В.П.Т. Хорошие люди в скверных местах
Темным зимним вечером Короленко подвезли к закрытым железным воротам тюремного замка. Поскрипывая, качался над воротами фонарь, печально шлепалась тяжелая капель. На душе было смутно, неизвестность давила.
Опять знакомая, до смертной тоски опостылевшая картина «приемки». Высокий гориллоподобный смотритель тюрьмы, осторожно водя пером и вопросительно поглядывая на Короленко, пишет сопровождающим жандармам квитанцию:
«1880 года февраля 21 дня, дана сия унтер-офицеру Ерофееву в том, что доставленный арестант дворянин Владимир Короленко с собственными его вещами и деньгами пятью копейками в Вышневолоцкую тюрьму принят, в чем подписом с приложением казенной печати удостоверяю.
Смотритель тюрьмы капитан Ипполит Лаптев».
Опять серый арестантский бушлат с желтым «бубновым тузом» и черными буквами «В.П.Т.» (Вышневолоцкая политическая тюрьма), серые штаны, шапка-блин.
Надзиратели, тщетно стараясь не стучать сапогами, повели Короленко на второй этаж по тускло освещенному коридору мимо одинаковых дверей с глазками, мимо настороженных безмолвных стражей.
Щелкнул замок, и навстречу Короленко поднялись обитатели камеры, представились. Волохов был сотрудником крамольных «Отечественных записок». Юный Дорошенко исключен из гимназии «за отрицание религии». Иванайнен — рабочий, «бунтовал» вместе с Улановской в Пудоже, Андриевский, бывший инспектор Киевской гимназии, был связан с украинофилами (украинскими националистами). Все они ссылались в административном порядке.
Через несколько дней в камеру вошел Лаптев, за ним надзиратели внесли железную койку, накрыли ее грубым одеялом.
— Кого это бог нам дает, Ипполит Павлович? — спросил Короленко.
— Привезут с поездом надворного советника… — ответил озадаченный смотритель. Он давно уже пребывал в полной растерянности. На его глазах рушился мир. Люди, которые должны были составлять опору власти, попадали в тюрьму, ссылались в Сибирь.
Бывший надворный советник вошел в камеру с беспечной улыбкой. Тюремный халат сидел на нем мешком. Крепко пожал всем руки, пошутил насчет незнакомых, которых всегда встретишь в знакомых местах, и в камере словно стало светлее с приходом этого умного, веселого и сердечного человека.
Николай Федорович Анненский был кандидатом по юридическому и филологическому факультетам, но для него на пути к профессуре и кафедре оказался целый ряд преград — и среди них главная: свободный образ мыслей. Третье отделение нашло занятия Анненского литературой и политикой выходящими за рамки чиновничьей благонамеренности, и надворный советник очутился за решеткой.
Вскоре в камере появилась еще одна кровать. Лаптев с торжественным видом объявил, что прибыл поручик Павленков. Он оказался тщедушным человечком со сморщенным лицом, вздернутым носиком и большим лбом мыслителя. Флорентий Федорович, в прошлом поручик, покинул военную службу и занялся издательской деятельностью, выпускал сочинения Писарева, книги для народного чтения явно неблагонадежного содержания — и оказался в тюрьме.
Через несколько дней после появления Павленкова обитатели «большой» камеры заспорили. Непосредственной причиной явились недавние события.
5 февраля был совершен взрыв в Зимнем дворце, подготовил его, как говорят, рабочий-столяр (имени Халтурина в то время еще не знали). 20 февраля студент Технологического института Млодецкий, тоже неудачно, покушался на жизнь главного начальника Верховной распорядительной комиссии всесильного Лорис-Меликова.
Короленко доказывал, что революционный террор не пригоден для политического развития России. Надо поднимать уровень сознания крестьянства, интеллигенции необходимо идти к народу с широкой проповедью культуры.
Большинство не возражало. Да, они не революционеры, они — та окружающая последних среда, без которой была бы невозможна деятельность истинных революционеров. Террор противен их убеждениям, хотя, не принимая ни прямого, ни косвенного участия в актах террора, они не могут отказать подлинным революционерам в беззаветном геройстве и самопожертвовании.
— Во всяком деле необходимо разделение труда, — без тени шутки заметил Анненский, — Одни бросают бомбы, другие едут в деревню, третьи агитируют заводских рабочих. Одни «говорят» с царем и чиновниками, другие с народом, мы говорим с обществом…
— Ер-рунда, — вдруг резко возразил Павленков. — Просвещение подавлено, учитель превращен в казенную машину для обучения азбуке, нелегальная идейная работа требует совершенно сверхъестественных усилий у пропагандистов. Российским революционерам остается только один путь. Это террор!.. Всех Романовых и их прислужников нужно уничтожить без остатка!
Гневная убежденность мягкого, уступчивого Павленкова поразила всех. Короленко понимал, что это носится в воздухе, что это — сила вещей, но остался при своем убеждении.
…Андриевский принялся вербовать сторонников среди соседей с фамилиями, оканчивающимися на «енко». Под влиянием его Дорошенко стал сочинять стишки на украинские темы… впрочем, на русском языке. Но Короленко в ответ на «ухаживания» Андриевского отвечал, что для него вопрос национальный целиком зависит от главной задачи движения — борьбы за свободу, которая- должна объединить всех: русских, украинцев, поляков, евреев, грузин.
Андриевский возбужденно доказывал, что это просто-напросто беспочвенный радикализм, что только проповедь родного языка и на родном языке придает силу освободительным речам.
— А ваш национализм не беспочвенный? — возражал Короленко. — О чем вы будете говорить с народом на его родном языке? Разве не о его борьбе за свободу?.. Значит, прежде всего борьба за свободу, остальное приложится.
Большинство поддержало эту мысль.
Споры по волнующим вопросам как-то закрывали от обитателей тюрьмы их неприглядное настоящее и неизвестное будущее.
Несколько раз Короленко безуспешно пытался узнать причину своего ареста в Починках. Ему только сообщали, что он ссылается в Восточную Сибирь.
Эвелина Иосифовна добилась разрешения на свидание с сыном, привезла ему книги, которые он просил. Однако губернатор Сомов запретил для передачи «Недоросля», «Историю» Шлоссера, работы русских экономистов по крестьянскому вопросу. Половину книг пришлось увезти назад.
В результате многочисленных просьб и требований заключенных губернатор разрешил Лаптеву допускать в камеры книги и журналы по его усмотрению, но газеты запретил категорически.
Лаптев был службист и формалист, но ему нельзя было отказать в некотором сочувствии заключенным. Когда Сомов запретил «Новь» Тургенева, малообразованный Лаптев взамен принес сочинение Адама Смита «Теория нравственных чувств», убежденный в полной безвредности книги. Вскоре в камеры попал ни больше, ни меньше, как «Капитал».
— Что это за книга? — спросил Лаптев у одного из прибывших.
Владелец книги не растерялся:
— Она учит, как наживать капиталы.
Смотритель с любопытством полистал толстый том. «…20 аршин холста равны одному сюртуку», — прочел он.
— Знаю, ею часто пользуются военные приемщики. Очень полезная книга.
Так Короленко и другие обитатели тюрьмы получили возможность прочитать это замечательное произведение Маркса. Владимир Галактионович много читал, досадуя, что не может делать выписок из прочитанных книг. Письменных принадлежностей иметь не дозволялось. Правда, Короленко удалось пронести в своих пышных кудрявых волосах кусочек туши и кисточку для рисования, но нужны были еще бумага и перья или карандаш. Все это было тайно получено от родных. А в тюремной конторе потихоньку отлили чернил.
О людях, которых можно сломать, но согнуть нельзя
На пасху к тюрьме подошла большая группа рабочих Морозовской фабрики. Часовые не подпустили их близко, и рабочие, стоя поодаль, что-то кричали, махали руками, приветствуя узников. А заключенные собрали в «большой» камере хор, поставили его перед окнами и грянули:
Рабочие заволновались, что-то нестройно прокричали в ответ, в воздух полетели шапки. Толпа стала медленно приближаться к тюремной ограде. Но тут навстречу двинулась караульная команда с примкнутыми штыками, и рабочие вынуждены были удалиться.
Среди заключенных вышневолоцкой тюрьмы было несколько человек рабочих, в числе их сосед Короленко по камере. Карл Адамович Иванайнен мало кому рассказывал, что в свои двадцать пять лет он уже успел побывать и за границей и в ссылке. С двумя товарищами за год он пешком исходил почти всю Германию, Швейцарию, Италию, посидел в европейской тюрьме, работал на разных заводах, очень интересовался деятельностью Интернационала. В Россию Иванайнен вернулся с окрепшей верой в великие силы, таящиеся в русском рабочем. Трудно было предположить в скромном, застенчивом, очень сдержанном человеке огромную нравственную силу и железную волю. Став однажды на путь революционера, такие люди уже не сходят с него до самой своей смерти. Слушая беседы Иванайнена со студентом Сергеем Швецовым — новым обитателем их камеры (он был приговорен за революционную деятельность к каторге) — Короленко не мог не удивляться начитанности и уму рабочего. В Иванайнене чувствовался человек, на которого можно положиться во всем. В Пудоже он решительно выступил против администрации и угодил сюда.
Мысли переходят на Улановскую, которая сейчас отсиживает в глазовской тюрьме, тоже наказанная за пудожский «бунт». Вспоминается ее рассказ, письма ее к матери. Дочь просила не унижаться перед тюремщиками, звала терпеть, надеяться, ждать. Вспоминается его собственный крестный путь ссыльного в Глазов, Починки, возвращение оттуда, рассказ молодого, еще не замордованного службой жандарма-конвоира о том, как он возил в ссылку неизвестную юную революционерку. Он жалел ее и все-таки вез. Он отдал дань мужеству и стойкости девушки, уверовавшей в правду, непонятную и чуждую ему, и все же он беспрекословно, слепо выполнял жестокое дело. Виноват ли он? «Да», — скажут одни. «Нет! — скажут другие. — Ему еще надо показать правду этой девушки, и, кто знает, что он станет делать тогда…» Вспоминается Короленко и спор с Улановской о народе, ее резкое, несправедливое суждение о пудожских мужиках. Если народ не оправдал возлагавшихся на него надежд, надо принимать его таким, каков он есть, надо искать к нему пути, а не отгораживаться глухой стеной презрительного недоверия.
В «большой» камере разговоры и шум, но Короленко уже ничего не видит и не слышит. Быстрее стучит сердце — пришел знакомый, желанный и страшный миг начала творчества.
…Далеко-далеко, в места, где метели шипят злобно и вкрадчиво, где длинны и бесчисленны версты от жилья к жилью, везли девушку-революционерку, больную, худенькую, одинокую. Делали это люди, не ведающие, какое зло они совершают своим пассивным подчинением чужой, бесконечно жестокой воле, — добрые люди на плохих местах. Привезли, оставили, уехали за другими. А она пожила, пожила и — умерла. Умерла непокоренная, протестующая — маленькая храбрая русская девушка, может быть, даже и не такая уж красивая, может быть, скуластенькая, как Улановская, с такой же коричневою родинкой у края губ, такая же быстрая, неугомонная, скорая в поступках. И не только в сердцах товарищей по борьбе и по судьбе, но и в жандарме, вчерашнем мужике, вызвала она скорбь и преклонение перед величием своего подвига. Революционерку можно было сломать, убить, но согнуть не удалось никому!
Жизнь краткая, жизнь яркая, полная душевного огня и светлых порывов, кончилась, погасла. Но все ли кончилось с нею? В душе ее невольного палача отложилась, затеплилась крохотная частица негасимого, вечного огня, и пусть никогда — никогда! — в другом человеке, доселе не ведавшем об этом огне, он не погаснет, да, не погаснет!..
О событиях нынешнего смутного, тревожного и сомневающегося времени нельзя повествовать эпически спокойно. Нужен иной тон — лирически-взволнованный, не чуждый и публицистического накала, ибо автор — участник событий — должен высказать свое отношение к происходящему и к героям, своим современникам. И еще необходима — при всей верности жизненной правде и типичности образов — романтическая приподнятость их. Героическое в человеке — это отражение героизма массы, в котором он черпает свою силу. Новое время требует новых, бодрых, героических песен, и в них должно органически слиться реалистическое, жизненное, привычное с романтическим, устремленным в будущее, еще не изведанным, завтрашним.
Несколько дней Короленко не участвовал в собраниях и диспутах, на прогулках ходил задумчивый, рассеянный, отвечал невпопад. Хотя никому, кроме внимательного Швецова, он ничего не рассказывал о своих беллетристических опытах, товарищи оставляли его в покое. Сидя с ногами на кровати, Короленко клал на колени книгу и писал в самодельной тетрадке, которую смастерил из тайком переданных с воли листов бумаги. Писать было неудобно, каждую минуту мог зайти кто-нибудь из тюремщиков, но он писал и писал, почти без помарок, не отрываясь, как будто весь рассказ «Чудная», до последнего слова и последней запятой, вылился в готовой форме, а не вынашивался многими днями раздумий.
Он читал его всей тюрьме на одном из собраний в «большой» камере. Трудно было бы найти более подходящее для этого время, чем начало 1880 года, и место, чем тюрьма, где собрались революционеры-пропагандисты и люди, им сочувствующие. Впечатление рассказ произвел огромное. Стало так тихо, словно в камере не сорок человек, а один внимательный, чуткий слушатель.
Было решено в ближайшее же свидание передать рукопись жене Анненского, известной детской писательнице, хорошо знакомой с Глебом Ивановичем Успенским.
Александра Никитична, как обычно, явилась на свидание с маленькой племянницей Таней, которую удочерили бездетные Анненские. Девочка прошла за решетку к заключенным. Обнимая дядю Володю, она незаметно спрятала свернутую трубочкой тетрадку. Едва Лаптев, ходивший по проходу, который отделял заключенных от посетителей, отвернулся, Анненская положила тетрадь в сумку и успокаивающе кивнула головой: «Всё в порядке». Она уже знала, что на свет явилась «Чудная».
В начале мая состоялась отправка в Сибирь первой партии. С ней уходили Анненский, Павленков, Швецов. Короленко очень жалел, что его разлучают с товарищами. «Может быть, это связано с ревизией князя Имеретинского?» — предположил он. Член Верховной распорядительной комиссии генерал Имеретинский посетил тюрьму и опросил Короленко в числе других ее обитателей. Видимо, на него произвело впечатление горячее убеждение молодого человека в своей невиновности. Впрочем, все смотрели на это посещение скептически, не ожидая положительных результатов.
Окруженную конвоем партию выстроили во дворе. Остающиеся прильнули к решеткам, кричат, прощаются. На кого-то в нарушение всех правил и законов надели наручники, и он высоко подымает над головой скованные руки, и трясет ими, и кричит слова прощания. Тюрьма протестующе гудит. Вот колонна уже идет по шоссе, скрывается вдали.
Только 17 июля Короленко отправили со второй партией.
Две версты до станции в тучах пыли, по жаре. Поезд, вагоны с решетками, масса провожающих. Дорогое заплаканное лицо сестры Вели у окна.
— Прощай, Волочек! — кричит кто-то из вагона. — Прощай, Россия!
— Нет, нет! — раздается другой голос. — До свидания, Россия, до свидания!..
Из Европы в Азию и обратно…
В Нижнем Новгороде, где железная дорога прерывалась, партию погрузили на баржу. Присоединились «административные» и каторжане из мцеисхой тюрьмы. Дальше путь лежал по Волге и Каме до Перми.
Путешествие на барже по рекам — самая приятная часть пути. Политические, которых на барже около ста человек, держатся вместе. Уголовные — их раза в четыре больше — с большой почтительностью относятся к своим товарищам по судьбе и в спорных случаях обращаются к ним за третейским судом.
Когда происходят стычки «политиков» с жандармами и конвойные держат ружья наизготовку, уголовные стихают и смотрят, смотрят с удивлением и уважением, как худые, изможденные люди, сверкая глазами, бесстрашно доказывают свою правду и не отступают даже перед силой штыков.
Раздражали обыски под предлогом осмотра багажа. Особенно напряженные отношения с конвоем складывались у вышневолоцкой партии. Через несколько дней приплыли в Пермь. Здесь всех пересадили в арестантские вагоны и повезли в Екатеринбург, где был опять произведен обыск.
Появился незнакомый жандармский чин. Он собирался обревизовать конвой и произвести новый обыск. Энергичные уговоры старосты партии Грабовского не помогли: партия категорически заявила, что обыска не допустит.
Жандарм настаивал, заключенные яростно протестовали.
Выл вызван внутрь тюрьмы усиленный конвой. Гремя сапогами, бежали по гулким коридорам солдаты, запыхавшись, выстраивались с винтовками наперевес. Команда. Жандарм кричит высоким срывающимся голосом. Вот сейчас начнется страшное, непоправимое, потому что никто уже не владеет собой.
Около своего лица Короленко видит чье-то бледное как мел лицо.
Сейчас раздадутся выстрелы, стоны, хруст костей под прикладами…
Кто-то должен выйти вперед и своей грудью прикрыть товарищей от штыков, должен спокойным мужеством снять накал минуты, доказать тюремщикам, что они не правы… или первым принять удар.
Короленко вышел вперед и стал впереди всех — невысокий, плотный, внешне спокойный, главное — спокойный!
— Господин офицер, господин офицер, вы готовы совершить сейчас насилие над ни в чем неповинными людьми. Остановитесь, еще не поздно… велите увести солдат… Мы безоружны — не потому ли вам кажется, что вы правы…
Он говорил это голосом, проникнутым глубоким убеждением и искренностью. Жандармские офицеры понемногу пришли в себя. Капитан, требовавший нового обыска, повернулся к начальнику конвоя:
— Что же вы стоите?.. Уведите их!..
Опять затопали солдатские сапоги — теперь уже отдаляясь. Стало легче дышать.
Партию, не задерживая, отправили далее — на Тюмень. Ехали на телегах — двое заключенных, двое конвоиров, ямщик.
Вот она, Сибирь! Официальная граница Европы и Сибири — приземистый каменный столб с гербами Пермской и Тобольской губерний. Некоторые тройки останавливаются. Люди завязывают в платки горстки земли. У всех щемящее чувство, словно по их судьбам сейчас будет проведена какая-то грань.
В Тюмени партию опять погрузили на баржу, и она поплыла по Туре, Тоболу, Иртышу, Оби к Томску.
Здесь, на арестантской барже, плывущей из Тобольска в Томск, в начале августа 1880 года Короленко написал очерк «Ненастоящий город». Это было уже четвертое произведение молодого автора — после «Эпизодов из жизни «искателя», «Полосы» и «Чудной». В нем отразился все тот же мучительный вопрос, над которым билось его поколение, — о народе и об отношении к нему интеллигентных «искателей». Только теперь в «Ненастоящем городе» Короленко поставил вопрос в связи с развитием новых отношений, которые нес с собою капитализм.
Недоразвитые отношения, застойная жизнь починковцев заставили задуматься: если нет «настоящей» жизни, «истинного» народа в деревне, то, быть может, он есть в городе? То, что думалось прошлым летом на берегу Чепцы, теперь легло в очерк — автор писал и о тоске по «настоящему» делу Семена Нестеровича, и о глухой вражде безработной слободки к не менее жалким купцам без торговли, и об отсутствии промышленности, без которой жизнь становится прозябанием. Вспомнился Шевченко; великий поэт помог найти обобщенный художественный образ:
Да! Хоть злую долю, зато настоящую. Но «злая доля» — это простор для деятельности тоскующих хищников, будущих «настоящих» купцов, фабрикантов, хозяев, это окончательная погибель непредприимчивым глазовским нестерычам. А для него самого — в недавнем прошлом правоверного народника— признание преимуществ «злой доли» перед «ненастоящим» существованием, измена заветам… Пусть так, зато он не пойдет против жизни, против истины, которая гласит: доля злая, но настоящая, народу нужнее — она принесет с собой борьбу, и движение, и новых людей.
Бедная, унылая природа, дожди действовали угнетающе. Несколько человек пришли к Короленко с просьбой: партия хочет, чтобы он принял на себя обязанности старосты; Грабовский бессилен наладить отношения с конвоем, люди озлоблены. Дело может кончиться плохо.
Владимир Галактионович согласился, но предупредил, что он против вызывающих демонстраций. Его выбрали единогласно. С сопровождающим партию жандармским полковником Владимировым новый староста был холоден, но сумел удерживать товарищей от выходок. Установленный Короленко режим обоюдной терпимости устраивал обе стороны, и партия благополучно подплывала к Томску.
Незадолго до прибытия в город полковник Владимиров покаялся Короленко:
— Ну вот, все хорошо и кончилось… А я, признаться, боялся вас после переизбрания старосты, ждал столкновений. Ведь о вас Вятка дала ужасные отзывы…
И Владимиров показал Короленко его «статейный список», из которого Владимир Галактионович узнал о подлоге вятской администрации. Его ссылали за побег, им не совершенный.
В Томске в тюрьму явился губернаторский чиновник. Верховная комиссия Лорис-Меликова сочла возможным государственного преступника В. Г. Короленко возвратить в пределы Европейской России для отдачи под надзор полиции.
Партия двинулась дальше, а Короленко, взобравшись на погреб неподалеку от ворот, махал рукой товарищам до тех пор, пока последняя телега не скрылась вдали. Через неделю маленькая группа отправилась в обратный путь. Перед отъездом из Томска Короленко неожиданно вызвали в канцелярию, и он попал в объятия матери и сестры. Эвелина Иосифовна и Мария с ребенком ехали в Красноярск к Николаю Лошкареву.
За отсутствием в тобольской тюрьме мест Короленко поместили в подследственном отделении. Здесь были заняты только три камеры — с табличками «Умалишенный». Самым интересным человеком оказался сосед из камеры № 5, которого все здесь называли «Яшка-стукальщик». Когда по коридору проходил кто-нибудь из тюремного начальства, Яшка принимался колотить в дверь руками и ногами.
— Беззаконники! — неистово кричал он. — Пошто держите, пошто морите меня? Сказывайте, слуги антихристовы!
Вечером, когда ушла поверка и заключенный затих, Короленко подошел к его дверям. Яков стоял у глазка. Это был человек лет пятидесяти, высокого роста, широкий в плечах. Взглянув в глаза его, Короленко понял: перед ним не сумасшедший.
— Скажи, Яков, зачем ты стучишь? — спросил Владимир Галактионович.
— Стою за бога, за великого государя, за Христов закон, за святое крещение, за все отечество и за всех людей.
Яков отвечал быстро, заученно. Старая обрядная важность, в которой было немало слепого упрямства и высокомерия неистовых раскольников, покоробила Короленко. Яков заметил это.
— Начальников неправедных обличаю, — сказал он уже обычным голосом, — стучу…
— Какая же от этого польза?
— Польза? Есть польза, есть…
— Какая тут польза? — усмехаясь, проговорил слушавший разговор надзиратель. — Стучит без толку, один вред себе. Сколько в карцере перебывал, нарукавники надевали… Настучишь себе — в сумасшедший дом свезут.
— Хоть куда отдавай, все едино меня не испугаешь, от прав-законов не отступлю…
Короленко задумался. Яшка стучит во имя бога. Разумеется, бог тут ни при чем. «Великий государь»?
— Великий государь в старом прав-законе пребывает, а царь польский, король финляндский — тот, значит, в новом, неправом… Старый-то суд меня оправдал, они новым, тихим, выпихнули…
Старый суд для него — это гласный; новый, административный — «тихий»…
Короленко начал работу над рассказом о Якове. Возвращаясь после бесед с ним в свою камеру, Короленко записывал их содержание почти дословно, часть разговоров он потом воспроизвел по памяти (благо память на лица, события, факты у него была исключительная).
Яков не просто стучит в пространство — пусть слышит неправедное «начальство», что он не смирился, он протестует. Яков не сумасшедший, он — подвижник, настоящий народный крестьянский бунтарь. Его появление говорит о том, что в народе зреет своеобразный протест против неправды жизни. Несмотря на весь трагизм своего положения, Яков немножко смешон — он одинок, да и стучание его пока не достигает цели. Пока! Но до каких пор?.. На этот вопрос Короленко еще не нашел ответа.
Якова увезли через несколько дней. Он не давался, кричал страшно, словно перед смертью:
— Володимер, Володимер!..
Короленко что есть силы застучал в свою дверь.
— Что такое, что вам угодно? — спросил суровый старик смотритель.
— Что тут творится, что вы делаете с Яковом?
— Ка-к-ко-е вам дело? Вас не касается. Получено предписание от начальства: номер пять в дом сумасшедших.
А на следующий день Короленко с товарищами повезли дальше.
Отказ от присяги
В сентябре 1880 года Короленко был водворен на жительство в губернский город Пермь.
Губернатор Енакиев, старик с внешностью и манерами екатерининского вельможи, решил оставить его в городе, предварительно заручившись словом, что бежать он не станет. Слово Короленко дал, ибо о побеге и не помышлял. Но он намеревался потребовать ответа от вятской администрации за ложное обвинение в побеге. С этой целью он описал свои злоключения последних месяцев и отправил заметку в петербургскую газету «Молва».
О том, что заметка появилась в печати, Короленко узнал от знакомого. Сразу же Енакиев вызвал его и, передавая нераспечатанными письма из Красноярска от матери и сестры, спросил:
— Вы, господин Короленко, разве о двух головах? В письме, помещенном двенадцатого октября в «Молве» за вашей полной подписью, вы публично обвиняете вятскую администрацию в злоупотреблении высочайшим указом и даже… в подлоге. Я уверен, что последует опровержение, и вы подвергнетесь тяжелой ответственности.
— А я уверен, господин губернатор, что опровержения не последует. Возбуждению этого дела по суду я был бы только рад.
Енакиев, человек неглупый и честный, внушал Короленко доверие — это был один из не очень многочисленных добрых людей на плохих местах, без которых жизнь в этих плохих местах стала бы совсем невыносимой. Енакиев недоумевал: что же происходит сейчас в России? Эти страшные покушения на государя, на близких к нему слуг престола… Короленко отвечал откровенно. Террор он объясняет невыносимым правительственным гнетом. Террористами стали люди, ранее о терроре и не помышлявшие. На виселицах гибнут лучшие из лучших русских людей. Нет сомнения, что правительство, обратившее против себя такое отчаяние и такое самоотвержение, идет ложным и гибельным путем.
Он не счел нужным говорить с губернатором о другой стороне вопроса: о том, что, отдавая должное героизму террористов, не может согласиться сих методами. Насилие, террор Короленко не принимал никогда.
Что же касалось его собственной нынешней деятельности, то он, пересматривая свои наивно-народнические воззрения, понял: выбор профессии сапожника для него, интеллигента, неудачен, потому что очень уж много в этом «опрощении» искусственного, ненужного, И хотя вырезанный из бумаги сапог по-прежнему красовался на окне его комнаты и он понемногу шил нехитрую, но прочную обувь жителям подгородней слободки, литературный труд становился все более насущной его потребностью. Когда в ноябрьском номере «Слова» появился его «Ненастоящий город», Короленко уже работал над рассказом о Яшке-стукальщике.
Теперешнее переходное время все чаще показывает на множестве примеров, что такие люди, как Яшка, одушевленные идеей, которой они преданы до конца, не сгинут бесследно. Близится час, когда из почвы «как грибы после дождика пойдут Яшки за Яшками», легионы Яшек, все такие же, как и он, неуклонные, непримиримые, все отрицающие, и громко постучат в двери общественной жизни. О, тогда, они не будут смешны перед неумолимым судом истории!..
Когда рассказ о протестанте из народа был написан, Короленко все же решил убрать свое обращение к читателю о легионах Яшек — о «настоящем народе» — все равно не пропустит цензура.
Рассказ «Временные обитатели «подследственного отделения» появился во втором номере «Слова» за 1881 год.
В Перми Короленко поначалу работал на железной дороге табельщиком. На эту должность его устроил Александр Капитонович Маликов, служивший в управлении Уральской горнозаводской железной дороги. В свое время Маликов привлекался по каракозовскому делу, был заметным человеком в народнических кругах, потом вдруг стал «богоискателем», побывал даже в Америке, где пытался основать «свободную коммуну». С умным, талантливым Маликовым Короленко быстро сошелся и стал частым гостем в его доме.
В Перми оказался Волохов и некоторые другие ссыльные, из которых составился кружок интересных людей.
К молодому ссыльному потянулись местные гимназисты, семинаристы, учителя. Сходились по вечерам, читали и обсуждали «нелегальщину», Писарева, «Политическую экономию» Джона Стюарта Милля с примечаниями Чернышевского, «Исторические письма» Лаврова.
Стояла суровая уральская зима, и в маленькой будке табельщика у ворот мастерских замерзали чернила, жестоко стыли руки и ноги. Короленко посоветовался с товарищами и перешел на работу письмоводителя статистического отделения службы тяги.
Во время непродолжительной работы табельщиком Короленко близко познакомился с новой для него средой железнодорожных рабочих, и впечатление было сложное и сильное: это были люди «настоящей» жизни, рабочие-пролетарии.
…Известие об убийстве царя произвело на писателя ошеломляющее впечатление. Не было особенной радости, но было чувство какого-то облегчения и были тревожные предчувствия. Очень хотелось знать, как отнесутся к событию Федоры Богданы, Санниковы, рабочие Перми, мещане, крестьяне. Это была трагедия умирающего самодержавного произвола, а вместе с тем и трагедия террористического движения. «Что же будет дальше?» — этот вопрос тревожил и Короленко, и его пермских знакомых, и всю Россию.
Через несколько дней состоялась обязательная для служащих панихида о старом и молебствие о новом царе и наследнике. Отслужив, священник прочел манифест Александра III, затем текст присяги. Церемония коллективной присяги прошла быстро, но Короленко пришла в голову мысль: «А что, если бы это была не простая формальность?»
Через несколько дней полицмейстер вручил ему присяжный лист с требованием присягнуть отдельной вернуть с удостоверением приходского священника.
— Чье это распоряжение?
— Губернатора.
От него требовали сепаратной присяги, как от ссыльного. Надо будет вслед за попом, ханжой и лицемером, повторять и вот это: «Обещаюсь и клянусь… о ущербе его величества интереса и убытка, как скоро в том поведаю, не только благовременно объявить, но и всякими мерами отвращать…» Это уже не пустая формальность — он должен стать еще и шпионом, соглядатаем; «объявлять», «отвращать»… Никогда! — он прямо объявит, что никаких авансов деспотия от него не дождется. Лгать он не желает — он не верноподданный царя, присяги не примет. Так требует его совесть.
В заявлении губернатору, перечислив беззакония и несправедливости, совершенные по отношению к его семье, к нему самому и многим людям, с которыми пришлось ему встречаться в тюрьмах и на этапах, Короленко писал: «…Законным властям дано опасное право, — право произвола, и жизнь доказала массой ужасающих фактов, что они злоупотребляли этим правом. Произвол вторгается во все отправления жизни, часто самые честные и законные, и, задушив эти стремления в лучших проявлениях, — отклоняет жизненные течения с пути идейной переработки и закона на путь личных столкновений. Он порождает тот разлад между законным требованием и требованием совести, который я решаюсь выразить в настоящем случае.
Ввиду всего изложенного выше — я заявляю отказ дать требуемую от меня присягу…»
Енакиев, прочитав заявление Короленко, побледнел. Вся суровость сошла с него.
— Пусть это будет разговор не губернатора с поднадзорным, — тихо сказал он. — Я мог бы быть вашим отцом… Послушайтесь совета старшего годами: не делайте этого. Свод законов не предусматривает такого преступления, и кто знает, что придумают в административном порядке…
— Я настаиваю на приеме моего заявления, ваше превосходительство, — произнес Короленко.
Тогда губернатор отвечал уже официальным тоном:
— Я должен был бы арестовать вас и отправить в тюрьму, но если вы продолжите действие данного вами слова не бежать, я оставлю вас на свободе до получения распоряжения свыше.
Слово Енакиев получил.
Короленко по-прежнему ходил на службу, исписывал требуемое количество бумаги, получал жалованье, радовался, что напечатал рассказ о Яшке-стукальщике, печалился, что нет писем от Иллариона, просил Юлиана отнести «Чудную» к Щедрину в «Отечественные записки» — словом, делал все, что делает человек, когда над ним не висит дамоклов меч царского неправосудия. Он все, что надо, делал, и он — ждал.
Ему передали через знакомых, что «один человек» хочет его видеть. Сегодня под вечер. За оврагом, против дома, где он живет.
Человек был молод, лет тридцати, с приятным и умным лицом.
— Здравствуйте. Я — Юрий Богданович.
Кто тогда не знал этого имени! Народник-пропагандист, потом террорист, «мещанин Кобозев», владелец сырной лавчонки, откуда народовольцы вели подкоп. Его именем полны газеты, его голову оценили, а он только сбрил бороду и ходит чуть не на виду у полиции и жандармов.
Богданович знает, что Короленко отказался от присяги и ждет ареста. Он предлагает бежать, кстати, предстоит дело, для которого нужны решительные и смелые люди. Короленко решительно отказывается. Он дал слово Енакиеву, к тому же он не верит в. террор. Богданович все же убеждает его взять фальшивый паспорт: может быть, он убежит с дороги, когда уже не будет связан словом.
Они прощаются, и Богданович уходит — суровый, мужественный человек, настоящий революционер, для которого и отказ от присяги и его последствия слишком малы перед масштабом битвы, которую ведет «Народная воля» с самодержавием.
А машина между тем пришла в движение. 23 июня Енакиев послал донесение об отказе ссыльного Короленко от присяги, а месяц спустя директор департамента полиции Плеве представил министру внутренних дел доклад, который через несколько дней был утвержден. В докладе значилось: «Принимая во внимание предыдущую вредную деятельность Владимира Короленко и вредное направление, обнаруженное им ныне отказом от принятия присяги на верность подданства, полагалось бы необходимым выслать Короленко на распоряжение генерал-губернатора Восточной Сибири для водворения его на жительство во вверенном ему крае под надзор полиции».
И вот ранним утром 11 августа 1881 года к Владимиру Галактионовичу постучался полицмейстер и объявил об аресте. Он может сходить на службу и покончить все дела, но его будет сопровождать городовой. К вечернему поезду он должен собраться, за ним явятся жандармы.
Владимир Галактионович побывал на службе и у знакомых. Рассчитался. Распрощался. Правление дороги демонстративно наградило письмоводителя Короленко за недолговременную, но отличную службу. Друзья и сослуживцы не побоялись прийти на вокзал для проводов «неприсяжника» и «государственного преступника»…
Путь сибирский дальний
Короленко решил твердо: куда бы ни занесла его судьба, он будет работать, и это даст ему силу дождаться лучших времен и свободы.
Первое суровое испытание ждало в Тобольске, где когда-то он сидел вместе с Яшкой-стукальщиком.
От знакомых ворот Короленко ведут уже не направо, а налево. «Военно-каторжное отделение». Смотритель не прячет злорадного торжества.
Замок щелкает с музыкальным звоном, хлопает еще одна дверь — уже с грубым лязгом, и — тишина.
На смену первому побуждению — помешать насилию, сопротивляться — пришло спасительное спокойствие, потом явилась ирония: Короленко всегда умел даже в самых трудных случаях жизни уловить иронические тона. Он не был трусом, испугать его было нелегко, и все-таки вскоре он пал духом: все было мрачно, беспросветно. Правда, ему оставили перья и бумагу, но, видно, впредь до окончательного решения, которое будет неизвестно каким.
Это настроение как-то само вылилось в стихи.
Короленко надписывает на листке заглавие — «За дверью» — и убирает листок подальше от чужих глаз.
И тут второй раз судьба предоставила ему выбор — оставаться в тюрьме, чтобы по-прежнему тянуть лямку гонимого скитальца, или… бежать отсюда.
Условия, в которых Короленко очутился в тобольской тюрьме, были настолько тяжелыми, что он решился на побег. Терять, казалось, было нечего. А тут еще открылась возможность с помощью уголовных арестантов перебраться через тюремную ограду. Побегу помешала… тюремная собачонка. Едва Короленко попытался вскарабкаться на забор, собака кинулась на него. Каждую минуту могли появиться надзиратель, часовой… (Много лет спустя свои переживания в тобольской тюрьме писатель запечатлел в очерке «Искушение».)
А на следующий день за ним явились жандармы и с ними полицмейстер.
— Удивляетесь, господин Короленко, что мы засадили вас в каторжную? — сказал он благодушно. — .Оттуда меньше видно. Мы не любим, когда о нас пишут.
Далек сибирский путь.
Томская тюрьма, прозванная «содержающей», — здесь содержатся подследственные арестанты. Путь на телеге до Красноярска… Генерал-губернатор Восточной Сибири Анучин отказал в просьбе об оставлении Владимира Короленко в Красноярске, где жили родные. Резолюция: «Послать по назначению».
Назначение ссыльному стало известно в Иркутске — Якутская область. Предстояло проехать еще три тысячи верст.
Много незабываемых встреч и бесед было у Короленко в иркутской тюрьме: со столпами народничества — И. Н. Мышкиным, Д. М. Рогачевым, П. И. Войнаральским, С. Ф. Коваликом, с рабочим П. А. Алексеевым.
Особенно запечатлелся в сознании многознаменательный и бесплодный спор между представителями двух течений в революционном народничестве — сторонниками террора и мирными пропагандистами. Короленко уже знал: крестьянская Россия не откликнулась ни на призывы пропагандистов, ни на деятельность боевиков — и тем и другим было суждено остаться «революционерами без народа».
Все же спор очень взволновал Короленко — не менее, чем его участников. Посуровел весельчак Сажин, известный в революционной среде под именем Армана Росса. Вытянув тонкую шею, широко раскрыв глаза, нетерпеливо слушал возражения оппонентов Мышкин. Большой грузный Ковалик сейчас, казалось, утратил свою прирожденную флегматичность. Маленький подвижной Войнаральский нервно покусывал губы и спорил горячо и решительно. Рогачев зачем-то постоянно приглаживал отросшие на обритой половине головы волосы. Зунделевич волновался до заикания.
Мужественное лицо Петра Алексеева, стоящего среди маленькой группы рабочих, было печально. Он смотрел поверх голов яростно споривших товарищей, словно пытался разглядеть что-то лежавшее за их бесплодной борьбой, уходящее в туманное будущее.
6 ноября Короленко отправили из иркутской тюрьмы, и только 24-го он добрался до Якутска, откуда его повезли еще дальше — почти за двести верст от города. 1 декабря 1881 года он прибыл в Амгинскую слободу, или Амгу, где ему предстояло прожить неизвестно сколько — о сроках ссылки правительство не объявляло.
Амгинская слобода
В Амге была маленькая колония ссыльных. Короленко примкнул к ней.
Сапожный труд заработка не давал: население предпочитало носить якутскую обувь, поэтому Короленко обслуживал лишь товарищей, живущих в Амге или в ее окрестностях. Через год после приезда он взялся обучать детей местной жительницы Татьяны Андреевны Афанасьевой.
Никогда раньше Короленко не предполагал, что ему придется стать заправским землепашцем и что крестьянский труд сможет так увлечь его. Все три года он настойчиво и старательно постигал тайны древней, но новой для него профессии земледельца. Научился управляться с лошадьми, охотно принялся пахать. Удалось собрать урожай сам-восемнадцать.
Короленко редко испытывал такую радость — труды не пропали даром.
Самым приятным, хотя и поначалу очень трудным, занятием был покос. Уже через несколько дней Короленко шел в ряду со всеми, не отставая. Хлеба и овощей хватило до нового урожая.
Товарищи не могли нахвалиться Владимиром Галактионовичем — прекрасный оказался работник, мастер на все руки. И пашет, и сеет, и боронит, и косит, и жнет, и топором владеет, и часы починяет, и сапожничает, и педагог отличный. Работа у него спорится — все делает чисто, аккуратно и даже изящно.
Весной 1882 года в соседний с Амгой наслег привезли двух ссыльных — Михаила Антоновича Ромася и Александра Павловича Павлова. Слесарь Павлов был одним из активных деятелей «Северного союза русских рабочих». Ромась, в прошлом смазчик на Киевском железнодорожном узле, обвинялся в принадлежности к революционному кружку. По пути в сибирскую ссылку оба отказались от присяги и угодили в Якутскую область.
Павлов и Ромась сразу же задумали побег. Бежать было решено весной следующего года — с тем чтобы оставить между собой и погоней ледоходы горных рек. Короленко, не колеблясь, присоединился к товарищам. Вероятность удачи была, разумеется, ничтожно мала, брести пришлось бы не менее трех лет, но сидеть в Якутии и ждать годами, а может быть, и десятилетиями милостей от начальства не хотели и стали усиленно готовиться к побегу. Однако в конце 1882 года стали приходить извещения о сроках ссылки. Короленко узнал, что он приговорен к трем годам; таким образом, его должны будут освободить 9 сентября 1884 года. От побега отказались.
Весной 1883 года из отдаленного улуса начальство перевело в Амгу Осипа Васильевича Аптекмана.
Это был известный народник, один из руководителей «Земли и воли». После раскола общества он вошел в группу «Черный передел» и стал членом редакции ее печатного органа. Арестованный по делу чернопередельческой типографии, Аптекман поплатился пятилетней ссылкой в Якутию. Человек большого организаторского таланта, умный и выдержанный, живой и чуткий собеседник, Осип Васильевич пользовался огромной симпатией Короленко и, в свою очередь, сильно привязался к писателю.
Однажды Аптекман увидел, как Короленко закаливал свой организм. После работы, уже перед закатом солнца, Владимир Галактионович достал из глубокого колодца воду и принялся окачиваться. Тело его стало сизым, он пожимался от холода, но занятия своего не прекращал. Аптекман, ушедший в революцию с четвертого курса медицинского факультет та, рассердился и отругал товарища.
— Меня к этому с детства приучал отец, — невозмутимо ответил Владимир Галактионович.
Обливаний он не прекратил и ни разу в Амге не болел. Аптекман только руками разводил — с таким богатырем даже свирепый якутский климат не в силах справиться.
Короленко не был рассеянным человеком, но случалось, что, задумавшись, он переставал замечать окружающее. В голове роились образы, он произносил за своих героев целые диалоги, а в это время забывал посолить тесто, вместо чая заваривал окурок, а как-то даже запахал в борозду книгу. Один случай едва не кончился для него плачевно.
Весенним днем ехал он над рекой, любовался закатом. Вдруг лошадь поскользнулась и грохнулась сразу со всех четырех ног. Потом она поднялась, а нога всадника застряла в стремени. Выручили сообразительность и опыт. Зная, что лошадь не побежит на лежащего человека, Короленко подтянулся к ее передним ногам, отдышался и вдруг резко ударил по морде. Бешеный скачок в сторону, но молодой сильный человек уже успел ухватиться за длинную гриву и вскоре оказался в седле. Это случилось на берегу реки, у подножья Яммалахского утеса.
«Любить этот народ — не в этом ли наша задача?..»
Острые голые камни, причудливые уступы, корявая лиственница на вершине — это Яммалахский утес.
Короленко очутился здесь совсем неожиданно, и, как это с ним нередко бывало, решающая минута жизни наступила внезапно для него самого.
Две силы есть сейчас в стране: интеллигенция и народ. Народ признаёт то, против чего борется интеллигенция. Где, где она, пресловутая народная мудрость, таинственная, неопределенная, кто ее выдумал, кто возвел на пьедестал, к чему зовет она? Что он видел в починковских обитателях, что разглядел в амгинских? Ни малейших запросов нравственного или умственного свойства. И на фоне починковских дебрей особенно видна и другая сторона российской жизни — та, где бродят живые нравственные процессы, где люди бьются среди полутьмы всеобщего невежества над их разрешением, и эти люди — интеллигенция. Правда на ее стороне, и он, Короленко, должен вместе со всеми нести эту правду, даже, если понадобится, восставая против целого народа, убеждая его в своей правоте и верности его интересам. И он знает: у него есть орудие для этого — литература.
Он не революционер — это ему ясно. Он принимает правду народнической интеллигенции как самый общий закон, ибо есть пропагандисты, есть террористы, он же не разделяет воззрений ни тех, ни других. Для него теперь неприемлема слепая вера народников в таинственную народную мудрость, ему всегда были чужды методы революционного террора. Он будет искать иной, свой путь.
…На дороге, ведущей на Яммалахский утес, послышался топот и показался верх остроконечного якутского бергеса (шапки). Короленко вдруг страстно захотелось поговорить сейчас с живым человеком.
— Догор! — крикнул он. — Мин нюче сударской. (Друг! Я русский ссыльный.)
Якут спешился, подвязал лошадь и пошел, улыбаясь и протягивая руку, навстречу. Он приехал из Второго Чакырского наслега и очень рад видеть сударского, они все хорошие люди. Неправильно царь сделал, что выслал их с родины в далекую сторону. Короленко почувствовал, как что-то хорошее, нужное вновь начало работу в его душе. Пусть так же наивна, как речи и мысли этого якута, народная мудрость. Любить этот народ — не в этом ли задача интеллигенции?! А он чувствует к народу именно любовь.
Желтое солнце скрылось за краем дальнего леса. Фигура якута потонула в сумерках приамгинских лугов. Быстро темнело, от реки потянуло резкой сыростью, холодом. Взошла луна, освещая бодро идущему к слободе путнику узкую луговую дорогу. «Любить этот народ — не в этом ли наша задача?..»
К Короленко часто приходил в гости Захар Цыкунов, сосед, пашенный.
Жизнь Захара дала писателю материал для рассказа, который должен отразить мысли, чувства, стремления темных забитых Макаров якутских суровых краев.
«Работал он страшно, жил бедно, терпел голод и холод… Его гоняли всю жизнь! Гоняли старосты и старшины, заседатели и исправники, требуя подати; гоняли попы, требуя ругу; гоняли нужда и голод; гоняли морозы и жары, дожди и засухи; гоняла промерзшая земля и злая тайга!..»
Захар сидит перед пишущим Короленко. Он голоден, но стесняется попросить еду — знает, что сударские сами живут небогато. Короленко заваривает чай, пододвигает Захару хлеб.
Как объяснить ему, что больше так жить, как он, невозможно?! Написать о нем и о тысячах таких же обездоленных Захаров? Но едва ли они прочтут — они неграмотны. Народ не читает книг… Все равно: его Макар должен — хотя бы и во сне или даже на страшном суде — заявить протест сильным мира сего.
Захар дует на чай и пьет чашку за чашкой, а Короленко пишет и пишет, изредка поглядывая на гостя. Он словно примеривает: решился бы Захар на те обвинения, которые предъявляет старому тойону Макар из рассказа, или нет?
«Как мог он [Макар] до сих пор терпеливо выносить это ужасное бремя своей жизни?.. Он выносил ее лишь потому, что вдали перед ним, как звезда, мерцала надежда; он жив еще, стало быть, может, должен еще испытать лучшее… Теперь он стоял у конца, и надежда погасла… Тогда во мраке сердце его переполнилось слепою яростью, и он стал засучивать рукава, готовясь вступить в драку… Он знал, что при этом ему страшно достанется, но даже в этом находил какую-то жестокую отраду: если так, — пусть же его бьют… пусть бьют его насмерть, потому что и он будет бить… тоже насмерть…»
Короленко пишет.
Когда в сердце одного человека, забитого и несчастного от рождения и до самой смерти, истощается терпение, когда ярость, как буря в пустой степи ночью, начинает бушевать в нем, когда он забывает свой страх перед начальством и перед богом, забывает все, кроме своего гнева, — это значит, что скоро то время, когда легионы Яшек и Макаров скажут свое слово. Но пока стучат только одинокие Яковы, пока Макары терпеливо несут свою ношу, долг писателя заявить о том, что они должны сделать в будущем, когда придет их время.
Короленко сейчас словно въяве видит это время и своего Макара. Не среди угрюмых ленских скал, не в гиблой тундре скажет он слово протеста. Где же? А вот здесь:
«…На равнине как будто стало светать. Прежде всего из-за горизонта выбежали несколько светлых лучей. Они быстро пробежали по небу и потушили яркие звезды. И звезды погасли, а луна закатилась. И снежная равнина потемнела.
Тогда над нею поднялись туманы и стали кругом равнины, как почетная стража.
И в одном месте, на востоке, туманы стали светлее, точно воины, одетые в золото.
И потом туманы заколыхались, золотые воины наклонились долу.
И из-за них вышло солнце и стало на их золотистых хребтах и оглянуло равнину.
И равнина вся засияла невиданным, ослепительным светом.
И туманы торжественно поднялись огромным хороводом, разорвались на западе и, колеблясь, понеслись кверху.
И Макару казалось, что он слышит чудную песню. Это была как будто та самая, давно знакомая песня, которою земля каждый раз приветствует солнце…»
…Один из зимних субботних вечеров был посвящен только что написанному рассказу «Сон Макара».
Аптекман словно собрал воедино все впечатления.
— Ваш рассказ, Владимир Галактионович, настоящий гимн человеческой природе, оправдание высокого звания человека.
Короленко перебрался на житье к Захару Цыкунову — к Макару, как его теперь называли в разговорах товарищи писателя. Захар с женой и маленькой дочкой жили в юрте, прилепленной к стене «амбара» (избы), где поселился Короленко.
Здесь в одиночестве работалось лучше, чем в юр-тешке у товарищей, всегда полной людей, и Короленко со времени переезда к Захару — с осени 1883 года — работал с огромным напряжением.
«Сон Макара» никуда не был отослан. Автор охотно читал его товарищам, шлифовал, но после истории с рассказом «Убивец», затерявшимся в редакции журнала «Русская мысль», решил повременить, не посылать пока своих произведений в столицы.
«Убивец» писался под свежими впечатлениями пути по Сибири. По дороге в Красноярск как-то ночью Короленко разговорился с молодым ямщиком, и тот рассказал ему о своих исканиях правды, которые привели добровольного бродягу в тюрьму. Потом он женился, зажил как будто спокойно, но прошлое, как видно, тревожило этого человека, и он поведал о нем незнакомому внимательному спутнику. Уже в Амге Короленко вернулся к впечатлениям сибирского пути, и в его воображении соединились вместе два образа — простодушного искателя истины и мрачного святоши, старика из секты «покаянников» — его указали Короленко в томской «содержающей». Злобный изувер проповедовал: «Без покаяния нет спасения, а без греха нет покаяния». И он доказывал, что для «спасения» нужен грех. Не потому ли им была организована разбойничья шайка, наводившая ужас на всю округу?..
В этот период Короленко не допускал еще мысли о том, что когда-нибудь станет профессиональным писателем. Но вот однажды он получил от знакомого письмо, в котором сообщалось: недавно в одном из столичных кружков Глеб Иванович Успенский читал по рукописи его «Чудную», очень лестно отозвался о ней и просил передать автору, чтобы он продолжал писать. Окрыленный, работал Короленко над «Макаром», и все это время ему казалось, что любимый писатель, подвижник и народолюб, стоит над ним как взыскательный судия. В конце концов молодой автор решил, что рассказ Успенский должен одобрить.
Но как можно было писать о якутах и не упомянуть об их очень своеобразной поэзии? Короленко принялся записывать народные предания и песни. Якуты охотно пели при нем, тут же находились переводчики, которые диктовали любознательному «нюче сударскому» содержание импровизаций. Однажды Короленко пришлось даже выслушать своеобразное объяснение в любви. Ссыльные пригласили несколько якутских женщин и девушек, чтобы послушать их песни. Одна из девушек, полненькая смешливая Ленчик, смело глядя на Короленко, запела:
Короленко смеялся вместе со всеми, смеялась и милая черноглазая певица. Короленко впервые за много лет разрешил себе подумать о том, что в ссылке проходят лучшие годы, оставляя в стороне свойственные этим годам молодые мечты, увлечения, надежды…
Но все на свете кончается, кончился и срок ссылки.
10 сентября 1884 года в десяти верстах от Амги, в Яммалахской пади, под огромной лиственницей, сплошь увешанной якутскими амулетами, состоялось грустное веселье — проводы отъезжающего Короленко. Афанасьева приготовила чай, закуску. Аптекман сказал растроганно уезжающему:
— Если кто-нибудь обрадуется вашему возвращению, то это ваша мать.
Короленко улыбнулся недогадливому товарищу: столько раз был у него в гостях Осип Васильевич, одно время даже жили вместе, а вот карточка Дуни ему ни о чем не сказала.
Нетерпеливо пофыркивают лошади. Пора ехать. Афанасьева не скрывает слез. Мужчины сосредоточенны, хмуры.
Короленко вскакивает в тронувшуюся тележку, снимает фуражку и машет, машет… Вот стоящие под деревом люди стали еле заметны, вот скрылась из глаз и громадная лиственница.
Потянулись по сторонам дороги хмурые осенние леса, надвинулись вершины дальних гор. Из чужих края эти стали знакомыми, и, хотя по-настоящему полюбить Короленко их не смог, он чувствовал сейчас, что сердце щемит и ноет. Или это боль о прожитом, о невозвратно ушедшем — кто знает?.. А сейчас вперед, вперед!
Якутск, Олекминск, Киренск, Верхоленск. Зима гналась по пятам. Приходилось торопиться. Начинались морозы, метели. Хотелось поскорее выбраться из плена здешних гор на сибирские просторы.
В Томске, как и почти во всех крупных городах, где были колонии ссыльных, Короленко читал своего «Макара». Об этом произведении всюду уже знали еще до приезда автора, как знали и о том, что он отказался от присяги. Малознакомые, а то и вовсе незнакомые люди высказывали ему свое уважение, с огромным вниманием слушали его рассказы о Якутии, сердечно напутствовали, провожая в Россию.
Для ссыльных томичан приезд Короленко был целым событием. Приветствовали его писатель Константин Михайлович Станюкович, революционер-народник Феликс Вадимович Волховский.
На вопрос о его дальнейших литературных работах Короленко ответил не сразу.
— Вывезу из тайги могучую сосну, — наконец сказал он полушутливо, полусерьезно, — сделаю из нее музыкальный инструмент, и будет этот инструмент рассказывать о Сибири, ссыльных, о жителях Якутской области…
За три года жизни в Амге Короленко написал и набросал вчерне свыше двух десятков произведений и среди них рассказы «В дурном обществе», «Сон Макара», «Убивец», «Соколинец».
Это было много, очень много, но самым важным было другое: после «Сна Макара», после единодушно одобрительных отзывов о рассказе многих людей Короленко поверил в свои силы, перестал смотреть на свои занятия литературой как на дилетантские упражнения. Сибирская, и в частности якутская, тема оплодотворила его творчество на многие годы.
Кончался 1884 год, кончались ссыльные скитания. Впереди была Россия, новые места, новые люди, работа. Порой Короленко охватывал нетерпеливый озноб— скорей, скорей устроиться, приняться за недоконченные вещи, начать новые!
Как-то особенно звонко, весело, обещающе пели для него ямщицкие колокольцы.