Короленко

Миронов Георгий Михайлович

VII. В ЧУЖЕДАЛЬНИХ КРАЯХ

 

 

Европейский проселок

22 июня 1893 года в дневнике Короленко появилась лаконичная запись: «Выехал в 4 ч. 30 м. в Америку».

Путь предстоял дальний. В Европе в это летнее время были политические каникулы, и было решено ехать стороной от большой европейской дороги, «проселком», — через Финляндию, Швецию, Данию до Англии, а затем океаном в Америку. Спутником писателя был нижегородский общественный деятель Сергей Дмитриевич Протопопов, владевший английским языком. Обоих связывали дружеские отношения и совместная борьба с беззакониями нижегородских властей.

Авдотья Семеновна с Соней и Наташей уехала на лечение в Румынию к брату. Младшую дочь, полуторагодовалую Лену, Владимир Галактионович отвез в Дубровку к Малышевым.

Из Петербурга Короленко и Протопопов выехали 2 июля.

Писатель ехал в Америку по делам своей литературной службы. Формально — на Международную выставку в Чикаго как корреспондент «Русских ведомостей», на самом деле задача поездки была сложнее. Что капитализм неизбежно придет на смену старым, отжившим «устоям», для него ясно. Но ведь и сам капитализм полон противоречий, и буржуазный строй Запада с его демократией, по-видимому, далеко не совершенная форма общественной жизни. Он хочет вблизи посмотреть на все это, хочет узнать, как живется простым людям в Европах и Америках, что лучше у них, а что лучше у нас.

…В окне замелькали тощие леса, озера, показалось море, крошечные островки на нем. Финляндия понравилась Короленко. Повсюду, где видно жилье, чувствовался кропотливый и упорный труд человека, побеждающего скупую, суровую природу. Народ здешний, добродушный и трудолюбивый, даже среди камней научился выращивать хлеб, осушил болота, провел дороги. Глупа и смешна очередная кампания клеветы, поднятая «Московскими ведомостями» и всей рептильной печатью против финнов, у которых, без сомнения, по отношению к России нет никаких «изменнических» наклонностей.

В Гельсингфорсе Короленко познакомился с супругами Игельстромами. Андрей Викторович, в прошлом офицер русской службы, за участие в деятельности польской социалистической партии «Пролетариат» был разжалован в рядовые и сослан в Сибирь. Теперь он преподает русский язык в местном политехническом институте, часто пишет в русские и финские журналы.

— До этой некрасивой истории, когда «Московские ведомости» начали антифинскую кампанию, — рассказывал Игельстром, — в Финляндии отлично относились к русским, молодежь изучала русский язык, студенты читали русские книги. Ваших писателей переводили. Мне известны переводы на шведский язык «Слепого музыканта» и других ваших рассказов. Теперь же вслед за выступлениями печати последовали и правительственные меры. Естественно, в Финляндии стали расти настороженность и антагонизм к русским вообще…

Игельстром выжидающе посмотрел на Короленко.

— Мне очень досадно, — ответил писатель, — если выпады продажной прессы принимаются за голос России и ее народа, за мнение нашей интеллигенции.

— Я считаю себя верным другом России, — тихо и печально сказал Игельстром, — но это не мешает мне любить свою страну. Однако из «Московских ведомостей» я узнаю, что я уже не финн, а чухонец, точно так же, как еврей стал жидом, а поляк — ляхом…

— Андрей Викторович, — твердо сказал Короленко, кладя свою руку на руку Игельстрома, — нам надо не горевать, а бороться. Надо противопоставить этим воинственным кликам финнофобов свою точку зрения, свою правду и проводить ее в печати. Это задача и русской и финской интеллигенции.

Они долго гуляли по Гельсингфорсу с его чистенькими улицами, набережными, каменными дамбами, памятниками.

— Когда у вас заходит солнце, море темнеет, и даже этот красивый город становится как будто мрачнее, — проговорил Короленко. — Но это ведь не вечно. Уверяю вас, националистической болезнью не заразить русскую интеллигенцию и даже простой народ.

Над спавшим Гельсингфорсом стояла ночь, когда Короленко и Протопопов шли по улицам к пристани. Там уже пыхтел и пускал клубы дыма пароход, который должен был повезти их в Стокгольм. Вскоре он уже шел вдоль гранитных берегов Финского залива, осторожно лавируя среди темных пустынных шхер.

К концу следующего дня «Норра Финлянд» пришвартовалась к берегу в самом центре шведской столицы. Оставив вещи в гостинице, Короленко и Протопопов отправились осматривать город. Узкие высокие дома с крутыми черепичными крышами были какого-то неопределенного грязно-серого цвета, множество узких улиц и переулков, где верхние этажи почти сходятся, — таков старый Стокгольм. Тут же неподалеку разместились новые районы города со светлыми красивыми домами, просторными улицами и скверами. Удивительная смесь современности и тяжелой, северной, рыцарской старины. На многочисленных памятниках шведские монархи изображены в необычайных, богатырских сапогах. Сколько полей Европы потоптали они в прошлые века!.. И немало, должно быть, интереснейших страниц русской истории хранят здешние архивы.

Уже через несколько дней после переезда через границу Короленко заболел тоской по родине.

— Мне нужны люди, — пожаловался он своему спутнику, — их жизнь, бытовые черты, особенности и их житейские драмы, а тут — панорама видов и суетня людей с незнакомыми интересами. Вот поглядите!

Сергей Дмитриевич подошел к окну. Внизу два каменотеса, мостившие тротуар узкого переулка, прилегли на груды камней и стали читать газеты — каждый свою.

— У нас нет времени, чтобы понять народ этой страны, хотите вы сказать? — спросил Протопопов.

— Да, и это очень досадно, — отозвался Короленко. — О чем думают эти двое рабочих и почему читают разные газеты? Что за человек тот швед, который так любезно проводил нас вчера до морской купальни? Какой здесь уровень развития? Есть ли антагонизм классов и каков он? Ничего не знаем, мы без языка…

Но вот остались позади угрюмые горы северной Швеции, черные от елей, лиственниц и дубов, лесистые ущелья и деревеньки. Поезд спустился в плодородную долину, к морю. Переехав через пролив, путешественники очутились уже в другой стране. Дания. Копенгаген. Море лениво плещется у песчаных отмелей. Обгоревший королевский дворец с грузной статуей монарха на коне. Вялая, угрюмая дремота датской столицы точно контрастирует с шумной и оживленной шведской стороной за проливом.

Сразу же по приезде они отправились к Георгу Брандесу, европейски известному критику. Несколько лет назад Брандес посетил Москву, и Короленко присутствовал на обеде, устроенном в его честь группой писателей и ученых. Потом Короленко узнал, что критик тепло отозвался в немецкой печати о его творчестве.

Теперь он считал себя человеком до известной степени знакомым Брандесу и очень хотел повидаться с ним.

В лабиринте темных, унылых и малолюдных улиц разыскали нужный им дом. Поднялись по плохонькой, скрипучей лестнице на второй этаж, где на потемневшей дощечке прочли скромную надпись: «Доктор Георг Брандес». Знаменитый — критик явно был небогат, как и большинство его русских собратьев по перу. Увы, оказалось, что хозяин в отъезде…

Они посетили музей Бертеля Торвальдсена. Великий датский скульптор лежит под простой каменной плитой в центре маленького дворика, сжатого с четырех сторон огромным дворцом-музеем. Здесь собраны все его произведения, которые он отдал на пользование и вечный суд потомкам, всему человечеству. «Это идея, в которой есть какое-то невыразимое величие, это лучшая из могил на свете», — подумалось русскому писателю у гробницы датского скульптора.

Вечером Короленко и Протопопов побывали во дворце и в парке короля Христиана IX, тестя Александра III. С удивлением оглядывали они облупленные стены, изрядно запущенный парк.

— Да-а, — заметил Протопопов. — Скупо дают датчане деньги своему кенигу…

— Вот это, — отозвался Короленко, — меня мало беспокоит. Гораздо печальнее было наблюдать оборванных рабочих стокгольмских каменоломен на берегу озера Мелар. Вы обратили внимание на их землистые лица, на тяжелые кирки, которыми они с трудом выколачивали шпуры? Физиономия европейских городов не всегда привлекательна. А рестораны, кегельбаны и варьете копенгагенского Тиволи посещает одна буржуазия. Вы видели фиолетовые от пива физиономии толстых приличных господ, видели их упитанных жен, их детей? Но рабочие не отваживаются посещать эти дорогостоящие удовольствия. Везде и повсюду в Европе роскошь и нищета соседствуют и не стыдятся друг друга.

Из Эсбиерга, городка на самом краю европейской земли, им предстояло отплыть в Англию. На пустынной пристани грузчики под дождем катили тяжело нагруженные вагоны. Мокрая одежда в заплатах, угрюмое равнодушие на изможденных лицах. Как похожи эти датские «королевские золоторотцы» на портовых босяков Нижнего, Ростова-на-Дону, Казани!

«Всё то же. Везде и всюду всё то же…» — подумал Короленко. Скорбью и тоской наполнилось сердце. И зачем он принес эту тоску с собою в чужие края, ей отлично нашлось бы место и на родных просторах.

В Эсбиерге Короленко увидел эмигрантов. Бедно одетые, беспомощные женщины забывали успокаивать плачущих детей. А за дамбой ревело грозное море, вселяя страх и уныние в этих гонимых суровой нуждой бедняков.

Чем отличались они от тех переселенцев с Украины, которых еще совсем недавно писатель видел в Сызрани?.. На плохонький пароходишко грузилось множество людей — плачущие дети, измученные женщины, растерянные мужчины. Знакомые и всякий раз печальные картины бедствий народа, ищущего вдали от родных мест призрачное, недоступное счастье. Короленко сколько мог оделил тогда деньгами заплаканных ребятишек и с грустью убедился, что и они уже знают цену этим светленьким штучкам, от которых теперь так сильно зависит их жизнь.

Вечером 13 июля гудок «Ботнии» оглушил пассажиров, и, подобрав мостки, она медленно отвалила от пристани.

Короленко считал, что он свободен и от наивного доверия к Западу и от кичливого «патриотического» пренебрежения к нему. «Ну что же, у вас тут лучше нашего, — размышлял писатель. — У вас тут свобода, конституция или республика… Что же, нет у вас голода, нищеты и порока?.. Все то же. Это, видимо, неизбежная прелюдия для дальнейших впечатлений за границей». Матросы с какой-то протяжной песней, напоминавшей русскую «Дубинушку», с усилием тянут мокрый и тяжелый якорный канат. Внизу, в третьем классе корабля, в страшной тесноте ютятся эмигранты. А наверху, в комфорте и роскоши, располагаются пассажиры первого класса. На «Ботнии», как и на земле, слишком тесно одним и слишком просторно другим.

 

Голос бездны и мыло Пирса

Январским вечером 1690 года из бухты Портлендского полуострова спешно вышло в море крохотное суденышко. Кучка контрабандистов, спасаясь от преследования, оставила на безлюдном берегу одинокого ребенка, который неминуемо должен был погибнуть от холода и голода.

А над морем и над беглецами с «Матутины», как отмщение за содеянное преступление, собралась грозная снежная буря. Когда утихла радость по поводу удачного бегства, обитатели судна поняли весь ужас своего положения. У них был плохонький компас и не было карты. «Матутина» должна была стать добычей моря.

На судне в числе пассажиров плыл странный старик— доктор Герардус Геестемюнде; он хорошо знал море и все опасности, которые таит оно в такую бурную ночь.

— Знаешь, как зовут сегодня нашу смерть? — вдруг спросил старик капитана. — Ее зовут востоком.

И он отчеканил медленно и грозно:

— Если сегодня ночью, когда мы будем в открытом море, до нас долетит звон колокола, судно погибло… Настало время омыться черным душам.

И вскоре они действительно услышали звон.

— Колокол! — крикнул капитан. — У нас земля за штирбортом.

— Нет у нас земли за штирбортом, — ответил доктор. — Звон доносится с моря… На полпути между Портлендом и Ла-Маншским архипелагом находится буй, прикрепленный цепями ко дну, а на нем колокол — он звонит в бурю… Ветер гонит нас на восток, на рифы. Колокол — это набат, возвещающий о кораблекрушении.

Морская бездна давала о себе знать похоронным звоном…

…Стоя на верхней палубе «Ботнии», Короленко вспомнил этот эпизод из романа Гюго «Человек, который смеется». Где-то здесь, в виду затянутых дымной полоской бриза берегов Англии, нашла гибель несчастная «Матутина».

Солнце еще не садилось. Густые тяжелые облака придавили бледную полоску вечерней зари на горизонте. Дым из трубы стлался грязной пеленой по верхушкам бурых волн пустынного моря. Несколько парусов виднелось вдали.

Вдруг слух писателя поразил странный звук, знакомый и вместе с тем новый, — Короленко ясно услышал звон колокола.

Напрягая зрение, Короленко смотрел туда, откуда все слышней неслись волны гремящего звона, и, наконец, разглядел качающийся на волнах большой красный буй. Колокол на нем звонил размеренно и громко. Но вот волна качнула буй, пронеслась дальше, а на обнажившемся боку выступила четкая белая надпись;

«Pears soap!» — «Мыло Пирса».

Больше ничего — ни адреса, ни цены. Современная цивилизованная бездна обращалась к современным путникам. Короленко засмеялся. Вместо зловещей формулы nix et nox, вместо священного ужаса, вместо голосов, грозящих тайной и смертью, несложная формула, изобретенная вездесущим, неведомым Пирсом. Сей господин не сомневается, что вы благополучно доберетесь до старой веселой Англии и в гостиничном номере ощутите потребность в куске мыла. Тогда вспомните о мыле Пирса, не смешайте его с другим, купите именно это мыло — мыло Пирса!

Досада пришла к Короленко позднее. На береговых скалах, вдоль линий железных дорог, даже в небе — огненными буквами — повсюду, как сомкнутая рать из цепочки двух бесконечно повторяющихся слов, стояло: «Мыло Пирса», «Мыло Пирса». Нехитрую идею вбивал могущественный и ловкий фабрикант в беззащитные умы путешественников. Он стал между людьми и природой властно, уверенно, прочно.

«Что это? — спрашивал себя Короленко. — Может быть, это высшая ступень выражения фальшивой западной культуры, проникнутой торгашеским духом? Соревнование в рекламе, а не в улучшении производства. Торгующие ворвались в храм природы и обратили его в торжище».

Когда поезд из приморского города Гарвича мчался к Лондону, Короленко смотрел не отрываясь в окно. Повсюду расстилались поля, покрытые густой, роскошной зеленью. Берега узких речушек были заботливо обложены дерном, маленькие, словно игрушечные, барки и пароходики плыли по веселым речкам. Красота этой возделанной рукою человека природы покоряла. Природа не истощена, не обезображена — она только приняла на себя ровный и спокойный отпечаток человеческого труда и человеческого гения — чудесная гармония очеловеченной природы!..

— Все разделено на клочки, ничего общего, все мое, нашего нет, — сказал Протопопов и спугнул тихое очарование.

И словно подтверждая его слова, поезд в узком коридоре между рядами зданий замедлил ход, и по стенам замелькали, чередуясь, вереницы слов: «Чернила Стеффенса», «Мыло Пирса… Пирса… Пирса…»

Протопопов, наблюдавший, как меняется лицо Короленко, засмеялся. Улыбнулся и писатель:

— Я пока не вижу иного средства против этого зазывалы, кроме смеха. Бог с ними, с пирсами. Придет время, и подлинный, вдохновенный труд преобразует лицо земли. Она скинет с себя эти пестрые крикливые вывески, границы, изгороди. И освобожденный простор обретет новые черты, нанесенные уже по грандиозному плану всего человечества.

— А пока это произойдет, пирсы из звезд сделают вывеску для ваксы… — скептически заметил Протопопов.

 

Джентльмены подрались в парламенте…

Объехав несколько лондонских гостиниц, путники, наконец, нашли в Гранд-отеле на Трафальгарской площади сравнительно недорогое пристанище.

В день приезда, 15 июля, были именины Владимира Галактионовича. Протопопов настоял на бутылке шампанского. В ресторане было тихо, и только по временам, когда открывалась входная дверь, врывался глухой и ровный гул Лондона.

— Как здесь дорого, это по карману только богатым, — заметил Протопопов.

Внезапно все звуки покрыли пронзительные, торопливо беспокойные крики.

Собеседники надели шляпы и вышли на улицу.

От резких голосов газетных разносчиков зазвенело в ушах.

— «График»… «Дейли ньюс»… Evening special. Вечерний экстренный выпуск…

— Free on the House… — Драка в Доме, Фри файт, фри файт он де хаус!

Вскоре все стало ясно.

«Free fight» — «свободная драка», которая случается на улице, в кабаке, драка предосудительная и разнузданная. И такая драка в Доме — в парламенте! В тот день на повестке дня стоял вопрос о предоставлении независимости Ирландии — вопрос давний, трудный, кровавый.

В вестибюле отеля газета была в руках швейцаров и официантов, о драке говорили джентльмены во фраках и декольтированные леди. Публика рвала листки из рук газетчиков, тут же на ходу они читались, и событие обсуждалось во всех подробностях.

Русские остановились у гордой Трафальгарской колонны с ее серыми львами, словно стерегущими могущество и славу Великобритании.

— Национальный вопрос, — сказал писатель задумчиво, — до сих пор у всех народов решался железом и кровью, и меня не удивляет, что все страсти и ненависть, копившиеся веками, привели к взрыву. Ирландцы и англичане оказались теперь в положении двух враждующих наций — притеснители и притесненные, завоеватели и мятежники. Ирландцы хотят широкой автономии, возвращения фермеру земли, захваченной английским лендлордом. А это в наше время почитается как мятежное стремление, как открытое возмущение. Но все же лучше пусть дерутся депутаты в парламенте, чем народы на полях сражений…

Пять дней спустя Короленко посетил парламент. Со скамей прессы он внимательно следил за прениями, но они на этот раз были вполне респектабельны, сухи и скучны. Ничто не напоминало о том, что несколько дней назад те же самые депутаты, как простые уличные буяны, тузили друг друга в «свободной драке» под громкое шиканье публики и журналистов.

Когда спустя несколько дней пароход, отвозивший русских путешественников в Америку, проходил мимо туманного берега Ирландии, Короленко стоял на палубе. Над старинной каменной башней с узкими бойницами, как напоминание о пока бесплодной борьбе народа за свою независимость, полоскался на сыром ветру флаг — английский, не ирландский.

 

Дьявол хохочет…

Воскресный вечер. Идет из церквей нарядная публика. Искательно заглядывают в глаза многочисленные проститутки. Переливаются огни цветных реклам.

На углу Оксфорд-стрит и маленького переулка — толпа. Протопопов, а за ним Короленко протискиваются в середину: здесь оказалось небольшое пустое пространство. Мальчик в очках держит фонарь, на котором виднеются надписи: «Где хотите вы ныне потерять вашу вечность?», «Христос — спаситель мира», «Остановитесь! Сегодня день спасения вашего!»

Приличные джентльмены ораторствуют. Они по очереди произносят длинные речи, сопровождая их отчаянной жестикуляцией. Протопопов вполголоса переводит.

Когда очередной оратор устал махать руками и сорвал голос, несколько человек из толпы, вытащив молитвенники, деловито затянули псалмы.

Короленко уже догадался, что странное сборище — отряд пресловутой Армии спасения. Тут только он разобрал, что вокруг вовсе не публика, а солдаты того же отряда сальвационистов. «Настоящая» же публика даже не останавливалась — шумливая и беспечная толпа проходила мимо, устремляясь в самые объятия «дьявола», навстречу соблазнам и порокам большого города. Разглядывая окружавших его «борцов с дьяволом», Короленко приметил одного: остренький носик, круглый живот, бегающие хитрые глазки. «Настоящий тайный союзник дьявола… Интересно, что он скажет». Но очередь до остроносенького не дошла.

Последний оратор, мелко семеня тонкими ножками, вышел на середину и снял с головы новехонький цилиндр. Он обратился уже прямо к Короленко и Протопопову с предложением немедленно спастись сегодня, ибо завтра, в понедельник, уже будет поздно.

— Джентльмены, — взывал проповедник, — я верю в ад и в дьявола, как в существование реальных предметов, все равно как в Лондон, в медведя или в собаку. Дьявол не дремлет, он повсюду раскинул свои сети — берегитесь их!

Короленко отметил, что все ораторы говорили из рук вон плохо, как семинаристы, обильно пересыпая речь примерами из священного писания. От этих выступлений веяло изрядной пошлостью, а кривлянья проповедников будили вражду и раздражение. «Странная, однако, форма человеческого спасения», — подумал писатель.

Пропели последний гимн, знаменосец потушил фонарь, и все стали расходиться.

— Спасены ли вы, брат мой? — вдруг услышал Короленко подле себя ласковый голос.

Это спрашивал человек, который верил в дьявола, как в медведя. Короленко оглянулся. Толпы вокруг уже не было, только два других оратора и барабанщик, напряженно вытянув шеи, с видимым интересом ждали результатов проповеди.

Насмешливый бесенок проснулся в писателе. Он свободно мог произносить по-английски только одну фразу. С серьезным видом он сказал;

— Ай донт спик инглиш, сэр. (Я не понимаю по-английски.)

Лицо почтенного проповедника вытянулось — добыча явно ускользала из рук.

Видя, что собеседники сами не изъявляют желания идти с ними, джентльмен искательно и настойчиво напомнил:

— В нашей квартире на Уэльбек-стрит вы можете услышать сейчас много поучительного…

Его коллеги сгрудились вокруг, готовясь вырвать из когтей дьявола две заблудшие души. Но перспектива закончить вечер среди кривляющихся ханжей русским джентльменам не улыбалась. Даже деликатный Короленко решительно шагнул в сторону. Они кивнули приунывшему проповеднику, так крепко верящему в дьявола, и ушли не оборачиваясь. Когда стало ясно, что погони нет, Короленко остановился и засмеялся.

— Смотрите, Сергей Дмитриевич! Улицы горят электричеством, рестораны разверзлись, девицы «с беспокойною лаской во взгляде» снуют вокруг… Мне кажется, что дьявол смотрит сверху на своих жалких противников и хохочет, подлец, хохочет, держась за бока…

Впоследствии и в Америке Короленко изредка встречал мужчин и женщин в форме Армии спасения — красные мундиры, фуражки, уродливые черные капоры. Они маршировали под вой рожков, гром барабанов и улюлюканье мальчишек.

 

«Россия за границей»

— …Английские рабочие, — горячо говорил Короленко Сергей Михайлович Степняк-Кравчинский, — с большой симпатией относились к беззаветной готовности нашей революционной молодежи отдать себя на алтарь борьбы за свободу народа. От них можно было ожидать митингов солидарности, демонстраций и даже денежной помощи, — конечно, в пределах их скромных возможностей. Но английская буржуазия смотрела на нас по-иному — движение принимало социалистический характер, и это ее пугало. Англия боялась сильной России, а Россия демократическая, революционная была бы гораздо сильнее России самодержавной. Именно это притягивало к нам симпатии английских рабочих и отталкивало пугливую консервативную английскую буржуазию.

— Моя задача здесь, в Англии, сводится к тому, — продолжал Кравчинский, — чтобы как можно шире знакомить англичан с русской жизнью вообще, с русской литературой в частности. Мы переводим Достоевского, особенно Толстого, вас, Чехова. Здесь должны узнать лучшие культурные, умственные, бытовые стороны жизни нашего народа.

Скромный домик Кравчинских на Ойгест-род быстро заполнили приглашенные. Среди них были русские политические эмигранты, «Россия за границей», как их про себя называл Короленко; Ф. В. Волховский, с которым они встречались зимой 1884 года в Сибири, К. Доброджану-Гереа. Пришли и англичане, друзья хозяина, которые просили познакомить их с автором «Слепого музыканта».

Короленко до приезда в Лондон не был знаком с Сергеем Михайловичем, но знал о нем многое.

4 августа 1878 года Кравчинский убил шефа жандармов Мезенцева, и это событие громом отдалось по всей России. Дерзкое, смелое покушение произошло в центре Петербурга, на глазах гуляющей публики. Один из двух изящно одетых молодых людей, шедших навстречу Мезенцеву, прижал к стене его спутника, а другой — это был Кравчинский — ударом кинжала в грудь свалил генерала. Затем оба сели в следовавшую за ними пролетку и скрылись бесследно.

С тех пор Кравчинский в эмиграции — долгие пятнадцать лет. Он уже автор нескольких романов, редактор органа «вольной русской прессы» — «Free Russia» («Свободная Россия»).

Короленко познакомился с четой Мошелес. Кравчинский рассказал, что в седом художнике, много путешествовавшем по Алжиру и Тунису, вдруг проснулся интерес к социальной стороне жизни, и он написал несколько ярко тенденциозных картин, которые обратили на себя внимание публики. Впоследствии Короленко вывел некоторые черты супругов в рассказе «Софрон Иванович».

— Госпожа Мошелес спрашивает вас, — перевел Кравчинский Короленко слова молодой женщины, — почему вы недостаточно любите и уважаете цивилизацию, почему часто поэтизируете некультурных, даже диких людей. Ваши герои — Макар, Иохим, Убивец — взяты из низших слоев и опоэтизированы. Даже музыкальные инструменты, которыми гордится культурное человечество, как рояль, скрипка, принижаются в сравнении с простой дудочкой Иохима в «Слепом музыканте». Ту же черту миссис видит вообще во всей либеральной, левой русской литературе. Нет ли натяжки в том, что русские писатели ищут и находят «искру божию» только на дне жизни, где нет просвещения и культуры? Не отрицают ли они тем самым цивилизацию, боясь отмечать положительное в высших, культурных классах?

Короленко слушал очень внимательно.

— Вы имеете в виду, вероятно, прежде всего народническую литературу с ее идеализацией крестьянства, — отвечал он своей оппонентке. — Но современная русская литература представлена не только беллетристами этого направления. У нас есть такие писатели, как Толстой, Чехов, и упрек этот к ним неприменим. Да и автор «Слепого музыканта» тоже не причисляет себя к народническому крылу.

— Что же касается высших классов России, — Короленко улыбнулся, — то им и без помощи литературы хорошо живется. Дело, которому посвятили себя многие русские литераторы, — идти к обиженным, к униженным и оскорбленным — всегда было и будет делом правильным и важным.

— Мне кажется, — заметил седой художник, — что стремление создавать книги и картины, тенденциозно окрашенные, проникнутые сочувствием к неимущим классам, — это знамение времени, и здесь мы, англичане, многим обязаны вашей литературе и живописи, книгам Тургенева, Толстого, Достоевского, полотнам Репина, Сурикова, Крамского. Социальные симпатии у них…

— Прошу тебя, Феликс, — перебила его жена, — не втягивай господина Короленко в политические споры. Если о них узнает русская полиция, не миновать ноты о вмешательстве англичан во внутренние дела России…

Все засмеялись. Короленко с укоризной посмотрел на смутившегося хозяина. Ему передавали, что Кравчинский стремится по возможности отстранить его от всякой политики и политических впечатлений, опасаясь, что у Владимира Галактионовича будут неприятные объяснения с жандармами по возвращении домой.

В этот вечер писатель был в центре внимания. Едва успевал отойти один из его английских почитателей, как представляли другого. Короленко задавали множество вопросов — о России, о современной русской литературе.

Все же миновать политических разговоров не удалось. К концу вечера, когда остались одни русские, зашел разговор о родине — о России. Протопопов высказал мысль, что скоро правительство уже будет не в силах бороться с растущим революционным движением.

— Неужели, господа, мы скоро сможем очутиться в России? — взволнованно спросил Кравчинский.

Он встал и прошелся по комнате, высокий и еще по-юношески стройный. Пышная, чуть вьющаяся шевелюра и борода были без единого седого волоска.

— Наше лондонское издание «Свободная Россия» готовит на русском языке вашу «Чудную» и воспоминания о Чернышевском, — обратился он к Короленко. — Они к нам попали в виде одного из списков, которые ходят по рукам в Петербурге. Вы уж простите нас, что мы без воли автора отважились на подобное предприятие, вопреки опасениям за ваше реноме в глазах департамента полиции.

— Оно безнадежно испорчено, — улыбаясь, ответил Короленко. — Я думал напечатать воспоминания в русских журналах, но это оказалось невозможным. Что касается полиции — не беспокойтесь, ведь я несу ответственность только за содержание, а не за способ, каким рукопись появится в свет.

— Я знаю двух людей, которые оказали огромное, еще большее, чем Чернышевский, влияние на умы современников, — сказал Кравчинский. — Это Маркс и его друг Энгельс. Русский язык они любили и изучали, в частности, чтобы читать Чернышевского.

Мы довольно хорошо знакомы с Энгельсом, он бывал у нас здесь. Я не принадлежу к числу людей, принимающих учение Маркса, но нельзя не видеть, что молодой социализм у нас в России — всецело социализм социально-демократический и исповедует от начала и до конца марксизм.

— Непонятно мне это, — отозвался Короленко. — Непонятен социализм без идеализма. Я не думаю, чтобы на сознании общности материальных интересов можно было построить этику, а без этики мы не обойдемся. Тем не менее всякая разумная попытка объяснить явления жизни заслуживает внимания и уважения. И какое должно быть удовлетворение у человека, когда на склоне лет он видит, что дело его жизни подхвачено молодыми и сильными руками.

Гости стали прощаться. Они вышли через сад. Стоял тихий свежий вечер. Где-то вдали звенели детские голоса. Узнав, что у Короленко есть дети, Фанни Марковна, жена Кравчинского полушутя, полусерьезно предложила воспитывать их в Англии. Здесь это делают отлично; дети бодры, веселы, у них отличная физическая закалка.

Короленко посмотрел на нее с удивлением.

— Нет, нет! — воскликнул он страстно. — Я страшусь даже подумать, что моим детям был бы непонятен мой язык, а за ним — и мои понятия, мечты, стремления! Была бы непонятна моя любовь к родной природе, к родному народу, к стране, которой— хорошо ли, плохо ли — служишь сам. В детях хочется видеть продолжение себя, продолжение того, о чем мечтал и думал с тех пор, как начал мечтать и думать, и для них хочется своего, родного, счастья, которое манило самого тебя, а если — горя, то такого, какое знаешь, поймешь и разделишь сам!..

Прощаясь, Короленко целуется с Кравчинским— через несколько дней он уезжает. Потом его долго не покидали грустные мысли о судьбе своего переводчика, славного русского революционера и писателя. Мог ли знать Короленко, что Сергею Михайловичу больше не суждено было повидать родину (через два года, хмурым декабрьским утром, неподалеку от дома, он был убит внезапно вылетевшим из-за поворота поездом).

Именно под впечатлением знакомства с Кравчинским у писателя создалось убеждение, что очень много трагического в этой России за границей и что все-таки Россия хороша и за границей, хороша и интересна в высокой степени.

 

Глазами человека из России

На восьмые сутки после отплытия из Ливерпуля в легком тумане, окутывавшем американский берег, пассажиры «Урании» разглядели очертания Нью-Йорка и впереди статую Свободы с высоко поднятым факелом.

Пароход швартуется у причала. Месяц спустя после переезда через русскую границу, 1 августа, Короленко ступает на американскую землю.

Многое казалось в Нью-Йорке новым и необычным; громадные дома в полтора десятка этажей, красавец гигант Бруклинский мост, воздушная железная дорога. Наряду с этим писатель часто слышит от русских эмигрантов и знакомых американцев, что в Америке есть только бизнес и нет ничего возвышенного, философского, гуманного, что нынешние американцы недостойны своей великой конституции. И, конечно, во всяком месте и во всякий час назойливо кидалась в глаза реклама.

Впечатление об Америке складывалось сложное, сотканное из множества наблюдений, встреч, рассказов живущих здесь людей из России. Рос интерес к этой большой, многоликой, полной контрастов и противоречий стране. И ни на минуту не покидало чувство родины, далекой и отсюда, с чужбины, особенно притягательной.

В «Астор-хаус», где остановились Короленко и Протопопов, явились репортеры. Приличный господин из «Нью-Йорк тайме» интересовался главным образом биографией Короленко. Затем явился другой, и разговор зашел о событиях голодного года. Третий устроил писателю форменный допрос.

На следующий день русские путешественники развернули газеты и — ахнули. В «Таймсе» на первой полосе шли забористые заголовки; «Одна из жертв царя. Беллетрист Короленко рассказывает о своих жестоких преследованиях». Это была работа «приличного господина». Затем шла изрядно исковерканная биография с довольно свободными комментариями. Другая газета снабдила свою статью заголовками: «В Америку из Сибири. Трижды выслан в Сибирь».

Короленко узнал, что он «покидает Россию и будет жить в этой стране».

Писатель не на шутку расстроился, но русские политические эмигранты стали доказывать, что статьи составлены еще прилично и что бывает много хуже. Когда же Короленко заговорил о своем желании ответить на подобную глупость и пошлость, ему посоветовали махнуть рукой. Американскую прессу не исправишь!

— Согласен, — отвечал Короленко, — но как посмотрят на всю эту историю в известном здании у Цепного моста? Не окажется ли моя судьба вновь роковым образом необеспеченной?..

Тогда было решено: Короленко и Протопопову во избежание лишних неприятностей немедленно уехать в Чикаго, что они и сделали на следующий день. По дороге посетили Ниагару, и Короленко постарался забыть неприятное происшествие с нью-йоркскими газетами.

В Чикаго эмигрант Е. Е. Лазарев как-то рассказал писателю о злоключениях в Америке крестьянина, уехавшего из России в поисках лучшей доли. Короленко так захватила эта история, что он тотчас же принялся за работу и за неделю написал рассказ почти наполовину.

…На людной улице Нью-Йорка стоит огромного роста человек в белой свитке и бараньей шапке. На лице великана — выражение отчаяния, он взывает к окружающим:

— Кто в бога верует — спасите!

Но никто не подходит, никто не понимает, никто не желает понять. У каждого свои дела и заботы; люди привыкли к подобным сценам. Здесь человек как иголка в траве, как капля воды, упавшая в море, — никому до него нет дела. Рыба попадает в невод, а люди в Америку и, словно мотыльки над огнем, опаляют свои крылья, перемалываются, как на хорошей мельнице. Всяк занят собой, а остальные — хоть пропади в этой жизни и в будущей. Среди героев рассказа — люди из России и американцы, простые крестьяне и ревнители заокеанской цивилизации, защищающие ее от «дикаря», то ли из кавказских черкесов, то ли из самоедов… Вот седой, видавший виды, прожженный кабатчик в Гамбурге. «Хочешь знать, — хрипит он, — что такое свобода в Америке? А-а, рвут друг другу горла — вот и свобода…» Но нет, герой Короленко не станет рвать горло ближнему, не будет торговать голосом и совестью. Он выбьется, наделенный колоссальной жизненной силой и верой в добро. Он останется в Америке, обретет здесь вторую родину, дети его позабудут родной язык, но тоска по оставленной старой родине, по тихому скрипу колодезного журавля, по полузабытым песням, простым и трогательным, останется в этом человеке до последнего его вздоха. А рассказ будет называться «Без языка».

Двадцать дней, с 8 по 28 августа, Короленко пробыл в Чикаго.

Выставка — «Всемирная ярмарка», как ее называли, — не произвела на него очень большого впечатления. Осматривал он преимущественно национальные картинные галереи и, конечно, особенно внимательно и пристрастно двух стран — Америки и России — и отдал предпочтение родному искусству.

Не меньше, чем выставка, интересовало Короленко настоящее Америки и ее прошлое. Когда однажды он узнал, что должен состояться митинг безработных, посещение выставки было отложено. Безработные шли густой колонной в облаках пыли, сначала рядами, а потом и как попало — усталые люди в мятых шляпах, полинялых пиджаках. Гремели оркестры, и колыхались красные знамена. Огромная площадь от памятника Колумба до Арт-паласа была запружена народом. В разных концах с платформ выступали рабочие ораторы, громя капитализм, и толпа отвечала им шумными криками одобрения. Это была сила, незнакомая Короленко, сила растущая и обещающая стать грозной и решительной. Утром тех же рабочих полиция разгоняла дубинками, но теперь не решилась: их стало много, и настроены они были решительно.

Частые посещения выставки, многочисленные знакомства с русскими эмигрантами и американцами, постоянное чтение газет (на это ему хватало знания языка) убедили писателя, что в стране нравы жестоки и грубы. Причинами этого он считал рабство и уничтожение индейцев — два таких обстоятельства, которые должны были и, несомненно, наложили печать на самый характер американского народа, и с ними, вероятно, долго еще придется считаться.

В середине августа, в разгар работы над рассказом об Америке, Короленко расстался с Протопоповым — тот уехал в Сан-Франциско. Писатель уже твердо решил больше никуда не ездить — жаль было времени, да и денег было не очень много.

 

Фабрика миллионов смертей

Короленко в сопровождении нескольких соотечественников, обосновавшихся здесь, отправился осматривать бойни. Он уже знал, что в Чикаго две достопримечательности; Пульмановский городок, где хозяева вагоностроительных заводов пьют кровь из рабочих, и бойни — знаменитый Сток-ярд, где убивают фабричным способом животных.

Воздух в Чикаго, даже очень далеко от боен, особенный; тяжеловатый, с неприятным запахом.

— Сток-ярд! — объявляет кондуктор.

Здесь грязно, дымно и как-то неспокойно.

Случайно получилось так, что группа русских раньше главной конторы боен очутилась на пороге сток-ярдского ада, куда не попадала «чистая публика», и начала путешествие по его кругам.

Скользкий коридор приводит к скользкой лестнице с осклизшими стенами, с которых каплет сукровица. Нескончаемая вереница полуобнаженных рабочих катит тачки с потрохами. Сток-ярд с каждым шагом кажется все мрачней и ужасней.

Около подъема они увидели человека с длинным узким ножом в руке. Вот к нему с отчаянным визгом подкатилась на блоке очередная свинья, и он с ловкостью, дающейся привычкой, полоснул свою жертву ножом по горлу. Из раны хлынула широкая струя крови, животное забилось в конвульсиях и неподалеку с размаху шлепнулось в котел с кроваво-грязным кипятком, а к убийце уже подкатывали другую свинью.

Короленко невольно остановился перед этим мастером смерти. Вот он, главный герой Сток-ярда и вместе главный мученик его. Да если и человек подкатится к нему на блоке, он, пожалуй, не остановит привычное движение привычной руки. Работа его состоит лишь в одном этом движении ножа сверху вниз. Около пяти тысяч убийств в день, сто пятьдесят тысяч в месяц — ив этом вся жизнь этого страшного полуголого человека с ножом!..

Тут Короленко почувствовал, что его кто-то толкает. Это резак протягивал к нему окровавленную руку за подачкой. Безотчетно писатель полез в карман и подал десять центов. Человек оскалил зубы и заговорщически подмигнул. «Словно сообщнику давно забытого преступления», — подумал Короленко. Он был бледен, впрочем, как и все остальные. Маленькая группа заторопилась к выходу.

Будто по мановению волшебной палочки исчезли картины смерти, когда русские посетители попали в главную контору боен. Комфортабельный лифт поднял их на шестой этаж, навстречу вышел изящно одетый служащий и, ничего не спрашивая, привычным движением подал каждому по карточке. На ней было напечатано:

«Swift and Company, Year 1892

Число убитого рогатого скота… 1 189498

Число убитых свиней…… 1 134 692

Число убитых овец……. 1 013 527

Общая цифра стоимости (в долларах)….

90 миллионов».

Явился «бой» — мальчик в ливрее фирмы «Свифт и Кº». Он повел партию зрителей уже не закоулками ада, а по выработанному маршруту, чтобы показать бойни с наиболее привлекательной стороны.

В маленькой группе зрителей шла смотреть зрелище смерти молодая красивая американка с девочкой лет пяти, и ребенок жадно смотрел вниз на непонятное, но притягательное зрелище смерти.

«Жестокость и грубость;в стране высокого технического прогресса, — думал Короленко. — Девочка, кощунственно приведенная смотреть на смерть животных. Равнодушный убийца с ножом и протянутой рукой. Крохотная карточка с деловитой справкой о миллионах смертей и миллионных доходах. За всем этим— физическая и нравственная смерть рабочих Пульмана, Свифта. Как это характерно для современной Америки, история которой чуть ли не огромная бойня!..»

…В конце письма жене с описанием чикагских боен Владимир Галактионович сделал приписку: «Детям читать письмо не следует».

 

Домой!

Теплым вечером на многолюдной улице привлеченные звуками русской речи обступили Короленко и его спутников соотечественники, живущие здесь. Объединенные одним общим чувством, наперебой делились воспоминаниями о далекой стране, которую нигде нельзя забыть и которая властно тянет к себе. Говорили о небольших городках ее и бесконечных полях, о степных дорогах, мерцающих огоньках деревень и — больше всего — о ее народе, очень хорошем народе, и если не лучшем среди других народов, то, конечно, самом приятном для них» собравшихся на чикагском перекрестке российских людей.

— Ч-чепуха! — вдруг заявил человек, незаметно подошедший к маленькой группе. — Это вы говорите оттого, что не смогли найти здесь свою золотую жилу!

Все с удивлением и негодованием обернулись к нему.

— А вы хорошо устроились здесь? — спросил Короленко.

— О yes, о да! Я теперь богатый человек, понимаете? Я получаю двадцать тысяч годового дохода! Вы, русские, не имеете консепшен… Надо знать Америку, как я ее знаю! О yes!

Человек этот был некогда тверским помещиком, а ныне стал бизнесменом. Он считает себя журналистом, пишет в русские журналы «Вестник Европы» и «Неделя».

— В Америке ценят людей, которые чего-то стоят, которые умеют делать деньги, — говорит Тверской — нынешний mister Deamens.

Короленко передернуло от слов «человек стоит». Много «русских предрассудков» пришлось отбросить этому американцу из Твери, чтобы стать тем, кем он стал. Писатель видел его статьи — они содержали безудержные похвалы Америке, и люди верили им, тянулись за океан. Многие ли разбогатели? Большинство потерпело неудачу и на чужой стороне еще более несчастно, чем на родине.

Владимир Галактионович отвернулся от «американца». Еще сильнее потянуло писателя на родину.

Перед отъездом он явился в Нью-Йорк в русское консульство — в первое официальное учреждение со времени отъезда за границу, — чтобы завизировать свой паспорт. Билет до Гавра на лайнер «Гасконь» лежал уже в кармане. Последние встречи и беседы с земляками, и вот 4 сентября писатель отплыл в Европу.

Дождь, туман, гремит гром, но Короленко не покидает чувство необыкновенного счастья. Он весь переполнен радостью возвращения.

С него довольно Европ и Америк. Домой, домой!

На следующий день после приезда в Париж Короленко подали телеграмму: Леночка, младшая дочь, оставленная им в Дубровке, умерла. В тот же день, 14 сентября, Владимир Галактионович выехал в Румынию. Жена еще ничего не знала, и ему предстояло привезти с собою черную весть.

В Одессу, пробыв около месяца в Румынии, он приехал уже с женой и дочерьми 10 октября.

«Паспортная совесть» Короленко была не совсем чиста: в Териоки, выезжая за границу, он не поставил отметку о выбытии за пределы Российской империи. Теперь «империя» в лице жандармского полковника одесского пограничного пункта листала его паспорт, ища отметку о выбытии.

Какое счастье, что он догадался поставить в Нью-Норке визу!

Жандармский «досмотр» мало чем отличался от формального обыска. На глазах у пассажиров, знающих, что перед ними известный русский писатель, на глазах жены и детей рылись в вещах, заглядывали в письма, даже куклы Сони и Наташи были взяты под подозрение. Наконец: «ничего предосудительного не найдено», — выражение так хорошо знакомое бывшему ссыльному, ныне поднадзорному, Короленко по многим обыскам, производившимся у него доселе. Ему под расписку объявляется распоряжение о явке в департамент полиции без заезда в Нижний.

Короленко не подозревал, что каждый шаг его за рубежом становился известным Третьему отделению. Особенно интенсивным было наблюдение за писателем в Америке. За ним следил тайный агент, сумевший втереться в среду русских эмигрантов; в Нью-Йорке детективы знаменитого частного сыскного агентства «Пинкертон и Кº» по поручению русского консула следовали за Короленко по пятам.

И вот в Петербурге ему, в частности, было предъявлено обвинение в том, что, по имеющимся в департаменте сведениям, он встречался с эмигрантами, а также выступал в Америке с пылкими противоправительственными речами. Писатель резонно возразил, что даже при желании он сделать этого не мог по причине незнания языка.

Все кончилось на сей раз благополучно. Объяснение Короленко своего «поведения» за границей департамент счел возможным признать «удовлетворительным» и отпустил писателя с миром.

Неласково встретила родина Короленко. Впрочем, он никогда не смешивал такие разнородные понятия, как «Россия» и «Российская империя», — первая стоит и будет стоять вечно, а вторая непременно должна скоро сгинуть. Не смешивал Короленко и русский народ с полицейским участком. Бесправие и произвол шли «по ведомству» самодержавно-полицейского строя, а России, русскому народу он служил верой и правдой: «Лучше русского человека нет человека на свете. И за что его бедного держат в черном теле!..»

Путешествие на Запад нашло отражение в ряде произведений Короленко, появившихся в последующие годы. Это были очерки «Драка в Доме», «В борьбе с дьяволом», «Фабрика смерти», повесть «Без языка». Многие заграничные материалы использованы не были и остались в архиве писателя в виде набросков, многочисленных вариантов, замыслов, иногда почти готовых произведений, — мешала бурная российская жизнь, определенно идущая к какому-то перелому.