Независимое государство Доримар — страна маленькая. С юга ограждена морем, с севера и востока — горами, между горами — просторная и богатая равнина, орошаемая двумя реками. Край этот весьма разнообразен — пейзажами и растительностью. На западе, удивительным образом контрастируя с пасторальной скромностью центральной равнины, облик этой земли становится если не тропическим, то уж, во всяком случае, экзотичным. Впрочем, чему удивляться: за Спорными горами, которые окружают Доримар с запада, лежит страна Фей или, как ее еще называют, Фейри. Однако государства эти не общаются между собой уже много столетий.

Общественным и торговым центром Доримара является его столица, город Луд туманный, расположенный у слияния обеих рек примерно в десяти милях от моря и в пятидесяти от Эльфовых гор.

В городе этом нетрудно отыскать все, что делает милым сердцу древнее поселение. Заросшая плющом старинная ратуша построена из радующего глаз золотистого кирпича, освещенная солнцем, она очень напоминает гнилой абрикос; есть в нем и гавань, в нее заходят суда под белыми, красными и бурыми парусами; а также невысокие кирпичные дома — не просто скорлупки, где прячутся человеческие создания, а древние живые существа, с каждым поколением обновляющиеся и изменяющиеся. Есть в нем стародавние арки, обрамляющие изящные ландшафты, и живописное старинное кладбище на самой вершине холма, и крохотные открытые площади, на которых несут караул забавные барочные статуи усопших граждан, окруженные стайками птиц, влюбленными парочками, роями насекомых и детей.

Не каждый город может похвастаться двумя реками. А Луд — может.

А деревьев в нем столько, что и представить себе невозможно.

Красивейший из домов Луда туманного из поколения в поколение принадлежал семье Шантеклеров, что на местном наречии означает петух. Дом сложен из красного кирпича, фасадом обращен в тихий переулок, выходящий на Высокую улицу, старательно оштукатурен, украшен изящными цветами, плодами и раковинами, а над дверью — задиристый стилизованный петушок — герб семейства. Позади дома — просторный сад, спускающийся к речке Пестрянке. Цветов здесь видимо-невидимо, однако растут они не везде, а только в окруженном стеной огороде, аккуратными лентами окаймляя грядки с овощами. Здесь же весной можно обнаружить приятнейшее среди всех возможных в саду сочетаний — густые тисовые изгороди и цветущие фруктовые деревья. За пределами огорода нужды в садовых цветах нет, ибо им находилось здесь множество заменителей. Ведь когда некая вещь оказывается не менее удивительной, чем первый букетик фиалок в марте, когда она своим изяществом, пестротой и неожиданностью намекает на то, что Создатель всецело поглощен эстетическими соображениями и сочетает предметы несочетаемые просто потому, что они так хорошо смотрятся вместе, тогда это нечто способно самым восхитительным образом исполнить роль цветка.

Ранней весной роль цветов в садике Шантеклеров исполняют голубки, чьи грудки переливаются сливовым цветом, и когда они вперевалку расхаживают на коралловых ножках по просторной лужайке, она кажется еще более зеленой. Стволы берез буквально слепят своей белизной, точь-в-точь как акация в полном цвету. Белый павлин в саду, создание суетливое и крикливое, тоже похож на цветок.

Наконец и сама река, как палитра художника, в ней отражаются широкими мазками краски неба и земли, осенью на ее поверхности красные и желтые листья, они вполне могли упасть в воду с деревьев страны Фейри, где находился ее исток, — даже сама река могла считаться одним из цветов, растущих в саду Шантеклеров.

Еще есть там оплетенная ветвями грабов аллея. Прогулка по такой аллее — настоящее приключение для наделенного фантазией человека. Сделаешь несколько шагов по аллее и понимаешь, что лучше было бы сюда не ходить. И дело вовсе не в воздухе, который ты вдыхаешь, а в тишине… в почти осязаемом молчании деревьев. И ты думаешь: неужели единственным выходом отсюда является то круглое и далекое крохотное отверстие, которое маячит где-то впереди? Но ты ведь не сумеешь протиснуться сквозь него! Надо повернуть назад… но слишком поздно! Просторный портал, через который ты вошел в аллею, превратился в маленькую круглую дырочку.

Господин Натаниэль Шантеклер, нынешний глава семьи, обладал типично доримарской внешностью: полный, румяный, рыжеволосый, со светло-коричневыми глазами, в которых играли еще непроизнесенные шутки, как форель в горном ручейке.

В духовной сфере он также походил на типичного доримарита; впрочем, классифицировать души своих соседей небезопасно: в конечном итоге всегда останешься в дураках. Любую встречу с любым другом нужно воспринимать как сеанс, когда друг невольно позирует перед тобой для портрета… портрета, который, впрочем, может остаться незаконченным даже после его или вашей смерти. И хотя занятие это считается увлекательным, художники к концу жизни превращаются в пессимистов. Ведь сколь симпатичным и веселым ни было бы лицо, сколь богатым ни казался бы фон первого примитивного наброска, тем не менее с каждым новым прикосновением кисти, с каждым крохотным пересмотром «ценностей», с каждым изменением светотени обращенные к вам глаза все более смущают вас. И в итоге оказывается, что вы в ужасе разглядываете собственное лицо — как в зеркале при свете свечи в наполненном тишиной доме.

Все, кто знал господина Натаниэля, не только удивились бы, но и ушам своим не поверили бы, скажи им, что он не принадлежит к числу счастливых людей. Тем не менее дело обстояло именно так. Жизнь его временами отравлял какой-то непонятный страх, он то усиливался, то утихал, но никогда не проходил полностью…

Натаниэль знал точную дату рождения этого страха. Однажды вечером, многие годы назад, он, совсем еще юный, и его друзья задумали одеться призраками своих предков и попугать слуг. В реквизите не было недостатка, поскольку чердак дома Шантеклеров был наполнен наследием прошлого: причудливыми деревянными масками, старинным оружием и музыкальными инструментами, а также старыми костюмами — трагическими жреческими одеяниями. Там пылились целые сундуки, набитые шелковыми тканями, с вышитыми или нарисованными на них любопытными сценками. Кто же не удивлялся и не пытался понять, в каких таинственных лесах наши предки находили модели для зверей и птиц, вышитых на их гобеленах, и на какой планете разыгрывались те сценки, которые были изображены на ткани? Кто знает, что именно некогда спрятали под стежками пальцы, вышивавшие их и теперь давно уже мертвые… можно только представить насмешливую улыбку, которой эти лукавые обманщики собственного потомства сопровождали свою работу. Действительно, слова февраль, соколиная охота или жатва хотят заставить нас поверить в то, что они всего лишь иллюстрируют занятия, присущие различным месяцам или временам года. Однако нас не проведешь. Эти занятия не присущи смертному человеку. И какого рода люди населяли землю четыре или пять столетий назад, какими странными познаниями они обладали, какие зловещие дела вершили, этого мы не узнаем. Наши предки надежно хранят свои тайны.

Среди старинных вещей в доме Шантеклеров не было недостатка и в тех утонченных и умудренных игрушках — веерах, фарфоровых чашках, гравированных печатках, — которые после смерти игравшей с ними цивилизации сделались жалкими и молящими — как веселые мелодии, неизбежно становящиеся жалобными после того, как превращается в пыль впервые пропевшее их поколение. Впрочем, всякий мог ощутить, что игрушки эти никогда не были по-настоящему фривольными — и в цвете их, и в очертаниях проступала некая любопытная серьезность. К тому же изображения на этих эфемерных предметах нередко имели особую мораль, потому что намекали на афоризм или загадку. Скажем, на веере, разрисованном одуванчиками и фиалками, было написано: «Почему меланхолия подобна меду? Потому что она сладка, и ее приносят цветы».

Эти пустяки явно принадлежали к периоду более позднему, чем маски и костюмы. И все же и они весьма далеко отстояли от жизни современных доримаритов.

Итак, когда они набелили лица мукой и нарядились самым фантастическим образом, Натаниэль схватил один из старых музыкальных инструментов, некое подобие лютни с резной петушиной головой, и, воскликнув:

— Посмотрим, можно ли выжать из старушонки какой-нибудь звук! — грубо тронул отсыревшие струны.

Вся компания услышала только одну ноту, настолько протяжную, леденящую кровь и завораживающую, что на несколько секунд молодые люди застыли, словно окаменев.

Наконец одна из девиц исправила положение: насмешливо взвизгнув и приложив руки к ушам, она воскликнула:

— Спасибо тебе, Нат, за кошачий концерт! Хуже не придумаешь.

Один из молодых людей со смехом подтвердил:

— Должно быть, эту ноту издал один из твоих предков, который хочет, чтобы его выпустили с того света и налили стаканчик любимого кларета.

Вскоре все забыли об этом инциденте. Все, кроме Натаниэля.

Он так и не стал прежним. Многие годы Нота эта венчала все его сны, являясь точкой, к которой сходились все их окольные и как будто бессмысленные хитросплетения. Казалось, Нота представляла собой нечто живое, подверженное закону химических превращений, — в том смысле, как закон этот реализуется в снах. Ему снилось, что старушка няня печет яблоко над очагом в своей уютной комнате и, пока оно пузырится и шипит, няня смотрит на него со странной улыбкой, какой ему ни разу не приводилось видеть на ее лице наяву, и говори т: «Но ты, конечно, понимаешь, что на самом деле это не яблоко. Это Нота».

Переживание это сказалось на его отношении к повседневной жизни. До того как господин Натаниэль услыхал эту Ноту, отец его уже испытывал некоторую неловкость, вызванную нелюбовью сына к повседневным делам и склонностью к путешествиям и всяческим приключениям. С уст молодого человека даже сошло пожелание быть капитаном любого из кораблей отца, но только не оседлым владельцем всего торгового флота.

Но после того как Нота прикоснулась к его слуху, во всем городе нельзя было найти среди молодых людей столь же уравновешенного домоседа. Звук этот пробудил в Натаниэле некую вдумчивую тоску по прозаическим предметам, которыми он и без того обладал. Ему стало казаться, что он потерял то, что на деле оставалось в его руках.

Отсюда родилось не покидавшее его ощущение тревоги, к которому примешивалось недоверие к нежно лелеемым им домашним вещам. Какой бы привычный предмет — гусиное ли перо, трубку или колоду карт — ни держал он в руках, каким бы заученным наизусть действием ни был занят: снимал ли с головы ночной колпак, или, напротив, водружал его на голову перед отходом ко сну, или же проводил еженедельную ревизию собственных доходов, это — скрытая то есть угроза — набрасывалось на него. И тогда он в ужасе взирал на свою мебель, свои картины и стены с единственной мыслью о том, какую невероятную сцену им предстоит однажды увидеть, какое жуткое испытание предстоит перенести ему самому в их окружении?

Посему иногда ему случалось взирать на настоящее с мучительной нежностью того, кто вспоминает минувшее: на жену, вышивавшую возле лампы и делившуюся с ним накопленными за день сплетнями; или на маленького сына, игравшего на полу с огромным мастифом. И эта ностальгия по тому, что было при нем, звучала и в крике петуха, который повествует и о плуге, вспарывающем землю, и об аромате сельских просторов, и о тихой суете на ферме, как о происходящих сейчас, одновременно, и сразу оплакивает их, как совершившиеся века назад.

Однако сия тайная отрава даровала ему и некие радости. Дело в том, что страшившая его неизвестная вещь иногда представлялась ему в виде, скажем, только что сложенного капюшона. Потом, с его точки зрения, было истинным и тонким удовольствием лежать по ночам в теплой пуховой постели, прислушиваясь к дыханию жены и шелесту листвы за окном.

Тогда он говорил себе: «Как все это приятно! Как уютно! Как тепло! Как непохоже на ту уединенную пустошь, когда на мне не было плаща, и ветер с радостью пробирался во все щели моего камзола, и ноги мои болели, и скудный свет Луны не мог помешать им то и дело спотыкаться, и это таилось во тьме!» — стараясь подчеркнуть свое нынешнее благополучие неким вымышленным и уже оставшимся позади неприятным приключением, изложенным подобными словами.

Поэтому господин Натаниэль также гордился тем, насколько хорошо находит путь в родном городке. Например, возвращаясь из Ратуши в свой дом, он говорил себе: «Прямо через рыночную площадь, вниз по переулку Яблочного бесенка и вокруг герба герцога Обри на Высокую улицу… здесь я знаю каждый шаг, каждый шаг!»

И он ощущал себя в полной безопасности, чему способствовало и чувство гордости, которое приносил ему каждый встреченный на пути знакомый, каждый пес, чье имя он знал и мог окликнуть. «А вот Хвостовиля, барбос Джоселины Шумихер. А вот и Маб, сука мясника Дайкуснута, я знаю их!»

Сам того не понимая, он пытался представить себя чужаком, незнакомым никому во всем Луде, как если бы был совсем невидимым, и оттого, как ловко он находит путь в совершенно неизвестном городе, в его сознание проникало чувство гордости.

Единственным внешним выражением снедавшего Натаниэля тайного страха была внезапная и необъяснимая раздражительность, когда какое-либо безобидное слово или реплика случайным образом пробуждала к жизни эти самые опасения. Он терпеть не мог, когда люди произносили при нем такие фразы, как: «Кто знает, что-то мы будем поделывать в этот день через год?» и попросту ненавидел такие выражения, как «ну, в последний раз», «теперь уже никогда», сколь бы тривиальным ни был повод, по которому они произносились. Например, он готов был снести голову жене — а зачем она этой бестолковой особе, — если та говорила: «Никогда больше не пойду к этому мяснику» или же «Это не крахмал, а одно недоразумение. Я в последний раз крахмалю им свои воротнички».

Страх этот пробуждал в господине Натаниэле тоскливую зависть к чужим судьбам, и он самым непосредственным образом интересовался жизнями своих соседей, ну, если они протекали в сферах, отличных от той, где развивалась его собственная. Подобное любопытство создало ему репутацию — откровенно говоря, не вполне заслуженную — человека весьма душевного и полного сочувствия, и он завоевал сердца многих — морских капитанов, фермеров, старых работниц — тем неподдельным интересом, который всегда проявлял в общении с ними. Их долгие и путаные повести о смиренной человеческой жизни стали для него тем самым вошедшим в пословицу взглядом, который бросает в опрятную и освещенную лампой гостиную задержавшийся допоздна в ночи путник.

Он завидовал даже усопшим и нередко задерживался на древнем городском кладбище, с незапамятных времен известном под названием Грамматические поля. Привычку свою он оправдывал тем, что с кладбища открывался очаровательнейший вид на весь Луд сразу и на его окрестности. Однако надо признать, хотя господин Натаниэль действительно самым искренним образом любил этот пейзаж, приводили его сюда эпитафии подобные следующей:

ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ ЭБЕНЕЕЗЕЗЕР СПАЙК,

ПЕКАРЬ,

КОТОРЫЙ ШЕСТЬДЕСЯТ ЛЕТ СНАБЖАЛ ГОРОЖАН ЛУДА СВЕЖИМ И ВКУСНЫМ ХЛЕБОМ И УМЕР В ВОЗРАСТЕ ВОСЬМИДЕСЯТИ ВОСЬМИ ЛЕТ, ОКРУЖЕННЫЙ СЫНОВЬЯМИ И ВНУКАМИ.

Как охотно поменялся бы он местами с этим старым пекарем! Однако тут же являлась мысль, что, быть может, не всем эпитафиям следует полностью доверять.