Отец мой, кряжистой складки человек, поверил какому-то маклеру, вложил деньги в мертвое дело, с треском их потерял, ругался, платил по векселям, еще ругался, наконец объявил неутешной матери:
— Поедем в Юрьевку!
— Зачем?
— Там Клюшниковское именье, оно так запущено, что хозяин три года ищет управляющего!.. Никто не держится!.. Приедет — и уедет!..
— “На тебе, Боже, что мне не гоже!” — возразила она, — ты что, лучше других?..
— Конечно!.. — рассмеялся папа, — да вот и Юрка — помогать будет! — сказал он, хлопнув меня по плечу, — правда, Бублик?
— Правда… ответил я, — а там речка есть?
— Не знаю, — сознался он, — ну, да это — пустяки, сделаем!
И целыми днями я ходил зачарованный, думая о предстоящем путешествии в Сорокопановский край, в Юрьевку, и о том, как будем делать речку.
Клюшников оказался человеком податливым, и дело было быстро слажено. Отец получил деньги на перевозку и первоустройство, а дальше нужно было самим размышлять.
— Да откуда ты их возьмешь?! — разубеждала мать, — подумай!.. Если другие — не смогли….
— Бублик! — серьезно сказал мне отец, укладывая чемодан, — поедешь со мной?.. Сначала мы, а потом мама и остальные. Идет?
— Неужели?! — обрадовался я, — конечно, папа!
— Ты что еще выдумал?! — сердилась мать, — куда ты поедешь с ребенком?
— Поедем, и — больше ничего! — заявил папа, — мы с Бубликом — сила! Робинзон ведь ездил!
— И еще как! — подтвердил я.
Все рассмеялись, и в конце концов мама согласилась.
На заре меня разбудили, одели, усадили в зеленую, раскрашенную розами бричку, и мы покатили, напутствуемые солнцем, причитаниями старой няни и лаем двух собак, к сожалению, оставшихся до последнего дня.
Дорога шла полями, увалами, над которыми плыло апрельское тепло, и стоял птичий свист.
Лошади фыркали, мотали гривами, бойко выстукивая копытами по мягкой, еще сыроватой земле,
По зеленой траве, в голубой бесконечности ходили овцы, черные пастухи снимали шапки, кланяясь отцу. Здоровались и встречные мужики, знакомые еще с детства. Кое-кто останавливался, заводил длинные разговоры.
К обеду мы были у Днепра, а когда стало садиться солнце, подъехали к пристани, полной народа, телег и лошадей.
Через час пришел и пароход, раскрашенный белой с черным краской и снабженный тонкой и высокой трубой, из которой нещадно валил дым.
Наша каюта оказалась рядом с огромным колесом, бившим по воде и брызгавшим в окна. Берега, то лесистые, то песчаные, поплыли мимо, медленно погружаясь во мглу, сначала розовую, после — фиолетовую и наконец — синюю.
Мы вышли на палубу. Там сидели мужики в кожухах, бабы с грудными младенцами и два или три еврея в длинных пейсах. Взглянув на них, я удивился, потому что никогда не видал подобных людей. Однако, это было не все. Порывшись в вещах, они достали талесы, надели их и принялись нараспев читать незнакомые молитвы.
— Папа… — спросил я, — почему они такие?..
— У них закон другой, они — читают библию.
— А в Христа — не верят?
— Нет, не верят…
Странные мысли поплыли в моей голове. Я знал, что Христос был еврей… Но почему же евреи в Него не верят?! Потом решил, что узнаю, когда буду большим… А потом спросил:
— А мусульмане — верят?
— Верят прежде всего в Магомета…
— А в Христа?
— И — в Христа…
— Так почему же христиане с ними воюют?
— Вырастешь — узнаешь! — ответил отец и стал у борта парохода.
Впереди сияла в лунном свете речная гладь, и оттуда шел легкий свежий ветер.
Колеса шумели, евреи причитали, а мужики, не глядя ни на кого, говорили о деревенских делах, да о скотине, уставшей от сена, а в поле — не выгнать, все принадлежит “князю”, и последний за это берет деньги.
— Папа, кто такой — “князь”? — спросил я.
— Человек, как и все… Только ему кажется, что он — лучше всех! — объяснил он.
И это запомнилось на всю жизнь. Никогда я не чувствовал потом особого трепета, многими чувствуемого, при слове “князь”.
Днепр, широкий и тихий, расстилался перед нами.
Я смотрел на луну, серебрившую легкую зыбь речную, на звезды, отраженные в воде, и думал: “Наверное, потому и евреи не верят в Христа, и христиане бьют мусульман — почему и князь забрал выгон, и берет за траву большие деньги!..”
Только пятнадцать лет спустя я вспомнил эту мысль и нашел, что она — правильна!
И как часто родители думают: “Он еще малыш!.. Ничего не понимает!..”
Резко позвонил колокол, призывая к ужину. Отец бросил за борт дымившуюся сигару и сказал:
— Ну, идем!..
Мы снова пошли по тому же коридору, пахнувшему машинным маслом, мимо стеклянной будки, в глубине которой вертелись блестящие медные части машин.
Я было загляделся на них и оступился, но отец подхватил меня и поставил на первую ступеньку десницы, ведшей в столовую.
За столами сидели уже люди, барышни, дамы и по всем направлениям бегали лакеи в белых фартуках. Это меня поразило. До сих пор я видел лишь женщин, носивших фартуки.
После, когда один из них, собирая тарелки, уронил ложку, брызнувшую темной жижицей, я понял. Это было — для чистоты.
После ужина мы легли спать. Было непривычно, что нет ни мамы, ни любимого бархатного медведя, но зато постель была такая мягкая, а папа рассказал такую прекрасную сказку, что я и не заметил, как заснул крепким сном.
Слова отца еще гудели, но откуда-то из серебристой дали шел в полосатом халате давешний еврей, за ним — мужик, говоривший о князе, а после — и сам князь, усыпанный золотом, камнями, и вертевший длинный ус.
— Я — лучше всех! — говорил он грозно, — кто посмеет со мной спорить?
— Неправда! — сказал я, — у нас дома — много портретов, все это — наши предки! На них — тоже, как и на вас, — и золото, и звезды! А папа сказал, что вы такой же, как и все мы!
— А!.. — рычал князь, — так это — ты, негодяй!.. — и потянулся ко мне. — Я тебя!.. Я тебя!..
Я открыл глаза.
В каюте играло красное солнышко, а у постели стоял папа, одетый и чистый.
— Вставай, Бублик!.. — говорил он, — сейчас пристань… Надо успеть одеться!
Я быстро вскочил, умылся, оделся и вышел на палубу, где, у кучи вещей стоял матрос, а два других держали в руках по канату, которые они должны были бросить на пристань, плывшую наискось на нас.
— Стоп! — крикнул в трубу капитан, — малый назад!.. Стоп!.. Малый назад!.. Стоп!.. Отдавай!.. Концы, черти!..
Матросы бросили канаты. Их быстро нацепили на тумбы, пароход дернуло, потом завертелся барабан, накручивая натянувшиеся канаты.
— Стоп! — закричал капитан. — Давай трап!
Грохнула доска с перилами и по ней двинулись пассажиры с вещами, чемоданами, корзинками и узлами.
На борту завертелась лебедка, и на воздух один за другим поднялись ящики.
Мы вступили на деревянную пристань.
Папа заплатил матросу и сказал мне:
— Постой здесь, никуда не ходи!.. Я сейчас приду…
Я стал у вещей, глядя то на реку, то на баржу, плывшую посредине, то на пароход, собиравшийся отчалить.
Вот колеса зашумели; мелькнули, упав в воду, канаты, и пароход медленно поплыл. Над колесами горела золотом с красным надпись: “Архип Осипов”.
В зеленоватые столбы пристани била волна, на которой танцевала апельсинная корка.
Два грузчика сидели на ящике и ели тарань с луком.
— Мало грузов… — сказал один, чернобородый, говоривший нараспев.
— Перяд Пасхай-то! — иронически подтвердил другой, помоложе, — а ты ситнаво не хош?
— Давай и ситнаво! — ответил бородач.
Тогда другой вонзил нож в огромный хлеб и отрезал большущий ломоть.
Я смотрел на них, чувствуя, что и сам бы не прочь за такой кусок взяться, но тут пришел в сопровождении подводчика отец и сказал:
— Пойдем… Тут, в Нехвороще и чаю попьем! Я вышел к бричке, поднялся, поддерживаемый отцом, после поднялся папа, а за ним пришел, нагруженный чемоданами и узлами, мужик, положил вещи за колыской, подвешенной на ремнях, взглянув, хорошо ли мы в ней сидим, влез на передок и крикнул:
— И-но!.. треклятые…
Кони затоптались и тронулись по белому сыпучему песку и потянули вгору.
Наверху встали перед нами белые, крытые соломой хаты и сверкнула крестами синеглавая, в звездах, церковь.
Это была Нехвороща.
На базаре, перед чайной, с вывеской, на которой были намалеваны калач и два белых чайника, а на шесте торчал клок сена, мы остановились, слезли и вошли в середину. Там, за стойкой шумел большущий медный самовар, а за столами на лавках сидели мужики, пившие чай и говорившие гулкими голосами.
Отец заказал “две пары чаю” и франзоли.
Когда я налил первый стакан и вонзил зубы в душистую, свежую булку, мне показалось, что никогда в жизни я еще не пил такого чаю как в Нехвороще, среди бородатых мужиков и на этой простой скамейке.
Напившись и закусив яичницей, пустились мы снова в путь. Лошади бежали легко. Мелькали хаты, ветряки, стога соломы, поля, огороды, сады, потом озимые, терны, балки и над всем — голубое небо с тучками, с синим пояском у земли и песней жаворонков. Ветерок шумел в ушах, приносил запах цветов и свежести.
Все было полно лазурной дымки, пронзенной золотыми нитями лучей.
Весна веселила кровь, пела в ушах и в сердце, голубая весна, какую видишь и знаешь только в юности.
Незаметно для себя, овеваемый ветром, колеблемый в колыске, я заснул.
Проснулся от слов отца:
— Вставай, Бублик… Приехали… — и увидел, что телега стоит в крестьянском дворе, у хаты, и что мужик уводит лошадей в конюшню.
Я покорно слез.
Отец ввел меня в хату. Баба, хлопотавшая у стола, ставила на домотканную скатерть миску с пирожками, другую с борщом и еще одну — с варениками в сметане, потом сказала:
— Ешьте, что Бог послал…
Сама же, подпершись рукой, отошла к печи и стала у рогачей и кочерг, и оттуда, улыбаясь, приветливо смотрела на нас.
Вошел и подводчик, перекрестился и сел за стол, а на слова отца ответил:
— Нехай постоит!.. Баба ведь…