Страсти по революции: Нравы в российской историографии в век информации

Миронов Борис Николаевич

Русские революция начала XX века: уроки для настоящего

(ответ В.Г. Хоросу) [38]

 

 

Как лекарство не достигает своей цели, если доза слишком велика, так и порицание и критика — когда они переходят меру справедливости.
Артур Шопенгауэр

Мне понравилась рецензия В.Г. Хороса (далее — В.Х.) за остроту, доброжелательность, конструктивность. По-видимому, моя книга несколько изменила его представления о социально-экономическом и политическом развитии России и о русских революциях, но сомнения остались. Поэтому размышления рецензента, на мой взгляд содержат некоторые внутренние противоречия. С одной стороны, он полагает, что я «исправил упрощенное толкование российских революций как результата всеобщего оскудения дореволюционной действительности», соглашается с тем, что «говорить о системном кризисе в России в смысле глобального, всестороннего и перманентного упадка российского социума в течение всего пореформенного периода, 1861–1917 гг., действительно неправомерно». С другой — рекомендует подкорректировать мои выводы о повышении уровня жизни и об отсутствии объективных предпосылок русских революций в марксистско-ленинском смысле, обратив внимание на невыгодные для крестьян условия отмены крепостничества, на большую долю бедных крестьян и возрастание числа отходников, на низкие доходы от сельского труда, рост налогов, несовершенство политической системы, непоследовательность реформ, мнения современников и др. Все эти контраргументы подробно рассмотрены в книге, им дана новая интерпретация, и нет смысла повторяться. Отмечу только: одни и те же данные можно интерпретировать по-разному. Например, увеличение косвенных налогов можно толковать и как увеличение налогового бремени, поскольку некоторые товары покупать было просто необходимо (спички, керосин), и как показатель повышения уровня жизни, когда покупалась водка или сахар. Недоимки могут указывать как на переобремененность налогами, так и на стремление от них уклониться. Отходничество может свидетельствовать как об аграрном перенаселении или низких доходах, так и о повышении социальной мобильности крестьян, искавших и находивших новые выгодные источники дохода, или об индустриализации и урбанизации, дававших шанс радикальным образом изменить жизнь к лучшему. Доля малоземельных или безлошадных крестьян может говорить как о разорении крестьян, так и о переключении их экономических интересов с сельского хозяйства на другие отрасли народного хозяйства. Уменьшение надела при освобождении можно интерпретировать как грабеж, но можно и как благо, поскольку вместе с уменьшением надела уменьшались надельные платежи, крайне невыгодные, как полагают многие, для крестьян. Выкупные платежи можно рассматривать и как тяжелый налог, и как выгодную для крестьян ипотеку. Примеры альтернативных толкований легко увеличить. Адекватная интерпретация возможна при учете всего комплекса данных, объединенных в единую непротиворечивую систему. Именно это я и попытался сделать в монографии.

В своем ответе предпочитаю привести новые аргументы в пользу моей концепции и более подробно, чем сделано в книге, обсудить вопрос о причинах революций начала XX в., обратив внимание на разительное сходство пореформенного, 1861–1917 гг., и постсоветского развития России.

Сомнения В.Х. мне очень понятны: я сам долго колебался, прежде чем отправился в свободное плавание, приведшее меня в итоге к другой концепции. Пережитки старых представлений преодолевались постепенно, и мои критики, не исключая и рецензента, справедливо указывают на противоречия, имеющиеся в моей последней книге и предыдущих работах. Два главных фактора подтолкнули меня пересмотреть собственные исторические взгляды: обнаружение в России XVIII — начала XX в. — неожиданно для меня — реальной модернизации по европейскому образцу (книга «Социальная история России») и еще более неожиданное открытие повышения уровня жизни, продолжавшегося в циклическом ритме 120 лет, с конца XVIII в. до Первой мировой войны (монография «Благосостояние»).

 

1. Мучительное развитие или экономическое чудо?

Мы с завистью, а нередко и с чувством неполноценности говорим о немецком, японском, южнокорейском, китайском и прочих экономических чудесах. Вот могучие, лихие народы: богатыри — не мы. Как современная, так и царская Россия представляется многим отсталой автократией, бегущей на месте, — вперед-назад, вперед-назад, или реформы-контрреформы, или мобилизация-стагнация-кризис, или либерализация — авторитарный откат.

Между тем в России после отмены крепостного права произошло настоящее экономическое чудо. В 1861–1913 гг. темпы экономического развития были сопоставимы с европейскими, хотя отставали от американских. Национальный доход за 52 года увеличился в 3,84 раза, а на душу населения — в 1,63 раза. И это несмотря на огромный естественный прирост населения, о котором в настоящее время даже мечтать не приходится. Население империи (без Финляндии) увеличилось за эти годы с 73,6 до 175,1 млн. — в среднем почти по 2 млн. ежегодно. Душевой прирост объема производства составлял 85 процента от среднеевропейского. С 1880-х гг. темпы экономического роста стали выше не только среднеевропейских, но и «среднезападных»: валовой национальный доход увеличивался на 3,3% ежегодно — это даже на 0,1 больше, чем в СССР в 1929–1941 гг., и только на 0,2% меньше, чем в США — стране с самыми высокими темпами развития в мире. Развивались все отрасли народного хозяйства, хотя и в разной степени. Наибольшие успехи наблюдались в промышленности. Однако и сельское хозяйство, несмотря на институциональные трудности, прогрессировало среднеевропейскими темпами.

Но главное чудо состояло в том, что при высоких темпах роста экономики и населения происходило существенное повышение благосостояния, другими словами, индустриализация сопровождалась повышением уровня жизни крестьянства (86 процентов в 1897 г.) и, значит, происходила не за его счет, как общепринято думать.

На чем основывается такое заключение?

О росте благосостояния свидетельствуют увеличение с 0,171 до 0,308 — в 1,8 раза индекса развития человеческого потенциала, который учитывает (1) продолжительность жизни; (2) уровень образования (грамотность и процент учащихся среди детей школьного возраста); (3) валовой внутренний продукт (ВВП) надушу населения (табл. 19).

Таблица 19.

Индекс развития человеческого потенциала в России в 1851–1914 гг. (без Финляндии) {323}

Годы Население, млн ВВП на душу населения [39] Образование [40] Средняя продолжительность жизни Индекс развития человеческого потенциала
Долл. Индекс Грамотность, % Учащиеся, % Индекс Лет Индекс
1851–1860 73,5 701,0 0,381 14 1,4 0,098 27,1 0,035 0,171
1861–1870 78,4 675,9 0,374 17 1,9 0,120 27,9 0,048 0,181
1871–1880 91,7 666,4 0,372 19 2,3 0,134 28,8 0,063 0,190
1881–1890 110,6 679,9 0,375 22 2,5 0,155 29,7 0,078 0,203
1891–1900 125,8 790,7 0,402 28 3,5 0,198 31,2 0,103 0,234
1901–1910 147,6 928,1 0,430 33 5,5 0,250 32,9 0,132 0,271
1913 171,0 1036,0 0,449 40 7,9 0,293 36,0 0,183 0,308

О повышении уровня жизни населения, в первую очередь крестьянства, свидетельствуют также:

(1) Снижение налогового бремени и рост доходов крестьян. На покрытие всех налогов и платежей в 1850-е гг. уходило около 39% всех доходов, а в 1912 г. — 18%. Благодаря этому остаток чистого дохода, за вычетом налогов и платежей, на душу сельского населения более чем удвоился.

(2) Рост с 1863 по 1906–1910 гг. расходов на алкоголь в 2,6 раза на душу населения.

(3) Повышение с 1885 по 1913 г. производства потребительских товаров и оборота внутренней торговли на душу населения в постоянных ценах — в 1,7 раза (за более раннее время сведений не имеется).

(4) Увеличение между 1886–1890 и 1911–1913 гг. количества зерна, оставляемого крестьянами для собственного потребления, на 34%.

(5) Увеличение с 1850-х по 1911–1913 гг. реальной поденной платы сельскохозяйственного рабочего в 3,8 раза, промышленных рабочих — в 1,4 раза.

(6) Уменьшение числа рабочих дней в году у крестьян со 135 в 1850-х до 107 в 1902 г., у пролетариев — числа рабочих часов с 2952 в 1850-х гг. до 2570 в 1913 г.

(7) Массовая скупка земли крестьянами. За 1862–1910 гг. крестьяне купили 24,5 млн. десятин земли, заплатив за нее огромные деньги — 971 млн. руб., — это в 28 раз больше, чем все недоимки, накопившиеся за ними к 1910 г. (на 35 млн. руб.). Купчая земля относительно надельной составляла 6,8% в 1877 г., 14,5% — в 1887 и 21,6% — в 1910 г., а относительно всей частновладельческой земли — соответственно 6,2, 13,1 и 25%. Причем почти половина (46%) земли была куплена крестьянскими обществами и товариществами. Нищие землю, как известно, не покупают.

Вывод о повышении уровня жизни населения основывается также на антропометрических сведениях (росте и весе). Существенное и систематическое увеличение конечной (т. е. при достижении полной физической зрелости) длины тела мужчин за 1796–1915 гг. на 7,7 см (с 161,3 до 169,0) и веса за 1811–1915 гг. на 7,4 кг (с 59,1 до 66,5) дает уверенность в том, что благосостояние крестьянства действительно повысилось. Индекс массы тела, показывающий уровень питания, на протяжении 1811–1915 гг. всегда соответствовал норме, а к концу изучаемого периода даже немного увеличился — с 21,8 до 23,3. Все это могло произойти только при условии повышения благосостояния. Любого биолога, врача, агронома, зоотехника, демографа, антрополога или экономиста эти данные убеждают. В самом деле, можно ли верить человеку, жалующемуся на нужду, бедность и болезни и утверждающему, что недоедает, недосыпает, чрезмерно много работает, живет в тяжелых экологических условиях, если он имеет хороший рост, нормальный или избыточный вес, хороший цвет лица и ясные глаза?! Наука говорит — нет. Однако есть историки, не согласные с этим. Характерно, все они уверены: пореформенная Россия находилась в кризисе и трудящееся население нищало.

В.Х. не спорит с биологической концепцией о связи роста с уровнем жизни, но недоумевает: почему вся прогрессивная демократическая общественность и художественная литература в конце XIX — начале XX в. говорили о неблагополучии деревни. Но ведь и в советское время вся «прогрессивная демократическая общественность» и художественная литература говорили о непрерывном росте благосостояния народа.

На мой взгляд, введение в оборот огромного массива антропометрических данных принципиально изменяет ситуацию в историографии имперской России. В настоящий момент они — самые точные и полные из всех имеющихся, и поэтому именно они должны стать эталоном при оценке надежности разных источников, пока не будут найдены более точные. Это относится к урожайной статистике, потреблению, заработной плате, доходам, налоговому прессу и другим показателям, характеризующим уровень жизни. Можно ли полагаться на данные урожайной статистики, если они преуменьшали сборы хлебов по разным оценкам от 10% до 30%?! Или на сведения о скотоводстве, если численность скота на 1000 человек населения они занижали на 88%?! Антропометрические данные дают значительно меньшие погрешности и — не менее важно — позволяют получить однородный динамический ряд альтернативного показателя уровня жизни населения для всей страны в целом, а также в региональном, а во многих случаях и в погубернском, разрезе за 215 лет, 1701–1915 гг. Историческая наука пока не располагает подобными сведениями ни для одного традиционного показателя уровня жизни. Отсюда следует, что противоречия в показаниях разных источников, касающихся уровня жизни, происходят, скорее всего, из-за неточности данных о традиционных показателях или неправильной их обработки и интерпретации, а не по причине ненадежности антропометрических сведений. Благодаря антропометрическим данным впервые в историографии с высокой степенью вероятности можно правильно определить основные периоды и тенденции в изменении уровня жизни имперской России. В 1701–1795 гг., в течение 95 лет, в циклическом режиме происходило понижение уровня жизни трудящегося населения, а в 1796–1915 гг., на протяжении 120 лет, также в циклическом режиме — его повышение. Расширение информационной базы позволит уточнить периодизацию, степень колебаний, но вряд ли внесет коренные изменения в полученную картину.

Как известно, улучшение условий жизни рассматривается в теории модернизации в качестве главного критерия ее успешности. Поскольку имперская Россия модернизировалась и благосостояние населения росло, модернизацию следует признать успешной, несмотря на все издержки. Достигнутые в пореформенной России успехи позволяют сделать два важных вывода — (1) успехи и прогресс не исключают революции; (2) причины русских революций надо искать не в провале, а в успехах модернизации, в трудностях перехода от традиции к модерну.

Отсюда следует: русские революции не имели объективных предпосылок в марксистско-ленинском смысле; их причины следует искать в сфере политики, культуры, демографии, социальной психологии и мобильности, словом, в объективных трудностях перехода от традиции к модерну.

 

2. Апории русских революций начала XX в.

В моих выводах В.Г. видятся непреодолимые противоречия, своего рода апории.

Первая апория — несовместимость самодержавия и прогресса — подробно рассмотрена в книге «Социальная история». Оказалось, что прогресс совместим с политическим авторитаризмом. В течение всего периода империи в России происходила модернизация с национальными особенностями, но по европейскому эталону. И хотя процесс не завершился — к 1917 г. российское общество не соответствовало в полной мере ни одному из критериев современного общества — успехи, достигнутые в условиях самодержавного режима, очевидны и неоспоримы. История европейских стран в новое и новейшее время дает аналогичные примеры успешных экономических преобразований именно при авторитарных режимах. Например, во Франции, Германии и Австро-Венгрии удачные преобразования были проведены королевской властью, а периоды демократии оказывались связаны с катастрофическими инфляциями и началом деструктивных процессов в экономике (эпоха Великой французской революции; Германия после Первой мировой войны; Австрия, Венгрия и Польша после распада монархии Габсбургов). Похожим образом развивались события в Испании, Португалии, странах Латинской Америки и Юго-восточной Азии.

Вторая апория — невероятность того, чтобы полтора столетия в общественной мысли и науке удерживалась неадекватная фактам концепция кризиса — проанализирована в новой книге. Есть чисто научная причина этой парадоксальной ситуации — концепция превратилась в научную парадигму, т.е. в своего рода теорию и способ поведения в науке, в образец решения исследовательских задач в соответствии с определенными правилами, в готовый и почти обязательный алгоритм исследования. Императивность парадигмы обусловливается тем, что она существует в научном сообществе и поддерживается им. Если исследователь идентифицирует себя с сообществом, он должен придерживаться господствующей парадигмы, иначе он будет в нем белой вороной, более того — рискует вообще быть исторгнутым из него. В рамках парадигмы кризиса анализировалось развитие российского общества в XVIII — начале XX в. и происходило конструирование социальной реальности, ибо для преобладающего большинства историков, тем более для тех, кто специально не занимался социально-экономическим и политическим развитием России в конце XIX — начале XX в., парадигма являлась фоновым знанием, молчаливо принимаемым на веру как аксиома. Отсюда у парадигмы огромная сила инерции. Социологи и социальные психологи проделали немало вошедших в учебники экспериментов, показывающих, как мощное давление группы на индивида делает его конформистом, вынуждая полностью изменить свою точку зрения (несмотря на ее правильность), чтобы отвечать требованиям большинства. Именно поэтому в советское время огромное большинство людей разделяли мнение, что Советский Союз — самая просвещенная, гуманная, свободная, передовая, читающая и богатая страна в мире, а марксистское учение — самое верное и т.п.

Парадигма кризиса выполняла важные социальные функции. В позднеимперский период она служила целям дискредитации самодержавия, мобилизации населения на борьбу за реформы и свержение монархии, целям оправдания существующего освободительного движения, политического террора и революции, а также способствовала развитию гражданского общества. В советское время парадигма оправдывала Октябрьский переворот и все, что за ним последовало, — Гражданскую войну, террор против «врагов народа», установление диктатуры, и таким образом как бы подтверждала истинность марксизма.

Третья апория — невозможность революции в условиях успехов и прогресса — также рассмотрена в моей новой книге. Говоря об успехах, я не замалчивал и наличие серьезных острых проблем в начале XX в.: политической, аграрной, рабочей, национальной, социальной, значительного неравенства в обладании гражданскими и политическими правами, культурного раскола общества, низкого уровня жизни (несмотря на его повышение).

Реально существовавшие социально-экономические проблемы являлись, на мой взгляд, предварительными условиями революции. У нее имелись также и непосредственные причины, т.е. обстоятельства, непосредственно ее порождающие: в первую очередь военные поражения, трудности военного времени и борьба за власть между элитами.

Военные поражения. Исследователи обнаружили закономерность: изменения в положении правящего класса пропорциональны военному успеху или поражению (так называемая «модель война-легитимность» Р. Ханнемана). Победа сопровождается ростом патриотизма в стране, повышением престижа и легитимности правящего класса и государства, а поражение, наоборот, — их падением. Требуется, как правило, победа или поражение в трех подряд войнах, чтобы легитимность государства и правящего класса существенно изменилась. В неспособности государства защитить страну от внешней военной угрозы видят одну из главных предпосылок революции и другие социологи. В России император олицетворял государство и правящий класс, поэтому несколько крупных поражений в двух войнах подряд в течение лишь 13 лет (1904–1917) сильно ударили и по его престижу. Именно Первая мировая война расшатала власть, дисциплину и общественный порядок, породила материальные трудности, позволила выйти наружу социальным противоречиям, удерживаемым до войны в определенных границах, а также дала возможность радикальным партиям спекулировать на трудностях войны и агитировать в пользу революции. В современной историографии большинство историков сходится во мнении, что именно Первая мировая война породила революцию.

Трудности военного времени. Они были существенными, особенно в столицах и больших городах, но их не следует преувеличивать. Сбор зерновых в российском масштабе в 1914–1917 гг. вполне удовлетворял спрос населения. Возросшее потребление армии компенсировало запрещение экспорта, поглощавшего в мирное время свыше 20% чистого сбора хлебов. Возникшие к началу 1917 г. продовольственные трудности объяснялись не реальным дефицитом продовольствия, а нежеланием крестьянства поставлять продукты на рынок по низкой цене и просчетами властей в организации их поставок в крупные города. Как это ни покажется кому-нибудь парадоксальным, но во время войны материальное положение российского населения было лучше, чем немецкого. В Германии действовала трудовая повинность для мужчин в возрасте от 17 до 60 лет. Правительство ввело карточную систему на хлеб 31 января 1915 г. и к концу 1916 г. распространило на всю страну на все важнейшие продукты питания — картофель, мясо, молоко, жиры, сахар. Городская норма потребления хлеба составляла 200–225 г на человека в день, мяса — 250 г в неделю. В 1917 г. норма хлеба понизилась до 170 г, масла и жиров — до 60–90 г в неделю; молоко получали только дети и больные. Введенная с началом войны государственная хлебная монополия в 1916 г. переросла в принудительную продовольственную разверстку. Весь хлеб сверх нормы потребления, равной 9 кг хлеба в месяц на душу сельского населения, подлежал обязательной сдаче государству. Несмотря на государственное регулирование цен, реальная зарплата работников наемного труда понижалась. До войны пищевое потребление германского населения составляло в среднем 3500 ккал в день, в 1916–1917 гг. опустилось ниже 2000 ккал, в том числе осенью 1916 г. паек давал 1344 ккал, летом 1917 г. — 1100 ккал. За годы войны 750 тыс. немцев умерли от голода.

Ничего подобного россияне не испытывали. 17 августа 1915 г. — почти на год позже Германии, правительство установило твердые цены на хлеб, обязательные при государственной закупке для армии, а 10 октября 1916 г. распространило их на все торговые сделки. Осенью 1916 г. в 31 губернии России правительство ввело подобие продразверстки (на конец 1916 г. она была выполнена на 86%). Летом 1916 г. — на полтора года позже, чем в Германии, стихийно, решениями местных властей, возникла карточная система, сначала в городах 34 губерний, а к концу года в 45 губерниях и в некоторых сельских местностях. Нормированию подлежали сахар и хлеб, и только в Петрограде и Москве к концу 1916 г. по карточкам выдавалось большинство продуктов питания. При этом российские нормы превосходили германские в несколько раз. В столице накануне февральских событий выдавалось на человека 1,5 фунта (615 грамм) хлеба хорошего качества, а рабочим и военным — по 2 фунта (820 грамм). Реальная зарплата российских рабочих начала снижаться только летом 1917 г. При этом, несмотря на тяжелейшие условия жизни, в 1916 г. число стачечников на 1000 человек работающих в Германии было в 26 раз меньше, чем в России; примерно такое же соотношение и среди рабочих.

Борьба за власть между элитами стала третьей непосредственной причиной революции. Контрэлита в лице лидеров либерально-радикальной общественности хотела сама руководить модернизационным процессом и на революционной волне отнять власть у правящего класса. У этого стремления общественности к власти имелась важная психологическая составляющая — потребность в великой цели, пусть и иллюзорной, способной наполнить жизнь смыслом и красотой, позволявшей ощущать себя частью чего-то великого, героического и благородного. Как заметил известный петербургский писатель А.М. Мелихов: «Социально-экономическое зачастую лишь маска экзистенциального. Примыкая к тем или иным политическим корпорациям, человек старается преодолеть ужас собственной ничтожности, старается примкнуть к какому-то большому и красивому делу, чтобы и самого себя ощутить большим и красивым». Существование несчастного народа и страны в состоянии деградации выдвигало на передний план народных заступников, спасающих Россию от коллапса. «При этом и народ изображался чистой жертвой, и “заступники” состояли из одной лишь жертвенности, свободной от корыстных и суетных побуждений. Когда юный Пушкин верил в подобную сказку — в то, что человеческие страдания порождаются исключительно злобностью «тиранов», а не силами природы, в том числе и человеческой — он тоже призывал к тираноборчеству, но когда ему открылось, что проблема неизмеримо сложнее, он и написал: “зависеть от царя, зависеть от народа — не все ли нам равно?”» Существовала и жажда мученичества. Как признавался известный революционный деятель В.А. Зайцев (1842–1882): «Мы были глубоко убеждены в том, что боремся за счастье всего человечества, и каждый из нас охотно пошел бы на эшафот и сложил свою голову за Молешотта и Дарвина».

 

3. Издержки, или побочные продукты, процесса модернизации

 

Замечания В.Х. заставляют обратить более пристальный взгляд на российскую модернизацию, точнее, на порождаемые ею проблемы. В модернизации, даже успешной, заключено множество подводных камней, проблем и опасностей для социума. Она требует больших издержек и даже жертв, что ведет к лишениям и испытаниям для отдельных сегментов населения и не приносит равномерного благополучия сразу и всем. «Осовременивание» различных сфер общественного организма осуществляется асинхронно, порой одних за счет других, что приводит к противоречиям между ними. В ходе модернизации возникает дисгармония между культурными, политическими и экономическими ценностями и приоритетами, разделяемыми разными социальными группами. В многоэтнических странах модернизация способствует обострению национального вопроса. Все это имеет одно фатальное следствие — увеличение социальной напряженности и конфликтности в обществе. Причем чем быстрее и успешнее идет модернизация, тем, как правило, выше конфликтность. Например, существует прямая связь между быстрым экономическим ростом и политической нестабильностью.

Россия не стала исключением. Российская модернизация проходила под флагом европеизации, а точнее — вестернизации, и затронула верхние страты общества в несравненно большей степени, чем нижние, западные регионы (и соответственно этносы, в них проживающие) — сильнее восточных, город — больше деревни, столицы — интенсивнее остальных городов. Все это приводило к серьезным противоречиям и конфликтам между городом и деревней, разными отраслями производства (аграриями и промышленниками), социальными слоями, территориальными, профессиональными, этническими сообществами. Важным негативным последствием модернизации стал социально-культурный раскол общества на образованное меньшинство, принявшее вестернизацию, и народ, в массе оставшийся верным традиционным ценностям. В свою очередь тонкое европеизированное меньшинство не было единым с точки зрения системы ценностей, политических и социальных идеалов. В результате конфликтность и социальная фрагментарность общества со временем все более усиливались. Наконец, наблюдались побочные разрушительные последствия процесса модернизации в форме роста социальной и межэтнической напряженности, конфликтности, насилия, преступности и т.д. Именно высокие темпы и успехи модернизации создавали новые противоречия, порождали новые проблемы, вызывали временные и локальные кризисы, которые при неблагоприятных обстоятельствах перерастали в большие, а при благоприятных могли бы благополучно разрешиться {350} .

Российское общество в 1861–1914 гг. развивалось по сценарию, как будто специально написанному для него создателями теории социального конфликта, — конфликт стал неотъемлемой частью общественной жизни, а вражда различных социальных групп, борьба за групповые интересы, насилие ради их достижения — нормой. В этой борьбе целью являлась нейтрализация, нанесение ущерба или уничтожение соперника. В конце XIX в., по мнению видного октябриста С.И. Шидловского, «между правительством и обществом произошел конфликт, ставящий обе стороны в положение воюющих, <…> вся жизнь страны приняла характер упорной борьбы между двумя сторонами». Орган российских либералов, журнал «Освобождение», прямо заявил в 1903 г.: «Самодержавие есть гражданская война со всеми ее бедствиями». А на войне, как на войне, все средства для победы хороши. И наивно было бы ожидать, что элита либерально-демократической общественности ради достижения своих бесспорно благородных целей — ради установления демократического строя, гражданского общества и правового государства — не возьмет на вооружение всех доступных средств, включая манипуляцию массовым сознанием, дезинформацию, прессинг колеблющихся, PR-кампании, используемые ее идейными противниками. Иное поведение соперников свидетельствовало бы об их непрофессионализме и незрелости самого политического процесса. Даже террор против самодержавия поддерживался либералами: «Мы не принадлежим к числу людей, из лицемерия или недомыслия клеймящих событие 1-го марта (убийство Александра II. — Б.М.) и позорящих его виновников. Мы не боимся открыто сказать то, что втайне известно всей искренней и мыслящей России, а именно, что деятели 1-го марта принадлежат к лучшим русским людям».

За социальными конфликтами скрывалась борьба за ценности и за монополию осуществлять символическое насилие. Либерально-радикальная интеллигенция идентифицировала себя в качестве самой прогрессивной социальной группы российского общества, которая самоотверженно и бескорыстно борется за политические и социальные реформы, обеспечивающие счастье народа, в первую очередь — крестьян как бедных и отсталых, униженных и оскорбленных, нуждающихся в поддержке, представительстве, защите и руководстве. Одна часть интеллигенции и созданные ею политические партии либерально-демократического направления, прежде всего кадеты, считали, что роль представителя и руководителя народа принадлежит им. Радикальная часть интеллигенции и ее партии социалистического направления (прежде всего эсеры и большевики) выдвигали на эту роль себя и «передовой рабочий класс». Культурная и политическая дискриминация крестьян служила способом самоидентификации и самоутверждения интеллигенции и средством установления контроля над ними, что позволяло руководить их жизнью, направлять их поведение в нужном направлении, в том числе помочь самой интеллигенции материализовать свои политические интересы. Аналогичным образом идентифицировали себя монархия и правящий класс.

Напряженность в отношениях между политическими конкурентами усиливалась тем, что конфликт между ними способствовал укреплению внутригрупповой солидарности и, следовательно, интеграции и мобилизации их сторонников вокруг лидеров. Вследствие этого лидеры сознательно прибегали к поискам внутреннего и внешнего врага и разжигали мнимый конфликт. Для правящего класса таким врагом являлась либерально-радикальная интеллигенция, а для последней — монархия. Великий князь Александр Михайлович так выразил эту мысль: «Трон Романовых пал не под напором предтеч советов или же юношей-бомбистов, но носителей аристократических фамилий и придворных званий, банкиров, издателей, адвокатов, профессоров и др. общественных деятелей, живших щедротами империи. Царь сумел бы удовлетворить нужды русских рабочих и крестьян; полиция справилась бы с террористами. Но было совершенно напрасным трудом пытаться угодить многочисленным претендентам в министры, революционерам, записанным в шестую книгу российского дворянства, и оппозиционным бюрократам, воспитанным в русских университетах».

Таким образом, быстрые прогрессивные социальные изменения в пореформенной России являлись амбивалентными по своим результатам. Они имели и негативные последствия — дезориентацию людей и дезорганизацию государственных структур, рост напряженности и конфликтности в обществе. Общество испытало, как говорят социологи, травму социальных изменений, или аномию успеха. «Прогрессивные по своей сути изменения, имеющие позитивные результаты, обнаруживают свою негативную сторону именно в силу того, что являются изменениями, что нарушают установившийся, стабильный порядок, прерывают непрерывность, нарушают равновесие, ставят под сомнение или лишают смысла прежние навыки и привычки». Ввиду этого социальную напряженность и конфликты неправильно считать признаками упадка, отсталости и несовершенства российской социально-политической системы — их следует рассматривать как неизбежные и в некотором смысле даже полезные для ее нормального функционирования: само равновесие системы достигалось за счет противоборства конфликтующих групп.

 

Социальное недовольство: кто, чем и почему был раздражен

Согласно антропометрическим данным, в 1901–1917 гг. сословия по степени удовлетворения базисных потребностей человека ранжировались так: дворяне и чиновники (169,3 см), купцы и почетные граждане (169,1 см), духовенство (169 см), мещане (168,9 см), крестьяне (168,7 см). Возьмем крайние варианты. Самыми низкорослыми в России XIX в. являлись подкидыши — питомцы воспитательных домов, брошенные своими матерями, в основном крестьянками, мещанками и солдатками. При достижении физической зрелости они имели средний рост 162 см. Самыми высокорослыми были представители династии Романовых — около 183 см, по свидетельству великого князя Александра Михайловича. Разница в росте между подкидышами и Романовыми составляла 21 см!

Современные исследователи в качестве критериев общественного благополучия используют данные о девиантном поведении, в первую очередь о самоубийствах и убийствах. В конце XIX — начале XX в. по числу самоубийств на 100 тыс. населения среди 15 европейских стран, США и Японии Россия находилась на предпоследнем месте, немного превосходя Испанию и в 8–10 раз уступая находившимся на первом месте Дании и Швейцарии. Если сравнить погодные колебания самоубийств и урожаев (урожаи в России, по причине аграрного характера экономики, считались главным фактором колебаний в материальном благополучии крестьянства и всего населения страны), то окажется: между ними не существовало логически и содержательно обоснованной зависимости (рис. 1). В некоторых случаях падение урожайности сопровождалось увеличением самоубийств — 1831, 1871, 1880, 1885, 1891, 1897, 1902 гг., но еще больше случаев, когда они изменялись синхронно — 1825–1840, 1893, 1899–1912 гг. Парный коэффициент корреляции Пирсона равен +0,308, что свидетельствует о слабой и прямой связи между самоубийствами и урожаями. Между тем, если бы экономический фактор играл важную роль в суицидальном поведении, то корреляция должна быть существенной и обратной (урожаи растут, число самоубийств падает). Наше предположение находит подтверждение и в том, что рост числа суицидов в XIX в. на 100 тыс. населения наблюдался только в городе, в то время как в деревне после незначительного подъема в 1880 — начале 1890-х гг. уровень самоубийств в начале XX в. вернулся к показателям 1819–1825 гг. и был ниже, чем в 1870–1874 гг. Причем большинство самоубийств в среде крестьянства происходило на почве пьянства (табл. 20).

Отсюда можно предположить, что неудовлетворенность своим положением испытывали главным образом горожане, а не крестьяне, в особенности жители столиц и крупных городов, где суицидальность была существенно выше, чем в среднем по России: в Петербурге — примерно в 4–6 раз, в Москве — в 3–4 раза, а в Одессе (в 1902–1908 гг.) — даже в 5–10 раз. При этом и среди городских жителей крестьяне, составлявшие 45% населения в 1897 г., совершали наименьшее число самоубийств — в 3 раза реже, чем дворяне, в 1,5–2 раза реже, чем купцы и почетные граждане (табл. 21).

Преобладание среди суицидентов представителей привилегированных сословий и иностранцев позволяет предположить: не элементарная материальная нужда являлась главной причиной, толкавшей людей к решению уйти из жизни, а скорее относительная депривация. Об этом же говорят и данные об их профессии: наибольшей суицидальностью отличались в порядке уменьшения — проститутки, лица умственного труда, наемные работники, рабочие, ремесленники, военнослужащие, крестьяне. Выяснение мотивов на основании оставленных посмертных записок и полицейских расследований за 1905–1909 гг. показывает: экономический фактор (безработица, нужда) обусловливал лишь около 26% всех самоубийств в городе (табл. 22).

Показательно, указывая на роль материального фактора, исследователи имели в виду именно относительную депривацию — что хорошо для крестьянина, то плохо для дворянина, и подчеркивали значение степени неравенства. Понижение числа самоубийств во время войн и революционных событий, несущих, как правило, трудности и лишения также свидетельствует о том, что материальный фактор не был решающим в суицидальном поведении.

Рис. 1. Самоубийства и урожаи в Европейской России, 1819—1912 гг.

Таблица 21.

Число самоубийств и покушений на самоубийство на 100 тыс. человек по сословиям в С.-Петербурге и Москве в конце XIX века {366}

Социальная группа … С.-Петербург, 1881–1900 гг. … Москва, 1870–1885 гг.

Крестьяне … 8 … 10

Духовенство … 14 … 10

Мещане, цеховые … 15 … 12

Иностранцы … 16 … 33

Купцы и почетные граждане … 18 … 14

Дворяне потомственные и личные … 25 … 27

Таблица 22.

Факторы самоубийств среди городского населения России в 1905–1909 гг. {367}

Факторы … Число самоубийств … %

Социально-экономические … 1 192 … 26

Общественно-политические … 764 … 17

Болезненные состояния … 763 … 17

Романтические причины … 799 … 18

Семейные отношения … 451 … 10

Служебные отношения … 307 … 7

Школьные проблемы для учащихся … 237 … 5

Итого … 4 513 … 100 

Замечу, в советской России связь между изменением материального положения и самоубийств, как и в имперской России, также была очень слабой. Только со вторым пришествием капитализма в постсоветской России обнаружилась связь между экономической конъюнктурой и динамикой самоубийств.

Рассмотрим теперь динамику числа убийств (табл. 23).

Таблица 23.

Число убийств, зафиксированных полицией в 1846–1913 гг. (в среднем в год) {369}

Годы … Убийства, тыс. … Убийства на 100 тыс. населения

1846–1857 … 4,2 … 7,1

1874–1883 … 3,8 … 5,9

1884–1893 … 5,2 … 8,8

1899–1905 … 19,8 … 15,0

1906–1908 … 35,0 … 24,6

1909–1913 … 32,6 … 19,6  

В первые 20 лет после крестьянской реформы число убийств на 100 тыс. населения несколько уменьшалось, но в следующее 25 лет, начиная со второй половины 1880-х гг., возросло в 2,8 раза к 1906–1908 гг. Это обусловливалось ростом террора, революционного движения и карательных мероприятий. Только за 1901–1910 гг. от революционного террора пострадало около 17 тыс. человек, среди них около половины государственных служащих. На террор правительство отвечало репрессиями. За участие в восстаниях, погромах и бунтах в 1901–1912 гг. было казнено по приговорам военно-окружных и военно-полевых судов около 4352 человек. Карательные отряды повесили и расстреляли в 1905–1906 гг. около 6 тыс. человек и в 1906–1911 гг. — более 5 тыс. В восстаниях, погромах и бунтах убито и ранено приблизительно 88 тыс. Напомню: вдохновителем и организатором террора против государства выступала оппозиция. Общественность преклонялась перед террористами, а они чувствовали себя героями, смотрели на террор как на подвиг или религиозную жертву. По словам лидера эсеров В.М. Чернова, в России политический террор существовал «как система, как партийно-организованный метод борьбы против самодержавия».

Таким образом, тесной связи между числом убийств, с одной стороны, и экономическим положением и конъюнктурой — с другой, в России XIX — начала XX в. также не наблюдается. Отсутствовала она и в советское время. Зато с приходом капитализма в постсоветской России, как и в случае с самоубийствами, связь стала очевидной (рис. 2).

Общая преступность. Профессиональный и социальный состав правонарушителей позволяет до некоторой степени оценить степень неудовлетворенности жизнью отдельных социальных групп. В конце XIX — начале XX в., с точки зрения криминогенности представителей различных профессий (отношение доли лиц данной профессии в общем числе осужденных к доле лиц данной профессии во всем населении), на первом месте находились рабочие (11,2), на втором (с огромным отставанием) — лица свободных профессий и чиновники (2,3), на третьем — торговцы (1,9), на четвертом — предприниматели и ремесленники (0,9), на пятом — крестьяне-землепашцы (0,6). На долю 3,2 млн. рабочих приходилось около 30% всех осужденных. По криминогенности рабочие, в подавляющем числе крестьяне по сословной принадлежности, превосходили крестьян-хлебопашцев, проживавших в деревне, в 19 раз.

Большая криминогенность свободных профессий, торговцев и предпринимателей, в массе более состоятельных, чем крестьяне, свидетельствует: бедность, хотя и являлась криминогенным фактором, сама по себе не оказывала решающего влияния на рост преступности. В этом отношении весьма красноречивы также данные о преступности по сословиям. С точки зрения криминогенности сословий, в 1858–1897 гг. первое место принадлежало купцам (2,0), второе — мещанам и ремесленникам (1,7), третье — дворянам и чиновникам (1,5), четвертое — крестьянам (0,9), пятое — духовенству (0,3–0,4). Крестьянство уступало по криминогенности всем сословиям, кроме духовенства. После эмансипации влияние материального фактора на преступность увеличилось в другом смысле. Не бедность, а стремление разбогатеть любыми способами, не исключая и криминальных, часто служило мотивом преступления. Повышение роли богатства в системе ценностей, возможность через богатство сразу и радикально изменить свою жизнь к лучшему вводили многих людей среднего достатка в искушение.

Если уровень самоубийств, убийств и общей преступности отражают степень недовольства, фрустрации и агрессии, то следует признать: в конце XIX — начале XX в. интеллигенция и рабочие являлись самыми неудовлетворенными социальными группами. Их агрессия обусловливалась специфическими условиями их существования и особенностями менталитета. Высокая преступность рабочих объяснялась их маргинальным статусом: оторвавшись от привычных условий жизни и принятых стандартов поведения в деревне, освободившись от контроля семьи и общины, они тяжело адаптировались к фабричной и городской жизни, чувствовали себя отчужденными, что и служило источником антиобщественного поведения и негативных психических состояний.

Причина недовольства интеллигенции была иной — неудовлетворенность не столько своим материальным положением, сколько тем, что она не могла оказывать влияние на проходившие в стране социальные и политические процессы в надлежащей, по ее мнению, степени. Как справедливо пишет В.Х.: «Русский образованный человек во второй половине XIX в. имел больше возможностей участвовать в общественной деятельности и пропагандировать свои идеи, чем раньше. Но все же и он ощущал себя в положении маргинала (курсив мой. — Б.М.), постоянно сталкивавшегося с непониманием и сопротивлением окружающей среды, прежде всего власти. Это пробуждало в нем ожесточение, доктринерство, не располагало к конкретной практической работе». В начале XX в. наиболее активная часть интеллигенции, или общественность, чувствовала себя вполне созревшей для участия в государственном управлении: «Земские учреждения заслужили того, чтобы их считать необходимыми органами государственного строя, они доказали своею работой свою жизнеспособность, и без них едва ли мыслимо осторожное разумное движение всей жизни нашего отечества вперед, движение в порядке, с соблюдением всех лучших заветов русской земли». Интеллигенция жаждала большего контроля и гласности в общественных делах, стремилась к возможно широкому участию в политической жизни. Как утверждал либерально мыслящий ученый Ф.И. Вернадский: «Русские граждане, взрослые мыслящие мужи, способные к государственному строительству», хотели легально заниматься политикой.

 

Девиантное поведение, благосостояние населения и революции

Вторая половина XIX — начало XX в. сравнительно с первой половиной XIX в. отмечена сильным ростом общественного движения, нередко приобретавшего протестую и временами агрессивную и революционную форму. Протестовали все — крестьяне и рабочие, духовенство и дворянство, но в наибольшей степени интеллигенция. Как правило, в историографии это интерпретируется как показатель тяжелого невыносимого положения, прежде всего материального, доведенных до отчаяния трудящихся, в поддержку которых выступала интеллигенция. Однако материальное положение крестьян и рабочих постепенно и систематически улучшалось. В чем же тогда дело? Рост протеста при улучшении жизни, на мой взгляд, хорошо объясняют теории девиации, потому что все протестные движения можно отнести к девиантному поведению — протестующие не согласны с официально утверждаемыми целями жизни, со средствами их достижения или в целом с существующими порядками. Теории аномии, социальной дезорганизации и напряжения, на мой взгляд, наилучшим образом объясняют всплеск протестного/отклоняющегося поведения в пореформенное время.

Великие реформы 1860-х гг., коренным образом изменившие условия существования и правила поведения, во-первых, породили дезориентацию, так как социальные нормы стали противоречивыми, утратили прежнюю ясность (теория аномии). Во-вторых, прежние устойчивые социальные связи становились противоречивыми и разрушались, вследствие чего социальный контроль над человеком со стороны социальных организаций, таких как сельская община, мещанское, купеческое и дворянское общества, чрезвычайно ослабел, и в обществе проявились черты дезорганизации (теория дезорганизации). В-третьих, возникло невиданное прежде по масштабам противоречие, или напряжение, между потребностями людей и реальными возможностями их удовлетворения (теория напряжения). Это напряжение со временем увеличивалось по мере роста индивидуализма, личной свободы, гражданских прав, уровня культуры и кругозора. Именно дезориентация, или разрегулированность, дезорганизация и рост напряженности в обществе способствовали росту протестного/отклоняющегося поведения.

Уровень девиации в обществе до некоторой степени отражает преступность, поскольку включает основные формы отклоняющегося поведения. Рассмотрим российскую преступность за последние два столетия под углом зрения девиации (см. рис. 2).

И до 1917 г., и в советское время между уровнем преступности и благосостояния отсутствовала логическая по здравому смыслу связь — когда уровень жизни повышался, преступность не снижалась, как можно было надеяться, а росла, хотя бывали периоды, когда именно в годы падения уровня жизни преступность росла. Преступность имела тенденцию уменьшаться в периоды усиления социального контроля со стороны всех общественных и государственных структур и ограничения личных свобод. Если брать большие периоды времени, в России XIX–XX вв., как и всюду в мире, наблюдался устойчивый и, как правило, необратимый рост преступности: достигнув определенного рубежа, она стабилизировалась, но не снижалась. Имелось два исключения — царствование Николая I и сталинская эпоха, в обоих случаях преступность возвратилась к уровню конца XVIII в. — времени расцвета крепостничества. Повышение преступности происходило скачками — в годы либеральных реформ она повышалась, а в консервативные годы стабилизировалась или росла медленно. Самое значительное увеличение преступности произошло три раза: после Великих реформ 1860-х гг. (с 1851–1860 по 1883–1889 гг.) — в 2,7 раза, после революции 1917 г. и Гражданской войны (с 1911–1913 по 1931–1935 гг.) — в 1,4 раза и после реформ конца 1980-х — начала 1990-х гг. (с 1981–1985 по 2006–2010 гг.) — в 2,6 раза.

Рис. 2. Число преступлений и осужденных в России, 1803–2009 гг. (на 100 тыс. населения) [41] , {382}

Социологи полагают: успешное развитие цивилизации невозможно без свободы, неизбежно сопряженной с отклоняющимся поведением, в том числе и преступного характера. В этом смысле само существование девиантности свидетельствует о наличии известного пространства свободы в обществе. «Если преступность падает заметно ниже среднего уровня, нам не с чем поздравить себя, — говорит Э. Дюркгейм, — ибо мы можем быть уверены в том, что такой кажущийся прогресс связан с определенной социальной дезорганизацией». Действительно, самый низкий уровень преступности в России за последние двести лет наблюдался в последние годы сталинского режима — может быть, в самый мрачный период отечественной истории, и поздравлять россиян с этим было бы неуместным. Чтобы общество развивалось, чтобы существовала возможность для самовыражения и самореализации, в нем в равной степени должна существовать возможность как для конструктивного, так и, к сожалению, для деструктивного деяния относительно традиции. Не случайно, наверное, рост преступности (деструктивного поведения) в пореформенной России сопровождался экономическим подъемом, ростом изобретательства и творческой активности (конструктивного поведения). В 1861–1900 гг. сравнительно с 1825–1855 гг. преступность (если о ней судить по числу осужденных — наиболее точному показателю) возросла в 2,7 раза, но и число запатентованных изобретений — в 13,2 раза (с 17 до 224 в год).

Рост протестных движений во второй половине XIX — начале XX в. отражал не понижение уровня жизни, не кризис социума или государства — в смысле его неспособности управлять страной, а явился плодом прогрессивных социальных изменений в обществе, последствием предоставленной экономической и гражданской свободы огромной массе прежде бесправных людей, результатом развития рыночной экономики и невероятного прежде роста потребностей и ожиданий. Этот рост проходил под решающим влиянием либерально-радикальной интеллигенции — именно она выступала лидером, организатором и непременным их участником. Само определение интеллигенции как специфической социальной группы, идентифицировавшей себя через оппозицию к капитализму и самодержавию, отрицавшей господствующие в обществе цели и средства их достижения и предлагавшей свои, говорит о ее маргинальности. В терминах концепции аномии Р. Мертона, типичного интеллигента следует назвать девиантом-бунтарем. На рубеже XIX–XX вв. интеллигентов, если судить по числу лиц с высшим и средним образованием в 1897 г. в Европейской России, насчитывалось менее 774,6 тыс. (1,61% самодеятельного населения), ибо не всякий человек с образованием относился к интеллигенции в том смысле, который вкладывали в это слово современники. Учитывая, что многие имели семьи, это давало довольно значительное число, если не девиантов, то, по крайней мере, лиц, склонных к отклоняющемуся поведению. В.Х. считает активными участниками протестных движений также люмпенов, появившихся в значительном числе в результате «выпадения из системы ценностей, существующих классовых, сословных или групповых структур, которые давали человеку не только фиксированный социальный статус, но и определенную культурную ориентацию». По-видимому, все-таки люмпенов, готовых участвовать в антиправительственных выступлениях, могло быть не так много из общего их числа — около 457 тыс. (0,59% самодеятельного населения) в 1897 г., если отнести к ним всех лиц без твердого дохода — нищих, бродяг, странников, богомолок, призреваемых в богадельнях и приютах, заключенных и других «босяков».

Таким образом, в полном соответствии с социологическими теориями девиации, в стабильном, традиционном российском социуме до Великих реформ 1860-х гг. (в котором население было привязано крепостным правом к месту жительства и своим общинам, городская жизнь — мало развита, существовал строгий социальный контроль, социальная структура жестко иерархизирована, вертикальная социальная мобильность низка, общинные связи сильно развиты и общественные цели преобладали над личными), наблюдалась низкая девиация. Напротив, в пореформенную эпоху, т.е. в переходный период к индустриальному обществу (когда вертикальная и горизонтальная социальная мобильность населения на порядок возросли, урбанизация пришла на смену дезурбанизации, социальный контроль со стороны общественных организаций и государства слабел, общественные связи быстрыми темпами заменяли связи общинные, индивидуализм приходил на смену коллективизму, гражданские права и личный успех для многих людей стали занимать важное место в их системе ценностей, население стало располагать большой свободой и инициативой, рыночная экономика вытесняла командную), девиация существенно выросла. Две аналогичные волны роста девиации по тем же причинам имели место и в XX веке — в ходе структурных реформ, проведенных большевиками после революции 1917 г., и в 1985–2000 гг., в ходе новых структурных реформ, фактически возвративших страну к дореволюционному экономическому и политическому режиму.

 

4. Социологические теории революции и русские революции

 

На основе обобщения мирового опыта в политической социологии предлагается несколько объяснений происхождения революций в зависимости от того, какой фактор считается относительно более важным, — психосоциальное, структурное, политическое и экономическое.

 

Психосоциальные теории революции

П.А. Сорокин сформулировал одно из психосоциальных объяснений: суть революции — в патологических и варварских действиях человека, свидетельствующих о полном разрыве с цивилизацией, дисциплиной, порядком и нравственностью. Патологическое поведение является реакцией на невыносимо тяжелые условия жизни и перерождается в революцию, когда ослабевшая власть утрачивает способность поддерживать порядок силой. Если концепция адекватна, логично ожидать увеличения числа преступников, суицидентов и психически больных в годы революции и предшествующие ей годы. Имеющиеся данные не подтверждают гипотезу.

Число осужденных общими судами на 100 тыс. составило в 1900–1904 гг. — 86, в 1905–1907 гг. — 82, в 1908–1912 гг. — 104, т.е. в годы революции уменьшилось. Похожая картина наблюдалась в годы Первой мировой войны (табл. 24).

Таблица 24.

Изменение числа возникших следствий по восьми судебным округам в 1911–1916 гг. (1911 = 100) {392}

Виды преступлений 1911 1912 1913 1914 1915 1916
В городе
Политические 100 84 46 45 43 41
Убийства 100 113 115 101 94 113
Разбой и грабеж 100 105 110 74 40 48
Телесные повреждения 100 102 99 74 46 49
Кражи 100 111 104 111 153
Прочие 100 114 118 115 102 122
Итого 100 105 112 102 97 128
В деревне
Государственные 100 93 83 87 83 55
Убийства 100 105 110 93 67 66
Телесные повреждения 100 109 121 84 39 36
Поджоги 100 82 81 57 31 28
Разбой и грабеж 100 101 98 76 35 45
Кражи 100 101 103 90 79 112
Прочие 100 108 107 93 74 74
Итого 100 102 103 85 64 75

В 1914–1916 гг., если судить по числу возникших следствий на 100 тыс. населения в восьми судебных округах, преступность была примерно на 26 процентных пунктов ниже, чем в 1911–1913 гг., в том числе в деревне — на 29, а в городе — на 6 пунктов. В целом по стране снизилась частота совершения всех видов преступлений, а в городе незначительно (на 5 пунктов) возросло лишь число краж (на 100 тыс. населения). Вряд ли столь существенное уменьшение преступности можно объяснить только уходом миллионов здоровых мужчин в армию, ибо упала преступность женщин и детей, не подлежавших мобилизации. Показательно существенное (на 34 пункта) сокращение числа государственных преступлений. В 1916 г. обнаружился небольшой рост преступности по сравнению с 1915 г. (в целом — на 12 пунктов, в деревне — на 11, а в городе — на 19 пунктов) за счет главным образом краж, разбоев и грабежей. Но уровень 1913 г. превзойти все равно не удалось: в 1916 г. в целом по стране преступность была на 24 пункта ниже, в деревне — на 28, а в городе — на 3 пункта ниже, чем в 1913 г. И это при том, что за время войны, к лету 1916 г., вследствие массовых миграций и перемещения миллионов призванных в армию крестьян в города, доля городского населения увеличилась с 15,3% до 17,4% или на 2,1 пункта.

Сведения о преступности за 1917–1919 гг. не введены в научный оборот (возможно, они вообще не сохранились). Но данные за 1920–1924 гг. свидетельствует о ее скачке после революции: число осужденных в 1921–1924 гг. относительно 1911–1913 гг. возросло в 3 раза — с 883 до 2964 на 100 тыс. и превысило даже современные, в 2006–2009 гг., показатели преступности.

По уровню самоубийств во второй половине XIX — начале XX в., как указывалось выше, Россия занимала предпоследнее место в Европе. С 1870 по 1910 г. коэффициент самоубийств изменялся циклически при общей повышательной тенденции; пик приходился на 1891–1895 гг., затем произошло снижение. Важно отметить: суицидальность росла только среди горожан, в то время как в деревне после незначительного подъема в 1880 — начале 1890-х гг. она понизилась и в начале XX в. вернулась к уровню 1819–1825 гг. (табл. 20 и рис. 1). В годы первой русской революции (1905–1906) коэффициент самоубийств понизился и стал повышаться только с 1907 г., после ее окончания, достигнув максимума к 1913 г. (табл. 25).

Во время Первой мировой войны, если судить по Петрограду, Москве и Одессе, коэффициент самоубийств снизился в 2,8–3 раза, а с ее окончанием стал расти и в целом по стране в 1923–1926 гг. превзошел довоенный уровень в 1,3 раза (5,6 против 54,4 на 100 тыс.). По сравнению с 1912 г., в 1989 г. коэффициент самоубийств в Российской Федерации был в 5,9 раза выше (25,8), в 1994 г. — в 9,5 раза (41,8), в 2008–2009 гг. — в 6,6 раза (29,0), в 2011 г. — в 4,9 раза (21,4). В 2000-е гг. по уровню самоубийств Россия занимает одно из первых мест в Европе.

Таблица 25

Коэффициент самоубийств в России в 1902–1912 гг. [44]

Год … Суицидов на 100 тыс. человек

1902 … 2,3

1903 … 2,5

1904 … 2,3

1905 … 2,2

1906 … 2,3

1907 … 2,7

1908 … 2,8

1909 … 3,1

1910 … 3,4

1911 … 3,4

1912 … 4,4

Сведения о распространении психических расстройств также не подтверждают психосоциальную гипотезу происхождения русских революций. Представление об изменении их числа дают данные о пациентах психиатрических больниц (см. рис. 3).

Рис. 3. Число пациентов в психиатрических клиниках России в 1896-1913 гг. {398}

В 50 губерниях Европейской России с 1886 по 1913 г. число больных увеличилось в 5,2 раза (с 16 774 до 87 206), на 100 тыс. — в 3,4 раза (с 21 до 72). Однако в 1905–1907 гг. не наблюдалось взрывного роста числа пациентов. Страдавшие психическими расстройствами согласно переписи 1897 г. превышали по численности лечившихся в больницах в 2,6 раза. В 50 губерниях Европейской России с 1901 г. по 1914 г. число пациентов в клиниках росло, но по абсолютному значению оставалось незначительным. Если его умножить на 2,6, то число всех душевнобольных в стране могло составить 234 тыс. (187 на 100 тыс.). Это намного меньше, чем в любой европейской стране в конце XIX — начале XX в., и в 10–30 раз меньше, чем в советской и постсоветской России. В Российской Федерации в 1989 г. на учете в лечебно-профилактических учреждениях состояло 2656 тыс. или 1799 на 100 тыс. человек, а на 2010 г. — 6 млн. или 5598 на 100 тыс., т.е. в 10 раз и 30 раз больше, чем в 1913 г. Причем современная статистика не учитывает больных, проходящих лечение в частных психиатрических клиниках и центрах, которых создается в Российской Федерации с каждым годом все больше.

Учет лиц с психическими расстройствами во время войны был разрушен, и многие больницы закрылись или перепрофилировались под школы, клубы, детские сады и ясли. В мае 1919 г. решением Совета Народных Комиссаров содержание всех психиатрических больниц принято на государственный бюджет, в них в тот момент насчитывалось всего 16 тыс. человек.

Влияние революций на психическое здоровье активно обсуждалось в специальной литературе. Мнения разделились. Одни полагали, что политические волнения не воздействуют ни на число, ни на течение психических расстройств, другие такую связь усматривали. Но проверить гипотезы на массовом эмпирическом материале из-за недостатка сведений не представлялось возможным. Дело поэтому ограничивалось спекуляциями. Современный исследователь истории психиатрии констатирует: «Этиологическая связь между революционными событиями и развитием душевного расстройства не выявлена». Вопрос о том, что распространение психических расстройств вызывало или способствовало развитию революционного движения, даже не ставился — речь шла исключительно о воздействии революции на психику людей.

Таким образом, понижение числа преступлений и самоубийств и стагнация или «нормальное» увеличение числа психических расстройств во время войны и накануне революций не дает оснований связывать происхождение революционных событий с ростом числа людей, склонных к патологическому поведению.

Среди психосоциальных теорий наиболее популярна теория относительной депривации, делающая акцент на психологической неудовлетворенности тем, что есть, и тем, что хочется и должно быть в соответствии с представлениями социальных групп и индивидов. По убеждению французского политолога XIX в., А. де Токвиля, революции происходят тогда, когда наступает улучшение материального положения, уменьшаются репрессии, смягчаются ограничения, улучшается политическая ситуация. Между прочим, и теория конфликта указывает на относительную депривацию как на важнейшую причину социального конфликта. Именно относительная депривация наблюдалась в пореформенной России. Рост потребностей постоянно обгонял растущий уровень жизни. Все слои постоянно хотели больше того, что реально возможно было иметь при тогдашних экономических и финансовых ресурсах, низкой культуре и невысокой производительности труда. «Повышенные ожидания» замечены в крестьянской, рабочей среде, у духовенства и в наибольшей степени у белых воротничков. Благосостояние росло медленно, а ощущение необустроенности — быстро, оставляя все меньше возможностей для мирного урегулирования этого конфликта. С 1870-х по 1911–1913 гг. номинальный средний годовой заработок российских фабрично-заводских рабочих увеличился примерно на 33% (со 190 до 254 руб.), сельскохозяйственных — на 75% (с 57 до 100 руб.), учителей земских школ — на 188% (со 135 до 390 руб., с квартирой и отоплением от школы). Однако и в 1870-е гг., и в начале 1910-х гг. все жаловались на плохое материальное положение, особенно учителя, считавшие свой заработок крайне недостаточным для интеллигентного человека. Как ни парадоксально, еще в большей степени сетовали на материальное положение учителя гимназий, чье годовое жалованье в 1910 г. равнялось 2100 руб., т.е. в 5,4 раза выше, чем у земских учителей.

В период Первой мировой войны относительная депривация достигла критического уровня, так как быстро растущие ожидания натолкнулись на внезапное ухудшение условий жизни, а неудачи на фронте и большие военные потери отняли оптимизм и веру в конечную победу. Двойная, или прогрессирующая, депривация — относительно претензий и относительно прежних реальных достижений — оказалась особенно болезненной. Люди приобретали революционный настрой из-за опасения потерять то, чего им с таким трудом удалось достигнуть. Американский социолог Дж. Дэвис утверждает: подобная прогрессирующая депривация — причина всех великих революций в истории (так называемая теория «J-кривой»).

Структурные теории ищут источники революции преимущественно в поляризации общества, разделенного на привилегированные и угнетенные социальные группы, и в нарастающем конфликте групповых интересов — главную предпосылку революции. Когда существует сильное неравенство, то революция может легко разразиться при ослаблении государственных структур, например вследствие неудачной войны. Образчик такого объяснения русской революции дает, например, Л. Хаймсон, утверждая, что социальная поляризация поставила Россию на грань революции еще накануне Первой мировой войны.

Однако повышение жизненного уровня, наблюдавшееся в пореформенный период, не сопровождалось возникновением огромного имущественного неравенства — в России оно оставалось на порядок ниже, чем в западных странах. Если сравнивать бедного крестьянина с Романовыми, Шереметьевыми, Юсуповыми и подобными русскими аристократами, то неравенство, конечно, являлось громадным, хотя и намного меньшим, чем в современной России между олигархами и остальным населением. Но если сравнивать большие группы населения, например, оценивать различие в доходах 10 процентов самых богатых и самых бедных (так называемый децильный коэффициент), то степень имущественного неравенства оказывается умеренной и существенно ниже, чем в развитых западных странах того времени. Децильный коэффициент имущественной дифференциации в начале XX в. находился в США в интервале от 16 до 18, в Великобритании — от 40 и выше, в России — от 4 до 11 и сам по себе не представлял социальную опасность.

Несмотря на умеренность имущественной дифференциации, социальное неравенство оставалось высоким, сословные перегородки полностью не устранены, вертикальная социальная мобильность имела серьезные институциональные ограничения. Налицо был глубокий социально-культурный раскол общества. Крестьянство и социальные низы городского населения, с одной стороны, дворянство и интеллигенция — с другой, существенно различались с точки зрения системы ценностей, норм и моделей поведения. Под влиянием быстрого экономического развития происходило масштабное перераспределение богатства (например, земля переходила из рук дворянства к крестьянству и буржуазии). Но новые экономически значимые социальные группы — буржуазия и новый средний класс — не получили доступа к власти в соответствии с новым распределением богатства. Стратификация по статусу и власти, с одной стороны, и богатству и образованию — с другой, входили в противоречие. Традиционная сословная система постепенно трансформировалась в классовую, однако не умерла полностью, — старые и новые элементы в ней сосуществовали и вступали в противоречие. В обществе отсутствовал консенсус, оно отличалось фрагментарностью и разделялось на ряд социальных групп, имевших различные, а в некоторых случаях и непримиримые групповые интересы (например, между помещиками и крестьянами).

 

Политические теории революции

Представители политической теории и генезис революции, и непосредственные причины усматривают главным образом в конфликтах между властями и элитами, внутри элит, между элитами и различными социальными группами. В основе конфликтов — борьба за политическое господство, что является непременным спутником общественной жизни любого государства, не исключая так называемых современных демократий, где переход власти от одной группировки к другой институциализирован и введен в цивилизованные процедуры. В данном случае речь идет не о классовой борьбе в марксистском смысле: столкновения имеют преимущественно политическую, а не социальную подоплеку. Например, во время Великой французской революции главным соперником дворянства выступал не нарождавшийся класс буржуазии, а просвещенные либеральные элиты из всех трех сословий. По причине острой борьбы групповых интересов во время революции часто встречается ситуация двоевластия или многовластия, когда различные группы вступают в острый политический конфликт, мобилизуют ресурсы в свою поддержку, но никто не может взять верх, вследствие чего борющиеся политические блоки находятся в переходной ситуации равновесия. Борьба элиты и контрэлиты за власть, как и двоевластие, действительно являются характерными чертами русских революций начала XX в.

Одни представители политической теории революции (к ним относится, например, известный американский исторический социолог Ч. Тилли) акцент делают на столкновении интересов различных социальных групп, противоречия между которыми обусловлены внутренними для данного социума причинами. Другие обращают внимание на важную роль низкой социальной мобильности, блокирующей или существенно ограничивающей доступ к власти влиятельных социальных групп, в вызревании революционной ситуации. Традиционный механизм вертикальной мобильности, ставивший на первое место происхождение, а не таланты, не удовлетворял новые элиты, появлявшиеся в развивающемся буржуазном обществе. Например, одну из общих черт российской, иранской, мексиканской и китайской революций, усматривают в том, что «экономический рост породил новые социальные группы, важные с экономической и технологической точек зрения, но не имеющие доступа к власти».

Третьи сторонники политической концепции особое значение придают государству, полагая, что оно относительно автономно от господствующего класса, а государственная бюрократия — самостоятельная социальная сила. Пока государственная власть сильна и легитимна в глазах большинства населения, революционные процессы блокируются. Кризис и распад государства неминуемо ведут к революции; только после его восстановления и укрепления революция заканчивается. Решающая роль в возникновении революционной ситуации приписывается внешним факторам — конкуренции на мировой арене и военно-политическому давлению на относительно отсталые страны со стороны экономически более развитых соседей. При этом конфликты между групповыми интересами внутри социума обостряются в условиях войны и усиления внешних угроз. Объективные противоречия в рамках старого режима — в первую очередь «политические противоречия в структуре и положении государств, находящихся под перекрестным давлением военных конкурентов на международной арене, с одной стороны, и ограничения существующей экономической системы и (в некоторых случаях) сопротивление политически значимых классовых сил внутри страны попыткам государства мобилизовать ресурсы для того, чтобы справиться с международной конкуренцией, с другой стороны». Эти выводы находят полную поддержку среди исследователей русских революций, среди которых наблюдается почти полный консенсус относительно того, что поражения в Русско-японской войне и неудачи в Первой мировой войне спровоцировали русские революции.

Четвертая группа представителей политического направления (лидером этой группы можно считать Дж. Голдстоуна) также связывает революции с кризисом государства, однако считает: к этому кризису приводят не столько политические противоречия и конфликт групповых интересов, сколько неадекватный ресурсам рост населения, который провоцирует политические столкновения. Перенаселение усиливает конкуренцию во всех слоях общества (крестьян — за землю, рабочих — за работу, элиты — за должности), увеличивает спрос на товары, способствует росту цен и снижению эффективности налоговой системы, что ведет к расстройству государственных финансов и снижению покупательной способности населения. В результате в обществе возрастает социальное напряжение и обостряются все противоречия. Все это в конечном счете приводит к серьезному кризису государства и в экстремальном варианте — там, где институты (к ним относятся законы, правила, нормы, а также традиции, верования и т.п.) не гибки, — к революции. Применительно к русским революциям начала XX в. данная концепция не работает по нескольким причинам. Во-первых, общего перенаселения в масштабе страны не было, а проблема аграрного перенаселения, существовавшая в некоторых местностях, решалась простым переселением в малонаселенные регионы и улучшением агротехники. Во-вторых, после принятия конституции в 1905 г. в России появилась возможность мирной смены власти в результате выборов. В-третьих, в пореформенное время в России наблюдалось повышение уровня жизни, спрос на товары и услуги удовлетворялся, финансовая система работала вполне удовлетворительно.

Объяснение революции Дж. Голдстоуном кажется политическим только на первый взгляд. На самом деле это скорее демографическая или, во всяком случае, демографо-политическая неомальтузианская концепция революции, поскольку главную роль отводит перенаселению. Это подтверждается и тем, что автор концепции в качестве важнейшей причины революции предложил рассматривать омоложение населения. «Быстрый рост удельного веса молодежи, — утверждает он, — может подорвать существующие политические коалиции, порождая нестабильность. Большие когорты молодежи зачастую привлекают новые идеи или гетеродоксальные религии, бросающие вызов старым формам власти. К тому же, поскольку большинство молодых людей имеют меньше обязательств в плане семьи или карьеры, они относительно легко мобилизуются для участия в социальных или политических конфликтах. Молодежь играла важнейшую роль в политическом насилии на протяжении всей письменной истории, и наличие “молодежного бугра” (необычно высокой пропорции молодежи в возрасте 15–24 лет в общем взрослом населении) исторически коррелировало с периодами политических кризисов. Большинство крупных революций — включая и революции XX в. в развивающихся странах — произошло там, где наблюдались особо значительные молодежные бугры». Российские сторонники этой концепции полагают: молодежный фактор в Русской революции 1917 г. был «задействован по всем параметрам». Однако не приводят доказательств, кроме ссылки на революционную активность студенчества. Проверим адекватность «молодежной концепции» революции. С этой целью проанализируем изменение возрастной структуры россиян и выясним, имелся ли в ней в начале XX в. молодежный бугор.

Среднегодовой естественный прирост населения с 1861–1865 по 1911–1913 гг. увеличился с 1,42% до 1,68%. Сравнение возрастной структуры населения России в 1897 и 1920 гг. показывает: эта прибавка недостаточна, чтобы существенно повлиять на долю лиц в возрасте 15–24 лет (табл. 26).

Таблица 26.

Лица в возрасте 15–24 лет во взрослом населении страны (в возрасте от 15 лет и старше), в % {423}

  Все население Городское население Сельское население
1897 г. 1920 г. 1897 г. 1920 г. 1897 г. 1920 г.
Доля 15–24-летних мужчин 29,8 24,4 36,8 25,4 28,5 24,0
Доля 15–24-летних женщин 30,2 30,2 30,2 30,0 30,2 30,3
Доля 15–24-летних лиц обоего пола 30,0 27,8 33,8 28,0 29,3 27,7

Согласно двум последовательным переписям, с 1897 по 1920 г. доля лиц в возрасте 15–24 лет во взрослом населении (в возрасте 15 лет и старше) уменьшилась с 30% до 27,8%, среди горожан — соответственно с 33,8 до 28%, среди сельских жителей — с 29,3 до 27,7%. Среди мужчин доля молодежи сократилась еще больше — на 5,4% вследствие военных потерь в Первую мировую и Гражданскую войну. Доля молодых женщин приблизительно показывает, какой бы была доля мужчин, если бы не военные потери. В 1920 г. сравнительно с 1897 г. во всем взрослом населении доля женщин в возрасте 15–24 лет осталась неизменной, среди горожан на 0,2% уменьшилась, а среди селян, наоборот, на 0,1% увеличилась. Таким образом, никакого молодежного бугра и омоложения населения в интервале между 1896 г. и 1920 г. не наблюдалось, гипотезу «молодежной революции» приходится отклонить.

Дж. Голдстоун предлагает и третье объяснение, ставящее на первый план численное перепроизводство элит относительно имеющихся ресурсов, под влиянием которого усиливается борьба внутри правящей элиты и между элитами. Недовольство элит напрямую ведет к ослаблению и в конечном итоге развалу государства, революциям и гражданским войнам. С этой точки зрения, причина русской революции 1917 г. — экзистенциальный кризис, вызванный недостатком ресурсов для элиты {424} . Здесь неомальтузианская сущность концепции особенно очевидна. Применительно к русским революциям начала XX в. эта концепция оказывается неадекватной. Данные об изменении численности привилегированных страт (дворянства, духовенства, купечества и почетных граждан) не подтверждают эту гипотезу: доля любой привилегированной группы в населении страны в 1719–1913 гг. уменьшалась, естественно, сократилась и суммарная их доля — с 4,6 до 2,5%, в том числе в пореформенное время, 1858–1913 гг., — с 3,2 до 2,5%. Если российскую элиту идентифицировать на основании образования, то и в этом случае не приходится говорить о ее перепроизводстве относительно ресурсов. Доля людей с высшим образованием среди лиц в возрасте от 20 лет и старше составила в конце 1850-х гг. — 0,12%, в 1897 г. — 0,23%, в 1917 г. — 0,51. Если же к элите отнести лиц не только с высшим, но и с полным средним образованием, то в 1861–1917 гг. их доля в населении возросла с 0,9 до 4%. Однако национальный доход на душу населения за это время увеличился в 3,84 раза, в стране проходила индустриализация и культурная революция, вследствие чего спрос на умственный труд со стороны сельского хозяйства, промышленности, транспорта, сферы услуг, а также учреждений церкви, государства, образования, культуры и суда вырос в еще большей степени, о чем говорит существовавший дефицит лиц со средним и высшим образованием.

 

Институциональная концепция революции

В 2004 г. В.А. May и И.В. Стародубровская предложили и обосновали институциональную концепцию революции. Выдвигая на первое место экономические процессы, концепция, однако, учитывает также политические, социальные и культурно-психологические факторы. Авторы исходят из институциональной теории. Согласно ей в основе социальных сдвигов лежат изменения общественных институтов — законов, правил, норм, а также традиций, верований и т.п. Основоположник теории Д. Норт определяет институты как «правила игры» в обществе: «институты представляют собой рамки, в пределах которых люди взаимодействуют друг с другом. <…> Они состоят из формальных писаных правил и обычно неписаных кодексов поведения, которые лежат глубже формальных правил и дополняют их». Но в институциональной теории основной акцент делается на эволюционном развитии, так как институты изменяются долго, медленно и постепенно. Резкие, революционные скачки остаются на периферии анализа — революции рассматриваются как внешний фактор, способный в какой-то степени повлиять на развитие институтов, но не как внутреннее порождение самой институциональной системы в ее взаимодействии с другими факторами развития общества. В.А. May и И.В. Стародубровская адаптируют институциональную теорию для объяснения революции.

Утверждение в обществе новых институтов всегда происходит долго, болезненно и противоречиво, так как в прежней структуре существуют институциональные отношения, препятствующие гибкому приспособлению социума к новым условиям. Они называются встроенными ограничителями. «Экономические ограничители — это такие экономические формы и отношения, которые либо совсем не способны реагировать на изменение экономических условий, либо реагируют на них совершенно неадекватно. Наиболее очевидные примеры — средневековая цеховая система в городах и общинные отношения в деревне». Социальные ограничители включают в себя различные формальные и неформальные механизмы, затрудняющие горизонтальную и вертикальную мобильность. Они препятствуют приведению в соответствие реального экономического и общественного положения и формального статуса индивидов и социальных групп, а также изменению статуса в соответствии с новыми экономическими возможностями и потребностями. Например, сословная система, крепостное право и его пережитки, тендерная дискриминация, юридические запреты на занятие гражданской и военной службой и т.п. Политические ограничители — это законы и обычаи, исключающие возможность «в рамках легальных политических механизмов сменить господствующий режим и его политический курс», с одной стороны, и «обеспечить политическое представительство новых экономически влиятельных кругов, дать им институциональные возможности защиты собственных интересов» — с другой. Психологические ограничители — стереотипы, оставшиеся от традиционного общества в экономической, политической, культурной и религиозной сферах, препятствующие трансформации старой культуры. Например, широко распространенные в массах представления о божественном происхождении монархии могут препятствовать снятию политических ограничителей и демократизации общества. Представления о греховности работы в праздники, ссуды под процент или стремления к прибыли могут блокировать развитие буржуазной трудовой этики, кредитных учреждений и предприятий капиталистического типа.

Преодоление ограничителей по общему правилу происходит в ходе реформ «сверху». Общество, вступившее в эпоху преобразования институциональной системы, становится социально нестабильным, другими словами, попадает в «зону риска». Если мирный эволюционный путь проходит успешно, с его окончанием общество выходит из «зоны риска». Если же нет, то происходит революция, разрушающая насильственным путем мешающие развитию ограничители и тем самым открывающая дорогу утверждению новой институциональной системы.

Революционная ситуация складывается постепенно. Как ни парадоксально, ей, как правило, предшествует длительное и бурное (по меркам своего времени) экономическое развитие и значительные структурные сдвиги в экономике и обществе. «Нет ничего более ошибочного, — заметил автор классического труда по истории революций К. Бринтон, — чем представлять себе старый режим угасающей тиранией, которая, катясь к своему финалу, доводит до предела деспотическое безразличие к протесту доведенных до крайности подданных». В.А. May и И.В. Стародубровская, вслед за многими социологами, подчеркивают, что «революции не характерны для стабильного общества, в котором отсутствуют динамичные изменения. Они неразрывно связаны с феноменом экономического роста. Причем предпосылки революций могут сформироваться не в любой момент, а лишь на особых переломных этапах, которые названы нами “кризисы экономического роста”». Быстрый экономический рост является важнейшей предпосылкой революции и подобная зависимость «характерна практически для всех стран, переживших полномасштабные революции» в период ранней модернизации. Нидерландской революции XVI в. предшествовал быстрый экономический рост, затронувший как промышленность, так и сельское хозяйство. В Англии с середины XVI в. и до начала революции и гражданской войны наблюдался быстрый промышленный рост. Во Франции активное преобразование сельского хозяйства начинается со второй половины XVIII века, а период с 1760 по 1790 г. характеризуется успешным промышленным развитием и рассматривается как первая фаза промышленной революции. Германия в период, предшествующий революции 1848 г., переживала промышленный переворот и экономический рост. То же наблюдалось за пределами Европы (Мексика, Иран и др.). Предреволюционные режимы и здесь проводили сознательную политику активной индустриализации и ломки традиционных структур, опираясь в первую очередь на широкое привлечение иностранного капитала. Исследователи неоднократно подчеркивали связь успешного экономического развития с вызреванием предпосылок революции. В одной из своих ранних работ, ставшей классикой по проблемам модернизации, С. Хантингтон установил наличие «прямой связи между быстрым экономическим ростом и политической нестабильностью». Известный американский экономист и социолог М. Олсон считал быстрый экономический рост «важнейшим дестабилизирующим фактором», более того — «основной силой, ведущей к революции и социальной нестабильности».

В.А. May и И.В. Стародубровская подчеркивают: традиционно понятие «экономический рост» употребляется в узком смысле — «как характеристика периода, в течение которого происходит увеличение определенных показателей, в первую очередь валового продукта на душу населения». Но они имеют в виду более широкий смысл понятия: «как характеристики эпохи постоянных динамичных изменений, колебаний экономической конъюнктуры, в рамках которой не в каждый данный момент, а лишь при анализе долгосрочных тенденций, наблюдается превышение темпов роста производства над темпами роста населения».

Зависимость между экономическим ростом и социальной нестабильностью в обществе обуславливается двумя причинами. Во-первых, динамичное экономическое развитие подрывает основы традиционной социальной структуры, ведет к масштабному перераспределению богатства и возникновению новых экономически значимых социальных сил. «Однако этот процесс наталкивался на традиционные социальные рамки и барьеры, не позволяющие привести стратификацию по статусу и доступу к власти в соответствие с новым распределением богатства. <…> Под давлением новых обстоятельств традиционная система постепенно трансформировалась, однако не отмирает полностью, — старые и новые элементы в ней сосуществовали и вступали в непримиримое противоречие. Наложение новой стратификации, возникшей в результате экономического развития, на традиционную статусную систему приводит к возникновению специфического феномена — предреволюционной фрагментации общества» — «резкому усложнению его социальной структуры, вызванному размыванием границ и размежеванием интересов в рамках традиционных классов и групп, а также возникновением новых социальных сил, не вписывающихся в прежнюю систему». «Фрагментация — это результат давления новых процессов, порождаемых динамичными экономическими изменениями, на встроенные ограничители в социальной структуре». Она охватывает все слои общества, но, прежде всего, элиту.

Во-вторых, экономический прогресс и вызываемая им фрагментация общества приводят к резкому ослаблению государственной власти в стране. «Власть постоянно испытывает давление несовместимых требований — различные социальные слои и элитные группы ждут от нее диаметрально противоположных действий. Чьи бы интересы она ни пыталась удовлетворить, это неизбежно вызывает все большее сопротивление остальных. Власть начинает метаться, то идя на поводу у радикальных настроений, то пытаясь спрятаться в привычных рамках традиционной системы, то проявляя излишнюю жесткость, то соглашаясь на бессмысленные компромиссы. В результате режим становится еще более уязвимым, теряя свою базу и среди традиционных сторонников, и во вновь возникающих социальных слоях. Он вызывает всеобщее недовольство, хотя и по противоположным причинам».

Социальная фрагментация общества и ослабление государства делают революцию возможной, но не обязательной. Например, Ч. Тилли только в Европе насчитал 707 революционных ситуаций за 500 лет (1492–1991 гг.), при этом настоящие социально-политические революции произошли несколько раз, хотя имелось немало примеров, когда правительство было свергнуто или временно лишено власти. Требуются дополнительные факторы, которые превращают возможность революции в реальность. Такими факторами могут быть крупное военное поражение, неудачная кровопролитная война, суровый экономический кризис (ибо экономический рост имеет циклическую природу и никогда не проходит гладко), либо сочетание того и другого, что точно сформулировал Дж. Дэвис: «В большинстве случаев революции происходят, когда длительный период поступательного экономического и социального развития сменяется коротким периодом резкого спада. На первом этапе решающее воздействие на умы людей данного общества неизбежно оказывает ожидание возможности и впредь удовлетворять растущие потребности. На втором этапе, когда реальность расходится с ожиданиями, на смену приходит чувство тревоги и разочарования».

По мнению В.А. May и И.В. Стародубровской, русская революция 1917 года по своим основным характеристикам не имеет принципиальных отличий от европейских революций более раннего времени. Вследствие большого значения экономического фактора в ее происхождении революция является экономико-политическим, а не чисто политическим процессом. Бесперспективно искать один универсальный фактор, объясняющий предреволюционный кризис — будь то экономический или политический. Во время революционных ситуаций общество сталкивается с целым комплексом проблем, требующих кардинальных изменений в механизмах его функционирования. «Причины, ход и результаты революции 1917 года можно объяснить одновременным резким обострением трех групп противоречий. Во-первых, это противоречия, типичные для периода ранней индустриализации, они отражают сложности преобразований в огромной крестьянской стране и диктуют необходимость того или иного, но достаточно радикального решения аграрного вопроса. Во-вторых, это противоречия догоняющей индустриализации в отсталой стране. Они требуют мобилизации финансовых ресурсов, активного перераспределения ресурсов из традиционных отраслей хозяйства в новые промышленные сектора экономики. Наконец, в-третьих, это противоречия, связанные с тем, что кризис ранней модернизации в России наложился на формирование предпосылок кризиса зрелого индустриального общества. И этот фактор в стране, достаточно далеко продвинувшейся по пути индустриализации, не мог не сказаться на формах предреволюционного кризиса».

На мой взгляд, институциональная концепция удачно синтезирует все вышеперечисленные концепции революции, и мне трудно согласиться с Л. Ароном, утверждающим в рецензии на книгу, что она суть структуралистская концепция, созданная в рамках марксистско-этатистской школы, к ведущим сторонникам которой он относит также Т. Скочпол, Дж. Голдстоуна и Ч. Тилли. «Хотя данная школа отвергает марксистскую философию истории с ее межклассовыми войнами и революциями как этапами на пути неизбежного триумфа бесклассового коммунизма, делая акцент на относительной автономии государства и государственной бюрократии в противовес взглядам Маркса на государство как на комитет по управлению делами правящего класса, используемые ключевые методы и аналитический инструментарий взяты ими из “арсенала” марксистского исторического материализма». Уже перечисленных отличий достаточно, чтобы не согласиться с оценкой Л. Арона. Но в институциональной и марксистской концепциях революции есть и другие принципиальные расхождения, кроме указанных Л. Ароном. В первом случае революция признается одним из возможных, но не самым главным способом решения социально-экономических проблем, во втором — единственным и совершенно необходимым. В институциональной концепции капиталистическое общество рассматривается как достаточно устойчивое, способное к саморазвитию, в марксистской — как социально нестабильное, чреватое революцией и, в принципе, не способное к структурным реформам. Первая концепция признает, что благосостояние широких слоев населения при капитализме улучшается, вторая говорит о тенденции к абсолютному и относительному обнищанию трудящихся, усилению неравенства и эксплуатации. Отождествление «производственных отношений» или «надстройки» по К. Марксу с «институтами» по Д. Норту представляется очень большой натяжкой. «Производственные отношения — отношения людей друг к другу в процессе производства материальных благ, составляющие экономический базис общества. Весь строй общественной жизни, внутренняя структура общества определяются характером производственных отношений. Состояние производственных отношений дает ответ на вопрос: в чьем владении находятся средства производства. Иными словами, оно показывает, как распределяются между членами общества средства производства, а следовательно, и материальные блага, производимые людьми». «Базис — совокупность производственных отношений, экономический строй общества. Надстройка — соответствующие данному базису политические и правовые учреждения. Неизбежность социальных революций в классовом обществе обусловливается тем, что старые производственные отношения закрепляются господствующими классами при помощи целой системы политических, правовых и других учреждений. Поэтому, чтобы расчистить путь дальнейшему ходу общественного развития, новые классы должны устранить существующий государственный строй». Если у Д. Норта и, следовательно, у В.А. May и И.В. Стародубровской институты — законы, правила, нормы, а также традиции, верования и т.п., то в марксизме производственные отношения сводятся по сути к форме собственности, а надстройка — к учреждениям. В институционализме совокупность многих институтов определяет общественный и экономический строй общества, а в марксизме — форма собственности. Если в институциональной концепции революции общество медленно, эволюционно развивается под влиянием изменения институтов, то в марксизме — в результате революции, уничтожающей старый государственный строй и воздвигающей на его месте другой. В институционализме замена государственного строя не обязательно ведет к изменению институтов и сущностному изменению общественного и экономического строя, а по марксистской доктрине — автоматически ведет; именно поэтому «основным вопросом всякой революции является вопрос о государственной власти». Единственное, пожалуй, что объединяет институциональную и марксистскую концепции революции, — это системный взгляд на общество.

Таким образом, если согласиться с оценкой концепции В.А. May и И.В. Стародубровской как структуралистской марксистско-этатистской, то большую часть современников социальных исследователей надо отнести к марксистской школе, поскольку они либо институционалисты, либо структуралисты, либо кейнсианцы. Это все равно, что всякого признающего изменения в жизни считать гегельянцем, радующегося жизни — гедонистом, всякого практического человека — утилитаристом.

Происхождение Русской революции 1917 г., как оно показано в моей книге «Благосостояние населения», хорошо укладывается в институциональную концепцию. Бурный экономический рост и всесторонняя модернизация российского социума создали высокий градус социальной напряженности в обществе и ввели страну в зону риска. Реформы «сверху» устраняли один за другим мешавшие модернизации ограничители, встроенные в традиционную институциональную систему (круговую поруку, мещанские общества и цехи, передельную общину, сословные ограничения социальной мобильности, монополию коронной бюрократии и самого монарха на власть, ущемлявшие гражданские права законы и т.д.), и тем самым создавали возможность избежать революции. Поскольку смена институциональных систем — длительный, болезненный и противоречивый процесс, для выхода из зоны риска требовалось значительное время — хотя бы лет двадцать, как говорил П.А. Столыпин, социального покоя.

Но этому помешала война, нарушившая эволюционный путь развития. Тяготы войны, помноженные на безответственное поведение либеральных и революционных элит и ослабление государственной власти, оказались непереносимыми для общества. Страна погрузилась в революцию, проходившую в соответствии с классической моделью — кризис «старого режима»; установление власти «умеренных»; победа радикалов, создающих «царство террора и добродетели»; термидор, или контрреволюционный переворот, и постреволюционная диктатура.

В современной литературе о социальных революциях, с точки зрения механизма революционного процесса, выделяют конструктивистскую и структуралистскую модели. Первая модель рассматривает революцию как следствие целенаправленных действий лидеров, революционных групп или масс. В «конспиративном» варианте конструктивистской модели революции являются результатом агитационной или организационной деятельности профессиональных оппозиционеров и революционеров. Им удается убедить и мобилизовать на революционные действия массы, которые вследствие этого становятся объектом целенаправленных манипуляций. Напротив, «вулканический» вариант первой модели большое значение придает стихийности действий масс, особенно остро ощущающих преследования, эксплуатацию, несправедливость, а также подчеркивает лавинообразный характер распространения революции, охватывающей все более широкие слои общества. Структуралистская модель рассматривает революцию как естественный результат формирования объективных социальных предпосылок, подготавливающих стихийное революционное выступление элит и масс. Однако в этом случае необходим своего рода спусковой крючок — либо ослабление аппарата насилия и репрессий, когда правящий класс проявляют слабость или неспособность к дальнейшему руководству (концепция «кипящего котла»), либо наличие различных средств и разнообразных ресурсов (концепция «найденного сокровища») {448} . В Русской революции 1917 г. стихийность сочеталась с организацией: налицо имелись, с одной стороны, социальные, экономические, политические и культурные предпосылки, подталкивающие массы к революционным действиям, хотя и не предопределившие их, с другой — энергичная и умелая организационная работа лидеров и стихийный лавинообразный характер распространения революции. Русская революция 1917 г. сочетала конструктивистскую и структуралистскую модели революционного процесса.

Таким образом, для революции одинаково важны как сильно недовольные и готовые к революционным действиям массы, так и энергичные умелые организаторы и лидеры. Не происходят они в условиях жестоких репрессий и крайних лишений, ибо в этом случае массы обречены на конформизм и пассивность. Даже по мнению К. Маркса, утверждавшего, что с развитием капитализма «возрастает масса нищеты, угнетения, рабства, вырождения, эксплуатации», крайнее обнищание, чрезмерные страдания и эксплуатация пролетариата не приводят к революции, так как подавляют его общественное и революционное сознание. Для революции необходимо также и наличие ресурсов: денег для организационных мероприятий, контактов со сторонниками и единомышленниками, времени и энергии для конспирации, развитых средств массовой коммуникации, хотя бы минимального пакета гражданских прав и свобод, наконец, нужна поддержка со стороны авторитетных социальных групп и организаций. Словом, революция становится возможной при одновременном действии многих факторов.

 

5. Уроки русских революций начала XX в.

Пореформенное, 1861–1917, и постсоветское, 1985–2010, развитие России в одних отношениях поразительно похожи, в других — сильно различаются. Сначала о сходстве. Огромные надежды накануне реформ сменились разочарованием с началом их проведения. Реформы сопровождались примерно десятилетним экономическим спадом, а затем в циклическом ритме происходил подъем. В первые 10–20 лет после реформы наблюдался громадный рост отклоняющегося поведения. Уже через 10–15 лет обнаружились темные стороны модернизации-вестернизации — повышение социальной напряженности и насилия, громадное увеличение девиантности. Развитие рыночной экономики стало дестабилизирующим фактором, так как рост экономики проходил неравномерно между городом и деревней, различными отраслями производства, социальными слоями, территориальными и национальными сообществами, породив у всех нереалистические ожидания и надежды на быстрое и существенное улучшение жизни. Появилась и быстро прогрессировала относительная депривация во всех слоях населения, ибо бедность плодит голодных, а улучшения вызывают более высокие ожидания. У части населения наблюдалась острая ностальгия по ушедшему строю жизни. В пореформенное время большая часть русского крестьянства мечтала об экспроприации помещичьей земли, а в современной России значительная часть населения мечтает о национализации имущества крупных собственников. Сходство между двумя периодами состоит также в том, что в обоих случаях возникли представительные учреждения, независимый суд, получили развитие демократические либеральные институты гражданского общества — свободная пресса, добровольные общественные организации, общественное мнение, возросла социальная и политическая активность населения. В сущности, Россия в 1990-е гг. вернулась на прерванную революцией 1917 г. траекторию.

Теперь о различиях. Великие реформы 1860-х гг. были проведены эффективнее, чем реформы 1990-х гг. В первом случае все новые институты (в смысле норм и стандартизованных моделей поведения, правил взаимодействия при принятии решений), необходимые для успешного развития, создавались постепенно, с оглядкой на Запад, но с учетом российской специфики. Для уменьшения вероятности институциональных дисфункций использовалась стратегия создания последовательных промежуточных институтов, плавно, в несколько этапов соединяющих начальную и идеальную финальную конструкции. Например, создание института частной собственности на землю в среде крестьянства началось с сохранения действующей общинной собственности, которая затем трансформировалась в личную и, наконец, — в частную. Переход крестьянства от норм обычного права, например, от коллективной к индивидуальной ответственности, от беспроцентной ссуды к процентной и т.д., также проходил в несколько этапов. Демократизация общества началась с местного управления, которое рассматривалось как предварительная стадия для перехода к парламентаризму. При выборе нового института тщательно выбиралась страна-донор, откуда заимствовался образец. Вследствие такой стратегии только к началу XX в. сложилось либеральное и адекватное российским экономическим реалиям законодательство о предпринимательской деятельности и возник прочный институт собственности, без чего невозможно успешное экономическое развитие. В начале XX в. принята конституция, создано представительное учреждение, благодаря чему Россия превратилась в дуалистическую конституционную монархию. Именно так, медленно и постепенно, рекомендует проводить реформы современная экономическая наука. Данная стратегия последовательных промежуточных институтов сочетала преимущества «выращивания» и «конструирования» новых институтов и предоставляла возможность управления темпом институционального строительства.

Напротив, в постсоветское время использовалась шоковая стратегия, без тщательной подготовки и предвидения последствий реформирования. Вводимые новые институты часто оказывались несовместимыми с культурной традицией и советской институциональной структурой, ввиду этого наблюдались либо их атрофия, перерождение или отторжение в результате активизации альтернативных институтов, либо институциональный конфликт или парадокс передачи, когда в ходе трансляции более эффективной технологии донор выигрывает за счет реципиента. Отсюда разочарование широких слоев населения в демократии, суде присяжных, парламенте, рынке.

Стратегия проведения реформ сказалась на их результатах. В первое десятилетие после реформ 1860-х гг. ВВП уменьшился не более чем на 5%, так как лишь сельскохозяйственное производство сократилось примерно на 5% сравнительно с 1850-е гг. На транспорте, в сфере услуг, в финансовом секторе наблюдался прогресс, в промышленности — значительный рост производства благодаря проходившему промышленному перевороту. В 1860-е гг. реальная зарплата рабочих в сельском хозяйстве выросла примерно на 65%, хотя в промышленности (если судить по Петербургу) снизилась на 13%. Издержки шоковой терапии в постсоветской России оказались намного серьезнее: по данным Росстата, реальный ВВП России с 1990 по 1995 г. сократился на 22%, реальные денежные доходы на душу населения в 1990-е гг. — более чем в 2 раза и только в 2006 г. вернулись к уровню 1991 г., а в 2009 г. превысили его только на 19%. Однако спустя 10 лет после реформ и в пореформенной, и в постсоветской России наступил быстрый экономический рост, который в обоих случаях можно назвать экономическим чудом.

В социальном плане важное отличие состояло в том, что пореформенная российская буржуазия создавала свое благосостояние собственным трудом, а потому берегла и дорожила своим бизнесом, не думала о том, как его свернуть на родине, перевести деньги за границу, а потом, в случае неблагоприятных обстоятельств, и самому туда уехать. Напротив, современная крупная российская буржуазия, во многих случаях, обладает собственностью, не заработанной тяжелым трудом. Для многих она скорее «подарок судьбы», до сих пор не обеспеченный твердо законом и контрактом между крупными собственниками, государством и обществом. Как свидетельствует беглый олигарх Б.А. Березовский: «Вся элита в России на вахте; они приезжают в Россию, чтобы заработать деньги, а тратят они их не в России, тратят они их на Западе, и хранят деньги на Западе, в западных банках, и дети их здесь учатся, и дома у них здесь, и отдыхают они здесь, их жены и любовницы здесь».

В политическом отношении очень важное отличие пореформенного от постсоветского периода состоит в том, что в современной России, несмотря на все несовершенство российской демократии, как законодательная, так и исполнительная власть может легально и мирно перейти из рук одной партии к другой — по крайней мере, это гарантирует конституция. Причем партии, входящие в Государственную думу, отличаются друг от друга по своим идеологиям, целям, задачам, давая избирателю возможность найти своего представителя во власти. Благодаря этому социальные, политические и экономические конфликты имеют реальную возможность разрешиться мирно, т.е. без революции и баррикад, посредством рациональных методов регулирования. В переходном российском обществе конца XIX — начала XX в. рациональные методы регулирования конфликтов и снижения социальной напряженности еще не были освоены; предпосылки для самоподдерживающегося эволюционного развития до конца не сформировались. В силу этого общество оставалось уязвимым для революционных катаклизмов. До 1905 г. конфликты могли мирно разрешиться только «по манию царя», вследствие того что законодательная и исполнительная власть сосредотачивалась в руках монарха и коронной бюрократии, а лишенные власти не имели легальной возможности ее получить. После 1905 г. оппозиция получила право и возможность участвовать в принятии законов, но в государственном управлении — лишь в слабой степени. Конституция не создала легальной возможности для мирного перехода исполнительной власти из рук монарха, чрезвычайно затрудняя назревавшим конфликтам мирно и легально разрешаться посредством перехода власти в руки оппозиции.

На основе опыта двух российских революций — 1905 г. и 1917 г. можно сформулировать некоторые положения относительно того, что помогает избежать революции.

Существование реальной оппозиции, готовой взять власть, и наличие реальной возможности для мирного перехода власти от одной политической силы к другой. Контрэлита должна иметь реальные шансы прийти к власти без революции.

Передача власти от проигравших к победителям мирным легальным путем должна укорениться в политическом сознании населения и стать политической традицией общества.

Циклическая смена политических, хозяйственных и интеллектуальных элит в результате конкуренции и борьбы и ротация кадров на всех уровнях управления и во всех сферах жизни.

Наличие легальных и реально действующих клапанов для мирного выражения социального и политического недовольства в форме демонстраций, забастовок, собраний, а также и в оппозиционных СМИ. Социальные конфликты должны разряжаться, а не подавляться.

Первоочередное удовлетворение требований среднего класса, поскольку революционная опасность со стороны белых воротничков несравненно больше, чем со стороны синих. Несмотря на свою малочисленность в России, именно средний класс выступил в авангарде революционного движения против существовавшего режима в начале XX века; такую же роль он выполняет и в настоящее время. Если средний класс будет чувствовать себя хозяином жизни, он не станет разрушать существующий политический и социально-экономический порядок, если он его не удовлетворяет, посредством революции. Он направит свою энергию на мирное реформирование институтов.

Поддержание социально безопасного уровня имущественного и социального неравенства, учитывая, что в каждой стране он специфический. В начале XX в. в США при децильном коэффициенте неравенства порядка 16–18 и в Великобритании при коэффициенте порядка 70–80 не наблюдалось даже намека на революционную ситуацию, поскольку большинство полагало: бедный в преобладающем числе случаев сам виноват в своих несчастиях. Русские революции начала XX в. произошли при сравнительно невысоком коэффициенте дифференциации, равном 5–7, так как русские были и остаются чрезвычайно чувствительными к проблеме равенства и во многих случаях вину за бедность возлагают на власти и господствующий класс.

Хотя бы незначительное, но постоянное повышение уровня жизни, как знаменитые пять сталинских снижений цен, 1947–1951 гг., которые помнят до сих пор. Избегание войны и других рукотворных бедствий, ведущих к снижению уровня жизни и большим человеческим жертвам.

Уменьшение реальных и виртуальных различий в уровне благосостояния россиян и западных соседей. Существенная разница в доходах разжигает ощущение депривации, рождает недовольство достигнутым. Поскольку успехи соседей, как правило, кажутся неадекватно большими по пословице — «за чужим забором травка кажется зеленее», актуальным представляется постоянное разъяснение населению, что повышать уровень жизни возможно лишь при росте эффективности труда. Нельзя жить как в Германии или США, если производительность труда в России в 3–4 раза ниже, если россияне имеют много праздников, в массе работают меньше, болеют больше, разбазаривают природные богатства и не берегут энергию, воду, тепло, землю, воздух, лес.

В настоящее время у нас нет революционной ситуации, однако есть предпосылки для ее возникновения.

Передача власти от проигравших к победителям мирным легальным путем не стала традицией. В общественном мнении существуют серьезные сомнения относительно реальной возможности для мирного перехода власти от одной политической силы к другой. Широко распространено мнение: выборы всегда фальсифицированы властями предержащими. Вследствие этого проигравшие никогда своего поражения не признают. Власть людей, пришедших к власти в ходе выборов, не является в глазах многих людей легитимной. Это лишает ее авторитета и престижа и дает основание для мыслей о насильственном ее устранении.

Циркуляция элит и ротация кадров на всех уровнях управления находится на низком уровне. Во всех сферах жизни руководящие должности нередко занимаются бессменно по 15–20 и более лет. В обществе складывается убеждение: власть добровольно не отдадут, ее нужно брать силой.

Средний класс, как и сто лет назад, не чувствует себя не только хозяином жизни, но даже влиятельной силой в политике и обществе.

Между тем революционная опасность со стороны белых воротничков несравненно больше, чем со стороны синих.

Политические лидеры дают обещания и неосмотрительно берут на себя обязательства, в принципе не выполнимые в обозримом будущем. Но многие им верят. Разочарование может быть жестоким.

Имущественное и социальное неравенство находится на недопустимом, с точки зрения огромного большинства населения, уровне: по оптимистическим оценкам, децильный коэффициент равен 16–17, а в столицах и крупных городах, которые обычно являются центрами протестных движений, — и того выше: в Москве, по разным оценкам, от 44–45 и выше. В западных странах коэффициент варьирует от 3–4 в Дании, Финляндии и Швеции до 5–7 в Германии, Австрии и Франции и до 15 в США. Толстосумы буквально травмируют народ показным потреблением.

Происходит слишком много рукотворных бедствий с большими человеческими жертвами: намного чаще, чем прежде, разбиваются самолеты, горят леса, взрываются шахты, разрушаются электростанции, падает с крыш лед на головы людей, гибнут десятки тысяч людей от рук преступников и террористов, а также вследствие дорожно-транспортных происшествий, самоубийств, чрезмерного употребления алкоголя и наркотиков. СМИ смакуют происшествия и тем самым еще больше травмируют людей.

Хотя легальные и реально действующие клапаны для мирного выражения социального и политического недовольства существуют, конфликты нередко подавляются, а не разрешаются. Между тем подавленный конфликт Р. Дарендорф справедливо сравнивает с опаснейшей злокачественной опухолью на теле общественного организма, чреватой социальным взрывом. «Тот, кто умеет справиться с конфликтами путем их признания и регулирования, тот берет под свой контроль ритм истории. Тот, кто упускает такую возможность, получает этот ритм себе в противники».

Интересно отметить: в настоящее время западноевропейские страны также переживают тяжелый экономический кризис, некоторые (например, Греция, Испания, Италия, Португалия) — даже острее, чем Россия. Однако дискурс кризиса там ведется в формате легального протеста, обсуждения мер по выходу из кризиса, легальной мирной передачи власти, а не революции. В этом как раз и проявляется зрелость политической культуры в европейских демократиях и ее незрелость в России.

 

Итоги

В России после отмены крепостного права произошло настоящее экономическое чудо. Экономика стала рыночной. Темпы экономического роста являлись самыми высокими в Европе, при этом индустриализация сопровождалась ростом уровня жизни крестьянства и, значит, происходила не за его счет, как общепринято думать.

В пореформенный период был достигнут значительный прогресс не только в экономике, но во всех сферах жизни. В частности, кардинальные изменения претерпел политический процесс: исполнение его важнейших функций (социализации, рекрутирования элиты, коммуникации, артикуляции и агрегации интересов, определения и осуществления политического курса, вынесения судебных решений) перешло от разного рода коронных учреждений, традиционных институтов и органов сословного управления к средствам массовой информации, добровольным ассоциациям, парламенту, политическим партиям, школе всех уровней и литературе. В пореформенное время быстрыми темпами развивалось гражданское общество.

Достигнутые в пореформенной России успехи позволяют сделать три важных вывода: (1) самодержавие (монархия), или авторитарная власть, совместимо с прогрессом, по крайней мере на определенном этапе развития страны; (2) дискурс кризиса с его акцентом на негативных результатах развития, порожденных неправильной политикой верховной власти, не соответствует исторической реальности; (3) успехи и прогресс не исключают революции.

Революции начала XX в. произошли не потому, что Россия после Великих реформ 1860-х гг. вступила в состояние глобального перманентного кризиса, а потому, что общество не справилось с процессом модернизации, или перехода от традиционного к современному обществу. Как и в других странах второго эшелона модернизации, ее ускоренное, а в некоторых случаях и преждевременное, проведение потребовало больших издержек и даже жертв — например, со стороны помещиков, у которых государство принудительно экспроприировало землю, хотя и за компенсацию. Это привело к лишениям и испытаниям для отдельных групп населения и не принесло равномерного благополучия сразу и всем. Велики оказались и побочные негативные последствия модернизации — увеличение социальной и межэтнической напряженности, конфликтности, насилия, девиантности во всех ее проявлениях — от самоубийства до социального и политического протеста. Необыкновенный рост всякого рода протестных движений явился, с одной стороны, порождением дезориентации, дезорганизации и повышенной напряженности в обществе, с другой — результатом получения свободы, ослабления социального контроля и увеличения социальной мобильности, с третьей — следствием роста потребностей, превышающих возможности экономики и общества их удовлетворить. Конфликт традиции и современности можно назвать системным кризисом. Однако такой кризис не имеет ничего общего с тем пониманием системного кризиса, которое доминировало в советской историографии и до сих пор широко бытует в современной литературе, — как всеобщего и перманентного кризиса, превратившего российский социум в несостоятельную и нежизнеспособную систему, не способную развиваться и приспосабливаться к изменяющимся условиям жизни и обеспечивать благосостояние населения. «Упадок старого, вызванный ростом нового и молодого, — это признак здоровья», — справедливо полагал Хосе Ортега-и-Гассет. Кризис российского социума следует считать проявлением роста и развития. Он не вел фатально к революции, а лишь создавал для нее предпосылки, только возможность, ставшую реальностью в силу особых обстоятельств — военных поражений, трудностей военного времени и непримиримой и ожесточенной борьбы за власть между оппозиционной общественностью и монархией.

* * *

Если на человека нападают, он отбивается, если с ним вступают в диалог — размышляет. Владимир Георгиевич Хорос вступил со мной в доброжелательный диалог и дал замечательный образец конструктивной критики в лучших академических традициях. Под ее влиянием мне пришлось еще раз вернуться к теории модернизации, а заодно и к другим социологическим теориям революции, существенно развить аргументы и лучше обосновать мои выводы. Критика быстрее достигает цели, если справедлива, еще быстрее — если согрета любовью к истине, еще быстрее — если согрета также и уважением к автору.