Сирень отцвела. Вишни и яблони стояли в нежной завязи. Ясное солнце светило в синем небе. Белые тучки плыли, беззаботно резвясь, и поворачиваясь, точно греясь в лучах. Гектор ошалел от жары и ложился в тень. Сами мы ходили по-летнему, и я носил рубаху, и соломенную шляпу. Каждый день шла работа в огородах, а мы с отцом занялись цветами, копали землю, переворачивали, разбивали комья, делали цветочные грядки. Скоро все было кончено, цветы посажены, политы и в два дня из отмоченных семян показались ростки. Теперь оставалось только следить за ними. Майская роза расцвела. Началось приготовление розового варенья, потом жасминного, и наконец, расцвела бузина, шедшая тоже на веренье, настойку, сушку цветов для чая. В зале на столах лежали груды корешков девясила, азарума, разных трав, собранных отцом в степи. Из одних делали мы золотистые, бурые настойки, из других собирали чай от простуды, ревматизма, кашля, печени и так далее. К одним добавляли лимонную корку, к другим апельсинную для вкуса. Отец работал, как будто только корнями и цветами всю жизнь занимался. Я смотрел, помогал, учился. Но особенно любил я, когда сушили шиповник, розу и жасмин. Тогда запах становился особенно приятным и благородным. Зацвела белая акация. Стали варить из нее варенье, делать настойки. Некоторые приготовления отнимали большое время. Например, сорокатравная делалась сначала из вишневого, яблочного цвета, после чего ее загружали другими цветами и травами. Последнее добавление состояло в ягодах шиповника. Когда спирт вытягивал из них все, и ягоды становились бесцветными, отец говорил: “Ну, теперь, слава Богу, настойка закончена!” Он смотрел в последний раз на свет сквозь бурую жидкость и заключал: “Хороша!” — запечатывал сургучом и относил в кладовую. Зимой, если потребуется, бутылку раскрывали, и ее чудный, благотворный запах вырывался всеми силами лета наружу.
Много больных пробовало наши настойки, хвалило их, выздоравливало, а после спрашивало, как и из чего все сделано. Отец всегда рассказывал: “Отчего не сказать добрым людям?” И благодарные старики, избавившись от ломоты, приносили меду, яиц, кусок сала — так, что в накладе отец никогда не был. Но если он и принимал дары, то всегда говорил: “Зачем же? Травы Божьи, и помощь моя тоже от Него”. Но тут появлялась мать и забирала принесенное, говоря: “А дети-то? Забыл, что ли?” Отец сдвигал плечами, уходил в зал и становился на молитву. Между тем, та же мама раздавала хлеб, сало, овощи беднякам каждое утро, так что, бывало, проснешься, а под окнами: “Бу-бу-бу! Бу-бу-бу!” — уже идет разговор. Приходили бабы на заре, зная, что мама вставала рано, и раньше, нежели отец закончит чтение Правил, расходились. Не бывало у нас, чтоб привезенный из церкви хлеб скармливали курам, или животным. Отец требовал, раз пришло из церкви, то все должно быть либо съедено, либо дано бедным. Делалось это просто, как должное. Народ за это любил нас, и даже в революцию, когда пришли громить дом, то не наши односельчане, а чужие, из третьей деревни. Свои же стояли и укоряли грабителей. Свои же, когда я приехал с фронта, приняли меня как родного, укрывали от красных и помогли бежать, когда стало известно, что собираются меня арестовать. Так что с нашими мужиками мы расстались по доброму, без огорчения.
Домашний мир наш не нарушался в годы предвоенные никакими спорами, недовольством, или жалобами. Громко говорить вообще никто не говорил, а кричать можно было лишь во дворе, но не в комнатах. Помню, мальчишкой, разбежишься, откроешь сразмаху двери, и сейчас же перейдешь на чинный, тихий шаг, а к отцу или матери обращаешься тихо, без выкриков, даже если и следовало бы. Это наложило на меня печать. Первое, что делаю, стараюсь овладеть волнением, а затем уж начинаю говорить.
Так делали родители, прислуга, все. Потому-то и после, когда слышишь галдеж где-либо, стараешься в него не вступать и держаться в стороне.
С раннего утра в доме шла работа. Сначала вставали, умывались, отец шел в залу, зажигал свечи перед образами, лампадки, надевал епитрахиль и молился. Мать, после своей молитвы, шла готовить чай, а дети должны были только, когда являлся отец, садиться за стол. Чай пили без разговоров. Когда чай кончался, надо было идти в сад, помогать отцу — смотреть за деревьями, опрыскивать яблони, или сливы, или же поливать клумбы цветов. Клубника особенно требовала тщательного ухода. Зато когда вызревали ягоды, запрета не было, ешь сколько хочешь! И берешь эту крупную, красную, сочную ягодину, кладешь в рот, а она сама тает. Ее запах еще полон солнца, воздуха, тепла, чуть земли, и аромат такой ягоды, величиной с добрую сливу, особенный. Никогда в городе такой не попробуешь! Это — своя ягода. Или малина, абрикосы, персики, Боже мой! Каждое утро в зеленой траве лежали упавшие абрикосы, разбившиеся в лепешку. Поднимешь такой, а он — лучше всякого варенья. Сам идет! Нигде в мире нет подобных абрикосов. А тут мать зовет: “Иди сюда!.. Слушай: на деревне, у самой реки живет старая Макариха. Знаешь ее?” — “Ну, конечно, мама. А что?” — “Вот, снеси ей этот узел”. А в узле чего только нет! И мать добавляет: “Стара она, ходить не может, а есть надо”. И я тащу узлище к Макарихе. Та с трудом выходит из хаты, принимает со слезами, благодарит: “Скажи, сынок, матушке, что благодарила, дескать, старая, никому не нужная баба Макариха!.. Родные дети забыли, а матушка всех помнит! Дай Господь ей всего доброго на этом и на том свете!” Стоишь, и у самого душа дрожит. Мать посылала меня с целью, чтоб приучить с детства к христианской любви к ближнему.
Как часто вспоминал я уже в жизни это ее воспитание! Как часто смотрел я на несчастных жертв наших дней, и сердце обливалось кровью при их виде. Не знал бы я таких высоких чувств, если бы не мать, так мудро меня поставившая на дорогу. А сколько есть матерей, которые только потворствуют сыночкам? О, если бы было больше истинных матерей, как была моя мать! Людям не пришлось бы страдать столько в жизни. И всякий раз, когда приходилось встречать людей, кто был воспитан, подобно моему, доброй, благочестивой матерью, как радовалось им сердце! Не скрою, видел таких людей и в Европе, и в Америке. Только мало таких. Но как душа оживает при виде их. Как расправляются помятые жизнью лепестки душевного цвета! Точно яркое солнышко их осветило после дождя! И так мало подобных встреч… Я видел одного такого в гражданскую войну, офицера, который лез в огонь, спасая раненых, потом плакал над раненым случайной пулей псом, и пес лизал ему руки. Слезы текли по щекам этого офицера, и слезы же текли из глаз издыхавшего животного… Видел другого, отдавшего старику свою шинелишку! Третий достал откуда-то во время ужасной голодовки, в Бельгии, кусок колбасы и радостно прибежал ко мне, говоря: “Для меня ведь много, так давай, поделимся!” — а после дележки-то оказалось, что себе он оставил меньше, чем дал мне. “Да не хочу я столько! Давай мне твой кусок”. — “Что ты? Что ты? Зачем мне столько?” Нечего и говорить, какую радость доставил он нам. Много, много лет тянутся человеческие страдания, беды, и все еще слышишь, что тот да другой кому-то помогает! Разве не у каждого бьется сильнее сердце при этом, хотя бы он [сам] и вовсе ни при чем был? Уже самый случай, что еще не перевелись подобные люди, трогает до глубины души. Помогай им самим, Господи, в жизни! Дай им радости, Царица Небесная!
Мирная, тихая жизнь наша текла как полноводная, но спокойная река. Ее струям некуда было торопиться. Она знала, что все равно дойдет до моря. И никакие волнения не помогут, потому что устье все равно будет. В этом домашнем мире росли мы, дети, как в школе, готовившей нас в любви к другим, достоинству, защите слабых и младших.
А вот и пришлось окунуться по горло в языческую, механическую жизнь чужих народов, и вспоминаешь свой родной, домашний мир, как прекрасный, детский сон. Где еще есть такая жизнь? Нигде, как на Родине. Будет она там, когда люди наши очистятся от греха, и когда возвратятся к Богу. И как просто это понять, когда воспитан добрыми родителями, что все — в Руке Божьей, и что ничего без Его Воли не бывает. Так просто видеть Волю Божью в делах и вещах. И даже больше, нет жизни, нет счастья, без сознания Бога. Самое жизнь была бы невыносимым издевательством, если бы не было Высшей Силы и Света Разума в мире. Для чего быть лучшим, добрым, если нет совершенного Добра в мире? Для чего любить людей, если нет Любви над нами? Можно жить в мире, имея Мир над собой, любить других, имея Бога Любви и верить в лучшее, имея всяческое Лучшее над собой.
Только так можно жить на земле. Остальные виды жизни — не жизнь, а одна суета. В суете жить — так не стоит того! И верующему дана непостыдная смерть. Помню, на войне, прапорщик Толовенков утром сказал, лицо сияет внутренним светом: “Ну, прощай, дорогой! Сегодня душа моя должна перед Господом стать смирно!” Попрощался и пошел, а через десять минут был убит! И душа его стала перед Престолом Всевышнего смирно, по-солдатски, отдавая честь Творцу и Зиждителю. Разве это всем дано? Нет, только верующим в Бога людям. Ибо и жизнь-то наша на земле — только временное пребывание. Мы пришли оттуда и туда же уйдем! Там и есть наша истинная Родина, а здесь — только временное пребывание, вроде комнаты, занятой в плохенькой гостинице, среди случайных людей, случайных вещей, ничего истинного, ничего вечного, а все — хрупкое, преходящее…