в кошки-мышки?

На экране белая эмаль и стеклянные стены лаборатории. И кролики. Без конца кролики. Руки, обезличенные резиновыми перчатками, держат их за уши — мертвых кроликов, живых кроликов, мокрых, сухих, опутанных проводами, испуганных и безразличных. Горят газовые горелки, отражаются огни в лабораторном стекле, и снова рука в хирургической перчатке поднимается над рамкой экрана. Полосатый кот свисает с руки, мокрая шерсть дыбом. Мелькает веселая обезьяна, хохочет, раскачиваясь и выставляя здоровенные клыки…

— …Кошки-мышки, — угрюмо повторил двойник.

До чего похож, какое редкое сходство! Не удивительно, что кассирша приняла Василия Васильевича за актера и провела без билета прямо в ложу. Одна из загадок решилась, к его удовлетворению. Но появились другие. Голос. Актер говорит с экрана его голосом — еще одно совпадение? Тогда как объяснить удивительное чувство тождества ощущений? Встряхивая головой, Поваров убеждал себя, что фильм художественно очень слаб и тема неинтересная. Фантастика! Не любит он фантастику. Не хочет на это смотреть. Не хочет, не верит!

Тщетно. Отчуждение рушилось. Как будто он сам смотрел на себя с экрана захудалого кинотеатрика. Как будто он сам готовился пройти последний путь, признав бесполезным весь труд своей жизни. И говорил, убеждал, втолковывал: «Послушай… Жаль разрушать такой аппарат, не испробовав… Послушай! Другого выхода нет. Использовать его на благо невозможно. Использовать во вред очень легко. Смотри! Подойди к окну, посмотри из-за портьеры — вот они, двое в штатском…»

Василий Васильевич стоит с Риполем у портьеры и смотрит вниз. Напротив, в тени подъезда — двое в штатском, чины Особой канцелярии, и ничего нельзя поделать. Нет спасения. Двадцать лет они работают с Риполем и умеют только транслировать, и ничего больше. Не могут заживить самой малой раны, не могут созидать, нет! Только разрушение сопутствует трансляции…

— Я сам понимаю, шеф, — говорит Риполь. — На чистой науке долго не продержишься. Когда появились… эти?

— Сегодня утром. Завтра они будут здесь и начнут распоряжаться. Будет поздно, Рип. И будет вот что…

Рваная лязгающая музыка стучит за экраном, будто захлопываются тяжелые двери и падают крышки, окованные железом, и барабаны вдалеке тянут дробь тревоги или казни.

Наплыв. Человек в полосатой тюремной одежде валяется на каменном полу. Слышен голос: «Убрать! В „Диадор“ его, мерзавца! Возьмете дубль на воспитание…»

Хохот. Голос договаривает, захлебываясь отвратительным смехом:

— Будет палачом, палачиком… Перевоплощение!

Наплыв. Легковая машина идет по шоссе, водитель курит. В зеркале видно, что далеко позади идет крытый грузовик. Б кабине грузовика офицер опускает бинокль и говорит в переговорную трубу:

— Включить. Дистанция триста метров.

Впереди на шоссе водитель исчезает, пустая одежда падает на сиденье. На воротнике рубашки дымится сигарета. Машина вылетает в кювет, переворачивается, горит. Мимо проезжает грузовик, офицер смотрит прямо перед собой, на дорогу.

— …Понятно, Риполь? Проведете процесс. «Диадор» уничтожить, дневники сжечь… Кувалду возьмете в мастерской.

— Не могу, учитель. Я слабодушен, не могу. Пригласите другого ассистента.

— Не выйдет. Я хочу достойно уйти от этой мерзости. Первая проба «Диадора» на человеке в честь Винера. Вы это сделаете с блеском, Рип. Никто другой не справится.

Разговор идет спокойно, на приглушенных тонах. Так же тихо, почти неслышно, откинув голову и закрыв глаза, Риполь отвечает:

— Знаете, что? Идите к черту… учитель.

— Вот как… Дружище Рип, заставить я не могу никого, но вас я могу просить… Не понимаете? А вы знаете, что Они сделают с тем, кто уничтожит аппарат? Кого, кроме вас, я пошлю на такой риск? Тюрьма, пытки и дилемма: восстановить аппарат или сгнить заживо! Подумайте, и не надо плакать. Подумайте, взвесьте еще раз. Нынешней ночью Валлон ждет нас обоих. Я уплатил ему за двойной риск, сегодня же он сделает вам пластическую операцию. Все готово — документы, одежда. Будете работать в его клинике. Отвечайте, я жду.

Опять двое сидят в кожаных креслах, и яблоко по-прежнему лежит на столе. Риполь вытирает глаза и складывает платок — внимательно и аккуратно, как было заглажено. Разворачивает, подносит к глазам и опять складывает…

— Идемте, — говорит Бронг. — Пора. Не нужно тянуть. Идемте, Рип. Я приказал поставить приемник и передатчик рядом, чтобы вы могли наблюдать их одновременно.

…В пустом кабинете раздувает ветром занавески, блестит колпачок авторучки, лежащей наискось у бювара, а врачи проходят приемную и спускаются по темной лестнице — Бронг впереди и в двух шагах позади Риполь. Они идут мимо стеклянных дверей по широкому больничному коридору. Сестры в монашеских чепцах встают из-за белых столиков. Они кланяются и смотрят вслед, и с ними смотрит Василий Васильевич. Вместе с сестрами и подслеповатой санитаркой в холщевом халате он смотрит вслед доктору Бронгу и одновременно чувствует, что все эти люди, двери и стеклянные столики смотрят вслед ему — как он идет, чтобы принять то последнее, что ему отмерено в жизни, и пусть это — последнее, но почему это — последнее, и ничего нельзя сделать насовсем, навсегда, а двое идут и идут, и глянцевый линолеум поскрипывает под их каблуками.

Открывается дверь. Седой человек, не оглядываясь, входит в нее, и Василии Васильевич понимает теперь, что путь ведет Бронга в будущее. Из прошлого в будущее. Есть прошлое у доктора Бронга, и поэтому есть будущее, но что есть у Поварова Василия Васильевича?

…Дверь закрывается медленно, как будто время пошло медленней, и он вглядывается в свое прошлое, и ничего не видит. Обрывки, кусочки. Университет, оставленный вовсе не из-за любви великой, а от лени и слабости. Потом одна работа, другая, и вот ему уже пятьдесят два, и что он такое? Кассир… Разве в том дело, что он простой служащий? «Спиноза шлифовал камни, Сервантес был солдатом», — думает Василий Васильевич, и почему-то его обдает безнадежностью. «Сервантес был простым солдатом, и у него была великая любовь, о которой теперь никто не знает», и он снова пытается вспомнить что-нибудь о себе, но тщетно. Ничего значащего нет позади, только короткие годы с Ниной и потом длинные годы без нее, и все уже потеряло смысл. Он хочет вспомнить ее лицо и видит только фотографию, ту, что стоит в нише буфета — смущенную улыбку и потускневшую ореховую рамочку.

Но поздно вспоминать. Путь окончен. Двое вошли в лабораторию, прогрохотала дверь, затянулись винтовые затворы на косяках. Поздно, поздно…

Высокий зал. Стеклянные стены, за которыми городская ночь мечется и прыгает огнями. Два блестящих длинных ящика посреди зала. Бронг осторожно кладет шприц и говорит голосом Василия Васильевича:

— Ну, вот. До свидания, дружище Рип. Спасибо. Не грусти. Я засыпаю… Начали…

Резкими, ловкими движениями Риполь укладывает его в правый ящик, швыряет вниз прозрачную крышку и сейчас же рывком посылает вперед рукоятку, а сам смотрит, вытянув шею… правый ящик, левый, и вот в правом мутнеет прозрачная жидкость, скрывая тело, а в левом мутная светлеет. Что-то лежит на дне.

Крышка отскакивает в пространство между ящиками. Риполь быстро, осторожно ведет рукоятку к себе. Он стоит у приборного пульта и напряженно следит за стрелками. Внезапно он оставляет пульт и перебегает к ящику. Рука в высокой резиновой перчатке ныряет под голову тому, кто лежит на дне…

Василию Васильевичу вдруг стало нехорошо — мутно, тошно. Он смотрел, вцепившись в подлокотники, как Риполь поднимает над дымящейся жидкостью его плечи и слепую голову. Со лба и редких волос стекала мутная жижа.

Человек открыл глаза. Они были туманны, и веки еще закрывали зрачки наполовину, но левая бровь была приподнята и чуть изогнута, и это придало бессмысленному лицу скептическое и насмешливое выражение.

…Василий Васильевич вскочил и ударил ногой в дверь. Он еще успел почувствовать, что сидит в горячей ванне, голый, а Риполь смотрит прямо ему в лицо, но дверь ложи распахнулась, и он пробежал через вестибюль и очутился на улице. Послышалось хихиканье, замок защелкнулся со звоном и стуком.

Луна висела прямо над переулком. Поваров один стоял у подъезда, окрашенного в грязно-бурый цвет. Он подергал ручку — заперто. Он посмотрел вверх — никакого намека на вывеску кино.

Старинный дом, ветхий, желтовато-серый.

Было совсем тихо, лишь стучали твердые шаги за углом. Маленькая вывесочка блестела у подъезда, но муть плыла в глазах — ничего не прочесть… Василий Васильевич дернул ручку — раз, другой, третий. Массивная медная ручка в виде львиной лапы с кривыми когтями…

— А, это вы… Что вам здесь нужно?

Милиционер шел по мостовой, придерживая полевую сумку.

— Не знаю, — сказал Василий Васильевич. — Как называется этот кинотеатр?

Милиционер смотрел на него с непонятным выражением в глазах:

— Кинотеатр? Пойдемте-ка отсюда…

Лейтенант бросил папироску и уже приготовился взять его за локоть, но тут дверь открылась, и целая толпа сразу выскочила на мостовую и окружила Василия Васильевича.

— Пойдешь под суд, — сказал Терентий Федорович.

Римма Ивановна вздохнула и ответила:

— Вместе с вами, директор.

— Я в уголовщине не повинен, почтеннейшая…

— Ну, Терентий Федорович, ну какая это уголовщина?

— Молчать! Гнать тебя надо из врачебного сословия! Девчонка…

Римма Ивановна вздохнула в трубку. Вздох был усталый и виноватый, и Терентий Федорович смягчился.

— Где он сейчас, твой кассир?

— Спит в лаборатории.

— Опять гипноз? — прямо-таки взревел директор и не дожидаясь ответа, приказал: — Ждите. Через полчаса приеду.

Он тут же опустил трубку, чтобы не слышать вздохов Риммы Ивановны; посмотрел на часы. Шесть тридцать утра — Давид Сандлер с шести за работой, к восьми тридцати отбывает в свою клинику, следовательно, ловить его надо сейчас. Он снова взял трубку и услышал встревоженный голос Рахили Сандлер.

— Рушенька, — льстиво и решительно сказал Терентий Федорович. — Да, это я, и совершенно ничего не случилось. Давид работает, конечно? Пригласи его к аппарату… ничего, совершенно ничего не случилось… экстренная консультация… хорошо, перезвоню.

Он выждал две минуты, пока Рахиль перенесет аппарат в кабинет — у Сандлеров телефонные штепсели в каждой комнате.

— Давид? Слушай, Додик… и не подумаю оставлять тебя в покое. Одевайся, почисть сюртучок веничком… да помолчи! Через четверть часа я заеду за тобой, да, очень важно.

Выглянул в окно — машина чинно стояла двумя колесами на тротуаре. Каждое утро он удивлялся, увидев ее на месте, — рано или поздно она сломается, наконец, и он сможет ходить пешком. Сегодня же пойдет обедать на своих двоих. Без прогулок — в его-то годы!

— Юбилеи, — проворчал Терентий Федорович. — «Тот, чей сегодня юбилей, мне всех других друзей милей…»

В этом году им с Давидом исполнилось по семидесяти пяти лет. Постукивая тростью по лестнице, и отпирая машину, и прогревая двигатель, он готовился к тяжелому, длинному дню — ох, в недобрый час он согласился на директорское кресло!

…Он предвидел неприятности уже тогда, когда в подвале его института появилась новая табличка: «Лаборатория электрогипноза» — в несчастливом соседстве со студией кинолюбителей. У него были принципы. Одним из первых значился: «Только молодость способна на истинное творчество». В соответствии с этим правилом он и подписывал им ассигнования — немного, очень немного, скромно. Он разрешил им работать по ночам. Студентам-медикам, студентам-психологам, молодым инженерам. Отпустил к ним Римму — очень, очень способная девочка и красавица! Талант в сочетании с обаянием. Он знал, что молодые инженеры, энтузиасты, все поголовно влюблены в молодую начальницу и что окрестные радиоинституты платят тяжелую дань новой лаборатории. Хитростью, просьбами, обаянием они собрали в своем подвале такое количество электронного оборудования, что пришлось нанять нового завхоза, отставного флотского радиста. И спустя пять лет, когда «электронный гипнотизер» по всем критериям перекрыл любого живого и Римма Ивановна закончила докторскую диссертацию, тогда начались неприятности.

К тому времени лаборатория захватила уже весь подвал, оставив место лишь для киностудии. Возможно, это соседство и навело их на мысль — снять экспериментальный гипнофильм под названием «Транслятор Винера». В сущности, примитивная идея. На кинопленку, рядом со звуковой дорожкой, записывается программа для электронного гипнотизера, и каждому зрителю внушается автоматически, что он не только сидит в зале, но и действует на экране. Перевоплощается, так сказать, в любое действующее лицо, на выбор… По возрасту и наклонностям. Х-м… Незачем теперь утверждать, якобы он, Терентий Трошин, предвидел недоброе. Ничего он не предвидел! Резвился он, вот что. Резвился. Хихикая, предлагал сделать главным героем собаку — ему, дескать, хотелось бы перевоплотиться в хорошенького песика и перекусать своих милых сотрудников поголовно. Великодушно разрешил съемки в своем кабинете, в вивариях, в клиническом корпусе. Дальше — больше, сам согласился поиграть в главной роли… старый дурень… юбиляр. Но этой глупости — показывать гипнофильм неподготовленному пациенту — этой глупости он не санкционировал.

Точно через пятнадцать минут он подъехал к Сандлерам. Главный психиатр республики стоял у подъезда, задрав массивную голову, и оглядывался с крайним недовольством.

— Что случилось, Терентий?

— Садись, Давид, расскажу по дороге, — он перебросил трость на заднее сиденье.

— Никогда не езжу рядом с шофером, — сказал Сандлер.

— Садись, садись… Слушай. Нынешней ночью Римма Ивановна с компанией решили испробовать гипнофильм на неподготовленном пациенте. Заманили какого-то кассира с улицы…

— Возраст?

— Около пятидесяти.

— Дебил?

— Господь с тобой, Давид! Нормальный обыватель.

— Почему же такое легкомыслие? Зачем пошел?

— Обманом завлекли, убедили его, что в здании института кинематограф.

Сандлер гулко засмеялся.

— Смешно и грустно, Давид. Он вообразил себя Бронгом. Якобы он и есть ретранслированный ученый, понимаешь?

— Ein großischer Skandal, — сказал Сандлер. — Криминал налицо… Посмотрим, что можно сделать, старый хитрец.

Терентий, Федорович пожал плечами. Почему же хитрец? В гаком щепетильном деле естественно заручиться поддержкой сановного друга.

— Я запретил им предпринимать что-либо до нашего приезда. Пока что он спит.

Они вышли из машины и в полутемном вестибюле миновали кабинку вахтера, в которой прошлым вечером сидела Олечка-Симплиция, изображавшая кассиршу. Об этой подробности профессор уже слышал, но про балаган с «узнаванием» около кассы ему не рассказали — не осмелились. Прошли через конференц-зал — экран еще не успели убрать со сцены. Было слышно, как ночная вахтерша запирает за ними входную дверь, придурковато хихикает — бывшая пациентка, так и прижилась в институте.

— Богадельня, — сказал Терентий Федорович.

Еще по-ночному тихо было в здании. Из вивария доносился смутный лай собак и визгливое уханье двух шимпанзе. Но когда они подошли к подвальной лестнице, раздались громкие голоса и навстречу выбежала бледная Римма Ивановна. Увидев начальство, остановилась — слезы брызнули, из глаз.

— Ein großischer Skandal, — величественно повторил Сандлер. — Успокойтесь, коллега. Образуется, как сказал Лев Толстой…

— Все пропало, — всхлипнула Римма Ивановна. — Он проснулся и ушел через черный ход, через двор…

— А, чепуха, — воскликнул директор, — давно ли… едем вдогонку!

И тут его перебил Давид Сандлер:

— Насколько я понимаю, молодым людям неизвестен ни адрес, ни фамилия испытуемого… не так ли?

Римма Ивановна плакала. Профессор Трошин в гневе стучал тростью по каменным плитам. Бее было так, как сказал Сандлер. Они нарушили психику здорового человека и потеряли его в большом городе безвозвратно. Как его найти? В городе несколько тысяч кассиров, а кроме того, что он кассир, ровным счетом ничего не было известно…

В городе было несколько тысяч кассиров, и для пятой их части начинался горячий день. Василий Васильевич, собственно, даже во сне помнил, что утром к нему явятся три десятка инкассаторов из институтов и прочих мест, а он выдаст им круглым счетом два миллиона рублей новыми деньгами. Проснувшись, он глянул на часы — без пяти семь! Поскорее он спустил ноги с кушетки, приоткрыл одну дверь, другую, неожиданно попал во двор и удалился через незапертые ворота. Банк открывался в девять — Василий Васильевич как раз успеет зайти домой, позавтракать и побриться и, как обычно, прогуляться пешочком до банка. Вчерашние события вспоминались ему довольно смутно, забор и ворота института, выходящие в проулок, не вызывали никаких ассоциаций. Хмурясь и пожимая плечами, Поваров одернул помятый пиджак, подтянул галстук и направился к дому.

В этот самый момент к институту подкатил «москвич», с двумя профессорами, и вахтерша в шляпке отпирала им дверь. В этот самый момент Толик Погосьянц метнулся по двору и, как черная молния, понесся по проулку, но в сторону, противоположную той, куда направился испытуемый. А Василий Васильевич степенно шагал к дому, удивляясь про себя — как так получилось. Он отлично помнил вчерашнее, но до какого-то момента. Как он рассердился неизвестно на что и отправился коротать вечер в кино — помнил. Милиционера тоже помнил, и желтый свет плафона… стоп, стоп! Пусто. Воспоминание тренькнуло, как балалаечная струна, и исчезло. Растворилось в теплом асфальтовом запахе июльского утра — надвигался жаркий день. И в его горячем ритме, в деловом напряжении, в сутолоке людей у кассового окошечка Поваров окончательно пришел в нормальное состояние, как будто он провел эту ночь в своей постели, а не на жесткой кушетке, покрытой белой медицинской клеенкой. Можно было считать, что Римма Ивановна беспокоилась напрасно — Погосьянц был отличный гипнотизер. Это он уверенным, жестким, повелительным голосом своим вверг Поварова в забытье и приказал: «Вы не помните, вы ничего не помните, спите! Проснувшись, вы ничего не будете помнить».

…День получки миновал. Отшумели во дворе казначейские фургоны. Разъехались кассиры, сопровождаемые молчаливыми охраняющими. Захлопнулись кассовые окошечки, улетели со столов голубые листки чеков, поручений и прочей бухгалтерской фанаберии. Василий Васильевич вымыл руки, взял с крючка кошелку с двумя пустыми бутылками из-под кефира и обычным маршрутом зашагал домой. Все, как обычно: любезное «будьте здоровы» милиционеру у подъезда; две булочки и половину «бородинского» — в угловой булочной; две бутылки кефира и сырок — в маленькой прохладной молочной. Все, как обычно. Давно знакомые лица улыбаются из-за прилавков постоянному покупателю. «Мне как всегда. Доброго вечера, Анна Петровна». Усталое удовлетворение — день зарплаты позади, завтра будет полегче. Лестница. Узкое пыльное окошко — нет, мимо, мимо! Не надо воспоминаний. Старость — время воспоминаний, но что толку вспоминать, как двадцать пять лет назад они стояли с Ниной на этой лестнице и смотрели в это окошко? И тогда оно было пыльное… Мимо.

Василий Васильевич поспешно управлялся в жаркой квартире — спрятал кефир в холодильник, переменил пиджак и аккуратно к своему сроку явился на бульвар играть в домино с пенсионерами. Когда он усаживался на скамью, то все еще не помнил о вчерашнем. Лишь невзначай его облила безнадежность: еще день прошел, и лето в разгаре, и горячо пахнут липы. Он смирно ставил кости, поглядывая на лица партнеров. Скрипели качели на детской площадке, и было все, как обычно. А потом по дорожке прошел седой человек в чесучовом пиджаке и с тяжелой блестящей тростью.

Звонко стукнуло сердце — Василий Васильевич узнал его, узнал эту легкую, мощную походку и прямую спину. Он играл Бронга, его лицо Василий Васильевич подменял своим! О, теперь он вспомнил! Как они вернули его с улицы, извинялись, успокаивали. Объясняли, что он смотрел гипнофильм, что он — вовсе не Бронг… Что же было потом?

— Козлы! — рявкнули жаждущие за спиной. — Вылезай!

Поигрывая, взблескивала трость. Седая голова сверкнула на повороте. Василий Васильевич подвинулся на край скамьи и смотрел, не решаясь пойти вдогонку. Что он ему скажет? Что Спиноза шлифовал камни? Что ему опостылело в четверть шестого заходить в булочную? Что он прикоснулся к их жизни и отныне не в состоянии жить по-старому? Ведь он — жесткий и самокритичный человек и понимает, что стар и мало образован для новой жизни. Потеряно, потеряно! Прошла жизнь, каюк…

Он взял бумажку с записью очков, огрызок карандаша. Перевернул чистой стороной вверх. Нет, жизнь не перевернешь на чистую сторону… А постой-ка, Поваров… Неужто история Бронга, наивная фантастика, растревожила тебя так сильно?

Василий Васильевич сидел у стола, чертил карандашом по бумажке. Уже давно Терентий Федорович скрылся за липами, знакомые шахматисты устроились на соседней скамье. «Что же было потом? — думал Василий Васильевич. — Когда Бронг-дубль вышел в ночной город под свет реклам? A-а, в клинику его отвез Риполь, в клинику Валлона… Но после клиники?»

Кто я такой?! — гулко рвануло в сердце.

Он огляделся, чтобы утвердить себя в реальном мире. Вот будочка, где выдают игры, вот постылые доминошники стучат по всей аллее. Малыш в синих трусишках перебирает сандалиями по вертящейся бочке. И вот он сам. Кто он такой, чего ему надо, почему его тянет неизвестно куда? Он скомкал и отбросил бумажку. Невозможно было сидеть и ждать неизвестно чего. Бронг он или Поваров, или кто-то неведомый — теперь все равно. Пуще смерти он страшился, что дверь больше не откроется, что над ней окажется вывеска кинотеатра, что переулка такого нет…

— Пойду. Будь что будет, — произнес он, поднимая левую бровь.

Поднялся, пошел по аллее — сразу, с места широким размашистым шагом. Вдоль лунок — следов от трости.

Горячий июльский ветер заносил следы песочком, сдул со стола бумажку с записью очков. Покатил в траву. На обороте бумажки четким банковским почерком — рондо была выписана формула. Красивая формула с интегралами, сложными степенями и прописной сигмой за знаком равенства.