Короленко

Миронов Георгий Михайлович

IX. РУБЕЖИ СТОЛЕТИЙ

 

 

«Человек создан для счастья, как птица для полета!»

Весенним днем 1894 года Короленко написал небольшой рассказ «Парадокс». Написал почти без помарок, не отрываясь, целиком захваченный замыслом.

Он и сам был удивлен этим неожиданным результатом всего, что пришлось пережить ему в связи с трагической смертью дочери, не дождавшейся его возвращения из Америки… Он чувствовал себя изломанным, разбитым, ничтожным. И все же он в тот момент, как и всегда, верил, что жизнь — в самых мелких и самых крупных своих явлениях — выражение общего великого закона, главные, основные черты которого — добро и счастье. Своего счастья в то время не было, было тяжкое горе. Ну что же, это исключение не опровергало правила. Нет своего — есть чужое, а все-таки общий закон жизни — стремление к счастью и все более широкое его осуществление. И недаром русская жизнь дает все новые и новые доказательства, что все должно измениться к лучшему. Россия стоит перед какими-то неведомыми, грозными, бурными, но очистительными рубежами. Если нельзя прийти к счастливой, светлой, творческой жизни мирным путем, да грянет революционная гроза!

Люди нуждаются в лозунгах веры, которые часто становятся лозунгами борьбы. Человек создан для счастья!

…Маленький рассказ. О незаметном событии. Нечто близкое к описываемому произошло в детстве Короленко. В городке появился обиженный природой безрукий феномен, озлобленный, желчный, но знающий то, что, быть может, чувствовали, но не могли высказать другие:

«Человек создан для счастья, как птица для полета!»

Сорок лет назад это звучало парадоксом. «Человек» и «счастье» — что между ними общего?! Счастье не было создано для человека.

Прозвучит ли это парадоксом теперь? Нет! Короленко знал, что нет, и — не ошибся. Вся образованная Россия подхватила четкую, страстную, зовущую вперед формулу, приняла ее и оставила себе — для веры, для новых поисков, для борьбы. И то, что этот призыв бросил любимый писатель, надежда и гордость передовой России, дало призыву особую, кристальную чистоту и ясность, особую, выпрямляющую силу. Входило в жизнь новое поколение, страстно ищущее новой веры и новых идей, и одним из первых, обретенных с самых ранних сознательных лет был призыв, лозунг, клич:

«Человек создан для счастья! Создан для счастья, как птица для полета!»

В условиях России, пробуждающейся к новым схваткам с самодержавием, — и оппозиционной и пролетарской России — это звучало лозунгом борьбы.

«Человек создан для счастья, как птица для полета!»

 

«В Нижнем я — корреспондент и горжусь этим званием»

23 мая 1895 года Короленко был объявлен одним из официальных издателей журнала «Русское богатство».

Для участия в редактировании журнала в Петербург переехал Анненский. Короленко тоже приступил к сборам, но помешало мултанское дело.

Нет, не хотелось Короленко покидать Нижний, которому были отданы одиннадцать лучших лет жизни и творчества. За год до появления его имени в журнале в качестве соиздателя он сделал неудачную попытку приобрести в Нижнем «свою» газету. Короленко, Протопопов и В. А. Горинов, местный общественный деятель, образовали триумвират с целью издания газеты «Волжское слово», которая, по замыслу, должна была бы представлять не только Нижний, а все Поволжье. Протопопов и Горинов вносили свой пай деньгами, Короленко — трудом редактора-издателя.

Но тут, как и во всякое дело, связанное с именем Короленко, вмешалось начальство — жандармы, полиция, высшие сферы, — ив просьбе было резко и решительно отказано. После отказа писатель уже не колебался — переезд был решен.

Чествовать уезжающего Короленко 6 января 1896 года собралось множество прогрессивно настроенных нижегородцев. «Были почти все лица, состоящие под негласным надзором», — меланхолически сообщалось в последнем донесении о писателе местного жандармского управления.

На прощальном банкете говорили теплые речи, читали прощальные стихи. Короленко был взволнован, растроган, смущен.

К нему подходили, чтобы чокнуться бокалом шампанского и сказать слова любви и уважения, скромные сельские учителя, врачи, земцы, адвокаты, друзья и малознакомые люди. Вот Владимир Галактионович поднялся, обвел долгим прощальным взглядом сидящих за столами примолкших людей и улыбнулся тепло и лукаво.

— Говорят, провинция затягивает — сказал он, — говорят, здесь люди спиваются и не знают других интересов, кроме карт и вина. Правда, и теперь я стою со стаканом вина, но все же думаю, что не подвергался с этой стороны особенной опасности. Тем не менее скажу и я; да, провинция затягивает! Не картами и вином, а проснувшимися в ней живыми местными интересами! Жизнь — всюду! Есть жизнь и в столицах — кипучая и интересная! Но тут есть одна черта существенного отличия: то, что в столице является по большей части идеей, формулой, отвлеченностью, — здесь мы видим в лицах, осязаем, чувствуем, воспринимаем на себе. Поэтому поневоле то самое, что в столице является борьбой идей, здесь принимает форму реальной борьбы новых лиц и явлений… Да, это затягивает, и именно потому, что это так живо, и в особенности потому, что оно особенно живо именно в последние годы. Это затягивает в такой степени, что еще совсем недавно я стоял на распутье, выбирая свою дальнейшую дорогу.

Короленко помолчал, а когда снова заговорил, в голосе прозвучала печаль:

— В Нижнем я — корреспондент и горжусь этим званием. Если бы удалась попытка моя и моих друзей относительно газеты, я стал бы окончательно работ-ником провинциального печатного слова… Во всяком случае, что бы ни было со мной дальше, нижегородской полосы я уже никогда не вычеркну из своей жизни и, поверьте искренности моих слов, всегда буду дорожить живой связью с провинцией вообще, с нижегородским Поволжьем — в частности. Ваше здоровье, господа, и за весну в провинциях!

Когда обед кончился, все стали по обеим сторонам лестницы и проводили писателя громкими аплодисментами. А Короленко шел по живому коридору, невысокий, плотный, такой знакомый и близкий всем, и чудесным блеском сняли навстречу людям удивительные глаза его.

Когда Владимир Галактионович одиннадцать лет назад приехал в Нижний, здесь было лишь несколько человек литераторов, теперь их насчитывается уже около трехсот. В подавляющем большинстве это люди, настроенные оппозиционно к самодержавию, слетевшиеся на огоньки, зажженные Короленко и его друзьями на алтаре борьбы с произволом и насилием, во имя интересов трудовых людей России.

Современники считали, что с отъездом Владимира Галактионовича для Нижнего кончилось «время Короленко» и началось «время Горького».

 

Особая позиция писателя Короленко

Короленко и Николай Константинович Михайловский числились в цензурном ведомстве только официальными издателями журнала — департамент полиции не разрешил иметь редактором «неблагонадежного» литератора.

С Михайловским Короленко сотрудничал еще в журнале «Северный вестник». Он особенно ценил в Николае Константиновиче прямодушного, смелого бойца, готового сразиться с любым врагом, попиравшим принципы, в которые он сам непоколебимо верил. И хотя Михайловский не стал для Короленко таким добрым другом, как были Анненский, Григорьев, Богданович, Елпатьевский, но Михайловского и Короленко крепко связала совместная работа в «Русском богатстве».

Как истый народник, Михайловский под народом разумел главным образом крестьянство и служение этому народу всегда считал истинной задачей интеллигенции.

С появлением на российской общественной арене марксистов Михайловский вступил с ними в ожесточенную борьбу — в защиту народнических принципов.

При всем огромном уважении к Михайловскому Короленко не разделял его народнических взглядов, более чем сдержанно относился он и к завязавшейся полемике с марксистами.

Отрицательное отношение писателя к эпигонам «теперешнего жалкого и захудалого народничества» определилось уже ко второй половине 80-х годов. Он не мог понять, за что правительство преследует народников: «народничество» — какое страшное слово и какая безобидная сущность. Одни народники во главе с Южаковым доказывают, что Россия — «государство, построенное по мужицкому типу», призванное якобы защитить мир от «всесветного капитализма». Другие вопиют о «непротивлении». Третьи, как Воронцов, на все лады повторяют, что судьба России — быть без капитализма. Златовратский радуется, что его сердце бьется в унисон с сердцем мужика и зовет «рыдать в народе». Газета «Неделя», в свое время обвинявшая Глеба Успенского в клевете на «народ», в измене «заветам», теперь шлет проклятия конституции и стоит за самодержавие. Бывший петровец Виктор Пругавин выводит генезис государственного строя из общины и утверждает, что развившееся из оной государство — чуть не идеально… С этими господами ему, Короленко, не по пути.

Решительный разрыв Короленко с эпигонами народничества и особая его позиция нашли отражение в рассказе «Художник Алымов». Адвокат и художник Алымов расстался с народническими иллюзиями в отношении «меньшого брата». Однако когда начинаются нападки на народ прямых реакционеров и ренегатов из числа вчерашних народников, Алымов выступает в его защиту. Выход из этой двойственности автор видит в необходимости обрести какие-то иные жизненные пути и верования и на них утвердить новое отношение к народу. Какие это будут «твердые основания», на которых сойдутся «старший» и «меньшой» братья, Алымов не знает. Но, во всяком случае, дороги назад, к народническим заблуждениям, для него нет. (Рассказ, написанный в 1896 году, не удовлетворил писателя и напечатан им не был.)

В начале 1897 года Короленко снова посетил Павловский кустарный район. Он окончательно убедился, что народнические упования на кустарную артель, как на средство спасения от капиталистической эксплуатации, бессмысленны. В кустарное село ворвалась, вопреки народническим иллюзиям, новая сила в лице стяжателей-скупщиков, оголтелых представителей первоначального накопления. Перерабатывая в 1897 году «Павловские очерки» для отдельного издания, писатель — опять-таки наперекор мнению народников — высказался за фабричное производство, считая его более выгодным для народа, чем кустарное.

Очень внимательно следил Короленко за разгоревшейся полемикой Михайловского с марксистами. Правительство закрывало органы марксистов, и подчас им просто негде было отвечать на громовые, но нередко голословные обличения Михайловского в «Русском богатстве». Однако это не мешало Михайловскому и его сторонникам яростно нападать на своих противников, приписывать им отказ от традиций «наследства», стремление к примирению с капитализмом, отказ от активности в общественной борьбе.

В противоположность Михайловскому Короленко сумел увидеть, что в марксизме есть два течения; легальное, по отношению к которому упреки Николая Константиновича, пожалуй, справедливы, и боевое, революционное, крепнущее в борьбе. Его сторонники жестоко преследуются правительством и в отличие от Струве, Туган-Барановского и Кº больше пребывают в тюрьмах и ссылках, чем в столицах.

Эти революционные марксисты не могли отвечать Михайловскому и другим-противникам в печати — они ответили по-иному: руководимый Лениным «Союз борьбы за освобождение рабочего класса» провел в мае — июне 1896 года гигантскую стачку текстильщиков Петербурга, и она поразила всю Россию своей сплоченностью, силой, организованностью. В стачке участвовало до сорока тысяч рабочих, про* ходила она, по наблюдению Короленко, в замечательном порядке. После стачки трудно было обвинять марксистов в пассивном примирении с капитализмом и прочих грехах без риска быть осмеянным.

В эти годы (1896–1898) Короленко пришел к выводу, что марксизм — явление живое, интересное и что его сторонники заставляют очень многое пересмотреть заново. Короленко и Анненский заняли в «Русском богатстве» особую, отличную от остальной редакции позицию, которую сам Короленко в письме к Григорьеву назвал «оттенком, стоящим ближе к марксизму». Оба друга часто не соглашались с Михайловским по целому ряду пунктов его полемики и старались отстоять свою точку зрения. Касалось это по преимуществу беллетристического отдела, которым руководил Короленко. Однако нетерпимость руководителя «Русского богатства», граничащая с деспотизмом, сильно усложняла отношения, и, чтобы не доводить дела до раскола в журнале, Короленко приходилось иногда до известной степени уступать Михайловскому.

Когда И. И. Сведенцов, писавший под псевдонимом Иванович, человек мрачный и свирепо настроенный по отношению к марксистам, автор скучных рассказов, прислал в 1896 году в журнал свое очередное произведение, Короленко отказался напечатать «Кошмар», представляющий, по его мнению, клевету на марксизм и марксистов.

«Полагаю, — отвечал Короленко автору, — что в русской жизни найдется много такого, с чем следует бороться прежде, чем с марксистами. А уж если бороться, то, конечно, так, как борются с явлением, родственным по духу и истекающим из тех же побуждений, какие одушевляют и нас. Между тем по форме и исполнению очерк Ваш похож на страстный сатирический фельетон, направленный против людей, которые не могут защищаться тем же оружием».

Вскоре прислал в журнал свою новую повесть «Молох» Александр Иванович Куприн. Короленко она понравилась и была им принята к печати. Но тут вмешался Михайловский и уговорил молодого автора исключить в эпилоге сцену бунта рабочих, мотивируя это суровостью цензорских требований. В таком, урезанном, виде повесть и была напечатана.

Рассказ Горького «Челкаш» не укладывался в прокрустово ложе народнических формул об «ущербности» города, «язве пролетариатства…». Полгода тянул Михайловский с напечатанием рассказа и, наконец, уступил; Короленко отзывался о «Челкаше» восторженно.

За время, прошедшее с первых встреч Короленко и Горького в Нижнем, Горький много и плодотворно работал и как журналист и как писатель. Короленко внимательно следил за шагами его на литературном поприще, помогал советами — случалось, поддерживал и материально, содействовал в печатании произведений начинающего писателя. Он одним из первых почувствовал в молодом волжском богатыре «что-то могучее». После переезда Короленко в Петербург личные отношения прервались на несколько лет.

Осенью 1899 года, когда Горький приехал впервые в столицу, он уже был всероссийски известным писателем, стоящим близко к марксистам. Старые дружеские отношения возобновились.

Выступления Короленко в печати свидетельствовали о желании писателя объективно, честно разобраться в ряде вопросов общественной жизни, связанных с уходом с исторической арены народничества и утверждением марксистского учения.

В конце 1898 года в «Русском богатстве» Короленко опубликовал рассказ «Необходимость (Восточная сказка)», в котором выступил против сторонников «неизменных законов природы», против рабски пассивного отношения к жизни. Автор рассказа проводил мысль, что оба мудреца — и упрямый отрицатель необходимости Дарну и добродушный фаталист Пурану — не правы, ибо довели до нелепой крайности свои воззрения. В необходимости нет роковой предопределенности, свободная воля человека — вот что должно быть в жизни решающим фактором.

Несколько позднее, в статье «О сложности жизни», снабженной подзаголовком «Из полемики с «марксизмом», писатель стремился напомнить о главном, во имя чего идет борьба: «Дорог «человек», дорога его свобода, его возможное на земле счастие, развитие, усложнение и удовлетворение человеческих потребностей…» Нельзя забывать о человеке!

Появившийся в начале 1899 года очерк Короленко «На даче» (впоследствии «Смиренные») был заострен против всего жестокого, отживающего, косного, враждебного человеку, что вобрало в себя понятие «смиренье проклятое». Марксистски настроенной частью общества очерк был встречен сочувственно.

Мысль Короленко, что жизнь вплотную подошла к новым рубежам, что жить по-старому нельзя, противоестественно, нашла отражение в рассказе «Не страшное». Он был начат зимою 1901 года и напечатан два года спустя в февральском номере «Русского богатства».

Неверно, утверждал писатель, что вокруг «все разрознено, все случайно, все бессвязно, бессмысленно и гнусно». Короленко считал, что смысл у жизни есть — огромный, общий смысл всей жизни, во всей ее совокупности, и его надо искать. Ощущение это разлито в самой атмосфере российской действительности.

Одна встреча помогла писателю многое понять и осмыслить по-иному в трудные, переломные годы после переезда в Петербург.

 

«Proletarii din toala lumea, uniti-va!» 

3

В конце весны 1897 года здоровье Короленко, сильно расстроившееся после Мултана, несколько улучшилось, может быть, благодаря усиленным физическим упражнениям (зимой он катался на коньках, весною — на велосипеде). Укрепились нервы, стал лучше сон. Врачи советовали удалиться хоть на время от русских впечатлений, и Короленко согласился поехать с семьей в соседнюю Румынию — где, судя по посещению страны в 1893 году, была если не Россия, то и не заграница — здесь жило очень много русских.

10 мая Короленко с семьей приехал в Тульчу, где жил его шурин Василий Семенович Ивановский, «доктор Петр», как звали его здешние жители.

Это был всеобщий любимец, врач бедняков, лечивший их за мизерное вознаграждение, а то и вовсе даром, холостяк, бессребреник и идеалист, известный некогда в революционных народнических кругах под именем Василия Великого. Путь на родину для него был закрыт после смелого побега из Басманной части.

Но Ивановский не стал эмигрантом-бродяжкой: он осел в Румынии, с блеском сдал — уже вторично, в Бухаресте, — экзамен на звание врача.

Короленко особенно близко сошелся с «шуряком» в этот свой приезд в Румынию. Они подолгу беседовали, очень любили совершать совместные поездки по городам и селам.

Одной из самых интересных оказалась поездка на рыбные промыслы в устье Дуная.

19 мая Короленко и доктор сели на пароходик «Кармен-Сильва».

Уже начали принимать сходни, когда на палубу взбежал молодой человек в черном костюме, в котелке. У него были живые, быстрые глаза, белокурые волосы и бледное лицо горожанина, на руках разглядел Короленко черные несмываемые пятна от сапожной дратвы, а на указательном пальце правой руки — следы чернил.

— Домну Короленко. Домну Стерпану, — познакомил их Ивановский.

Молодой человек запротестовал, когда его назвали «домну Стериану» — господин Стериан.

— Стериан, социалист, — представился он? крепко пожав писателю руку своей сухой и твердой рукой.

Короленко уже немного слышал о нем. Стериан — руководитель местной социал-демократической группы и организатор рабочего клуба, сын румына и болгарки, природный тульчанец, сапожник, корреспондент бухарестской социалистической газеты «Новый мир». В петлице черного сюртука виден значок: две руки, соединенные в крепком пожатии, держат пылающий факел. Значок носят все члены тульчанского рабочего клуба.

В назначенные дни в зале чайной, которую для таких случаев арендует клуб, происходят собрания, и на балконе вывешивается огромное красное знамя с надписью по-румынски: «Proletarii din toala lumea, uniti-va!» — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» У дома густо собирается народ — городские мелкие лавочники, грузчики с пристани, ремесленники с магалы (предместья), греки, евреи, турки, — изредка появляются жители окрестных деревень: румынских, русских, украинских, болгарских.

С увлечением Стериан рассказывает Короленко о том, что в клубе уже более трехсот человек — представителей самых разных профессий и национальностей. Сейчас клубу трудно: против него — либеральные власти с их полицией («Господа либералы терпели нас до тех пор, пока не увидели опасности!»), против него — пассивность грузчиков, крестьян («У нас мало настоящих рабочих, господин Володя, Румыния — отсталая страна»), против него — ненависть духовных пастырей.

Стериан, однако, не падает духом. Он рассчитывает, что времена вскоре изменятся. Три года назад им удалось организовать большую стачку грузчиков по всему дунайскому берегу. Начались полицейские преследования. Теперь Стериан все чаще задумывается о возможностях работы в деревне, где бесправие особенно сильно.

Жадный до новых людей, Короленко очень заинтересован и внимательно вглядывается в Стериана. Во внешности его ничего нет особенного — бледный ивет лица, прокуренные желтоватые зубы, впалая грудь. Особенных знаний тоже не заметно, хотя, по-видимому, он неглуп и читал немало. Писатель решает, что социалист держится так уверенно потому, что осознает себя действующей силой. Это больше «сила вещей», чем личная сила. Это вера в свою идею, еще молодую, неокрепшую, но уже осознавшую себя силой. Это — Короленко ищет определение поточней — яркая искра в тумане, которую одинаково можно принять и за пожар и за огонек раскуриваемой трубки.

Пароход резво бежит средь низких берегов по полноводному, налитому точно тарелка до краев, Дунаю. Белые хатки рыбацких поселков, ленивые стада буйволов среди залитых водой зеленых лугов и плавней, встречные пароходы и лодки с греческими, итальянскими, немецкими названиями быстро убегают назад.

Вот из воды и плавней вырастает каменная набережная, молы Сулина. Стериана в городе ждут его товарищи по клубу. Он прощается, договариваясь в ближайшее время встретиться в Тульче.

Ранним утром следующего дня Короленко ехал по дороге у самого морского берега.

Лениво плещется море. Лениво кричат в вышине белые чайки. Лениво плывут белые кудрявые облака. Тишина. Безмолвие. Пустыня.

Встречается стадо, и чабан провожает повозку нелюбопытным медленным взглядом. О чем он думает? Что волнует этого загорелого, оборванного человека? И это жизнь? Без желаний, запросов, страстей!.. Блаженный сон полусознания, сладкая засасывающая дремота нирваны. Короленко задумывается. Этот социалист Стериан и этот чабан — две полярные точки, которые современный мир сводит вместе. Что из этого выйдет?..

Кытырлез. Маленькие убогие хатки рыбаков прижались к морскому берегу. Сети и лодки на берегу. Тощие загорелые рыбаки с трубками. Песок скрипит на зубах. Ветер несет искры ночного костра. Хозяева нещадно обдирают рыбаков, но рыбаки не организованы, не записываются в рабочие клубы — боятся конституции.

— Конститунция, говорите, у нас… приихав новый префект, запретив у мае рибу ловить. Ото тоби и конститунция…

— Як вже и у Рассей буде конститунция, то повынна Рассея пропасты…

Они только мечтают о том, чтобы убрали злого заведующего промыслами господина Антипу и прислали доброго; вместо Яни Милану появился бы не такой хищный хозяин, и тогда им вздохнулось бы полегче.

— Усе не то, — вдруг решительно заявляет усатый рыбак. — Вот ежели бы нам послать своих людей у Букарешты, и чтобы могли они говорить со своей стороны… за нас…

И все соглашаются: да, так было бы очень хорошо, был бы порядок.

— Да ведь это и есть конституция, — говорит Короленко, — народное самоуправление. И Россия от нее не пропадет и Румыния. Правда, такой конституции еще нет… Но она будет и, наверное, очень скоро — и в России и в Румынии.

Рыбаки мечтают, а Стериан активно борется за это!

Через несколько дней социалист собрался в село, которое возмутилось несправедливыми налогами и просило прислать им в помощь толкового человека. Бывший народник доктор Петр уговорил съездить к крестьянам в Русскую Славу Стериана.

С ним отправился и Короленко. Их повез знакомый доктора, медлительный, тугодумный крестьянин Лука.

Короленко задумчиво смотрит на Стериана и Луку. Лука скроен солидно, прочно — это хозяин, владелец поля, дома, человек, по которому прошли века тяжелого, отупляющего крестьянского труда. Стериан — нервный, порывистый, скорый на ответ, потомок сильных предков, но надорванный городской жизнью и мечтающий о будущем, весь в сегодняшнем, даже скорее — в завтрашнем дне. Бездна отделяет деревенское миросозерцание Луки от городского, Стерианова.

Тем не менее они приятели. Они подолгу спорят, дело едва не доходит до серьезной стычки, а вскоре они курят и опять мирно беседуют. В спорах верх берет Стериан.

— Эх, пишись, Лукаш, в наш клуб, — уговаривает он приятеля, — все тебе там разъяснят, пишись…

В Русской Славе Короленко убедился, что молодой социалист неплохо умел разобраться в правовых взаимоотношениях румынского королевского государства и почти бесправных крестьян, выходцев из России. Он составил для них толковые жалобы на местную администрацию, и впоследствии Короленко узнал, что село было спасено от конфискации скота и имущества.

Писатель прожил в Румынии три с половиной месяца. Он посетил много городов и сел, был в Бухаресте и Плоешти, Галаце и Сулине, Челыкдере и Сланике, познакомился с десятками людей — рыбаками и крестьянами, журналистами и общественными деятелями, монахами и рабочими, румынами и болгарами, русскими и украинцами, греками и евреями, турками и албанцами. Записная книжка его заполнялась пометками, румынскими дойнами и песнями потомков запорожцев, записями спряжений румынских глаголов и выписками из местных прогрессивных газет.

Короленко увидел, что и здесь не лучше, чем в России. Всюду в Румынии народ задавлен и угнетен. Деревня физически вырождается от тяжелых налогов. Люди болеют от частых недоеданий, от гнилой кукурузы. А над народом стоят попеременно сменяющие друг друга либералы и консерваторы, а не меняются только носатый румынский король Карл и злобный, хищный господин Антипа.

Поздней осенью 1897 года в «Русском богатстве» был опубликован очерк Короленко «Над лиманом», еще раньше в «Русских ведомостях» появилась его корреспонденция «Из Румынии».

В свои приезды в Румынию в 1903 и 1904 годах писатель не сумел повидать Стериана. Встреча состоялась только летом 1907 года.

— Салютари, домну Короленко, — сказал Стериан, протягивая свою сильную руку с теми же следами дратвы и чернил.

Стериан постарел, потерял несколько зубов и во время разговора подозрительно покашливал. Но он был такой же бодрый и деятельный.

Он не смирился, этот бунтарь, даже после разгрома румынского крестьянского восстания весной 1907 года — он остался борцом. Они попрощались. Короленко вскоре принялся за очерк о Луке, Стериане, докторе Петре и других людях с синего Дуная..

В конце 1909 года в «Русском богатстве» появился очерк «Наши на Дунае». Узнал ли себя в Денисе Катриане неугомонный борец за народ, жив ли он, а если жив, то что поделывает? — этого Короленко больше никогда не узнал. Но что огонь, который нес людям Стериан, был огнем пожара — это Короленко хорошо понял.

 

Деревянный домик в каменном Петербурге

7 января 1898 года отправилась в гимназию Соня. Перед рождеством она легко выдержала экзамены и была принята, как когда-то ее отец, сразу во второй класс.

Соня училась успешно, нелады были лишь с немецким языком. Когда стало ясно, что без посторонней помощи девочка в третий класс не перейдет, пригласили учительницу. Так в доме весной 1898 года появилась молодая наставница Надежда Константиновна Крупская, с помощью которой в несколько недель Соня нагнала подруг. Короленко был очень доволен скромной, дельной молодой учительницей и на всю жизнь сохранил о ней добрую память.

В маленьком сером деревянном домике по 5-й Рождественской улице, неподалеку от редакции «Русского богатства», по вечерам собирались друзья, приходили братья писатели, журналисты, общественные деятели, бывал в свои наезды в столицу Горький, заходил Михайловский.

В кругу близких людей Николай Константинович сбрасывал броню холодной «редакционной» вежливости — и тогда он умел заразительно смеяться, не было слушателя внимательнее и рассказчика интереснее его. А когда рассказывал он о былых годах — о Некрасове, или Щедрине, или Глебе Успенском, то весь преображался.

В Петербурге свободного времени оставалось гораздо меньше, чем в Нижнем. Короленко приходилось читать очень много рукописей, ходить в цензурный комитет, заседать в суде чести при союзе писателей и в юридической подкомиссии, куда его выбрали вскоре по приезде в Петербург, работать в Литературном фонде. По-прежнему частенько наведовались со своими просьбами посетители. Писали начинающие авторы.

Когда Авдотье Семеновне говорили о большом человеческом обаянии ее мужа, она отшучивалась добродушно, слегка грубовато:

— А что в ём? И ничего такого особенного. Человек как человек, с руками и ногами…

А сама очень гордилась мужем и всячески старалась оградить его от ненужных волнений, жизненных потрясений и плохих людей, но это не всегда удавалось.

Однажды, вскоре после переезда в Петербург, Короленко получил письмо. Автор писал, что до сих пор его рукописи журналом не принимались и он делает последнюю попытку: если и теперь неудача — он ждет ответа до такого-то числа, — он застрелится. Приходилось, забыв о собственной болезни, ехать, чтобы спасти человеческую жизнь. Владимир Галактионович был очень смущен, когда вполне благополучный молодой человек объяснил ему, что он получил хорошее назначение и теперь уезжает. Он, к сожалению, не предполагал, что господин Короленко примет так близко к сердцу это дело.

В другой раз пришло письмо, полное отчаянных просьб о помощи. Целая семья умирает от голода. Послать денег? Как-то неудобно от человеческого несчастья отделываться рублями. Решил идти. Верст шесть по грязи и темноте петербургской окраины показались бесконечными.

Автор письма, откормленный, наглый, даже не смутился, когда Короленко застал его за обильной выпивкой и закуской в обществе какой-то женщины.

Подобные случаи были с Короленко нередки, но самое большее, что они в нем вызывали, — это удивление. Зато в иной раз он приходил прямо-таки в отчаяние от ужасающей нелепицы и жестокости жизни, когда помочь был не в силах.

Долгое время он помогал одной бедной семье.

Вдруг стало известно, что дочь ушла к какому-то обольстившему ее человеку, много старше ее.

— Просмотрели мы, прозевали, — горько сокрушался писатель. — Она не в силах была перенести эти ужасные условия, а мы забыли, не подыскали подходящей работы, вот и погиб человек.

Короленко поражал окружающих присущим ему чувством высокой ответственности за неправду человеческих отношений, за жизнь и судьбу каждого, попадавшего в поле его зрения.

— Я должен помочь, иначе не смогу уважать себя, — говаривал в таких случаях Владимир Галактионович. И если встречал грубый обман, то не очень огорчался: не бог весть какая помощь оказывается им, да и вряд ли стоит обличать порок, подобный данному: на свете есть множество других, более могущественных зол, на которые надо обращать удары в первую очередь.

Анатолий Федорович Кони — обер-прокурор уголовно-кассационного департамента сената. Фотография 900-х годов.

Шалаш в селе Старый Мултан, где якобы совершилось жертвоприношение. Рисунок В. Г. Короленко 1895 года.

Мултанские удмурты, обвиненные в человеческом жертвоприношении, на процессе. Фото 1896 года.

Нью-Йорк. Унион-сквер.

Сергей Михайлович Степняк-Кравчинский. Фото 80-х годов.

Письмо В. Г. Короленко дочери Софье, написанное летом 1893 года, во время зарубежной поездки.

Лондон. Парламент — «Дом».

 

Знаменитости конца уходящего века

Реакция в России и на Западе не хотела без боя сдавать свои позиции. В последние годы девятнадцатого столетия прогрессивная мировая общественность была встревожена.

Во Франции милитаристскими и националистскими кругами затеян гнусный процесс над евреем капитаном Альфредом Дрейфусом, обвиненном в шпионаже… «Свободные» Северо-Американские Соединенные Штаты в борьбе с Испанией за Филиппины и Кубу все яснее обнаруживают колонизаторские устремления… Нажим Англии на южноафриканские бурские республики походит на международный разбой…

В ноябрьской книжке «Русского богатства» за 1898 год появился первый и единственный памфлет Короленко на международную тему — «Знаменитость конца века». Русский писатель поднялся не только против разнузданной травли националистами и антисемитами несчастного Альфреда Дрейфуса — он возвысил голос в защиту «брата-писателя» Эмиля Золя. Французский писатель, выступивший против устроителей процесса, подвергся бешеной травле и вынужден был эмигрировать. Короленко пригвоздил к позорному столбу шпиона, вместо которого на скамье подсудимых оказался невинный Дрейфус, — майора Эстергази. Книжонку Эстергази с пикантными сенсационными разоблачениями закулисной стороны процесса Дрейфуса готовились выпустить в Лондоне, Париже, Берлине, Вене, Риме, Петербурге. Печально знаменитые реакционеры обоих полушарий сочувственно взирали на деятельность Эстергази, сделавшегося знаменитостью конца уходящего века. Волна конденсированного милитаризма и национализма — этот экстракт буржуазно-политического строя — поднялась во Франции и грозит затопить всю Европу, весь мир. «Берегитесь национализма — яд!..» — предупреждает Короленко.

Цензура с большим трудом, вычеркнув несколько наиболее сильных мест, пропустила памфлет. Он встретил восторженный прием в передовой части русского общества и злобные выпады в среде русских «знаменитостей конца века» — ретроградов, неистовых врагов трудовых классов России, тех, кого позднее стали называть черносотенцами.

Они словно заключили негласный союз со своими единомышленниками на Западе. Любопытен был социальный состав российских «знаменитостей» — военные и из духовного звания, чиновники судейские и цензурного ведомства, представители рептильной прессы, охранители из среды ученых и чины высшей бюрократии…

На российской общественной и политической арене в конце века все чаще замелькали всевозможные знаменитости на час. Являлись на больший или меньший срок, совершали большое или малое неблаговидное действие и — исчезали, презираемые, проклинаемые или просто позабываемые, слишком ничтожные для долговременного существования в качестве знаменитостей, но тем не менее способные в меру своих сил соткать в своем уголке прочную липкую паутину лжи, преследований, насилий- Вкупе и влюбе с более известными и более долговечными знаменитостями-мракобесами они тщетно пытались своей деятельностью создать видимость прочности самодержавного порядка в России, его соответствия нуждам и запросам народа и общества, хотя некоторые из этих «знаменитостей» только и могли существовать и стать заметными благодаря этому несоответствию. В этом адском хороводе разнокалиберных знаменитостей уходящего в прошлое века Короленко умел различать наиболее злобные, ядоносные фигуры и вступал с ними в борьбу.

Одной из таких фигур был некий Соловьев, назначенный в 1896 году начальником Главного управления по делам печати, откровенный ретроград, гонитель передовой прессы.

Соловьев во всеуслышание заявлял, что при первой же возможности закроет «Русское богатство».

Весною 1899 года представился удобный случай.

В мартовском номере журнала появилась статья «Финляндские дела». Она была подписана общим псевдонимом Короленко и Анненского — О. Б. А. (то есть оба), но автором ее был Николай Федорович.

Соловьев вызвал к себе Короленко и потребовал опровержения: на этом настаивал генерал-губернатор Финляндии Бобриков.

— Мы наведем справки, — отвечал писатель, — и, если наш сотрудник ошибся, сделаем все возможное, чтобы поправить ошибку.

— Вы должны сделать даже невозможное, — с раздражением произнес Соловьев.

— Надеюсь, ваше превосходительство, вы не рекомендуете нам сделать невозможное с нравственной точки зрения. А таковое было бы опровержением того, что по-нашему есть истина.

На следующий день Короленко был встречен вопросом: принес ли он самоопровержение? Нет, не принес, автор статьи цитировал официальные источники, а вовсе не поощрял «сепаратизм финляндцев».

— Я завтра делаю доклад, — злорадно проговорил Соловьев. — Журнал закроют, если не последует опровержения.

То были дни одного из самых тяжелых испытаний в жизни Владимира Галактионовича. Скудных сбережений семьи едва хватило бы на выплату подписчикам их денег.

Авдотья Семеновна, верный, все понимающий друг, сказала мужу:

— Поступай, как велит тебе совесть. О нас не думай.

4 мая редакция журнала послала отказ дать опровержение, а уже 5 мая из «Правительственного вестника» стало известно о приостановке «Русского богатства» на три месяца. Это было тяжелым ударом, но нравственная победа была огромная: знаменитый мракобес, злейший враг передовой печати получил отпор и отпрянул.

В Ташкенте полковник Сташевский, сочтя затронутой честь военного мундира, убил безоружного журналиста А. А. Сморгунера. Убил, зная заранее, что предстанет перед военным судом и приговор не будет суровым. Так оно и оказалось. Короленко отозвался двумя статьями в «Русском богатстве». Он гневно протестовал против эдакой легкости в смертельных приговорах, которые выносятся и приводятся в исполнение военными единолично — в расчете на военные суды, весьма снисходительные в подобных случаях.

Это было тем более возмутительно, что незадолго до этого военный суд без всяких видимых оснований приговорил к смертной казни через повешение бедняка чеченца Ильяса Юсупова. Правда, несчастного человека, уже ожидающего в тюрьме казни, удалось спасти, но это было сделано ценою совершенно экстраординарных усилий. Незнакомый человек из Грозного, Б. Л. Ширинкин, прислал Короленко письмо о вопиющем произволе над Юсуповым. Писатель послал корреспонденцию в «Санкт-Петербургские ведомости», посетил главного военного прокурора и ряд лиц в военном суде, по делу произвели новое расследование, и обнаружилось, что к повешению был приговорен невинный.

Юсупова помиловали.

Эти несколько месяцев борьбы за человеческую жизнь недешево обошлись Короленко. Словно воскресли недоброй памяти мрачные недели и месяцы мултанского дела. Словно ничего не изменилось. Годы идут, а жизнь течет все в тех же угрюмых берегах.

Знаменитости уходящего века судорожно пытаются остановить движение, совершающееся на земле, крикнуть «Остановитесь, не двигайтесь!» солнцу, луне, звездам, всему живому. Свою сатирическую сказку «Стой, солнце, и не движись, луна!» Короленко посвятил всем этим печально знаменитым ретроградам, борцам с весною, со светом, с живою жизнью.

Конечно, он знал, что сказку не пропустит цензура. Что ж, она дождется лучших времен и все же увидит свет!.. (Сказка появилась только после Октября.)

 

На пугачевском Урале

Тысячами нитей связаны настоящее и прошлое, и очертания туманного еще будущего становятся более определенными, когда лучше познаешь прошлое. Нынешняя переходная эпоха не только конец одного и начало другого столетия. В общественной и в народной жизни происходят глубочайшие изменения: на арену выходят массою люди из ранее забитых, пассивных «податных сословий».

Интерес Короленко к русской истории был устойчив и прочен. Когда в 1887 году в Нижнем Новгороде стараниями Гацисского была образована Архивная комиссия, писатель стал одним из активных ее членов, с увлечением составлял описи местных архивов. На основании архивных материалов им был написан ряд историко-бытовых очерков, появившихся в течение 90-х годов и позднее, среди них «К истории отживших учреждений», «Отголоски политических переворотов в уездном городе XVIII века», «Колечко».

Привлекали внимание Короленко и массовые явления жизни прошлого и яркие, выдающиеся личности русской истории. Им была написана небольшая работа «Материалы к биографии Ивана Петровича Кулибина», собирались материалы к исторической повести «Арзамасская муза». Много позднее были написаны «Легенда о царе и декабристе», очерк «Русская пытка в старину».

Особенный интерес был у писателя к пугачевскому восстанию и личности самого самозванца — «набеглого царя».

Летом 1891 года Короленко предпринял специальную поездку в Уфу для розысков места расположения лагеря ближайшего соратника Пугачева — Чики (Ивана Зарубина). Несколько лет спустя в рассказе «Художник Алымов» писатель остановился на облике другого сподвижника Пугачева — Хлопуши. Замысел романа о пугачевском восстании зародился у него в это время в процессе изучения исторических материалов, знакомства с местами былой вольницы на Волге, рассказами и преданиями о прошлом. Однако дела и события настоящего все время отодвигали начало работы над романом.

В немногие свободные минуты Короленко садился за исторические книги и записные книжки и работал самозабвенно. Наконец весною 1899 года он приступил к работе над романом, которому предполагалось дать название «Набеглый царь».

Лето 1900 года Короленко провел на Урале, собирая материалы и знакомясь с местами, в которых зародилось и происходило пугачевское движение. Поселился он с семьей в семи верстах от Уральска, на хуторке у знакомых. В начале августа Авдотья Семеновна с девочками уехала, но не в Петербург, а в Полтаву; переезд туда на жительство был решен еще перед отправлением на Урал.

Короленко было разрешено работать в местном войсковом архиве, и ежедневно он на велосипеде отправлялся по утреннему холодку в Уральск, маленький казачий городок.

Архивные розыски Короленко сочетал с дальними и ближними поездками по станицам и хуторам, где он мог почерпнуть сведения о Пугачеве. Удивительный это был край — край широких степей, отважных людей, старинных преданий и легенд о грозном времени кровавой смуты.

Кем же считают Пугачева на Урале — самозванцем или царем? Девяностолетний старик, увидев, что Короленко записывает его рассказы, посуровел, распрямился.

— Пиши, — сказал он. — Старый казак Ананий Иванов Хохлачев говорит тебе: мы, старое войско, так признаём, что настоящий был царь, природный… Так и запиши!..

Для Короленко ясно настоящее Урала и ясен прошлый, пугачевский Урал — мятежный Яик, а сам Пугачев — пока только загадочная тень, человек, не наделенный в его воображении живыми чертами. Даже пушкинский «Пугач», «плут, казак прямой», «урядник лихой» не удовлетворяет писателя — ведь Пугачев был руководителем титанического народного движения, а такой, каким дан он у Пушкина, он не справился бы с этой задачей.

Короленко не верит в «неслыханную жестокость злодея» — Пугачева, — это приемы канцелярски проклинательного стиля екатерининских генералов. Наоборот, писатель видит в «набеглом царе» сильную волю и независимость, мужество и нелюбовь к «советчикам и указчикам». Он романтик и фантазер, натура страстная, сильная, могучая. Он рано был произведен в хорунжии, имел почетную саблю за воинские подвиги, называл себя «крестником» Петра Великого.

Когда Пугачев объявился — в нем все нашли царя. Киргиз соединился с казаком, казак с башкиром, заводской рабочий, еще недавно защищавший заводы от того же башкира, теперь шел с ним рядом. Найден царь — настоящий, общий, способный всех примирить, установить гармонию интересов.

И таким объединителем мог быть только незаурядный человек, понявший великую народную мечту, готовый на трагический обман во имя возвышенной цели!

В воображении рисовались целые картины романа, события, эпизоды борьбы. Война с Пруссией. Петербург, Екатерина, Панин и Потемкин. Изменник, карьерист и себялюбец Шванвич. Молодой офицер, энтузиаст, противник корыстолюбия, казнокрадства, рутины. Екатерининские «орлы». Воры-киргизы и воры-полковники. Разбойники-казаки и разбойники-офицеры…

Когда же Короленко по крохам собрал воедино все черты Пугачева, он сам радостно удивился: это было живое лицо, наделенное яркими, реальными чертами, образ цельный и сильный, с недостатками человека и полумистическим величием царя, хоть и «набеглого» — народного.

Не суждено было писателю завершить работу над романом — отвлекла живая, бурлящая действительность. Результатом поездки на пугачевский Урал стали только очерки «У казаков», появившиеся осенью 1901 года, да «Пугачевская легенда на Урале», напечатанная в 1922 году.

С Урала Короленко проехал прямо в тихую, спрятавшуюся в пышных садах на берегу тихой красавицы Ворсклы Полтаву.

Здесь бы ему — вдали от бурной. столичной жизни — засесть за беллетристику и забыть о бурях житейских. Куда там!

Весною 1902 года, ровно через десять лет после того, как в пустынном поле за Лукояновом, встретил Короленко мужиков с астыревской прокламацией, появились в окрестных деревнях подметные листки.

Их не несли теперь становым и урядникам.

Их несли к грамотеям и там, затаясь, читали.

Времена изменились.

В бумагах тоже говорилось о земле. Передавали, что носили их студенты.

Прошел слух, что велено (не в тех ли бумагах?!) забирать у помещиков скот и землю и отдавать мужикам. И ринулись они на барские усадьбы.

А потом тех, кто участвовал в «грабижке», нещадно пороли.

А потом обложили контрибуцией всех — кто брал и кто не брал.

А после порки и контрибуции судили.

И вот тогда в оконце короленковского дома постучались крестьяне, прося защиты и помощи.

Писатель организовывал у себя на квартире совещания адвокатов, писал прошения. В эти дни его квартира стала штабом борьбы за людей, захотевших хорошей жизни, но не знавших верных путей к ней.

Борьба за крестьян отнимала время, покой, сон.

Шли новые — тоже мятежные — времена, и они отвлекали от тревог и сечь лет минувших, от мыслей о «набеглом царе», удалом донском казаке, взбунтовавшем пол-России, Емельяне Ивановиче Пугачеве.

 

Инцидент более политический, чем академический

В конце апреля 1899 года в ознаменование столетия со дня рождения Пушкина высочайшим указом был учрежден при Академии наук разряд изящной словесности, в который могли быть избираемы почетные академики из числа выдающихся русских литераторов. В январе 1900 года в разряд были избраны восемь человек, среди них Лев Толстой, Короленко, Чехов, А. Жемчужников, Кони.

Впервые имя Короленко и ненавистный оппозиционной России эпитет «императорская» (хотя бы и Академия наук) соседствовали, и писатель стал получать по почте в свой адрес предостерегающие или даже язвительные послания вроде нижеследующего:

«Петербург. Журнал «Русское богатство».

12/11 1900 г.

Прошу редакцию поздравить Владимира Галактионовича Короленко с переходом его из дурного общества в самое избранное.

Читатель».

На подобные укоры Короленко отвечал, что избран он не на казенную синекуру. Академия как учено-литературная корпорация выразила ему свое платоническое в данном случае мнение о его работах, и он не видит повода своим отказом выразить ей свое пренебрежение.

В общем избрание свое в почетные академики Короленко, а также Чехов приняли с некоторой долей юмора, понимая, что оно их ни к чему не обязывает. Сообщая об этом событии матери, Короленко подписался: «Почтительный сын и российской де сьянс академии почетный член». Чехов некоторое время в письмах к приятелям прибавлял себе титулы: «потомственный почетный академик», «Antonio academicus». Толстой позднее заявил, что академиком себя не считает.

Вскоре, вероятно, эпизод с избранием забылся бы, если бы в него не вмешалась политика.

В декабре 1900 года состоялись вторые выборы, и в число почетных академиков вошли К. К. Арсеньев, П. Д. Боборыкин, В. В. Стасов.

Третьи выборы были в конце февраля 1902 года. Кандидатом в почетные академики Короленко выдвинул Горького. Его поддержали Арсеньев и Стасов.

1 марта «Правительственный вестник» сообщил об избрании в число почетных академиков А. В. Сухово-Кобылина и А. М. Горького.

В реакционной прессе началась настоящая свистопляска. То, что Горького, писателя из «низов», близкого идеям социал-демократии, «осмелились» выбрать, расценивалось как вызов, брошенный академией «всей верноподданнической России», как «насмешка над всеми талантами, поругание 200 лет Академии».

По распоряжению министра внутренних дел Сипягина Николаю II были представлены два наклеенных на бумагу документа: вырезка из «Правительственного вестника» от 1 марта об избрании Горького и специально для сего случая данная справка департамента полиции о политической неблагонадежности писателя.

Царь наложил на этом выразительном докладе не менее выразительную резолюцию: «Более чем оригинально». В письме на имя министра народного просвещения генерала Ванновского он выразил «глубокое возмущение» избранием и поручил генералу объявить, что повелевает выборы Горького отменить.

Великий князь К. К. Романов, президент академии, сам почетный академик и поэт, поспешил выполнить высочайшую волю. На следующий день текст присланного генералом Ванновским заявления был почти буквально воспроизведен в «Правительственном вестнике»: выборы признавались недействительными.

Но и этого показалось мало: ретивый генерал от просвещения потребовал сделать подобное объявление «от императорской Академии наук». Президент выполнил и это. 12 марта 1902 года газета напечатала заявление уже под этим заголовком.

Короленко был глубоко поражен и возмущен сообщением об отмене выборов. Ведь «дознание», под которым находится Горький, отнюдь не законный повод для отмены выборов. Значит, «административный порядок» со всем его произволом вмешивается уже в дела академии.

Короленко написал Горькому. Просил подумать о его сотрудничестве в «Русском богатства», выражал негодование нелепой «кассацией», спрашивал подробные сведения о дознании, под которым находится он. Горький отвечал, что был арестован в апреле прошлого года по подозрению в сочинении, напечатании и распространении воззваний, имевших целью возбудить среди рабочих противоправительственные волнения.

Выходило так, будто академия отменила свой выбор сама в соответствии с полицейскими соображениями.

Надо было действовать.

Короленко вступил в переписку с почетными академиками К. К. Арсеньевым, А. А. Шахматовым, председательствующим в Отделении русского языка и словесности А. Н. Веселовским. Специально поехал в Петербург.

Все было напрасно. Создавалось впечатление, что все возмущены, но рисковать не хотят.

Тогда писатель в знак протеста решил выйти из числа почетных академиков.

Именно в это время — совершенно независимо от Короленко — все более укреплялся в мнении, что надо сложить с себя почетное звание, и Чехов.

Короленко приехал к Веселовскому с письмом, а на словах заявил, что если просьба его о собрании академиков по поводу инцидента с Горьким не будет удовлетворена до середины мая, он сложит с себя звание академика.

10 апреля, через четыре дня после подачи письма, Короленко написал в Ялту Чехову о своем ультиматуме Веселовскому, спрашивал его мнение об инциденте и приложил три копии письма — для самого Чехова, Горького и Толстого.

Чехов отвечал, что очень хочет повидаться, но посетить Полтаву из-за болезни жены не может, звал приехать в Ялту. На следующий день, 20 апреля, Чехов послал еще одно письмо: «Мне кажется, что нам удобнее действовать сообща, и надо сговориться…»

Веселовский дипломатично созвал не собрание, а «частное собеседование», но оно ничего не решило.

Чехов телеграфировал, что приехать не сможет. В конце мая Короленко отправился в Ялту на свидание с Чеховым.

В последние годы виделись они досадно мало, все больше случайны были их встречи. Свидание в доме Чехова близ Ялты было последним. От былого Чехова остались одни глаза, лучистые, ласковые и порой беспредельно грустные: он был тяжело болен.

Порешили, что в самое ближайшее время подает в отставку Короленко, а Чехов подождет до осени.

Горького в Крыму не было. Посетив жившего в Гаспре больного Толстого, Короленко вернулся в Полтаву.

25 июля он послал Веселовскому свой отказ.

«Вопрос, затронутый «объявлением», не может считаться безразличным. Ст. 1035 есть лишь слабо видоизмененная форма административно-полицейского воздействия, игравшего большую роль в истории нашей литературы. В собрании, считающем в своем составе немало лучших историков литературы, я не стану перечислять всех относящихся сюда фактов. Укажу только на Н. И. Новикова, Грибоедова, Пушкина, Лермонтова, Тургенева, Аксаковых. Все они, в свое время, подвергались административному воздействию разных видов, а надзор над А. С. Пушкиным, мировой славой русской литературы, как это видно из последних биографических изысканий, — не только проводил его в могилу, но длился еще 30 лет после смерти поэта. Таким образом начало, провозглашенное в объявлении от имени Академии, проведенное последовательно, должно было бы закрыть доступ в Академию первому поэту России. Это в прошлом. В настоящем же прямым его следствием является то, что звание почетного академика может быть также и отнимаемо внесудебным порядком, по простому подозрению административного учреждения, постановляющего свои решения без всяких гарантий для заподозренного, без права защиты и апелляции, часто даже без всяких объяснений… Ввиду всего изложенного, — то есть: что сделанным от имени Академии объявлением затронут вопрос, очень существенный для русской литературы и жизни;

что ему придан вид коллективного акта; что моя совесть, как писателя, не может примириться с молчаливым признанием принадлежности мне взгляда, противоположного моему действительному убеждению;

что, наконец, я не нахожу выхода из этого положения в пределах деятельности Академии, —

я вижу себя вынужденным сложить с себя нравственную ответственность за «объявление», оглашенное от имени Академии, в единственно доступной мне форме, то есть вместе с званием Почетного Академика.

Поэтому, принося искреннюю признательность уважаемому учреждению, почтившему меня своим выбором, я прошу вместе с тем исключить меня из списков и более Почетным Академиком не числить.

Вл. Короленко».

Ровно через месяц отослал свой отказ Чехов. Инциденту суждено было завершиться лишь после свержения самодержавия, пятнадцать лет спустя.

Почетный академик Д. Н. Овсянико-Куликовский в марте 1917 года прислал Короленко письмо с просьбой дать согласие баллотироваться в академики. Короленко ответил отказом.

 

Кишинев, Азиатский переулок, дом № 13…

В селе Павловка Сумского уезда Харьковской губернии осенью 1901 года произошли беспорядки на религиозной почве. Подстрекаемые своим руководителем Тодосиенко (Короленко подозревал, что он агент полиции), штундисты разгромили церковь-школу и двинулись на другую церковь. Навстречу им, руководимые полицией, вышли с дрекольем приготовившиеся заранее православные, и произошло жестокое побоище.

Жестокая и недальновидная правительственная политика разжигания религиозного фанатизма и национальных преследований давала свои результаты.

Короленко приехал на суд, который состоялся в январе 1902 года в городе Сумы. В зал суда не допускали ни журналистов, ни родных подсудимых.

Святейший синод словно брал реванш за Мултан. Командированный Победоносцевым редактор-издатель «Миссионерского обозрения» В. М. Скворцов записывал только то, что соответствовало «видам правительства». От министерства внутренних дел присутствовал жандармский полковник, игравший на процессе не последнюю роль.

Короленко послал в «Русские ведомости» корреспонденцию о процессе и этим ограничился. Ему были ненавистны формы борьбы обеих сторон — и православно-правительственной и изуверски сектантской. За правое дело он ринулся бы в бой, как семь лет назад, но кто укажет: где в этом кровавом деле правая сторона?..

Прошло немного времени, и осмелевшая реакция предприняла новую диверсию.

9 февраля 1903 года в городке Дубоссары, расположенном в ста верстах от центра Бессарабской губернии Кишинева, был найден мальчик Миша Рыбальченко с перерезанной сонной артерией, весь исколотый каким-то острым орудием. Полиция убийц не нашла.

Черной гадюкой пополз по Кишиневу слух: Рыбальченко убили евреи — скоро их пасха, а христианская кровь, «как известно, употребляется ими в мацу».

Провокационную роль играла единственная местная газета «Бессарабец», руководимая черносотенцем Паволакием Крушеваном.

Газета доказывала, что налицо картина «ритуального убийства жидами христианина». Во всем обширном крае не было другой газеты, которая могла бы опровергнуть наветы. В Петербурге «Свет» и «Новое время» подхватили изуверские толки «Бессарабца», дополняя и комментируя их. Как снежный ком росла злая легенда. Это продолжалось более месяца — появлялись новые, все более мрачные сообщения «Бессарабца», все более истерические отзывы столичных газет.

Когда в «Бессарабце» 17 марта появилась небольшая заметка, на нее мало кто обратил внимания. «По собранным нами теперь точным сведениям, — писал Крушеван, — оказывается, что в этом деле нет ничего такого, что дало бы возможность видеть ритуальное убийство даже для лиц, предрасположенных к тому».

Изуверская кровавая картина, создаваемая газетой изо дня в день и прочно подкрепляемая слухами, не могла быть стерта коротеньким опровержением. Расчет у Крушевана был верный.

Уже перед пасхой по Кишиневу была распространена погромная прокламация с призывом «бить жидов», которые «пьют христианскую кровь». Ни губернатор, ни полицмейстер никаких мер не принимали.

В городе разразился погром. Он длился первые два дня пасхи — 6 и 7 апреля. Сначала разбивали еврейские лавчонки, потом начали грабить квартиры и имущество, а на второй день в ход были пущены железные ломы и револьверы. Убито было двадцать пять человек, около трехсот ранено. Полиция и войска взирали с олимпийским спокойствием на все происходящее.

Смерть матери помешала Короленко поехать в несчастный город тотчас. Он смог совершить поездку только в начале июня.

Когда Короленко попросил еврея-извозчика отвезти его в Азиатский переулок, тот не понял, куда нужно ехать.

— Дом тринадцатый… Где убивали…

— А-а, знаю, — последовал ответ.

И они поплелись на окраину, населенную сплошь беднотой. Ряды жалких домишек, тощие деревца, пыль, зной… Вот и этот дом-мертвец: пустые темные глазницы окон, двери наспех заколочены, двор весь завален всевозможным домашним хламом, засыпан пухом. Тишина.

Короленко нагибается и подбирает, бережно очищает от пыли, пуха надвое разорванную детскую кофточку. Хочет записать что-то и не может — дрожат руки, всего его трясет как в лихорадке.

В углу двора, неподалеку от входа в одну из бывших квартир бывшего дома, на земле большое пятно. Над ним кружат жирные мухи, его покрывает битое стекло, и кирпич, и известка, и пух, но оно проступает — бурое, страшное…

— Здесь убивали Гриншпуна, — слышит Короленко тихий, как шелест, голос. Это говорит девочка лет десяти-двенадцати.

Он взглядывает на нее и вдруг понимает, что она все, все видела — в детских глазах застыл недетский ужас…

— Он был стекольщик… Он бежал сюда… Здесь упал… И они его убивали…

Внутри дома все разрушено и разграблено до предела. Кого грабили и убивали? Бедноту! Здесь жили восемь семей, сорок пять человек взрослых и детей. Здесь жили с семьями мелкий лавочник, приказчик галантерейной лавки, бухгалтер, столяр, стекольщик — «богачи», которых надо было разграбить и убить, чтобы пресловутый «еврейский капитал» в их лице был уничтожен навсегда.

Раньше погромы в России ограничивались лишь разграблением имущества, теперь впервые человек поднял руку на человека. Почему, почему? Конечно, из-за этой лживой версии о жертвоприношении мальчика. Во-вторых, потому, что теперь антисемитизм объявлен «государственной идеей», и потому евреи стоят вне защиты общих законов. В-третьих, проводником кровавой лжи стало «печатное слово», монополизированное на месте Крушеваном. И, наконец, местная власть, начиная с губернатора фон Раабена и полицмейстера Ханженкова и кончая патрулями и городовым, бляха № 148, содействовала погрому. Это была настоящая казнь под прикрытием патрулей и полиции, в то время как попытки самозащиты расценивались как преступление.

Короленко до сих пор несколько раз касался в своих произведениях еврейского вопроса — в «Павловских очерках» и в написанном в один год с ними рассказе «Иом-Кипур» («Судный день»). Писатель всегда был уверен, что одной из главных причин преследования евреев был и остается вопрос экономический. В Павлове скупщики, чтобы избавиться от конкурентов-евреев, упросили начальство выселить их из села. Но вскоре кустари увидели, что «родной» православный капитал, освобожденный от соперничества «иноверцев», развернулся вовсю, и жить им стало еще труднее. Тогда они подали губернатору просьбу о возвращении евреев. В «Иом-Кипуре» мельник-православный оказывается еще большим хищником, чем его еврейский собрат по профессии. Ни тот, ни другой не мерили мерою людское горе, не считали счетом людские слезы, когда обирали своих односельчан.

Целыми днями бродил писатель по кишиневским улицам, чувствуя, что он не сможет написать так, чтобы дать исчерпывающую картину виденного.

Еще в Кишиневе Короленко сделал черновые наброски очерка «Дом № 13». Закончил он его в июле и отослал в журнал. Вскоре пришло известие, что цензор «Русского богатства» перемарал все гранки и очерк запретил.

Однако «Дом № 13» все же появился на столе у его автора — маленькая книжечка в кроваво-красной обложке. Он был издан за границей в 1903 году в том виде, в каком был сдан в набор. В следующем году очерк был переиздан. В России он смог увидеть свет только в революционном 1905 году.

 

Юбилей

15 июля 1903 года Полтава праздновала пятидесятилетний юбилей писателя, праздновала без Короленко— сам он отправился в очередное путешествие, чтобы избежать чествования.

Поток адресов, писем и телеграмм шел непрерывно со всех концов России и из-за границы. Из них в кабинете образовались горы, и Короленко по возвращении потратил немало дней, чтобы разобраться и прочитать все послания к нему.

«Дорогой, любимый товарищ, превосходный человек, сегодня с особенным чувством вспоминаю Вас. Я обязан Вам многим. Большое спасибо. Чехов».

«Поздравляю, желаю еще столько, еще полстолько на радость друзьям, на благо литературы. Н. Михайловский».

Нижний Новгород, Глазов, Кишинев, Москва, Петербург, Париж, Лондон, Павловка, Гельсингфорс, Тифлис, Самарканд, Якутск, село Михайловское, Пермь, село Муровлянка, Бодайбо, Флоренция, Ницца, Бухарест, Оргеев, Чухлома…

Города знакомые и незнакомые, деревни, села, поселки, станции…

Писатели, крестьяне, учащиеся, рабочие, офицеры, земцы. Одиночки и коллективы. Якубович, Анненский, Струве, Лесгафт. «Граждане города Керчи». «Владимирские разночинцы». «Буряты из Иркутска». «Продавец газет».

«Вы везде находите человека, а не «бывших людей».

«Другу и защитнику всего рабочего люда».

«Ваше слово освещает и разрушает все то, что стараются насильно привить нам. Группа псковских семинаристов».

«Борцу за правду в Мултане».

«Великому художнику и гражданину земли русской, проведшему двадцать пять лет в непрерывной борьбе за торжество правды и любви».

Более шестисот телеграмм, около двухсот писем и адресов.

Короленко долго не мог прийти в себя, ходил взволнованный, радостный, задумчивый.

— И как подумаешь, — делился он с близкими людьми, — как мучился Щедрин. С какой тоской он спрашивал: «Для кого же мы пишем? Читатель, где ты?..» Вот! Он начинает отзываться, проявлять себя…

И опять взволнованные шаги, то загорающийся, то задумчивый взгляд лучистых карих глаз.

А однажды, откладывая в сторону очередное письмо, сказал со смущенной и счастливой, совсем детской улыбкой:

— Как много хороших людей!..

Избежать чествования все же не удалось. Осенью, по приезде Короленко в Петербург, двенадцать периодических изданий устроили вечер, на котором присутствовало около пятисот человек. Говорили хорошие, искренние, прочувствованные слова, пили за юбиляра и его верного друга — Авдотью Семеновну. Вот поднялся Петр Филиппович Якубович.

В пустыню, где шепчется вьюга с тайгою, Где бледное солнце не радует глаз, Был брошен когда-то жестокой рукою Бесценный, прекрасный алмаз; Рожденный для счастья, свободы и света, Цветок, не успевший в отчизне расцвесть,— Живое, горячее сердце поэта. Влюбленного в правду и честь…

Глаза у бывшего каторжанина Якубовича глубокие, тревожные. Листок дрожит в руке. Волнуется…

Все в мире проходит… И дни испытанья Промчались — отчизну поэт увидал. Ему не грозит уже холод изгнанья — Он славою родины стал!

Волнение передалось Короленко. Последние строки он слушает уже стоя. Он хочет обнять автора.

Как сердце ом нам охлажденное греет, В тьму жизни льет ласковый свет! А там… злая пурга по-прежнему веет, — И скольким возврата уж нет!..

Оглушительные аплодисменты. Все тянутся к Короленко, Якубовичу.

Надо говорить ответное слово, и писатель поднимается.

— …Всякое общество, дорогие друзья, переживает три фазиса своего совершенства: мысль, слово и дело. Мысль всегда сильно работала в русском народе, только он не умел выразить ее. Не работай эта мысль, не было бы и всей русской истории. Теперь от затаенных дум мы перешли к слову. Дай же бог, чтобы царила свободная мысль и породила она ряд полезных дел для нашей дорогой родины!..

Опять аплодисменты, гром аплодисментов.

— Да здравствует борец за правду!

— Боевому публицисту — ура, господа!

Внезапно Короленко слышит возглас: «Защитнику инородцев!», и на минуту тяжкое воспоминание, туманя душу, уводит его из дружеского круга к узенькому переулку с домом-мертвецом и бурой лужей…

Вьюга еще злится, но уже скоро зиме конец!

 

«Будет буря, товарищ!»

Как быстро все нынче меняется в мире, а в России особенно! В одной из бесед в Нижнем Короленко сказал Горькому: «Самодержавие — больной, но крепкий зуб, корень его ветвист и врос глубоко, нашему поколению этот зуб не вырвать, — мы должны сначала раскачать его, а на это требуется не один десяток лет легальной работы». А через полтора года всю страну поразила своим размахом, сплоченностью и силой петербургская стачка.

Незадолго до переезда из Петербурга в Полтаву Короленко высказался тому же Горькому: «Губит Россию самодержавие, а сил, которые могли бы сменить его, — не видно». А год-полтора спустя на смену бунтующему студенчеству пришли рабочие и крестьяне, и студенческий мундир потонул в серой всколыхнувшейся могучей массе, поднимающей уже лозунг «Долой самодержавие!».

Навстречу самодержавию с его произволом, колоссальным полицейским и чиновничьим аппаратом, навстречу нагайке, виселице, административной ссылке, навстречу сыску и шпионству поднималось в народе стихийное, полусознательное, а подчас и организованное стремление бороться всеми доступными методами.

Давным-давно, в 1886 году, написал Короленко для «Волжского вестника» рассказ «Море». Узник бежал из крепости. Человек бросил вызов стихии.

Четырнадцать лет спустя, в 1900 году, писатель снова обратился к рассказу, чтобы коренным образом его переделать. Теперь герой рассказа не просто смелый человек, — это инсургент Хуан Диац, десять лет назад заточенный победившим врагом в сырой каменный мешок на островке среди моря. Он бросает вызов стихии во имя борьбы за свободу: он нужен там, на берегу, где, несломленные, все эти годы борются с врагом его товарищи. Он бежит к восставшим. Разве не стоит хотя бы мгновение свободы многих годов прозябанья! Конечно, рассказ уже был назван иначе — «Мгновение». Каждое мгновение должно быть отдано борьбе за свободу, а море — море только преграда на пути, и если оно возьмет твою жизнь, то только в борьбе и у свободного — свободного хотя бы на несколько мгновений,

Открывался рассказ символической фразой:

— Будет буря, товарищ!

В том же 1900 году появились «Огоньки», маленькое стихотворение в прозе, написанное экспромтом в альбом писательницы М. В. Ватсон.

«…Жизнь течет в тех же угрюмых берегах, а огни еще далеко. И опять приходится налегать на весла…

Но все-таки… все-таки впереди — огни!..»

Сибирские наблюдения вновь овладели воображением Короленко. Где, как не в Сибири, можно увидеть такие контрасты между прочными, веками устоявшимися, словно вечной мерзлотой прохваченными, условиями существования и людьми, что мужественно, непоколебимо противостоят этому. Было море — и готовность человека к борьбе, стали угрюмые берега — и огоньки.

В эти годы один за другим появляются рассказы второго сибирского цикла: «Маруся» (впоследствии «Марусина заимка»), «Мороз», «Последний луч», «Государевы ямщики», «Феодалы».

Но нет, не стоило бы писать «Марусю» и «Государевых ямщиков», «Огоньки» и «Мороз», «Софрона Ивановича» и «Не страшное», если бы автор не увидал в серых сумерках нарождающегося века дальние отсветы новых, неведомых дней, начинающихся не розовыми мирными зорями, а всполохами предгрозовых зарниц — и долгожданных, и пугающих, и несущих очищение.

Мечется и тоскует Степан, не находя выхода бунтующей в нем неприкаянной силе, «смело носится по самым крутым стремнинам жизни», п именно он из всех героев рассказа «Маруся» наиболее близок Короленко, овеян его явной симпатией.

Непобедимое «стремление к белому свету и вольной воле» Микеши, отчаянный протест поселенца Островского против бездушного гнета общинного уклада, непримиримость к нравственным слабостям человеческой натуры у ссыльного Игнатовича — все эти черты особенно близки и дороги автору «Государевых ямщиков» и «Мороза».

Одержимый идеей всеобщего мира, которая, по его мнению, должна объединить все человечество, Софрон Иванович, герой одноименного рассказа, выступает горячим противником западной «цивилизации» с ее «конкуренцией, враждой и разделением», «фальшивой культурой», торговлей, бизнесом и полным забвением интересов людей труда.

В это же время — в начале 900-х годов — Короленко готовит отдельное издание повести «Без языка». Короленко внимательно приглядывается к рабочему движению в России. Теперь у него в повести появляется новый герой — Евгений Нилов, который едет в Россию, чтобы бороться за ее свободу. Вчерашний крестьянин-бедняк Матвей Лозинский все острее чувствует тоску по покинутой родине. В сцене митинга в Нью-Йорке рабочие на строительных’ лесах смотрят уже не только с любопытством, но и сочувствием на борьбу безработных с полицией.

Суровая правда человеческих отношений заполнила страницы произведений Короленко в первые годы нового столетия. Его герои страстно ищут новой жизни, новой доли, они уже не могут, не хотят жить по-прежнему. Новые черты появились в русском национальном характере, жизнь уже невозможно повернуть вспять. Будущее за теми, кто умеет бороться и искать, не желает сдаваться в жизненной борьбе, умеет находить и отстаивать свою правду, свою долю, свое право на новую, лучшую жизнь — в Сибири или Румынии, России или Америке.

А российская жизнь теперь шла вперед со скоростью курьерского поезда.

…Вечером 27 января 1904 года по темным улицам Полтавы засновали горластые мальчишки, громко выкрикивая:

— Нападение Японии. Всеподданнейшее донесение наместника Алексеева.

Короленко взял газетную телеграмму.

«Около полуночи с 26 на 27 января японские миноноски произвели внезапную атаку на эскадру, стоявшую на внешнем рейде крепости Порт-Артур…»

Это была война.

А наутро пришла из Петербурга телеграмма: «Сегодня ночью внезапно скончался Михайловский». Днем Короленко выехал в столицу. Повсюду — на вокзале, в вагоне, на станциях — разговоры только об одном: о войне.

Николай Константинович лежал бледный, спокойный, строгий. В комнате были только цветы, кадильный дым и книги, книги. Здесь никогда не было икон, и теперь бюсты Глеба Успенского, Шелгунова, Елисеева скорбно белели у стен, словно охраняя стройные ряды книг от синего удушливого облака, от священника, машущего кадилом. Все сегодня было чужое, страшное в квартире на Спасской улице.

Когда отпевали в церкви, подошел отряд полиции. Огромная толпа у входа негодующе загудела, заволновалась, и полиция убралась. На Невском импровизированный хор вместо «Святый боже» грянул революционную песню — провожали «идеолога народничества» и марксисты; отдавая покойному последний долг, они были уверены в своей победе в грядущей борьбе.

Со второй книжки журнала ответственным редактором-издателем стал один Короленко, а в мае в состав редакции вошли П. Ф. Якубович, А. Г. Горнфельд и А. В. Пешехонов (позднее присоединился В. А. Мякотин).

…Два года назад, весной 1902 года, после тяжелого недуга, скончался незабвенный Глеб Иванович Успенский. Через год не стало Эвелины Иосифовны.

1904 год стал годом трех смертей близких людей.

5 июля в Джанхот, где отдыхал писатель, пришла телеграмма о смерти Чехова. Когда притупилась боль после ошеломляющего известия, Владимир Галактионович принялся за вторые уже в этом году воспоминания. Михайловский, Чехов… Короленко осознал сейчас особенно отчетливо, что чувство, которое он испытывал к Чехову, без преувеличения можно было назвать любовью.

В конце ноября пришло из Москвы известие о смерти брата Юлиана.

К горечи потерь близких и дорогих людей примешивалась большая тревога за судьбу страны.

В 1904 году Россия вошла в полосу политического террора: как-то очень уж торопливо стали убивать террористы чиновников высших рангов, среди них был Бобриков, генерал-губернатор Финляндии, старый знакомец по тяжбе с «Русским богатством». Наконец убили и самого Плеве, всесильного министра внутренних дел.

В конце декабря — ошеломляющее известие: Порт-Артур взят японцами. Мальчишки на полтавских улицах, словно им зажала рты какая-то специальная инструкция, сообщали новость тихо, доверительно. Прочитав телеграммы, Короленко задумался. Он никогда не числил себя в числе сторонников квасного патриотизма в этой несчастной войне, но известие о новом поражении больно ударило его.

В каких-то неопределенных ожиданиях, неясных опасениях и надеждах встретили новый, 1905 год.

В рабочих кварталах Питера, за заставами Москвы, на фабричных окраинах Лодзи, Ростова, Одессы что-то назревало, тихое, грозное, твердое. «Облака грядущего бросают свои тени на землю настоящего», — в такую формулу отлилось в эти дни и месяцы настроение Короленко.

7 января в газетах появилась загадочная телеграмма: во время крещенского салюта одна из пушек, установленных на Васильевском острове, у Стрелки, рванула по Зимнему картечью. Есть раненые, выбиты во дворце стекла. Убит городовой по фамилии Романов. Символический, хотя и загадочный, случай. Зимний дворец получил крещение огнем…

Сколько раз, размышляя о текущих событиях, Короленко ловил себя на том, что в разнообразных вариациях обдумывает все одну и ту же мысль:

— Будет буря, товарищ!..