American’ец

Миропольский Дмитрий Владимирович

Виртуозный карточный шулер, блестящий стрелок и непревзойдённый фехтовальщик, он с оружием в руках защищал Отечество и собственную честь, бывал разжалован и отчаянной храбростью возвращал себе чины с наградами. Он раскланивался с публикой из театральной ложи, когда со сцены о нём говорили: «Ночной разбойник, дуэлист, / В Камчатку сослан был, вернулся алеутом, / И крепко на руку не чист; /Да умный человек не может быть не плутом». Он обманом участвовал в первом русском кругосветном плавании, прославился как воин и покоритель женских сердец на трёх континентах, изумлял современников татуировкой и прошёл всю Россию с востока на запад. Он был потомком старинного дворянского рода и лучшим охотником в племени дикарей, он был прототипом книжных героев и героем салонных сплетен — знаменитый авантюрист граф Фёдор Иванович Толстой по прозванию Американец.

 

Часть первая

Санкт-Петербург, август 1806 года

 

Глава I

Приятно, чёрт возьми, оказаться самой популярной персоной в столичном Петербурге! А уж если ты популярнее всех в столице — само собой разумеется, что равных нет и во всей остальной империи. Уж Россию-то ему довелось повидать, как мало кому другому. И пройти-проехать по ней от самого дальнего востока через прибайкальский Иркутск; через Томск, нынешней весной по указу государя ставший центром всея Сибири…

…через множество городов и городишек, через бессчётные сёла и деревни — обратно в Петербург, из которого бежал он три года назад.

Фёдор Иванович Толстой потянулся, скрипнув диваном, и отхлебнул горячего кофею. Горький пахучий напиток оказался недурён. Как в Бразилии! Стёпка, подлец, быстро наловчился… Толстой с удовольствием причмокнул. Хотя на те деньги, что давеча слупили с него за два фунта свежих зёрен, в порту Ностеро-Сенеро-дель-Дестеро можно сторговать пудовый мешок. Или целый месяц спрашивать чашку за чашкой, развалясь на террасе какой-нибудь бразильской таверны…

И всё же кофе был отменно хорош. Покупать провизию Фёдор Иванович не доверял никому, разве что всякую мелочь. А знакомым повторял со смехом, что первый признак образованности — умение выбрать столовые припасы. Ранним утром в сопровождении ворчащего сонного Стёпки он отправлялся на рынок и долго расхаживал меж рядов. Торговцы начали к нему привыкать. Хотя до сих пор им было в диковинку, что граф Толстой объявляется самолично, с придиркой разглядывает бьющуюся в садках рыбу — и вправду выбирает лучшую. Говорят, не обманешь — не продашь, только с его сиятельством такие номера не проходили. Глаз востёр…

…да и в рыло получить от Фёдора Ивановича — раз плюнуть. Это выяснилось в первый же день: хитрый мясник попытался подсунуть чудному барину кусок поплоше — и тут же рухнул на прилавок с разбитыми зубами. Других желающих отведать здоровенного и тяжёлого, как пушечное ядро, графского кулака что-то не находилось.

Фёдор Иванович поднялся с дивана. Продолжая попивать кофе, он растворил балконную дверь и встал в проёме.

Август тысяча восемьсот шестого года в Петербурге выдался дождливым; серая хмарь висела над городом с той поры, как граф Толстой вернулся в столицу империи, — уже три недели кряду. За окном уныло плескалась побитая дождевой рябью Фонтанка; с воды тянуло сырым сквозняком. На другой стороне реки мокрой бурой громадиной высился Михайловский замок.

Такое соседство ещё лет пять-шесть назад вызывало зависть. Император Павел Петрович спешно сооружал убежище от заговорщиков. Купец Мижуев — хозяин доходного дома, в котором устроился Фёдор Иванович, — получил тогда подряд на строительство замка и заодно отхватил себе кусок земли через реку напротив, поближе к государю.

Цитадель, окружённая рвами, императора не спасла: Павла убили вскоре после новоселья. А новый император, Александр Павлович, избрал себе другую резиденцию. Михайловский замок обезлюдел, но земля у Мижуева осталась. Не пропадать же добру, решил купец — и нанял лучшего российского архитектора Андреяна Захарова. Того самого, который прожектировал застройку всего Васильевского острова и реконструкцию Академий, а нынче перестраивал Адмиралтейство.

Стараниями Захарова на набережной Фонтанки вскоре вырос красавец-дом — с жёлтым фронтоном и портиком о шести белых колоннах, объединившим два верхних этажа. По флангам расположились изящные балконы, с одного из которых выглядывал сейчас Фёдор Толстой, наслаждаясь горячим кофе.

Граф занял апартаменты и наскоро обставил их мебелью. Хозяин только-только начал сдавать жильё постояльцам, однако большинство квартир и комнат попроще уже были разобраны. Слух о появлении Толстого мгновенно разлетелся по округе — через чиновных соседей и господскую челядь, через приходящую прислугу, через рыночных торговцев… С утра до вечера находились любопытные, которые топтались на набережной Фонтанки и караулили появление знаменитости.

Вот и сегодня, несмотря на ранний час и нудную морось, против дома маячили какие-то люди. Заметив графа, они сбились в плотную кучку и стали судачить, кивая и тыкая пальцами в его сторону. Толстой приосанился.

Дождь ему был нипочём. Смешно пугать сыростью того, кто за три года обошёл кругом света, побывал в штормах двух океанов и многих морей, замерзал в Русской Америке и месил грязь на десяти тысячах вёрст российского бездорожья. Петербург обсуждал фантастические подвиги графа в сражениях и на дуэлях, а ведь кровь, обагрявшая его руки, — тоже не водица, что каплет с неба. К тому же Фёдор Иванович Толстой был здоров и молод: ему шёл всего двадцать пятый год.

На балконе доходного дома купца Мижуева, поигрывая опустевшей кофейной чашкой, стоял настоящий богатырь. Причёска его не заботила, и густые чёрные кудри растрепал налетающий ветер. Огромные — в ладонь длиной — бакенбарды топорщились в стороны, придавая владельцу лихой разбойничий вид. Лоб и скулы графа покрывал загар морковного оттенка, обычный для моряков или солдат в дальнем походе, — для всех, кто много времени провёл под открытым небом. Мощные плечи и широкую грудь молодого человека облегал небрежно запахнутый поверх исподнего шёлковый халат. На шее поблёскивали золотые цепи.

Насладившись вниманием публики, коренастый красавец игриво помахал рукой симпатичной девице, оказавшейся на набережной среди промокших зевак, и ушёл с балкона в комнату. Настенные часы показывали почти половину девятого. Какого чёрта?! Стоило затевать сегодняшнюю интригу, если долгожданного гостя до сих пор носит неизвестно где!

Хотя, судя по цоканью копыт и стуку подъехавшего экипажа под окном, — события всё же развивались так, как задумал Толстой. Он довольно ухмыльнулся и хлопнул в ладоши. Будет потеха!

Скоро из-за дверей послышался голос Стёпки.

— Барин, ваше сиятельство! — тараторил верный раб, упреждая появление гостя. — Тут к вам пожаловали! Только они раздеваться не желают и дерутся…

Стёпка крякнул и умолк — видно, получив хорошего пинка, — и через мгновение распахнул двери. Оттолкнув его, в комнату шагнул молодой человек в мокрой накидке и уставился на Толстого, который раскинул руки для объятий.

Вошедшего тоже звали Фёдором Толстым: граф Фёдор Петрович доводился графу Фёдору Ивановичу двоюродным братом и был ровно на год старше. Внешнего сходства между кузенами искать не стоило: гость имел совсем не богатырское сложение, чисто брил бледное вытянутое лицо и одевался весьма тщательно.

Несколько мгновений два Фёдора Толстых смотрели друг на друга. Фёдор Иванович с радостной улыбкой, Фёдор Петрович — с возмущённым негодованием. Первым нарушил молчание хозяин квартиры.

— Здравствуй, братец! — сказал он. — А я вот кофейком балуюсь. Не откажи в удовольствии… Стёпка! Чашку давай гостю!

Слуга потопал на кухню.

К Фёдору Петровичу постепенно возвращался дар речи.

— Ты… как же это? Ты почему… здесь? — запинаясь, проговорил он, — Почему раздетый? Знаешь ли, который теперь час?

— Полдевятого, — ответил Фёдор Иванович, снова глянув на часы. — Да не изволь беспокоиться: я с шести на ногах. Сам знаешь: кто рано встаёт… Уже на рынке был. Такого сома купил — залюбуешься!

— Сома?! — Фёдор Петрович от изумления вылупил глаза. — О чём ты?! Какой сом?! Я ждал тебя, я ночь не спал, а ты, значит, преспокойно поехал на рынок?!

Фёдор Иванович не стал возражать:

— И уверяю тебя, съездил очень удачно. Сома нам сегодня подадут к обеду. Я с чесночком велел его запечь. Готов поспорить, эдакого чёрта ты ещё никогда не пробовал. Давай-ка, раздевайся, а то с тебя натекло уже. Если промок, водки выпей… Или хочешь, велю Стёпке портвейну разогреть?

Фёдор Петрович, не снимая мокрого плаща, рухнул в ближайшее кресло.

— Господи-и-и, — простонал он, — за какие грехи?.. Феденька, ты помнишь, что было вчера?

— Где нам, дуракам, чай пить… Помню, конечно! Нынче воскресенье, двенадцатое августа, — стало быть, вчера была суббота, одиннадцатое… Да что вчера! Вот сегодня нас ждёт запечённый сом и визига в уксусе — тут уж, хочешь или нет, а водки принять изволь!

— Вчера я играл в клубе, — не слушая кузена, замогильным голосом продолжал Фёдор Петрович, — и этот надутый индюк Брэдшоу потребовал дуэли, а ты вызвался быть моим секундантом.

— Разумеется, — согласился Фёдор Иванович. — Я слышал, в моё отсутствие англичане из посольства совершенно распоясались. Индюков надо хорошенько учить, чтобы другим неповадно было.

— Только проучить Брэдшоу я должен меньше чем через четверть часа! — закричал Фёдор Петрович, вскочил и забегал по комнате. — Договаривались же, что ты заранее приедешь ко мне и поедем вместе! Я ждал, как наивный дурачок! До последнего ждал! Теперь ты кофейком балуешься и в исподнем бродишь, а меня англичане бесчестят! К полудню весь Петербург узнает, что граф Толстой струсил и не явился на поединок! Господи, я это объясняю завзятому дуэлянту… Ты понимаешь, что ты наделал?

— Понимаю, понимаю, — ласково молвил Фёдор Иванович, высвобождая рукав халата из холодных пальцев кузена. — Я решил устроить нам с тобой королевский обед. Хорошая пища облагораживает животную оболочку человека, из которой испаряется разум! Знаешь, как надо выбирать рыбу? Скажу тебе, секретов много, но есть один, который стоит всех остальных. Главное, покупай рыбу только из садка. И смотри, которая сильнее бьётся. В той, что извивается эдак… упруго и хвостом лупит — жизни больше. Силы больше, понимаешь? Самая живая и самая сильная рыбина обязательно будет самой вкусной.

— Ты болен, — печально произнёс Фёдор Петрович и снова опустился в кресло. — Я понял, ты просто болен. Где-то в Америке, или на островах, или ещё где — тебе голову повредили. А я теперь по твоей милости сделался трусом и подлецом. Всё рухнуло, всё… На улицах пальцем станут показывать… Боже мой, я же к Анне свататься хотел!

Фёдор Иванович оживился.

— Вот это молодец! Я три года хорошей свадьбы не видел. Соскучился. Хочешь, буду шафером твоим? Застолье опять же! У меня уже под ложечкой сосёт. Давай, может, пока буженины, а?.. Стёпка! Буженину неси!.. Ты, Феденька, сейчас сам увидишь: свежайшая, ароматная невозможно…

— Кодекс чести дворянина, — тихим голосом бубнил Фёдор Петрович, глядел в точку и раскачивался, будто клал поклоны. — Кодекс чести. Позор смывается кровью. Пулю в лоб — и кончено. До чего же глупо… как глупо всё…

Стёпка принёс блюдо с ломтями нежной благоухающей буженины. Зная тяжёлый нрав хозяина, он без липшего напоминания выставил водку и рюмки, которые тут же ловко наполнил.

Взгляд Фёдора Ивановича вспыхнул, а гигантские бакенбарды встали дыбом ещё пуще прежнего.

— Ну, всё, — объявил он кузену, подхватил того за подмышки, одним движением легко поднял из кресла и подтолкнул к сервированному столу. — Всё, говорю тебе. Хватит причитать. С честью твоей всё в порядке, и трусом тебя никто назвать не посмеет, и свататься можешь хоть сегодня. Про шафера я вполне серьёзно. Про сома тоже. Рецепт фантастический. Только до обеда ещё дотянуть надо.

Фёдор Петрович поднял на кузена глаза, полные слёз.

— О чём ты? У меня жизнь кончилась!

— Это не у тебя, а у Брэдшоу она кончилась! — рявкнул Фёдор Иванович, которому вконец надоело куражиться и невозможно хотелось выпить. — Никто нигде тебя не ждёт. Никто, кроме этой буженины, этой водки и меня. Буженина сохнет, водка греется, и я тоже не из терпеливых.

— Что значит — никто меня не ждёт? — Фёдор Петрович смахнул слезу и недоумённо посмотрел на кузена.

— То и значит, — сердито буркнул шутник. — Не до тебя сейчас англичанам. Особенно твоему дорогому Брэдшоу.

— Объясни же толком! — взмолился Фёдор Петрович и, неожиданно цапнув рюмку водки, залпом опрокинул её в глотку.

— Другое дело! — просиял Фёдор Иванович, тоже с удовольствием выпил, сунул в рот ломоть буженины и продолжал с набитым ртом: — А всё просто. Сам посуди: ну какой из тебя стрелок? Курам на смех. Ты когда пистолет последний раз в руках держал? Ты же художник, Феденька! Ну, так и рисуй себе на здоровье. Медальки гравируй… Когда ты из клуба отправился домой завещание писать, я к этому индюку подошёл и без разговоров оплеуху — бац! Само собой, он меня тут же вызвал. Меньше чем через час уже стрелялись. А я, ты знаешь, на пяти саженях в червовый туз луплю без промаха. Так что этого индюка жирного даже с завязанными глазами положил бы, не то что… Буженину бери, прошу тебя. Зря я, что ли, в такую рань по дождю на рынок ездил? Аромат, аромат какой — чувствуешь?! Сейчас мы ещё водочки, а потом кофею обязательно: Стёпка, собачий сын, отменный кофе варить научился — тебе понравится!

 

Глава II

Говоря кузену о том, что англичане сейчас заняты, Фёдор Иванович Толстой и не подозревал, насколько он прав.

Вчерашняя дуэль наделала шуму не только в обществе. Смертельно раненного Брэдшоу привезли на квартиру, а о случившемся немедленно известили британского посла.

Сэр Уильям Шоу Кэткарт, десятый лорд Кэткарт, представлявший в Российской империи — Британскую, чувствовал себя неважно. Сказывалась паршивая погода. Кто говорит о дождливом и сыром Лондоне, тот не бывал в Петербурге. На шестом десятке сэр Уильям ощущал сырость здешних болот всеми костями и даже ливером.

Он принял своё назначение послом в Петербург мужественно, как и подобает солдату. Недавно Англии удалось разрушить опасный альянс Франции — вечного своего противника — с Россией, и даже стравить их. Это стоило титанического труда и немалых денег. Теперь симпатии русских вроде бы склонялись на сторону Британии, но положение оставалось шатким. Такой перевес надо удерживать железною рукой, без трепета и сомнений. Поэтому при выборе посланника королевское решение было сделано в пользу боевого генерала, героя войны против Северных Американских Штатов и баталий с Французской республикой. Граф Кэткарт, суровый пятидесятилетний красавец, привык решать поставленные задачи жёстко, как военный: в нынешних условиях достоинство немаловажное.

В ночь на двенадцатое августа посол маялся бессонницей. Мудрено заснуть, когда суставы немилосердно ломит, старые шрамы ноют отвратительно, а живот пучит после обычной вечерней трапезы…

…хотя куропатка с грибами была явно лишней. Сэр Уильям покряхтел, поворочался под балдахином кровати «чиппендейл» в виде китайской пагоды — и решил прибегнуть к опию. Во всей Британской империи, над которой никогда не заходит солнце, лучшего снотворного не сыскать. Опий начал действовать, и блаженный сон уже сделался близок, но тут примчался нарочный с вестью о трагической дуэли.

Только этого не хватало! Брэдшоу выполнял для сэра Уильяма деликатные поручения денежного свойства. Взятка в России — привычный способ улаживания любой проблемы. Вопрос лишь в сумме и в том, как её ловчее предложить, а потом передать. Взятка действует не в пример лучше угроз или обращения к закону. Брэдшоу хорошо научился умасливать русских, ему доверяли чиновники и дипломаты, попы и военные… Потеря такого ценного сотрудника наносила посольству чувствительный удар.

К смертному одру толстяка граф Кэткарт опоздал. Несчастный Брэдшоу испустил дух раньше появления посла и унёс в мир иной небезынтересные детали последних финансовых операций. Раздосадованный генерал велел опечатать бумаги покойного и вернулся к себе. Дома его, наконец, сморило, но чуть свет он очнулся, звонком вызвал секретаря и, не вставая с постели, потребовал детального рассказа о смерти Брэдшоу.

Как раз в то время, когда один граф Толстой куражливо дразнил другого графа Толстого, секретарь пояснял сэру Уильяму тонкости взаимоотношений кузенов. Опий, одурманивший посла, никак не отпускал, и в голове не укладывалось: отчего Брэдшоу собирался наутро дуэлировать с одним Фёдором Толстым, но ещё ночью оказался у барьера с другим Фёдором Толстым — от которого и схлопотал пулю? Нюхательная соль с трудом прочищала мозги. Чёрт подери, как?! Как Брэдшоу — хитрый, осторожный, изворотливый Брэдшоу, — мог настолько глупо сунуться под выстрел?!

Секретарь терпеливо повторял. Брэдшоу был совершенно уверен в себе и своей фортуне, поскольку повздорил с безобидным тихоней из Академии художеств. Предполагалось, что дуэль развлечёт компанию англичан, а молодого графа Толстого хорошенько припугнёт и поставит на место, только и всего. Кровавой развязки никто не предполагал — по крайней мере, до того момента, пока не появился другой Фёдор Толстой, кузен художника и гвардейский офицер.

Об этом Толстом ходят самые дикие слухи, говорил секретарь. Скандальной была его служба. Скандальным был побег из Петербурга. Толстой участвовал в кругосветном плавании — брови сэра Уильяма встали домиком — и там тоже натворил немало бед, а потом сгинул где-то на Аляске или Камчатке. Его уже считали погибшим, но с месяц назад он, как ни в чём не бывало, опять объявился в столице. В обществе только и разговоров про невероятные приключения молодого графа. Толстой сказочно популярен, ему открыты двери всех светских салонов и клубов; он играет, кутит напропалую и с удовольствием эпатирует столицу своими выходками.

К тому времени, когда на кухне Фёдора Ивановича Толстого повар собирался облить сома соусом из горчицы и яблок — в голове британского посла события минувшей ночи постепенно встали на свои места.

— Выходит, этот Фёдор Толстой намеренно затеял ссору с Брэдшоу, желая стреляться вместо своего кузена? — уточнил сэр Уильям, и секретарь подтвердил:

— Несомненно, так. Он очень ловко всё устроил. Брэдшоу был оскорблён публично, и Толстой не оставил ему ни единого шанса для отступления. Получил вызов, потребовал стреляться немедленно, и они вместе с секундантами сразу же помчались за город… Всё произошло слишком быстро! Шансов уцелеть у Брэдшоу не было тоже: о свирепости и меткости этого русского слагают легенды.

— Что ж, — сэр Уильям растирал пальцами виски и говорил негромко, с хрипотцой, — судя по тому, что вы мне рассказали, графа вряд ли серьёзно накажут за убийство. Он ещё раз выйдет сухим из воды и только пополнит список своих побед. Но мы не можем оставить этот случай без последствий. И тем более не можем допустить, чтобы смерть британского подданного прибавила кому-то популярности. Если мы будем настойчиво обращаться к российским властям, это неминуемо станет известно в обществе и лишь вознесёт графа Толстого на новую высоту. Меж тем он заслуживает совсем другой участи. Как и бедняга Брэдшоу, который взывает о мести…

Наконец, британский посол принял решение.

— Вот что, — сказал он, — распорядитесь, чтобы мне подали настойку сарсапариллы. Голова просто раскалывается. Попытаюсь ещё ненадолго заснуть. Вызовите пока что Поляка. Когда приедет — проводите прямо в кабинет.

Поляком британцы называли меж собой помещика Василия Семёновича Огонь-Догановского: уж больно трудно выговорить такую заковыристую фамилию. Поляк и в самом деле происходил из польских шляхтичей. Большую часть времени обретался в российской столице, иногда ненадолго отъезжая по делам в Москву. Возможно, поместье приносило ему каких-то денег, но жил Огонь-Догановский совсем с других доходов.

Некогда Василий Семёнович состоял поручиком Петербургского драгунского полка и неосмотрительно оскорбил сослуживца, старшего по званию. Тот хлестнул наглеца плетью, у шляхтича взыграла кровь — и он с оружием в руках бросился на обидчика. Попытка убийства обернулась для Огонь-Догановского лишением чинов и заключением в Шлиссельбургскую крепость. Неизвестно, сколько бы он просидел, но через три года — весной тысяча восемьсот первого — по смерти императора Павла вышла амнистия, и Василия Семёновича освободили.

Тут его благосклонно приметил сенатский обер-прокурор Николай Петрович Резанов. Помог заново обжиться, свёл с нужными людьми… Скоро Василий Семёнович занял при Резанове то же место, что и Брэдшоу при графе Кэткарте: бывший драгун стал доверенным лицом обер-прокурора и оказывал своему покровителю разнообразные услуги — в том числе те, которые требуют не столько щепетильности, сколько скромности. Охотно сотрудничал с англичанами. А ещё обходительнейший, приятнейший в общении господин Огонь-Догановский был виртуозным карточным шулером и содержал в собственном полуподвале игорный дом. Для вроде бы нечаянных встреч и передачи взяток под видом крупного выигрыша — лучшего места не придумать. Уютное заведение было поднадзорно полиции, добрыми отношениями с которой Василий Семёнович весьма дорожил.

Поляк явился в английское посольство в тот час, когда братья Толстые уже воздали должное водке с бужениной, посмаковали ночное приключение, вздремнули — и снова сели за стол, где ждал их запечённый сом.

Скромно одетый, по-военному подтянутый господин лет тридцати перемолвился парой слов с секретарём посла, который проводил его потайной лестницей в кабинет. Там после непродолжительного ожидания Василий Семёнович встретился с графом Кэткартом.

Консервативный британец и в собственном кабинете отдавал предпочтение мебели мастера Чиппендейла, столь модной в ушедшем веке — лет тридцать пять назад, когда Уилл Кэткарт был ещё совсем молод. Искусная готическая резьба покрывала большие, поблёскивающие стёклами книжные шкафы и солидное бюро красного дерева; рисунок повторялся на удобных креслах. В одно из них, грузно опершись на подлокотники, опустился посол. Поляк остался стоять рядом с резными напольными часами.

— Надо полагать, вы уже знаете о печальном происшествии, — сказал сэр Уильям на хорошем французском и продолжил, не дожидаясь ответа: — Очевидно, вы знаете и того, кто отправил нашего друга Брэдшоу на небеса.

Огонь-Догановский по-французски тоже говорил неплохо.

— Увы, да, — с притворным вздохом подтвердил он. — Мы не представлены с графом Толстым, однако со времени своего возвращения в столицу он слишком заметен. Я вообще стараюсь держать в поле зрения таких… э-э… возмутителей спокойствия. Склонность Фёдора Ивановича к игре также представляет известный интерес. Кроме того, благодетель мой Николай Петрович Резанов в письмах ко мне давал графу в высшей степени нелестные характеристики…

— Не будем тратить времени, — прервал его речь сэр Уильям. — Легко догадаться, о чём я хочу просить вас по старой памяти. Граф Толстой должен получить по заслугам. Позвольте узнать, как это можно устроить.

К такому разговору Огонь-Догановский готовился, но не предполагал, что дело так быстро примет крутой оборот.

— Видите ли, ваше превосходительство, — неуверенно начал он, — граф Толстой — непростая штучка. Я же говорю, он слишком заметен для того, чтобы вот так, вдруг, на ровном месте…

— К делу, к делу! — Посол в раздражении повысил голос; голова продолжала болеть даже после того, как он попытался победить опий настойкой сарсапариллы, а тиканье кабинетных часов молоточками отдавалось в мозгу. — Вы знаете, что мне нужно. И за то, что мне нужно, я плачу хорошие деньги. Очень хорошие!

— Я всё понимаю. — Василий Семёнович мялся, изображая покорность. — Я всё понимаю и совершенно искренне готов помочь. Однако посудите сами. Самым простым и естественным было бы обратиться к услугам… э-э… наёмных профессионалов. Но граф Толстой — фигура грозная. Поверьте, я весьма хорошо осведомлён о его боевых заслугах. И смею вас уверить, у всех наёмников, которых можно приискать на скорую руку, против Толстого кишка тонка…

«По-русски получился бы отменный каламбур», — некстати подумал поляк, извинился перед англичанином за просторечие и продолжил размышлять вслух.

Толстой должен умереть, это ясно. Дело надо сделать наверняка с первого раза: несколько попыток — непозволительная роскошь. Однако те, кто есть под рукой, вряд ли смогут одолеть графа. И даже если наёмник сумеет подобраться к жертве, появляется другая опасность. Положим, Толстой убит, а убийца схвачен — ведь скорее всего, так и будет. Нет сомнений в том, что на первом же допросе он выдаст, кто его подослал, и след неминуемо приведёт к британскому посольству. А политическое убийство столичной знаменитости грозит серьёзным международным скандалом с непредсказуемыми последствиями.

Того хуже, если граф выживет и узнает о заговоре. Можно не сомневаться: туго придётся даже сэру Уильяму, не говоря уже о Василии Семёновиче и обо всех, кто подвернутся Фёдору Ивановичу под горячую руку. Скандал между Россией и Англией сделается неотвратимым, а этим не преминут воспользоваться французы: отношения Петербурга с Лондоном, даже не слишком прочные, для Парижа — кость в горле.

Конечно, можно бы найти в Европе профессионала, который сумеет убить Толстого и ускользнуть. Это получится очень нескоро, это получится очень дорого… И главное: кто сможет гарантировать, что с иностранным наёмником не случится то же, что и с местным? Вообще стоит ли наказывать убийцу Брэдшоу, ставя под угрозу хрупкий союз двух империй?

— Нет, — сказал Огонь-Догановский, — воля ваша, но по моему скромному разумению вариант с наёмным убийцей отпадает. Другое дело, если Толстой будет убит на дуэли…

— Именно эта мысль давно крутится у меня в голове, — снисходительно заметил сэр Уильям, — долго же вы до неё добирались!

Поляк пропустил колкость мимо ушей — и припечатал англичанина следующим рассуждением.

— К сожалению, в случае с дуэлью перспектив ещё меньше. В свои невеликие годы граф дрался множество раз на трёх или четырёх континентах. И до сих пор жив-здоров, чего не скажешь о большинстве его противников. Прошу простить великодушно, но если вы представляете себе дворянина, который согласится даже за большие деньги вызвать графа Толстого на дуэль, то я — нет.

Британский посол стукнул кулаком по подлокотнику кресла.

— То есть вы хотите сказать, что мы ничего не можем поделать и убийца Брэдшоу останется безнаказанным?!

Огонь-Догановский развёл руками и кивнул, но тут лицо его переменилось. Поляк улыбнулся — и сей же миг превратился в милейшего Василия Семёновича, которого знали и любили в свете.

— Есть только один человек, который нам нужен, — голос его зазвучал мягко. — Единственный, кто наверняка убьёт графа Толстого безо всяких нежелательных последствий. Этот человек — он сам!

 

Глава III

Вечером того же дня кузены Толстые званы были князем NN и прикатили в особняк на самом Невском проспекте.

— Вот это я понимаю! — войдя в гостиную, Фёдор Иванович толкнул в бок Фёдора Петровича и указал ему на пожилого господина с красно-сизым цветущим носом. — Что, братец? Немало ещё попить придётся, покуда случится нам такая же награда!

Однако вскорости граф заметил, что господин этот отказывается от бокалов с вином, которые предлагали с подносов лакеи, а пьёт одну лишь воду.

— Да это самозванец! — вознегодовал Фёдор Иванович. — Как смеет он носить на лице признаки, им не заслуженные?!

Фёдор Петрович испугался, что кузен пожелает наказать господина за обман: тут и почтенный возраст не спас бы. Но, по счастью, скорого на расправу молодца уже отвлекли другие гости.

Ах, как не хватало Фёдору Ивановичу общества в годы странствий! И как он упивался теперь вниманием, которым дарила его блестящая петербургская публика…

…хотя, правду сказать, столичный свет вообще был для него предметом весьма новым и малопривычным.

Со многими Толстые могли поспорить своей знатностью. Но предки обоих Фёдоров изрядно потерпели от прежних государей: одни оказались сосланы, других лишили имущества… Старинный род Толстых обеднел. Мальчиков растили вдали от столицы, в поместьях, где жизнь была недорогой, вольготной — и смертельно скучной. Со временем их забирали из деревни и отдавали в военное обучение, чтобы за скудостью фамильных средств юноши самостоятельно пробивались по службе. Так и Фёдоры Толстые, подобно прочим родственникам своим, оказались в столице и попали в Морской кадетский корпус.

Кадетское житьё тоже не слишком баловало развлечениями. Зато по выпуске Фёдора Ивановича определили поручиком в лейб-гвардии Преображенский Его Величества полк. Молодой пехотный офицер только-только принялся вкушать прелести светской жизни, как вынужденный побег на долгих три года заставил его забыть о балах и журфиксах.

Теперь граф жадно навёрстывал упущенное.

— Фёдор Иванович, голубчик! Мы наслышаны о вашем, так сказать… — начал старый князь NN, а гости стали подходить поближе и обступать обоих. — Возможно, вы будете настолько любезны… если можно… несколько слов…

— К чему же слова? — весело прервал его граф. — Желаете взглянуть? Извольте, я готов!

Фёдор Иванович сбросил на руки лакею чёрный сюртук, распустил шейный платок, вынул из-под рубашки и снял через голову золотую цепь, на которой висел образ в окладе размером с детскую ладонь.

— Кто у него там? — поинтересовалась немолодая дама с черепаховым лорнетом.

— Святой Спиридон, — негромко ответил Фёдор Петрович, принимая образ от кузена.

— Покровитель пастухов и бездомных? — хмыкнул долговязый субтильный молодой человек. — Странно… А другой кто?

Фёдор Петрович промолчал о втором бережно снятом образе, разглядеть который никому не удалось. Заметили только, что это большой овальный медальон.

Тут Фёдор Иванович как-то очень ловко и быстро скинул рубашку, и все ахнули, а одна maman веером стыдливо прикрыла зардевшейся юной дочери глаза. Причиной всеобщего изумления была не внезапная нагота графа, и не скульптурное великолепие его могучего торса так потрясло гостей. Открывшееся тело от запястий и до ключиц покрывала сплошная татуировка — по слухам, сделанная у дикарей на Вашингтоновых островах.

Посередине груди Фёдора Ивановича расположилась большая пёстрая птица, которая сидела в кольце из странных мелких значков. Вкруг неё переплетались красно-синие узоры; бежали по рёбрам и через плечи на спину, змеились по рукам…

Наслаждаясь эффектом невероятного зрелища, граф тыкал пальцем в татуировки и пояснял:

— Каждый такой рисунок своё значение имеет. Каждый называется по-особому. Вот, скажем, мата-комоэ. Мёртвые глаза, то есть. Их накалывают за убитых врагов. Смотрите: особенно ценно, если мата-комоэ объединяется с эната. Так на тамошних островах людей называют. У большинства это означает, что ты не только убил своего врага, но и съел…

Толстой озорно глянул на оторопевшую публику. Стыдливая maman тихо охнула, выронила веер и готова была повалиться в обмороке. Дочь этого даже не заметила, оставив родительницу заботам лакеев, и продолжала пожирать взглядом рельефы замысловатого орнамента на мускулистом теле графа.

Довольный успехом Фёдор Иванович рассказал про изогнутые наподобие радуги полосы каке на рёбрах; про зигзаги нихо-пиата, изображающие зубы акулы; про магический рисунок сетки умахока, защищающий грудь воина, и ювелирно наколотые браслеты вибу…

— Это не все рисунки, — продолжил он, — и если вам, князь, и вашим гостям будет угодно, я мог бы показать остальные… где-нибудь в комнатах наверху. Имея перед глазами произведение искусства, желательно, я полагаю, видеть его целиком, а не частично. Надеюсь, дамы простят нас?

Под женскими взглядами, полными зависти, мужчины спешно покинули гостиную. Вслед за хозяином дома они отправились в верхний этаж смотреть на графа, который изъявил желание полностью обнажиться и представить дикарскую роспись во всём неприкрытом великолепии.

— Прошу вас, прошу! — Княгиня NN пыталась отвлечь внимание брошенных женщин. — Играем в карты!

Но даже оказавшись за картами, дамы не столько играли, сколько обменивались двусмысленными замечаниями по поводу увиденного. Обсудили и своеобразные манеры графа Толстого, и скульптурную красоту его тела, и будто невзначай упомянутых съеденных врагов… Чуть поспорили, не позволяя себе выходить за рамки приличий, — и оставили особенно смелые мнения для обсуждения после, шёпотом в узком кругу.

Карты и очередная выходка Фёдора Ивановича вызвали в памяти дам одну историю, которая взбудоражила Москву, а следом и Петербург всего несколько лет назад. Тогда блестящий светский шалопай, прозванный cosa-rara — редкая штучка, — князь Александр Николаевич Голицын играл по-крупному с другим бесшабашным кутилой по прозванию le comte Léon — гетманским сыном графом Львом Кирилловичем Разумовским. Фантастические празднества, которые закатывал le comte Léon у себя в доме на Тверской и в имении Петровско-Разумовское, делались притчей всей первопрестольной.

После одного такого загула князь и граф оказались за карточным столом; cosa-rara поставил на кон свою жену, княгиню Марию Григорьевну, — и проиграл. Вышел редкий скандал, и даже несколько лет спустя дамы не отказывали себе в удовольствии вспомнить развод проигранной княгини с князем и её новое замужество.

К нескорому возвращению мужчин косточки московским светским львам со львицами уже были перемыты, и даже сплетни посвежее заканчивались.

— Во что здесь нынче играют? — между прочим осведомился Фёдор Иванович. Он уже вернул своему туалету прежний вид; образ святого Спиридона и таинственный овальный медальон снова покоились на груди под рубашкой.

Играли в вист, который давным-давно числился унылым развлечением степенных и солидных людей; играли в ломбер… Граф скривился. С тех давних пор, как он впервые сел за карточный стол, выигрывать и проигрывать ему доводилось немалые суммы. Из проигрышей выпутывался; когда же были деньги — не считал, а тратил на новую игру и кутёж. Притом игры предпочитал не солидные, коммерческие — вроде тех же виста с ломбером, — но азартные, где характер Фёдора Ивановича давал ему преимущество над любым противником. Своим напором граф побеждал порой даже чужое игрецкое счастье.

Толстой отдавал предпочтение гальбе-цвельфе, квинтичу, фараону — любой игре, где надо прикупать карты. Ещё в кадетском корпусе картёжные совместники заметили стратегмы Фёдора Ивановича. Недолго поиграв с человеком, Толстой разгадывал его характер и игру. Он узнавал по лицу, к каким мастям или картам противник прикупает, а сам оставался загадкой, поскольку физиономией владел по произволу.

Граф ещё раздумывал, стоит ли ему играть у когда за его спиною спокойный голос произнёс несколько рифмованных строк.

Здесь обиталище для тех определенно, Кто может в ломбере с воздержностью играть; И если так себя кто может воздержать, Что без четырех игр и карт не покупает, А без пяти в свой век санпрáндер не играет…

Матушка Фёдора Ивановича происходила из рода Майковых, так что стихи предка своего, Василия Майкова, граф знал не худо. Он обернулся и окинул взглядом того, кто цитировал из комического «Игрока ломбера», — господина немногим старше себя, лет тридцати. Тот сразу расположил к себе Фёдора Ивановича приятной наружностью, одеждой без вычурности и военной выправкой.

Князь NN поспешил представить обоим Толстым польского помещика Василия Семёновича Огонь-Догановского, а через несколько минут молодые люди уже разговаривали, как давние знакомые, рассевшись по турецким диванам и раскурив сигары. От поэзии галантного века возвратились к картам.

— Чем хорош фараон? — рассуждал Фёдор Петрович Толстой о любимой игре своего кузена. — Объясните, чем? Случайный выбор в системе с двоичным кодом! Глупо выдумано. На что нужны карты и все труды, которые в игре употребляются, когда в фараон и без карт играть можно?

— Как же, скажи на милость? — поинтересовался Фёдор Иванович.

— А так. Пишешь на листках, например, на одних — «колокол», на других — «язык». Потом банкёр листки перемешивает и спрашивает у понтёра: «колокол» или «язык»? Допустим, понтёр сказал «колокол». Если угадал, что у банкёра на листке тоже «колокол», — вот тебе и выигрыш!

— Рассуждения Фёдора Петровича весьма логичны, — согласился Василий Семёнович, пуская клубами сизый дым. — Не зря говорят, что ум человеческий — не пророк, а угадчик. Умозаключения, сделанные из общего хода вещей, могут оправдаться или нет. Но ум не может предвидеть случая. А случай, господа, — это мощное и мгновенное орудие провидения!

— Вот именно, — с улыбкой согласился Фёдор Иванович, — как раз про кузена дедушка наш сказал:

А если станешь впредь воздержнее играть, То можешь быть в игре счастливей, нежель прежде.

Фёдор Петрович насупился, а Фёдор Иванович продолжил:

— Случай и ещё раз случай! Он — царь и господин в настоящей игре. Что карты? Красивые листки, ничего больше. Но в том и штука, чтобы с ними в руках испытать свою удачу. Чтобы сразиться с неизвестностью и победить!

Раззадоренный граф продолжил. Знавшие его близко замечали: когда он хотел — умён был, как демон, и удивительно красноречив. В курительную пришли ещё несколько мужчин и с интересом слушали Фёдора Ивановича.

— Возьмём тот же фараон, — говорил граф. — Это поединок в чистом виде! За карточным столом, как у барьера на дуэли, сходятся два противника. В жизни редко доводится видеть, чтобы противники были равны, — то же и здесь. Понтёр желает всё выиграть, хотя может всё проиграть. Как ляжет карта, он не знает, но строит предположения. И банкёру неизвестно, какая карта выпадет следующей, он просто мечет из колоды одну за одной. Рука банкёра — словно рука судьбы. Играя против него, ты вступаешь в схватку с самой фортуной, с инфернальной неизвестностью…

— Случай, господа! — говорил граф. — Понтёр может избрать любую стратегию, а насколько она хороша — зависит только от случая. Пан или пропал, как говорят в родных краях господина Огонь-Догановского. Но я скажу иначе. Кто доверяет случаю, тот порой выигрывает. Кто пытается вычислить случай, измерить его — неминуемо проиграет. Потому что измерение подразумевает соблюдение правил. А какие правила могут быть у случайности? Никаких!

Фёдор Иванович припомнил слушателям слова философа Бертрана: случай — антитеза любого закона. И если кто утверждает, что исход события определяет случай — он просто признаётся, что не имеет представления, как этот исход определён.

— Понтёр якобы имеет стратегию, — говорил граф, — но на деле просто пытается обмануть непостижимую случайность — или переманить её на свою сторону. Кто знает, выходя к барьеру на дуэли, чей нынче случай? Дуэлянты меряются удачей; ты норовишь влепить другому пулю раньше и точнее, чем он влепит тебе. Так и понтёр всегда надеется, что его карта убьёт карту банкёра. Вот почему игра — чертовски, чертовски и ещё раз чертовски захватывающая штука!

Мужчины помолчали, обдумывая пылкую речь Фёдора Ивановича и смакуя отменные сигары, которыми угощал их князь NN. Тишину нарушил Огонь-Догановский.

— Я много наслышан о вас, граф, — сказал он и поднялся. — Вы, говорят, опасный соперник во всём, за что ни возьмётесь. Из пистолета стреляете превосходно. Фехтуете не хуже короля рапиры Севербека. На саблях рубитесь просто мастерски… Неудивительно, что игра так же близка вам, как и поединок. А о хладнокровии графа Толстого и у барьера, и за картами рассказывают совершенные чудеса. Так не угодно ли вам будет сыграть? Не в ломбер, а по-настоящему?

— Господа, господа, вы же знаете… — подал голос князь.

Его лучшие годы пришлись на царствование Екатерины Великой, которая запретила азартные игры. Конечно, порою князь тайком шалил в картишки, как и все в свете, однако внешние приличия старался соблюдать. Большая игра — дело серьёзное. К тому же по заведённому в столице порядку банкёр — всегда хозяин дома. А банковать противу закона в планы князя отнюдь не входило.

— Я люблю смотреть, когда играют. Игра занимает меня сильно, — признавался он, — но я не склонен жертвовать необходимым в надежде приобрести липшее. Да и возраст…

— Само собой, князь, я приглашаю графа к себе, — учтиво кивнул хозяину Василий Семёнович.

— Могу ли я тоже воспользоваться вашим приглашением? — спросил Фёдор Петрович, но кузен положил тяжёлую руку на его плечо.

— Где уж нам, дуракам, чай пить, — начал он с любимой присказки. — Оставь, дорогой мой. Для большой игры в тебе маловато истинной веры. Отсюда и предрассудки твои: возвращаться — плохая примета, и баба плоха с пустым ведром, и чёрная кошка через дорогу… Игра не для тебя! Есть люди, которым роковая сила сулит неминуемый проигрыш. А с ней не поспоришь. Ты, брат, обречён. Начни с самим собой в карты играть — и то продуешься дотла!

Гости рассмеялись. Фёдор Петрович сконфузился — тем более что Фёдор Иванович был кругом прав.

— Так что же, граф, когда поедем? — спросил Огонь-Догановский.

— Немедля! — решительно потребовал Толстой, и они с Василием Семёновичем откланялись.

 

Глава IV

Гладь Фонтанки сияла золотом.

За ночь ветер прогнал тучи, и погода выдалась на загляденье. О вчерашнем дожде с утра ещё напоминали лужи, стоявшие на мостовых, но к полудню они высохли. Умытый и залитый ярким солнцем Петербург превратился в редкую картинку и стал походить на Северную Венецию: именно таким сто лет назад задумывал его основатель, государь Пётр Алексеевич.

Проезжая в экипаже по набережной, Фёдор Петрович Толстой довольно жмурился: парад столичных фасадов радовал глаз художника. Время перевалило далеко за полдень, когда граф отправился навестить кузена — ему не терпелось узнать о ночной схватке за карточным столом.

— Chi sa il gioco non l’insegni, — задумчиво сказал Фёдор Иванович вместо приветствия, — правы итальянцы: кто знает игру, тот пусть не берётся ей учить.

Он полулежал на диване, спустив одну босую ногу на пол, и курил длинную трубку. Дым вытягивало в распахнутую балконную дверь, но, судя по спёртому воздуху, трубка эта была далеко не первой.

Вид Фёдор Иванович имел неважный: красные глаза, всклокоченные кудри, поникшие бакенбарды… После бессонной ночи он явно не отоспался. Меж распахнутыми лацканами халата поблёскивал съехавший набок образ святого, из-под которого виднелась татуированная на груди птица. Граф глядел в потолок и, не ответив на приветствие кузена, спросил:

— Ты помнишь, что такое Коцит?

— Э-э… ледяное озеро в загробном мире.

— Озеро или река?

«Божественную комедию» они читали ещё в пору учёбы в кадетском корпусе, но впечатлительный Фёдор Петрович к литературе такого рода относился с большим вниманием.

— Коцит был рекой слёз у Вергилия, а у Данте всё-таки озеро, — сказал он и на миг задумался, припоминая. — Per ch ’io mi volsi, e vidimi davante e sotto i piedi un lago cheper gelo avea di vetro e non d ’acqua semblante — я огляделся и увидел под собой озеро, застывшее от холода подобно стеклу… Говори же, что случилось!

— Видишь, подзабыл… — Фёдор Иванович произносил слова непривычно медленно и раздумчиво, иногда глубоко затягиваясь и выпуская облако ароматного дыма; он по-прежнему глядел в потолок. — Точно, Данте. Обманувший доверие окажется в аду и будет вечно стоять, вмёрзший по пояс, в ледяном озере Коцит.

Фёдор Петрович занервничал.

— Ради всего святого, что случилось?

— Известно, что, — с деланным смешком, но без тени улыбки ответил, наконец, Фёдор Иванович и впервые взглянул на кузена. — Обчистили меня. Да как! Василий-то Семёнович шулером оказался первостатейным. Я тоже передёрнуть могу, но таких мастеров не видал. Настоящий бульдог!

Фёдор Иванович, верно, знал толк в карточных фокусах и трюках. Побеждал противников за игрой не только характером или знанием физиогномики, но и умением — как сам он говорил — собственною рукой исправить ошибку фортуны. Такие исправления иной раз приносили солидный куш.

В немногих словах Фёдор Иванович объяснил кузену, как подставные мелкие игроки, называемые шавками, под водительством своего главаря — бульдога устраивают игру таким образом, что попавшему к ним в зубы простачку нипочём не вырваться. И хоть на этот раз их жертвой был далеко не простачок, и хоть использовал Фёдор Иванович всё своё искусство, желая переломить игру, — один чёрт, остался в проигрыше.

— Фу-ты, — облегчённо вздохнул Фёдор Петрович и плюхнулся в кресло, — а я уж, было, глупости подумал… Проиграл-то много?

Тихий ответ Фёдора Ивановича огорошил кузена, и он переспросил:

— Сколько?!

Фёдор Иванович повторил, не повышая голоса, но с интересом глядя в лицо гостю. Фёдор Петрович побледнел.

— Погоди, — сказал он, — погоди! Это же целое состояние! И откуда же?.. И как же теперь ты?..

— А вот и посмотрим, — Фёдор Иванович отшвырнул погасшую трубку в угол и резко поднялся. — Поеду по знакомым. Платить требуют немедленно, до завтрашнего утра надо собрать, сколько записано.

— Я чем могу, — упавшим голосом произнёс кузен, — но ты же знаешь…

— Знаю, — оборвал его Фёдор Иванович, — поэтому тебя в расчёт не беру. Чай, найдутся в Петербурге желающие ссудить графа Толстого на первое время. А после поглядим, как повертится господин Огонь-Догановский. Уж я ему так не спущу, пусть не надеется! Будь он хоть сто раз Огонь, а в ледяное озеро Коцит я его ещё на этом свете поставлю… Стёпка, щучий сын! Подай умыться!

Фёдор Иванович прихорошился, и вскоре кузены, выпив на дорожку крепкого кофе, отправились объезжать знакомых: Фёдор Петрович вызвался в сопровождающие.

Куда бы они ни явились — везде им были рады и встречали с распростёртыми объятиями. Но стоило завести разговор о ссуде, энтузиазм хозяев улетучивался и радость угасала на глазах.

Отказом ответили все до единого, кого Фёдор Иванович и Фёдор Петрович увидели за целый день.

Одни ссылались на то, что из поместий не пришли ещё деньги. На дворе август; урожай покуда не собран, а что собрано — то не продано. Мол, сами пока на бобах сидим… При этом, сидя на бобах, обязательно приглашали в ближайшее время кто на бал, кто на званый обед.

Другие отговаривались тем, что поиздержались за лето. Поездки, наряды, развлечения, столичная светская жизнь с её драгоценной мишурой… Теперь уже осень скоро, пора путешествий на воды, куда-нибудь в Баден-Баден. Всё дорожает, а европейские курорты и раньше были недёшевы. Тут каждая копейка на счету — не обессудьте, граф.

Третьи обновляли выезд, заказав новые кареты и орловских рысаков за немыслимые тысячи; четвёртые, как назло, только-только выкупили ложи в петербургских и московских театрах на несколько лет вперёд; пятые выдавали замуж дочерей, шестые обживали и обставляли очередной особняк…

Денег в долг ни у кого не было.

Кто посмелей и почестнее — спрашивали прямо: с каких доходов намерен Фёдор Иванович возвращать огромный заём? Ни службы у него, ни поместий, ни даже наследства какого-никакого в ближайшей перспективе. Кредитору что, на отыгрыш надеяться, когда снова повезёт графу за карточным столом? Но игрецкая фортуна — дама капризная. И уж коли отвернулась она, кто знает, когда повернётся снова… Да и повернётся ли?

— А ты чего ждал? — подливал масла в огонь Фёдор Петрович, забираясь в экипаж после очередного неудачного визита. — Что все наперебой ассигнации тебе понесут? Что золото в карманы силой пихать станут? Галантный век закончился, и люди поменялись: нынче всяк старается кубышку свою подальше держать.

— Похоронили меня, — сквозь зубы мрачно говорил Фёдор Иванович. — Живым похоронили, три года назад ещё. А как вернулся — за паяца держат. Рубашку им сними, татуировки покажи…

Выручить графа Толстого желающих не нашлось, и к ночи кузены возвратились в дом на Фонтанке.

— Однако, дела, — протянул Фёдор Иванович; завалился на любимый свой диван, как был, одетым, и закурил поданную Стёпкой трубку. — Что, Феденька, не будет ссуды грубияну и проказнику? Прокатили меня все до единого!

— Видно, так, — вынужден был согласиться кузен. — И что же теперь?

— Известно, что. Пропишут на чёрной доске как подлеца, не заплатившего долг чести, и ославят на всю столицу… Бесчестный подлец граф Толстой Фёдор Иванович — каково звучит?! Чёрт… Вот чёрт! На Москве я б денег в сто раз быстрей собрал! Так ведь мы в Петербурге… И князь Львов, как назло, в белокаменную съехал. Уж он бы точно не отказал.

— Сергей Лаврентьевич сам в долгах как в шелках, — напомнил Фёдор Петрович. — Даром что герой и генерал. Его на этот счёт разве что ленивый не поддевает.

Фёдор Иванович сердито сосал трубку и бурчал:

— А всё одно князь — человек опытный, придумал бы что-нибудь. Хоть подсказал бы, у кого денег занять можно. Кому что наплести, чтобы не отказали… Чёрт! Чёрт! Чёрт! Ну, знать, придётся самому. А ты езжай.

— Может, я лучше у тебя останусь? — с сомнением переспросил кузен.

— Нет уж. Езжай, говорю.

Слова прозвучали холодно и жёстко, их сопровождал столь же холодный жёсткий взгляд. Фёдор Петрович не нашёлся с ответом, обречённо покивал и уехал.

 

Глава V

Стоило кузену затворить за собой дверь, Фёдор Иванович тут же выбросил его из головы.

Время позднее, утро не за горами, а до тех пор сделать предстояло много. Кто-нибудь другой, проведя больше суток на ногах, для начала решил бы поспать, но деятельный граф о сне даже не думал.

Верный Стёпка дремал за дверью на сундуке в коридоре и по первому зову являлся с трубкой или очередной чашкой кофе: всю ночь Фёдор Иванович дымил без устали и налегал на любимый напиток. Но главное — приводил дела в порядок.

Собственно, дел было не так много — разобрать бумаги да написать письма. И вот ещё: оставшись один, Фёдор Иванович тут же отправил на окраину города порученца. Сказано ему было имя человека, кого надо разыскать хоть на морском дне, хоть на смертном одре, и доставить любым способом, во что бы то ни стало, невзирая на время.

Письма граф устроился писать на конторке. У немца-мебельщика он присмотрел огромное бюро красного дерева, сияющее лаковыми боками и полированной откидной крышкой, которая превращалась в просторный стол; со множеством выдвижных ящичков и потайных полочек, доступ к которым открывали секретные пружины. Ещё третьего дня Фёдор Иванович представлял себе, как славно будет смотреться эта махина в его кабинете; как будет он раскладывать по местам золотые и серебряные монеты, и как на отдельные полки лягут кипы ассигнаций. В бюро нашлось бы место и для надушенных записок от не слишком стеснительных дам, и укромные уголки для всякого рода документов, приличествующих молодому человеку его положения…

…но теперь в бюро не было никакого толку. И времени дождаться, пока солидное приобретение доставят, не оставалось тоже. Поэтому отсутствие денег для уплаты немцу не имело никакого значения.

На маленькой конторке, кроме стопки листов бумаги, едва умещались чернильница и трёхсвечник. Один за другим граф снял с шеи образа и пристроил на полке рядом с канделябром.

С одного образка строго глядел святой Спиридон. Старец был изображён в пастушеской шапке вроде корзины, сплетённой из ивовых прутьев: странный убор носил он, по преданию, всю свою жизнь, даже когда из пастухов стал епископом Тримифунтским.

Над вторым образком — портретом, заключённым в овальный медальон, — явно трудился талантливый художник. Он изобразил невероятной красоты девушку, совсем молоденькую. Волна густых смоляных волос выбивалась из-под цветастой накидки и рассыпалась по плечам. Во взгляде огромных, на пол-лица, тёмных глаз таилась едва сдерживаемая страсть. А от улыбки, легко тронувшей пухлые губы красавицы, веяло печалью.

Какое-то время граф смотрел на девушку, не отрываясь. Потом тряхнул головой, словно отгоняя наваждение; пятернёй взъерошил кудри, взял перо и принялся писать.

Одни письма выходили у него в несколько строк, другие расползались на целый лист. Закончив очередное послание, Фёдор Иванович наскоро пробегал глазами написанное, кивал и ловко складывал бумагу конвертом. Над пламенем свечи расплавлял кончик сургучной палочки и капал небольшую лужицу, скрепляя конверт. Печатью служил именной перстень.

Для разноцветного сургуча и массивного перстня с печаткой в бюро тоже предполагалось отвести ящички. Знать, не судьба… На запечатанном письме граф стремительным почерком надписывал адрес; бросал письмо себе под ноги, на пол — места на конторке не оставалось, — и принимался за следующее.

Посланец Фёдора Ивановича вернулся под утро, когда у ног топтавшегося за конторкой графа белело уже больше десятка посланий. Поручение было выполнено, и помятый Стёпка впустил к хозяину щуплого господина с лицом, которое забывается, едва отведёшь от него взгляд.

— Желаю здравствовать вашему сиятельству, — сказал вошедший с поклоном. — Что за срочность такая? У меня ведь ещё почти неделя…

— Всё переменилось, любезный, — ответил Фёдор Иванович. — Нет у тебя недели, и у меня нет даже одного дня. Как, порадуешь? Или напрасно я надеялся?

Веком раньше, при Петре Первом, предок графов Толстых — государев любимец Пётр Андреевич — возглавил Тайную канцелярию при Сенате. Создали её для расследования измены царского сына Алексея, а после стали другие дела поручать. Случилось так, что многие Толстые в пору гонений как раз от канцелярии-то и пострадали.

По прошествии времени Тайная канцелярия стала называться Тайной экспедицией, но суть свою сохраняла. Наконец, воцарившийся Александр Первый создал Министерство внутренних дел, а Тайную экспедицию запретил. Но люди-то остались! Сыскари и проныры, которые куда угодно доберутся и кому угодно до печёнок достанут; которые работали теперь на общую полицию… Из них был и ночной гость Фёдора Ивановича.

— Не порадую, ваше сиятельство, — развёл он руками. — Виноват. Нет её нигде, как сквозь землю…

Вслед за графом он взглянул на портрет девушки, который словно ожил под колеблющимся пламенем свечей.

— Старались мы, — добавил сыскарь, — истинный крест, старались, все ноги посбивали. Пропала без следа. А времени, ой, мало…

— Что ж, любезный, дело наше с тобою кончено, — вздохнул граф. — Получи, что причитается, и ступай с богом.

Он кивнул в сторону стола, на котором лежали загодя приготовленные деньги, и снова встал за конторку. Было ещё несколько человек, которым Фёдор Иванович собирался написать. Однако, взяв в руки перо, он так и не вывел больше ни одной буквы.

Сыскаря граф нанял и пустил по следу сразу же, как только появился в Петербурге. Сроку дал месяц, но три недели позади, а результата нет.

Пашенька, Пашенька, цыганская певунья и плясунья, которую занозой носил он в сердце все годы скитаний; память о которой не дала ему сгинуть в далёких краях… Не нашли Пашеньку. И времени на поиски больше не осталось.

Граф поглядел на письма, лежащие у ног. Недолго подумав, сгрёб все до единого и швырнул в камин. Вышколенный Стёпка с вечера заготовил растопку — мало ли что удумает барин? — дрова мигом занялись, и скоро исписанные бумаги уже корчились в огне.

Прощальные письма — чушь это всё. С кузеном Фёдор Иванович, можно считать, попрощался. А больше, на самом-то деле, никому ничего говорить не надо и не хочется: кому надо, тем Фёдор Петрович безо всяких писем скажет, что надо. Был в целом свете лишь один человек, действительно близкий… Пашенька, Пашенька… Вот с кем увидеться бы хоть на минуточку и хоть бы словечко успеть сказать перед смертью! Но раз не найти её, не поговорить с ней — к чему все остальные слова? Пусть горят синим пламенем!

Экий фортель выкинула судьба… Всего два дня назад в этой же комнате он дразнил двоюродного брата, который собирался пустить себе пулю в лоб, чтобы избежать позора!

Дразнил и потешался, потому что спас от дуэли — и от бесчестья. Его спас, а вот себя не уберёг. И всё же иначе быть не может. Ни тихоня Фёдор Петрович, ни тем более удалой Фёдор Иванович никогда не запятнает честь фамилии.

Чертовски обидно вот так уходить из жизни в неполных двадцать пять лет! Глупо, бесславно… Но никогда про графа Толстого не посмеют написать на позорной чёрной доске. Никогда! Карточный долг, какой бы подлостью чужой ни появился, — это долг чести. Тот, кто не может заплатить, обязан умереть.

За окнами светало. Граф выложил на стол тяжёлый плоский ящик, щёлкнул замками и откинул крышку. Внутри на бархатных ложах, изогнувшись серебристыми рыбами, удобно устроилась пара дуэльных пистолетов. Фёдор Иванович вытащил один, привычно вскинул и прицелился. Вот ведь игра фортуны! Спасая кузена, из этого «лепажа» он позапрошлой ночью свалил индюка-британца. А теперь из него же придётся прострелить себе голову, в которой крутятся обрывки воспоминаний последних лет…

…или сердце, в котором занозой по-прежнему сидит — Пашенька.

 

Часть вторая

Санкт-Петербург, май — июль 1803 года

 

Глава I

Май в Петербурге и его окрестностях — пора чудесная…

…когда бы не распутица. Уж казалось бы, самая наезженная дорога Российской империи, что соединяет столицу с Москвой, должна быть идеальной в любое время. Но нет! Поэтому в один из первых майских дней тысяча восемьсот третьего года тяжёлый экипаж князя Львова тащился еле-еле, перемешивая колёсами весеннюю грязь.

Солнышко пригревало, и в закрытом экипаже было душно. Однако стоило опустить стекло, как ворвавшийся студёный ветерок быстро напоминал о том, что ещё весна, а не лето, что Петербург на полтыщи вёрст севернее Москвы и что совсем рядом хмурится Балтийское море.

Князю перевалило за шестьдесят, неблизкие переезды давались ему всё труднее. Прошло то время, когда Сергей Лаврентьевич вместе с великим Суворовым крушил неприятеля на полях Европы, водил своих молодцов в атаку на Очаков и штурмовал неприступный Измаил. О былых подвигах генералу от инфантерии напоминали теперь только раны да болезни. Как ни устраивался он на подушках сиденья, как ни кутался в пледы — всё было неудобно. Сергей Лаврентьевич старался дремать, обманом успокоив усталое тело, и тешил себя мыслями о скором прибытии в Петербург.

С князем ехали спутники — мсье Андре-Жак Гарнерен и его супруга Женевьева. Эту пару хорошо знали в Европе: мсье Гарнерен был знаменитым воздухоплавателем, он первый в мире прыгнул с парашютом. А зарабатывал храбрый француз тем, что колесил по европейским столицам и большим городам, где при стечении публики поднимался в небо на воздушном шаре. Иногда в полёте, ко всеобщему восторгу, его сопровождала жена.

Лет десять назад аэронавт уже пытался выступить в Петербурге, подавал прошение. Но дряхлеющая императрица Екатерина воспротивилась.

— Передайте, что у нас подобной аэроманией не занимаются, яко бесплодной и ненужной, — велела она, и в гастролях было отказано.

Теперь на престол взошёл её внук, молодой и любопытный Александр Павлович. Князь Львов несколько времени убеждал государя допустить полёт Гарнерена.

— Если воздушные путешествия в самом деле достигли подобного совершенства, — поразмыслив, сказал император Александр, — то многое в мире может принять новый оборот, особенно в делах политических и коммерческих.

Француз получил высочайшее дозволение выступить в российской столице, и теперь Сергей Лаврентьевич сопровождал своего протеже из Москвы в столицу. Следом за княжеским экипажем ползли телеги, на которых лежало драгоценное имущество Гарнерена: части воздушного шара, упакованные в огромные тюки; плетёная гондола и прочий необходимый скарб в кофрах, способных выдержать дорогу через пол-Европы.

Супруги сидели напротив князя, укрыв ноги общим меховым пологом. Андре-Жак читал что-то легкомысленное, Женевьева вязала толстый шарф — готовилась к полёту в холодном петербургском небе.

Экипаж качнуло. Князь очнулся от дрёмы, глянул в окно на проплывший верстовой столб, выудил из кармана часы и щёлкнул крышкой. С последней почтовой станции выехали ни свет ни заря, благо майское солнце встаёт раненько — очень уж хотелось поскорее добраться до столицы и окончить путешествие. Сергей Лаврентьевич пощурился, разглядывая стрелки: в самом деле, осталось немного, скоро первая рогатка, а там и Петербург. По приезде надо велеть затопить баню. Или сперва хорошенько выспаться, а уж потом старые кости погреть?

Экипаж качнулся ещё раз и встал.

— Где мы? — спросил Гарнерен, отрываясь от книги.

— Здесь, — пошутил князь.

Повозившись, он опустил стекло, выглянул наружу и крикнул вознице:

— Почему стоим?

— Так не пущают, барин, — ответил тот.

Возле облучка обнаружился бородатый детина, который с ухмылкой без страха глядел на Сергея Лаврентьевича. Видно, он и остановил экипаж. Одной рукой детина крепко держал вожжи, перехваченные у возницы, другой опирался на здоровенную оглоблю, как на копьё.

Детина свистнул, и свистом ему откликнулся кто-то со стороны телег. Князь высунулся дальше из окна и увидал ещё троих мужичков — одного постарше, в синем армяке, и двоих помоложе, одинаковых с лица. Компанию интересовали пожитки француза, сложенные на телегах.

— Семён! — позвал Сергей Лаврентьевич.

С запяток экипажа, кряхтя, уже спускался денщик. Семён был почти ровесником своего командира и служил ему с тех пор, когда генерал Львов только-только стал поручиком. Закутавшись в шинель и прикорнув на запятках поверх хозяйских баулов, денщик тоже зябко дремал всю дорогу, так что проснулся последним.

— Шли бы вы, ребятки, отседова подобру-поздорову, — беззлобно приговаривал Семён, направляясь к телегам. — Небось, неохота в каторгу-то? А ведь упекут вас. Как есть, упекут! Вы кого остановили-то? Вы его сиятельство князя Львова Сергея Лаврентьевича остановили! Пошто баловать? Мы государю императору француза везём с шаром воздушным… Ступайте, ступайте!

В такой близости от столицы, да среди бела дня лихих людишек ждать не приходилось. Скорей всего, сдуру какие-то вылезли: их припугнуть — они и разбегутся.

Князь не услышал, что ответили крепыши Семёну, но один близнец, размахнувшись, двинул денщика в зубы; другой добавил, и Семён рухнул навзничь.

— Да я ж вас!.. — взревел князь, толкнул дверцу и вывалился из экипажа.

Именно вывалился, потому что ноги его запутались в пледах: откинуть их Сергей Лаврентьевич не сообразил. Пока он освобождался и вставал, с другой стороны экипажа наружу шагнул Гарнерен. Увидав мужичков около своего сокровища — тюка с оболочкою шара, — француз бросился к ним. Он лопотал что-то по-своему, отталкивал разбойников от телеги и, раскинув руки, пытался преградить разбойникам путь…

…но тут же получил короткий точный удар под дых, засипел и согнулся пополам. Затрещина, которую следом влепил мужик в синем армяке, развернула Гарнерена: он сделал шаг, другой и ничком уткнулся в траву, что пробивалась у дороги.

Женевьеву охватил ужас. Француженка часто-часто зашептала молитву, вжимаясь в угол экипажа, и принялась натягивать на себя полог, которым они с мужем укрывались в дороге.

Князь уже стоял на ногах; он озирался и соображал, что делать. Генеральская кровь кипела, но в путешествие Сергей Лаврентьевич надел мягкий дорожный костюм, а не мундир. Он привычно потянулся к эфесу шпаги — рука схватила пустоту. Оружие было заботливо упаковано Семёном и лежало в бауле на запятках.

— Что расселся, скотина? — рявкнул князь на возницу, который с облучка глазел на происходящее.

— Такое дело, барин, — ответил кучер, — нам за извоз уплочено. А седоков охранять — не наша забота. Да и боязно.

— Верно, — подтвердил ухмыляющийся бородач. — Сиди, не рыпайся, целее будешь.

Мужички пытались вытолкнуть тюк с шаром из телеги на землю: двое упирались сверху; тот, что в синем армяке, командовал и помогал снизу.

— Может, прямо здесь резануть? — задумчиво сказал он. — Тяжёлый, зараза…

— Назад! — генерал грудью пошёл на разбойников. — Все назад!

Семён с трудом поднялся на колени. Руки у него были в грязи; тыльной стороной перепачканной ладони он утирал кровь с разбитого лица и тихо повторял:

— Батюшка, барин, не надо… Батюшка, барин, не надо…

— Ты б холопа свово послушал, вашсиятьство, — сказал главарь в синем армяке, подбочениваясь перед князем; один глаз у него был светлее другого и глядел куда-то в сторону. — Ещё зацепит сгоряча кто из ребятушек. Нам твоя кровь без надобности.

— Чего же тебе тогда? Денег?

— He-а. Велено токмо басурманские тюки попортить. А тебе, вашсиятьство, велено сказать, чтоб с хранцузами не якшался. Ещё велено сказать, чтоб вёл себя смирно и не лез, куда не просят.

— Кем велено?

— Того говорить не велено.

Сергей Лаврентьевич размахнулся, чтобы отвесить наглому мужику хорошую оплеуху, но тот перехватил руку и резко выкрутил. Князь охнул от боли.

— Осади! — вдруг послышался крик.

Никто не заметил, откуда взялся этот всадник. По-господски одетый молодой человек на вороном коне вылетел из-за телеги, поднявшись в стременах и держа шпагу наголо. Он наотмашь полоснул клинком того из бандитов-близнецов, что оказался ближе к нему.

Брызнула кровь. Раненый взвыл, схватился за разрубленное ухо и покатился по запакованному шару. Второй мужик проворно отпрянул, и шпага его уже не достала, лишь скользнула по ткани тюка.

— Осторожно, прошу вас! — жалобно простонал по-французски Гарнерен; он лежал на обочине, приподнявшись на локте.

Главарь прищурил кривой глаз, толкнул князя под ноги коню и потащил из-за голенища широкий длинный нож. Всадник натянул повод, чтобы не затоптать старика; атаковать бандита из такой позиции было неудобно.

Бородатый детина перестал ухмыляться, схватил оглоблю наперевес и ринулся в бой.

Молодой человек разворачивал коня, старясь объехать князя; главарь же перебрасывал нож из руки в руку и норовил встать так, чтобы лежащий князь мешал всаднику. Быстро подняться Сергей Лаврентьевич не мог, но смекнул, что надо делать. Он улучил момент и обеими ногами что было силы лягнул под коленки разбойнику. Тот упал с матерной руганью.

Воспользоваться удобным случаем всадник не успел: с телеги ему на спину прыгнул улизнувший мужик. Молодец удержался в седле и хлестнул шпагой через плечо. Мужику снова повезло: его спасла толстая шерсть армяка. Удар был болезненным, но не оставил раны; разбойник вскрикнул и ещё крепче вцепился во врага. Через мгновение оба очутились на земле. Шпага отлетела в сторону.

Освободившийся конь хрипло заржал и боком шарахнулся в сторону подоспевшего детины. Тот огрел коня оглоблей.

— Пошёл, холера!

В запястья упавшего главаря вцепился Семён. Он хотел отнять оружие, но слишком неравными были силы. Мужик в синем армяке рывком перевернул генеральского денщика и потянулся остриём к его шее, переплетённой вздувшимися от натуги жилами. Страшная рожа с глазами, налитыми кровью и глядящими в разные стороны, нависла над старым солдатом; сдерживать руку с ножом не было возможности. Семён уже прощался с жизнью, но подоспел князь и обрушил на голову разбойника подвернувшийся увесистый камень, спасая своего слугу. Обмякший бандит отвалился вбок.

Тем временем пришёл в себя и спрыгнул с телеги разбойник с разрубленным ухом. Кровь залила ему пол-лица и плечо. Мужик подхватил шпагу с земли.

— Порешу! — зарычал он, озверев от боли и ярости, и попытался неловко ткнуть шпагой молодого дворянина, который удерживал второго близнеца на земле в борцовском захвате. Дворянин вовремя заметил нападающего, рванул противника вбок и подставил его спину под остриё. С глухим звуком клинок вошёл в тело и пронзил лёгкое: мужик сдавленно крикнул, изо рта его хлынула кровь.

Воспользовавшись замешательством бандита со шпагой, молодой человек перекатился в сторону и вскочил на ноги. Умирающий скрёб ногтями землю возле Гарнерена. Француз не мог отвести взгляда от его окровавленных губ. Мужик прерывисто дышал; с каждым выдохом в лицо Гарнерену летели мелкие кровавые брызги.

Воздухоплаватель был мужественным человеком, но не воином. Он мог подниматься в невероятную высь к птицам, мог нырять из поднебесья с парашютом, но с расстояния двух футов человек, захлёбывающийся кровью, вызвал у него приступ дурноты. Француз почти лишился чувств и откинулся на траву. Рядом стоял убийца, тупо разглядывая окровавленную шпагу.

— Как же это я? — бормотал он. — Братушку-то?..

Бородатый детина отогнал коня, и теперь они с молодым дворянином боролись, держа оглоблю за концы. Оба оказались недюжинной силы, но мужик был крупнее и тяжелее, так что его противнику приходилось туго.

— Ваше сиятельство, — всхлипывал Семён, — век буду бога молить… жизнью обязан… от смерти лютой меня…

— Француза… француза посмотри, — отвечал князь, — живой ли?

Сергей Лаврентьевич тоже говорил с трудом. Здоровой рукой он прижимал к груди вторую, которую до хруста выкрутил кривоглазый главарь. Семён откатил от Гарнерена смертельно раненного бандита, приподнял французу голову и заглянул в лицо.

— Живой! — Он обернулся к князю и улыбнулся разбитыми губами.

Молодому дворянину рывками удалось обмануть здоровенного бородача. Тот потерял равновесие и после внезапного удара в колено выпустил оглоблю из рук, а молодец мигом перехватил орудие половчее и с размаху раскроил разбойнику череп…

…но ему тут же пришлось уворачиваться от шпаги: оторопь у бандита прошла, и он с утроенной яростью налетел на молодого человека, из-за которого только что заколол собственного брата.

— Куда ж ты, — насмешливо скалился дворянин, ныряя из стороны в сторону, — со свиным рылом, да в калашный ряд? Американца решил на вертел наколоть, как куропатку?! На, попробуй! Ты же благородной шпаги в руках никогда не держал, тварь чумазая!

Назвавшийся американцем походил сейчас на раззадоренного кота, который собрался немного поиграть с мышью, — несмотря на то что бандит целил ему в грудь стальным клинком, а для защиты в руках была только оглобля. Чёрные кудри молодца развевались на ветру, бакенбарды торчали дыбом, на губах играла жестокая улыбка, а глаза горели жутковатым весёлым огнём.

Игра и вправду вышла недолгой. Дворянин постоянно двигался — то отступал, то делал короткие тычки концом оглобли, пугая неуклюжего фехтовальщика. Наконец, он остановился; парировал один рубящий удар, другой; заставил бандита сделать выпад, отшагнул в сторону, махнул оглоблей с разворота — и тяжёлым ударом выбил у него шпагу. Мужик бухнулся на колени и заскулил:

— Не губи, барин… Христом-богом прошу…

Шпага вернулась к хозяину. Молодец обтёр клинок о рукав изорванного и перепачканного сюртука, придирчиво оглядел оружие и только после этого повернулся к князю с Гарнереном, которому помогал подняться Семён.

— Вы целы, господа? — спросил молодой человек. — Я смотрю, вам крепко перепало…

Оставленный им мужик зыркал по сторонам. Когда князь оглушил главаря, тот выронил нож. Носком сапога Сергей Лаврентьевич пнул оружие в сторону, от греха подальше. Но теперь нож попался на глаза разбойнику. Не поднимаясь с колен, он дополз до него, поднял…

…и резко вскочил, готовясь всадить клинок в спину молодому человеку.

— Gare! — крикнул француз.

Реакция была мгновенной. Не оборачиваясь, дворянин изогнулся и ткнул шпагой назад. Сражённый бандит, захрипев, плюхнулся лицом в грязь.

— Благодарю, мсье! — Молодой человек отсалютовал Гарнерену окровавленным клинком, — Видели, как я его, а?!

 

Глава II

Николай Петрович Резанов желал развеять печаль-тоску.

Чем ближе был июнь с белыми ночами, тем больше другие домовладельцы экономили на свечах. Но в особняке Резанова на углу Литейного проспекта с Пантелеймоновской улицей последние полгода окна кабинета и спальни светились круглыми сутками.

Эти месяцы дались тяжело, к вечеру сил совсем не оставалось, но сон подолгу не шёл, и Николай Петрович сотнями считал глумливо ухмылявшихся овец. Когда всё же наступали сумерки сознания, мысли словно погружались неглубоко в густой багровый бульон, вязко ворочались там — и от малейшего шороха снова приходили в движение, принимаясь терзать изнурённый мозг.

Нынче ночью, чуть только хозяин особняка впадал в полузабытьё, взору его являлась огромная кладбищенская стела, и заунывный голос принимался читать эпитафию — золотые письмена по чёрному мрамору: «Правительствующего Сената обер-прокурора и кавалера Николая Петровича Резанова супруга Анна Григорьевна, урожденная Шелихова. Родилась 1780 года февраля 15 дня. Переселилась в вечное блаженство октября 18 дня 1802 года, оставя в неописанной горести мужа ея с малолетними детьми Петром одного года и трех месяцев и дочерью Ольгою двенадцати дней».

Николай Петрович садился на кровати, смахивал слёзы, перебирался на диван в кабинете и пил воду. Но стоило ему смежить веки и немного задремать, как печальное видение возвращалось, и тот же голос опять заводил своё: «Переселилась в вечное блаженство, оставя в неописанной горести мужа ея…»

Честолюбивые планы Николая Петровича, которые он так любовно и тщательно выстраивал, в прошлом октябре едва не рухнули. Огромные богатства сами текли в руки, а к ним вдобавок — слава, почёт, обещание государя пожаловать долгожданным титулом… Слишком уж хорошо всё складывалось, слишком гладко! И вот — гром среди ясного неба: умерла родами жена, оставив его с двумя малютками на руках.

— Восемь лет я вкушал с Анной всё счастье жизни, — сетовал Николай Петрович, — словно бы для того, чтобы её потеря отравила мне остаток дней!

Слякотной осенью тысяча восемьсот второго года в столице заговорили о том, что Резанов сильно сдал. Похоронив жену, Николай Петрович в самом деле крепко задумался: как быть дальше? Именно тогда сны его сделались рваными, но не только и не столько кладбищенские картины вплывали в эти сны.

Виделось кавалеру Мальтийского ордена и обер-прокурору Сената, как мчит он куда-то по долгу службы. Цель близка: вот-вот уже Николай Петрович окажется на месте. Стелется дорога под быстрые ноги рысаков, путается ветер в гривах; пролетают за окном пасторальные пейзажи, мягко покачивается удобная карета…

…и вдруг со всего маху налетает на придорожный валун. Экипаж — в щепы, рысаки обрывают постромки и, храпя, уносятся неведомо куда; седок же, мгновение тому назад возлежавший на мягких подушках в приятных размышлениях, оказывается на грязной обочине, один-одинёшенек, заливаясь кровью из разбитой головы.

То же видение посещало Резанова много лет назад, когда батюшка его попался на казнокрадстве. Николаю Петровичу стоило немалых сил устроить Петра Гавриловича председателем иркутского Совестного суда. Иркутск — это же столица всей Восточной Сибири! Вот и ехали просители к судье Резанову с бескрайних просторов — от Енисея и даже от самого Тихого океана. Принимать бы Петру Гавриловичу подношения, разбирать за мзду дела гражданские и жить безбедно — так ведь нет: одних взяток мало показалось, жадность одолела, позарился на государственный карман… Ох, и пришлось тогда обер-прокурору повертеться, чтобы вызволить отца! А сколько довелось услышать за спиною шуточек о бессовестном совестном судье, сколько намёков — яблочко, мол, от яблоньки недалеко падает…

Николай Петрович поднялся с дивана в кабинете, где застало его утро, добрёл до зеркала и без удовольствия оглядел себя. Красивый тридцативосьмилетний мужчина с неплохой фигурой — разве что грудь узковата. Он старательно следил, чтобы наметившееся брюшко не слишком выпирало. Однако видно, что полнеющему красавцу уже не двадцать лет и даже не тридцать, а можно сказать — все сорок: бессонные ночи и тяжкие думы наложили на лицо неприятный отпечаток. Под глазами набрякли мешки, кожа выглядела несвежей, волосы спутались…

К чёрту сегодня всё! Надо развеяться. Просто необходимо! Очень кстати обер-гофмаршал Нарышкин приглашал в свой загородный особняк — вот и славно, там всегда весело и необычно. Надо, надо прокатиться по Петергофской дороге, а у Нарышкина хорошенько душу отвести. Тем более недолго уже осталось Николаю Петровичу обретаться в столице: скоро он оставит Петербург, отправится в немыслимую даль — и кто знает, что ждёт в той дали и что будет потом?

К чёрту, к чёрту все дела! Продолжая разглядывать своё отражение, Резанов нащупал массивную золотую кисть, которой заканчивался витой шнур звонка, и резко дёрнул несколько раз. По дому тут же захлопала дверьми прислуга: все знали, что барин ждать не любит, а на расправу скор.

После утреннего туалета и неспешного завтрака Николаю Петровичу удалось пару часов вздремнуть. Удивительным образом после того, как он решил не ездить сегодня в должность, — дурные мысли вылетели из головы, на душе заметно полегчало, а сон пришёл глубокий, и видения не тревожили.

В середине дня посвежевший обер-прокурор долго принимал ванну и находился в благостном расположении духа, когда цирюльник занялся его бритьём и причёской, а дворецкий доложил о том, что прибыл Огонь-Догановский.

— Зови! — велел Николай Петрович и так нетерпеливо заёрзал в кресле, что цирюльник убрал руку с бритвой от греха подальше.

Резанов ждал появления Поляка — в разговорах с британцами и для себя он тоже использовал это прозвище. Несколько времени назад Василию Семёновичу было дано деликатное поручение, и как раз настала пора отчитываться.

Николай Петрович предвкушал захватывающий рассказ, ибо рассказчиком Поляк был знатным: он ухитрялся вполне достоверный сюжет окружить такими живописными и зачастую выдуманными подробностями, что даже самый заурядный случай превращался в захватывающее событие. А сегодняшнему случаю полагалось быть никак не заурядным, напротив — из ряда вон!

Тем более огорчительным стало появление Василия Семёновича. Бывший драгун, обычно щеголявший военной выправкой, вошёл с понурым видом, и Николай Петрович сразу понял: дело сорвалось.

— Ну, здравствуй, любезный! — грозным тоном произнёс обер-прокурор и снова напугал цирюльника ёрзаньем: теперь он усаживался так, чтобы казаться повыше, словно в Сенате. — Какие новости?

Огонь-Догановский скользнул взглядом по согбенной спине цирюльника, который заново намыливал щёки хозяина, и начал:

— Тут с князем Львовым, не доезжая Петербурга, неприятность вышла…

— Да что ты мямлишь? — хмуро процедил Николай Петрович. — Говори толком! Какая неприятность?

— Сергей Лаврентьевич ехал из Москвы, вёз француза Гарнерена, который на шаре воздушном полететь должен…

— Знаю! Дальше, дальше!

— Откуда ни возьмись, напали на них лихие людишки, четверо. Самые здоровые, каких только себе представить можно…

— И что? Перепало князю? А француз, небось, от страха в штаны наложил, так?

— Так, — Василий Семёнович вздохнул, — да не так. Сперва Гарнерен пытался поклажу спасти — вот и получил от души. Не слишком сильно, но чтобы навсегда запомнил. Князь выскочил, с ним тоже потолковали, и всё бы ничего… Только порубили разбойничков-то.

— Что ты городишь? — Николай Петрович нахмурился ещё больше. — Кто порубил? Старый хрыч отродясь без охраны ездит! Да у него на гайдуков и денег нет. Эти твои разбойнички что, дети малые?

— Разбойнички вовсе не мои, — шляхтич укоризненно показал глазами на цирюльника, — но злодеи знатные, клейма ставить негде. Только появился какой-то американец, виртуозный фехтовальщик, и в минуту положил троих. Главный чудом ушёл…

— Американец?! — почти крикнул обер-прокурор и вскочил, — Пшёл вон! — велел он цирюльнику, вырвал у него полотенце и резкими движениями стал стирать с лица мыльную пену. — Жди, после позову… А ты, любезный, расскажи-ка мне всё ещё раз с самого начала. Да побойся ерунду болтать, не зли меня лучше!

Оставшись наедине с обер-прокурором, Огонь-Догановский говорил уже без опаски.

Дело поручил ему Николай Петрович нехитрое: подкараулить князя Львова с Гарнереном, хорошенько припугнуть обоих, а воздушный шар изрезать и амуницию повредить. Старого генерала, понятно, на испуг не возьмёшь, но история должна получиться совершенно некрасивая. Соплеменники побитого француза увидят лишний раз, что их в России не жалуют, а полёт в любом случае сделается невозможным…

…и это главное: молодой горячий государь не станет ждать, пока починят шар — даже если окажется Гарнерен таким настырным. Отменит Александр Павлович высочайшее разрешение на полёт и велит деньги за билеты вернуть. А там уже близкое окружение подскажет, что наплёл ему князь Львов с три короба про героического воздухоплавателя да про путешествия по небу. Враки всё это, и с французами дело иметь ни к чему: далеко пока человеку до птицы, аппараты летательные несовершенны… Права была государева бабушка Екатерина, когда называла аэроманию бесплодной и ненужной!

А князь Львов, помимо хорошей оплеухи с крушением очередной его выдумки, получит ещё хороший урок. Нечего якшаться с французами и против англичан выступать! Он же при каждом удобном случае ввернуть норовит: мол, Британия — исконный враг России, даже не с петровских времён, а со времён царя Иоанна Грозного ещё! Вот Франция, говорит князь, другое дело: сколько с французами нас ни стравливали, а всё одно — союзники они нам. Родственные души…

Выжил старик из ума, одно слово. Лезет поперёк дороги, мешает политике — и по карману крепко бьёт тем, у кого с британцами свои дела. Николаю Петровичу, например, бьёт по карману. А Николай Петрович этого очень не любит.

— Я же не абы кого, я Кривого послал, — оправдывался Огонь-Догановский, — и он с собою лучших взял. По ним верёвка давно плакала, никакого чёрта не боялись! И место выбрали — лучше не придумаешь. Ну всё как по маслу! Надо же было американцу откуда-то вылезти…

Резанов отшвырнул полотенце и рявкнул:

— Что ты заладил! Американец, американец… Это Кривой тебе сказал, что на них напал американец? А он откуда знает?

— Тот сам так назвался.

— По-русски?!

— По-русски, Николай Петрович. Откуда Кривому по-английски понимать? С виду, сказал, дворянин — при шпаге. И по-нашему говорит чисто.

Значит, американец… Николай Петрович задумался. Об Америке и американцах ему, кажется, было известно всё. Тогда какой такой американец гарцует на подъезде к российской столице, суёт свой нос куда не надо и тычет шпагой обер-прокурорских разбойничков?!

Что ж это за американец, о котором ничего не знает сам Резанов?!

 

Глава III

Победа была полной.

Гарнерен, облокотившись на Семёна, поковылял в экипаж — приводить в чувство супругу. Князь и его спаситель озирали поле боя.

Два заколотых разбойника уже не дышали. Бородатый детина распластался возле телеги: получив сокрушительный удар оглоблей, он приложился напоследок виском к ступице колеса и теперь слабо подрагивал в агонии.

— Собаке собачья смерть, — безразлично сказал молодой человек и склонился над главарём.

Бандит в синем армяке неподвижно лежал ничком. Волосы на затылке слиплись от крови: князь от души огрел его камнем. Но лишь только молодец перевернул мужика навзничь — тот вдруг вцепился ему в лацканы сюртука, повалил на землю, а сам вскочил и бросился бежать в придорожный лес.

За ним никто не погнался. Молодой человек сел, с переливами длинно свистнул в четыре пальца и закричал, как на псовой охоте:

— Ату его!

Расхохотался, встал и засвистел снова.

Люди в сражении и особенно после боя ведут себя по-разному. Этот юноша показал себя храбрецом; крови не боялся, держался прекрасно — и всё больше нравился генералу.

— Я князь Сергей Лаврентьевич Львов, — сказал старик, — позвольте узнать и ваше имя. Вы в самом деле американец?

— Гардемарин граф Толстой Фёдор Иванович, — лихо отрапортовал молодец и щёлкнул каблуками. — К вашим услугам!

Подкрепляя окрики ударами шпагой плашмя, граф согнал ленивых возниц с насиженных мест и заставил сложить трупы разбойников на обочине. Одного возницу оставили стеречь их до приезда полиции, другой на телеге потащился вслед за экипажем в город.

Толстой привязал своего вороного к запяткам княжеской колымаги, под присмотр Семёна, а сам забрался на козлы. Кучер был крепко напуган соседом: мало того, что молодец расправился с несколькими разбойниками, так ещё всю дорогу то лупил его эфесом шпаги по спине, чтобы ехал быстрее, то недобро скалился и грозил обрезать уши. Сергей Лаврентьевич с улыбкой подумал, что граф Фёдор Толстой похож на графа Алексея Орлова в молодости — красавца, богатыря, забияку и весельчака. Разве только в размерах уступал Толстой легендарному сподвижнику императрицы Екатерины: Орлов был гигантом, Фёдор Иванович же рост имел не выдающийся.

Стараниями графа до Петербурга добрались в два счёта, почти наверстав время, потраченное в схватке. Князь настоял, чтобы поехали к нему: один из давних друзей отвёл Сергею Лаврентьевичу флигель в столичном особняке. Вызван был врач — осмотреть повреждённую руку князя; после гостям подали сытный обед.

— Мне жаль вашего платья, — сказал князь.

— Увы, загублено бесповоротно, — согласился Фёдор Иванович. — Ничего, карты меня любят. Нынче же буду играть и как-нибудь на новый сюртук напонтирую. А скоро пора форму офицерскую заказывать. Надену — и уж снимать не стану.

Действительно, Толстому днями предстоял выпуск из Морского кадетского корпуса. Он ещё не знал, как сложится его судьба, но и не утруждал себя предположениями. Известное дело: был гардемарином — произведут в мичманы, и пошла служба!

— Мечтаете о ратных подвигах? — поинтересовался старый генерал. — Впрочем, что за глупости я спрашиваю… Конечно, мечтаете! Да и кто не мечтал в вашем возрасте? Небось, сочинением де Сандра зачитываетесь?

О, да! Куртиль де Сандра был с детства любимым автором графа: настольная книга Фёдора Ивановича носила длинное интригующее название «Воспоминания господина д’Артаньяна, капитан-лейтенанта первой роты королевских мушкетёров, содержащие множество частных и секретных вещей, которые произошли в правление Людовика Великого».

Гувернёр диву давался, как быстро Фёдор схватывает французский язык. А мальчик просто читал и перечитывал рассказы о приключениях неистового гасконца. Сидя в костромской деревне, в родительском имении, он уносился мечтами в прекрасную Францию и сто раз повторял подвиги д’Артаньяна: героически сражался под Аррасом, выполнял тайные поручения могущественного кардинала Мазарини, участвовал в заговорах, арестовывал суперинтенданта Фуке…

— Я видел вас в бою и, признаться, восхищён, — говорил князь Львов, потягивая подогретый портвейн. — Поверьте, старый суворовский генерал что-то в этом смыслит. Хотелось бы помочь вам, граф, как можно скорее занять в обществе и на службе достойное место.

— Благодарю, князь, — отвечал Толстой и снова чувствовал себя д’Артаньяном. — По моему разумению, нет лучших покровителей, чем пистолет и сабля. Таких стрелков, как я — ещё поискать! Вот недавно был случай…

Сергей Лаврентьевич улыбался, слушая хвастливый рассказ подвыпившего графа. Ему продолжал нравиться этот двадцатилетний здоровяк, выросший в сельской глуши где-то под Кологривом и лишь немного отесавшийся в столице.

— У меня заведено строго, — продолжал захмелевший Фёдор Иванович, — если что понадобилось — подай всё или ничего! Силой возьму, саблей вырублю!

— И что же, — спросил князь, — вы уже всю жизнь свою решили?

— Конечно! — не задумываясь, ответил граф. — Чего проще? Судьба — индейка, жизнь — копейка. В ней главное — честь, а всё остальное — пыль и мишура. Разве не так?

Ах, молодость, молодость! За долгие годы генерал насмотрелся на мальчишек из хороших фамилий, которые с улыбкой шли под пули, не кланялись вражеским ядрам, с одною саблей в руке готовы были вызвать на битву хоть самого чёрта, хоть целый мир… Сколько провинциальных русских дворян с такими же пушистыми юношескими бакенбардами полегло на полях европейских сражений — попробуй сосчитай! Падали замертво — и смотрели в небо стекленеющими глазами, которые и на земле-то немного успели повидать…

— Так всё же почему вы назвались американцем? — вспомнил Сергей Лаврентьевич.

— Долго рассказывать, — чуть помолчав, ответил Толстой.

Побеседовав и выпив ещё, они расстались друзьями. Дворовые, как смогли, вычистили и подлатали сюртук Фёдора Ивановича. Молодой человек отправился восвояси в карете Сергея Лаврентьевича, условившись о скорой встрече с князем.

 

Глава IV

Огонь-Догановский пытался загладить свою вину.

С тех пор когда Резанов пригрел его по выходе из тюрьмы, прошло всего полтора года. Мрачные воспоминания были ещё слишком свежи. И теперь, пока над разгневанным обер-прокурором трудился цирюльник, заканчивая бритьё и охорашивая причёску; пока Николая Петровича одевали, пока закладывали карету — Василий Семёнович использовал всё своё красноречие и щебетал, не умолкая.

Обер-гофмаршал Нарышкин, в дом которого собирался Резанов, держал у себя цыганский табор. Забава для Петербурга необычная: в белокаменной Москве смуглые кочевники были в моде, но на берегах Невы их по старинке звали египтянами и не привечали. Зато шляхтич о цыганах знал немало ещё по родной Польше.

Стараясь развлечь хозяина, Огонь-Догановский очень живо рассказал про тяфи — это когда несколько цыганских семей сообща раскармливают поросёнка в здоровенного борова, а потом режут и собираются на праздничное веселье. Забавный обычай интереса не вызвал: к этнографии Николай Петрович оказался холоден.

Поляк удвоил усилия. Вспомнил о том, как лет тридцать назад польский князь Станислав Радзивилл придумал титул цыганского короля и утвердил в этом звании хитрого то ли поляка, то ли цыгана по имени Ян Марцинкевич. Князь-то желал получить сборщика налогов с цыган, а Марцинкевич решил, что он и вправду король. Стал носить за поясом кнут наподобие дворянской сабли, завёл огромные золотые карманные часы с перезвоном… Но главное — устроил себе настоящий королевский выезд. Сам отправлялся верхом, следом в карете везли его жену-королеву, а впереди пылили брички с певцами, и барабанщик лупил бляхой ремня по медным котелкам, чтобы все кругом знали: цыганский король едет!

Василий Семёнович так потешно представлял в лицах всех участников процессии, что губы Резанова тронула невольная улыбка. Заметив это, Поляк тут же перескочил на следующего цыганского короля.

Якуб Знамеровский уж точно никаким цыганом не был — этот чистокровный поляк давно вёл торговлю лошадьми и знал цыганский язык. Хитрый, как чёрт! Сам предложил себя в сборщики налогов королю Станиславу Августу. А чтобы его признали, для начала уговорился с крупным табором за немалые ловэ — так цыгане деньги называют, и остальные подчинились.

При дворе Знамеровский понравился: красавец, буйная смоляная шевелюра, усищи чёрные по плечам лежат… Получил он ещё одну привилегию — цыганские споры судить. Суд оказался простым: кто больше заплатит, тот и прав. Разжирел Знамеровский, обнаглел, неделями безвылазно пил и обжирался в имении своём.

Ромáлэ терпели несколько лет. А что поделаешь? Конечно, можно по цыганским законам объявить его пэкэлимос, опоганенным. Если цыгану сбрить усы и обрезать волосы, такому только подыхать: ни один табор к себе не подпустит! Да только поляку до цыганских законов дела нет. Тем более королём над цыганами его польский король поставил…

…но и цыганское терпение, наконец, лопнуло. Несколько крепких мужчин подловили Знамеровского, засунули в мешок — и выпороли публично. Крепко выпороли, еле живого отпустили. А кто порол? Никто не признаётся. Виноватых не нашли, зато стал цыганский король и вести себя правильно, и к людям прислушиваться, и дела разбирать по закону, а не за ловэ.

— Это же понятное дело, — говорил Василий Семёнович, заискивающе глядя Резанову в глаза. — Как Знамеровский сядет судить, так седалище враз порку припоминает. Король-то он, конечно, король, но в глазах цыган читает: «Помним-помним, ты ж у нас поротый! И ты, ваше величество, помни!»

История попахивала якобинством, и Огонь-Догановский рисковал, когда рассказывал её обер-прокурору. Однако расчёт оправдался: Николай Петрович уже сделался весел и только пальцем погрозил на прощанье. А садясь в карету, напевал под нос из модной оперы:

Кто умеет жить обманом, Все зовут того цыганом… Пум-пурум… зовут цыганом…

В голове Резанова крутилась ещё притча, слышанная в Москве. Иные тамошние дамы от ворожбы цыганской совсем с ума посходили. На сей счёт прошёлся язвительный Сумароков:

Цыганку женщина дарила И говорила: «Ребёнка я иметь хочу, Ты сделай мне, я это заплачу». Цыганка говорит на эту речь погану: «Поди к цыгану!»

Николай Петрович велел кучеру ехать не торопясь, а сам вернулся к мыслям о собственных делах. Было, что вспомнить и о чём подумать.

Четырнадцати лет он оказался в лейб-гвардии Измайловском полку. В шестнадцать — юного гвардейского красавца приметила увядающая императрица Екатерина. Из её спальни вынес Резанов отвращение к зрелым женщинам — и начало карьеры.

Военное дело Николая Петровича не прельщало, зато по гражданской части он дослужился до обер-секретаря Правительствующего Сената. Благоденствовал при Екатерине Великой — и стал одним из немногих, кто не попал в опалу при сыне её: император Павел Петрович приблизил Резанова и даже посвятил в кавалеры Мальтийского ордена.

После удачной женитьбы стал Николай Петрович компаньоном тестя своего, купца Шелихова: тому принадлежали, считай, все поселения в Русской Америке, все товары тамошние, вся коммерция… Как раз тогда Николай Петрович вдоль и поперёк узнал Америку с американцами, хотя не побывал дальше Иркутска. А вскоре тесть умер, и Резанов разбогател уже вовсе сказочно.

Доходное дело на другом континенте понравилось императору: по высочайшему указу Павла Петровича — на исходе века, в тысяча семьсот девяносто девятом году, появилась под Его Императорского Величества покровительством Российско-Американская Компания с петербургским её главой Николаем Резановым.

А в начале века девятнадцатого уже новый государь, Александр Павлович, оказал Компании благосклонность и вошёл в неё акционером. Следом за императором, конечно, хлынули царедворцы. Было пайщиков десятка полтора — стало четыреста с лишком. Денежная река разбухала день ото дня. Николай Петрович стал уже обер-прокурором Сената, благоденствовал и процветал, планы строил невероятные…

…но прошлой осенью, по смерти жены, всё чуть было не рухнуло. Император тогда поинтересовался, как намерен поступить Николай Петрович. Мол, не желает ли оставить службу, уехать в имение и посвятить себя воспитанию сироток?

Да, Резанов мог бы пожить где-нибудь под Псковом, с детьми, в кругу родни. Отдохнуть — а там, глядишь, и снова к делам вернуться. Но императорская забота выглядела подозрительно: вдруг решил молодой государь Александр Павлович воспользоваться горем вдовца и под благовидным предлогом отправить его в отставку?

Все полтора года после кончины императора Павла его воцарившийся сын постепенно менял двор. Перестал быть милостив к светлейшему князю Платону Зубову, который организовал убийство его отца и возвёл Александра на трон. Даже Гаврилу Державина, придворного старожила и знаменитейшего поэта, новый государь убрал с глаз подальше. Но Зубов и Державин были главнейшими резановскими благодетелями. Раз их могущество кончилось — как же можно Николаю Петровичу отлучаться от дел?!

Он упирался, император настаивал. Пригласил в личный кабинет и сказал:

— Коли не хочешь ехать в деревню, оставь детей попечению родственников, а сам отправляйся в путешествие. Рассеешься, на мир посмотришь — не всё же тебе в Сенате безвылазно сидеть!

Это милостивое предложение обер-прокурор сумел обернуть в свою пользу — и вызвался в государевы ревизоры. Но не прямо: для начала помянул давнюю затею с открытием морского пути на Аляску. Знал, что молодой государь в восторге от смелого прожекта капитана Крузенштерна.

Уже следующим летом предстояло морякам отправиться кругом света и навестить русские поселения в Америке, на владения Компании вблизи посмотреть. Экспедицию готовили с необычайной резвостью, и — совсем уж редкий случай! — поход щедро оплачивала казна. Это был настоящий подарок судьбы, и мог ли Николай Петрович остаться в стороне?! Но государю он говорил о другом, и Александр Павлович соглашался: кому же инспектировать дальние земли России, как не Резанову, первейшему знатоку американских краёв…

Так разговор обер-прокурора с императором перешёл с увеселительного путешествия — на кругосветный поход государственной важности. Правда, случилась в разговоре неожиданность.

— Вот смотри, — Александр Павлович широко указал на карту, что развёрнутой лежала на столе, — белым-бело! Робкие контуры, не более. Здесь Камчатка, здесь Сахалин, и там тоже подданные наши живут… Но до конца никому не ведомо, как выглядят сии земли. А на юге, рядом совсем — Япония. Сосед ближайший. Почему же у нас отношений с японцами нет?

Ни у кого до сих пор с Японией дипломации не получалось, говорил молодой император. Но если из Европы глядеть, Япония — другой конец света. Сидят японцы на своих островах, сами оттуда никуда — и к себе никого не пускают.

— Впрочем, как раз в последнее время купцы наши жалуются, что людишки японские тихой сапой стали русских людишек теснить, — добавил государь. — Перебираются морем и селятся по нашим берегам, где захотят. Зверя бьют, рыбу ловят — вроде как на своей земле. И дохода казне никакого, один убыток. И до смертоубийства всё чаще дело доходит…

Резоны молодого императора были Николаю Петровичу понятны. При государыне Екатерине Великой крепко встала Россия на Чёрном море — вот и желал теперь Александр Павлович по примеру бабушки своей навести порядок на Дальнем Востоке империи. Желал в историю войти не только как первый Александр на российском престоле, но и как первый европейский монарх, утвердившийся на краю света. Там, куда даже тёзка его, великий Александр Македонский, не добрался.

Честолюбивые замыслы государя оказались намного более обширными, чем предполагал Резанов. Заводя разговор о Русской Америке, обер-прокурор имел в виду инспекцию тамошних поселений и свой денежный интерес. А предложение получил — стать первым послом в Японию.

— Это трудный подвиг, государь, — промолвил озадаченный Николай Петрович. — Не знаю, по силам ли… Жизнь моя тягостна, и я готов каждодневно жертвовать ею во благо отчизны, однако она пока нужна детям.

Император ободряюще положил ему руку на плечо:

— Верю в тебя! Таких людей, как ты, у нас немного. Сам посуди: можно ли найти лучшего посланника? С младых ногтей служишь верой и правдой — сперва бабушке, потом отцу, теперь мне… А детей твоих мы покровительством не оставим, будь благонадёжен.

— Этого больше чем достаточно. Других милостей и наград за подвиг свой не жду, — с поклоном осторожно сказал Резанов.

— Ну-ну, — Александр Павлович погрозил пальцем на его хитрость, — казнить или миловать, награждать или нет — воля твоего государя. Так что позволь мне самому решать. А ты принимайся за дело, раз уж так желаешь послужить. Время летит быстро!

С того памятного разговора в государевом кабинете время действительно полетело быстро — куда быстрее прежнего. Николай Петрович окунулся в подготовку посольства, участвуя притом в хозяйственных делах будущего путешествия и не оставляя прежних занятий.

Он не заметил, как промелькнул остаток осени. Меньше обычного тяготился несносной петербургской зимой. А как лёд с Ладожского озера весной прошёл по Неве в Финский залив и на главной столичной реке установилась навигация — суматоха со снаряжением экспедиции поглотила вообще всё время и все мысли без остатка. Измученный Николай Петрович стал совсем плохо спать, и ночами его мучили кошмары о смерти жены вперемешку с ужасами дальнего похода: видения собственной размозжённой головы сменялись холодом цепких щупалец морских чудовищ, которые опутывали прикорнувшего обер-прокурора и тянули в чёрную океанскую глубину.

Теперь в Петербург пришёл май. Всего ничего оставалось Резанову пробыть в столице. А потом — прощайте, невские берега; прощай, прежняя жизнь!

Прощай надолго. Может статься, навсегда.

 

Глава V

Когда Фёдор Иванович Толстой — полупьяный, в растерзанном сюртуке — добрался от князя Львова до дому, там его встретил Фёдор Петрович Толстой.

Кузены вместе учились в Морском кадетском корпусе и в преддверии выпуска вскладчину снимали убогую квартиру на Васильевском острове. Нерадивый пасмурный слуга, тоже один на двоих, долго ворчал, принимая у Фёдора Ивановича загубленную одежду.

— И где же тебя так угораздило? — спросил кузен.

Фёдор Иванович ответил не сразу, затягивая интригу и всё ещё гордясь поездкой через весь Петербург в княжеской карете. Сперва он запахнулся в старый шёлковый халат, давным-давно привезённый каким-то родственником из персидского, что ли, похода. Затем повалился на диван, с громким чмоканьем раскурил длинную трубку, и уж только когда в полутёмной, окнами во двор, комнате заклубился вонючий дым от дешёвого табака, — только тогда Фёдор Иванович, покусывая янтарный мундштук, поведал кузену о своих приключениях.

От предков досталась ему шпага. Не какой-нибудь фамильный меч, не парадное чудо, а простенькая шпага — обычный атрибут служащего дворянина. Прежние владельцы изрядно потрудились этим орудием, которое в руки Фёдору Ивановичу попало в не самом приглядном виде. Но больше, чем внешний вид, нового хозяина расстраивало жалкое состояние клинка. Фёдор Иванович в свои молодые годы не зря слыл искусным фехтовальщиком и такого безобразия терпеть не мог.

Кроме того, со дня на день предстоял выпуск из кадетского корпуса. И если гардемарину к форме полагался кортик, то мичману — а в присвоении звания сомнений не было! — надлежало вооружиться шпагой. Стало быть, самое время привести клинок в порядок.

Знающие люди присоветовали Фёдору Ивановичу кузню в деревне близ Петербурга, по дороге в сторону Москвы. Тамошний кузнец брал недорого, а работал, говорили, на совесть. Как случились у графа деньги от удачной игры — тотчас отправился он к мастеру и вверил ему своё оружие. А нынче вот с утра пораньше отправился забирать.

— Мужик своё дело знает, — похвалил кузнеца Фёдор Иванович. — Клинок отбалансирован — просто чудо, рука вовсе не устаёт. Сталь отменная, настоящий булат, ей-богу! Там у кузни во дворе я на тростниках попробовал, но разве ж по тростникам поймёшь… А как обратно поехал — гляжу, людишки лихие карету остановили. Я коню шпоры в брюхо — и к ним. Это была битва, доложу я тебе!

И Фёдор Иванович принялся задорно описывать схватку с разбойниками. Он вскочил с дивана, вытащил шпагу из ножен и опасно размахивал ею посреди маленькой комнаты, изображая то себя, то неприятеля.

Фёдор Петрович слушал кузена со смешанным чувством. Он, конечно, гордился своим родственником. Иногда ловил себя на тщеславных мыслях о том, что на год старше и что подвиги одного Фёдора Толстого волей-неволей покрывают славой другого — то есть его самого.

Однако кровожадность и безалаберность Фёдора Ивановича пугала. Обращаться со шпагой учили всех; Фёдор Петрович тоже умел держать её в руках и в фехтовальной зале был не последним. Но одно дело, когда вытворяешь клинком всякие забавные штуки вроде аккуратного рассекания свечи или сбивания с неё пламени точным ударом. Одно дело, когда в полной защите, специальным набалдашником закрыв остриё, фехтуешь с таким же, как ты, гардемарином. И совсем другое дело, когда клинком пронзаешь живую человеческую плоть, отрубаешь ухо, выпускаешь кишки…

Фёдора Петровича передёрнуло.

— О чём ты думал, когда один полез на четверых? — спросил он. — Ты понимаешь, что они могли тебя убить?

— Так ведь не убили же! — хохотнул в ответ Фёдор Иванович. — Не они меня, а я их положил! Жаль только, ушёл самый главный. Эх, как бы я его покромсал!.. И напрасно ты кривишься. Шпага, Феденька, дворянину дана не на то, чтобы в ногах путаться, по ляжке хлопать и дам за юбки цеплять. В ней — твоя честь. Сиречь, жизнь твоя — и смерть врага твоего.

— Знаешь, Американец, что я тебе скажу? — сердито буркнул кузен. — Ты ненормальный. Сумасшедший. Прёшь на рожон, дурак дураком…

Американцем кузен именовал Фёдора Ивановича редко, и тому это нравилось: знать, раздразнил он Фёдора Петровича.

Странную кличку граф Толстой получил вскоре по вступлении в Морской кадетский корпус. Ещё мальчишками они с Фёдором Петровичем грезили Америкой. В домашних библиотеках, а после и в библиотеке корпуса не осталось, пожалуй, ни одного альбома про заманчивый континент, в который не сунули они свои любопытные носы. Каждая пядь морских и сухопутных карт была обследована ими досконально.

Говоря князю Львову о своей настольной книге про д’Артаньяна, Фёдор Иванович умолчал ещё об одной, с ещё более длинным и завораживающим названием. На потрёпанной первой странице значилось: «Даниэль Дефо. Жизнь и удивительные приключения Робинзона Крузо, моряка из Йорка, прожившего двадцать восемь лет в полном одиночестве на необитаемом острове у берегов Америки близ устьев реки Ориноко, куда он был выброшен кораблекрушением, во время которого весь экипаж корабля, кроме него, погиб, с изложением его неожиданного освобождения пиратами, написанные им самим».

Когда тебе от роду всего пятнадцать или пускай даже двадцать лет — трудно представить, что такое двадцать восемь лет взрослой самостоятельной жизни. И уж совсем невозможно представить, как это — годами жить одному, на острове, без людей.

Когда ты вырос в среднерусской деревне, невозможно представить себе полчища тропических кровососов, от которых круглый год с восхода до заката стоит вокруг несмолкающий звон; которые беспрестанно забиваются в рот, в нос и в глаза; лезут в еду… Море, а тем более океан — жителю равнины представить никак нельзя. И уж тем более — в любом возрасте! — нельзя представить себе, что во время кораблекрушения спасся не ты, а кто-то другой.

Но для юных провинциальных дворян музыкой звучали названия — Америка, Ориноко и даже Йорк. Ещё не видев ни жизни, ни мира — кроме родительских имений да немного российской столицы, — они представляли себя бесстрашными путешественниками, открывателями новых земель, укротителями свирепых животных и победителями беспощадных дикарей…

Грезили кузены: далеко за океаном, на другом краю земли раскинулись огромные прекрасные просторы. Люди там живут свободно и счастливо. В Америке не порют розгами за невинную шалость. Там вмиг можно разбогатеть, потому что золото буквально лежит под ногами.

В Америке можно стать предводителем индейцев и восседать в вигваме, куря трубку мира вместе с другими вождями в огромных головных уборах из орлиных перьев, и лишь изредка произносить: «Хау! Я всё сказал!» А женщины там красивы и — что особенно заставляет трепетать сердце отрока — совершенно доступны: кто сможет отказать пернатому вождю воинственного племени?!

Нет сомнений, что пригодится в Америке и ещё одно искусство, которым удивительно владеет Фёдор-Американец. Золотые у него руки — в карты передёргивать! В бесконечных фантазиях, которыми Фёдор Иванович делился с кузеном, он вполне рассматривал разбой и шулерство как верные способы добычи денег, мехов и женщин. Чёрт возьми, Америка — свободная страна!

В мемуарах д’Артаньяна, капитан-лейтенанта французских мушкетёров, Фёдора Петровича занимала больше куртуазная сторона тогдашней жизни, придворные обычаи, костюмы, этикет… А Фёдор Иванович до дыр зачитывал страницы с описаниями схваток, погонь, сражений и дуэлей: его интересовал авантюризм гасконца — и бешеная скорость непрестанного действия.

То же с воспоминаниями моряка из Йорка. Если Фёдор Петрович на полях тетрадей своих рисовал необитаемый остров и всякую живность, описанную Робинзоном, то Фёдор Иванович смаковал самую борьбу одинокого героя за жизнь, когда рассчитывать можно только на себя и когда твёрдо известно: помощи со стороны не будет.

— Погоди, — говорил он кузену, — вот выпустят нас из корпуса, попадём на корабли, тогда уже и сами на мир посмотрим, и себя всему миру покажем!

Фёдора Петровича такая перспектива — оказаться в утлой деревянной скорлупке посреди бушующего океана — радовала не сильно. Чувствовал он себя человеком земным, уже понимая разницу между увлекательным книжным рассказом и правдой жизни. Сколько таких робинзонов за века мореплавания попали на необитаемые острова — и сгинули там даже не за двадцать восемь лет, а гораздо быстрее, в полном одиночестве… И ни словечка их жутких предсмертных историй никто никогда не услышал!

Не рвался Фёдор Петрович с суши на море, предпочитая знакомство с дальними странами по мемуарам тех, кому посчастливилось вернуться. А вот Фёдор Иванович только о том и грезил, чтобы поскорей оставить корпус — и очутиться в гуще событий; не важно, каких! Лишь бы вокруг что-то всё время происходило. Лишь бы надо было бы сражаться; спать вполглаза, не выпуская оружия из рук, а чуть что — нестись, сломя голову, навстречу неизвестности; и каждый день, каждый час играть, играть, играть со смертью…

…и, конечно, всегда выходить победителем из этой игры.

 

Глава VI

Карета обер-прокурора Резанова неспешно катилась от особняка по Литейному проспекту.

Неспешно потому, что Николай Петрович рассудил так: раз уж он решил нынче не ездить в должность, а развлекаться — заодно хоть немного с Петербургом попрощается. Впереди такая круговерть — не продохнёшь. Придётся поспешить с передачей дел в Сенате и углубиться в подготовку экспедиции: до начала похода остаются считанные дни.

По левую руку проплыл Итальянский сад. Резанов приподнялся на подушках кареты и отодвинул с окна шторку. В саду царила суета: на месте вырубленных деревьев рабочие рыли землю и били сваи. Вдовствующая императрица Мария Фёдоровна пожелала выстроить в саду больницу для бедных. Сын её, нынешний император Александр, не возражал: климат в Петербурге дрянной; народ болеет и мрёт без счёта… Мариинская больница — дело нужное! Архитектором наняли Джиакомо Кваренги, и старый итальянец энергично принялся за работу. Николай Петрович не зря дневал и ночевал в Сенате: пожалуй, все нынешние городские прожекты он знал назубок.

Надо запомнить имперскую столицу такой, какой он оставляет её. Ведь неизвестно, когда и каким увидится город по возвращении… В Петербурге днями будет праздник: ровно сто лет прошло с тех пор, как основал его государь Пётр Алексеевич! Пышные торжества обер-прокурор ещё, конечно, застанет. Но праздничное веселье — это одно, а строительство, охватившее столичный центр, — совсем другое. Балаганы и декорации вскоре после гуляний разберут, но дома останутся. Пусть не навеки — всё равно надолго.

На углу Литейного с Невским проспектом сновало множество людей: кипела жизнь на Вшивой бирже. Сюда, к большому перекрёстку, со всех концов города стекались подённые рабочие в надежде на подряд. Николай Петрович приметил уличного цирюльника: усадив клиента прямо на тумбу тротуара, под зубоскальство бездельных подёнщиков тот ловко орудовал гребешком и щёлкал ножницами, сыпля волосы наземь.

Карета повернула направо по Невскому, в сторону Адмиралтейства. Стекло в окне было приспущено, и в щель потянуло свежим ветерком с Невы. Глупая вышла затея — отказаться от париков, подумал обер-прокурор. Как раньше было удобно! И при Екатерине, и при Павле… Хоть ты плешивый, хоть волосы год не мыл — кому какое дело? Надел с утра парик — и славно: ходишь день-деньской в аккуратной идеальной причёске, и в голову не дует.

В прежние времена домашний куафёр колдовал над париком Николая Петровича, пока барин спал. А теперь, при государе Александре, никуда не денешься: каждый день приходится терпеть, пока тебе волосы в порядок приведут. Первое время Резанов среди служебных дел вдруг обмирал и хватался за голову, решив, что забыл надеть парик. Чай, привык за двадцать-то пять лет!

Но меняется не только мода — меняется город. Впереди, на углу с Садовой, высится только-только построенная Публичная библиотека — первая в России, детище императора Павла. Ещё дальше, за Гостиным Двором, заканчивают сооружать башню при городской Думе. Скоро власть будет видно издалека — и сама власть сможет поглядывать свысока на Петербург. А ещё дальше — Резанов знал это, хоть и не мог увидеть — на месте разобранной церкви Рождества Богородицы возводили грандиозный Казанский собор, которому надлежало соперничать с собором Святого Петра в Риме…

Менялась, на глазах менялась столица империи!

Кучер потянул поводья. Рысаки послушно свернули налево, и карета покатила прочь из города вдоль берега реки Фонтанки, не доезжая Аничкова дворца. За дворцом строятся торговые ряды, вспомнил Николай Петрович. Всё тот же неутомимый Кваренги… В голове промелькнули ещё несколько прожектов, с которыми обер-прокурор так или иначе знакомился по службе в Сенате. Но стоило увидеть на Фонтанке баржу, которая волокла доски со сваями для строительства, как мысль перепрыгнула на предстоящий вояж в Америку — о Японии думать не хотелось.

В том и состоял прожект Крузенштерна, который так приглянулся императору Александру и который подхватил Резанов. Возить грузы по воде проще и дешевле. Обойти на кораблях полмира и доставить в русские поселения на Аляске множество товаров, в которых там острейшая нужда, а обратным путём привезти драгоценные меха — как ни странно, должно получаться быстрее и не дороже, чем тот же путь по суше.

Вот и к Аничкову дворцу тянутся баржи по Фонтанке, а не вереницы обозов по Невскому проспекту. И пудожский камень для Казанского собора везут по речке Кривуше, ставшей Екатерининским каналом: как-никак, Петербург — речная и морская столица! Для того и основал его сто лет назад первый российский император, чтобы получить выход к морям и океанам. А потому не только праздновать надо такое событие, но и пользоваться плодами государевых трудов.

Навстречу проехал старый экипаж. Из окна высовывался и крутил головой по сторонам какой-то молодец. Николаю Петровичу бросились в глаза его пушистые кошачьи бакенбарды — и вензеля на дверцах кареты. Карета принадлежала князю Львову.

Настроение у Резанова тут же испортилось: в памяти всплыл рассказ Огонь-Догановского об утрешнем происшествии. Проучить князя не удалось, француз и его шар благополучно достигли столицы, да ещё невесть откуда взявшийся американец порубил разбойничков, подосланных Поляком. Чёрт возьми, даже плёвое дело некому доверить! Львов должен бы сейчас зализывать раны, а вместо того — отравил Николаю Петровичу прогулку, словно специально пустив по дороге свой рыдван…

От мрачных мыслей обер-прокурор отвлёкся, лишь оказавшись за городом, на Петергофской дороге. Уж больно хороши были здешние пейзажи!

Сто лет назад в этих местах Пётр Первый оделил дачами ближайших сподвижников. Полвека спустя Пётр Третий в недолгое своё правление согнал с берегов живописных речек оставшиеся финские хутора и русские деревни: Автово, Телтнис, Емельяновку… Вместо них появились новые усадьбы новых придворных, военных и сенаторов.

Николай Петрович вздохнул. Одна из дач принадлежала Петру Никитичу Трубецкому — такому же обер-прокурору, как и он сам. Да только Трубецкой был князем, а Резанов покуда не выслужил себе титула — и, стало быть, не мог держать имения под самым Петербургом. Хотя такая усадьба пришлась бы ему вполне по чину и по деньгам.

Конечно, слишком горевать не стоило: после возвращения из посольства титул графа ему обеспечен. Найдётся и место для загородной дачи — не обязательно по Петергофской дороге. Скоро здешняя земля начнёт дешеветь, рассуждал Резанов: чего ещё ждать, если молодой государь заложил по соседству Казённый чугунолитейный завод?

Тут Николай Петрович с неудовольствием подумал, что похож на Лисицу из басни Эзопа. В роскошном винограднике не дотянуться до ягод, вот и остаётся говорить — мол, зелен виноград, не очень-то и хотелось!

Резанов снова вздохнул. Пусть по обочинам сплошь и рядом трактиры да кабаки; пусть ширится завод, чадя трубами и обрастая рабочими слободками, — всё же как сладко было бы поселиться там, рядом с усадьбой Нарышкина…

А ведь можно было! И почему мысль про княгиню Дашкову не приходила в голову раньше? Княгиня возглавляла Академию наук, издавала толковый словарь русского языка, занималась литературой — и за всеми этими занятиями успевала собачиться с обер-гофмаршалом Нарышкиным, соседом своим.

Нарышкин получил роскошную усадьбу в наследство от умершего дяди — обер-шенка, хранителя царских вин. А Дашковой соседнее имение досталось по милости ближайшей подруги — императрицы Екатерины Второй. Благодарная княгиня назвала дачу Кирьяново — то есть Кириоанново, в честь святых чудотворцев Кира и Иоанна: в день их памяти Екатерина после дворцового переворота вступила на престол.

Резанов стукнул кулаком по колену. Раньше надо было думать! Теперь-то всё равно — скоро в плавание… Отчего не снимал он Кирьяново хотя бы на лето и не жил в каменном доме на морском берегу? Ведь княгиня сдавала усадьбу внаём! Всем хорошо: Резанов поселился бы в местах, о которых мечтал; Нарышкин имел бы в соседях доброго приятеля вместо сварливой Дашковой, а старая интриганка получила бы деньги и присмотр за подарком Екатерины…

Воспоминания о сластолюбивой императрице Николай Петрович прогнал — не было в них приятности. А вот усадьбу её подруги и особенно дикий английский сад вспомнил с удовольствием. Говорили, Дашкова принимала тут самого Казанову. А чем Резанов хуже блудливого венецианца?

И Разумовский, ещё один из множества любовников Екатерины, здесь бывал. Не тот le comte Léon, что в прошлом году на Москве проиграл свою жену в карты, но всё одно родственник. Предок этих Разумовских завёл у светской публики моду на бандуристов. За много лет унылые вислоусые украинцы приелись, и в свете появилась новая музыкальная забава — цыгане. Вот и поселил их у себя Нарышкин, первым в Петербурге.

Цыгане встретили Николая Петровича ещё на въезде в усадьбу. Откуда ни возьмись, вдруг появились кудлатые ходулеходцы — кто с гитарой, кто с бубном — и зашагали рядом с каретой, потешно переставляя тонкие длинные ноги-жерди. Один шёл без ходуль, но держал на шлейке неуклюжего толстого медвежонка.

Прямая аллея вела к усадебному дому классической архитектуры — жёлтые стены, белые колонны — с цепью на невысоких столбах вместо ограды.

Уж сколько раз приезжал сюда обер-прокурор, а всё не уставал восхищаться огромным пейзажным садом: другой такой был разве что у императора. Николай Петрович любил прогуливаться берегом пруда с островами, или бродить вдоль извилистых каналов, или покойно листать газеты в одном из уединённых павильонов.

Здесь же, на лужайках сада, разбил цэры — шатры свои — цыганский табор. Это были кэлдэрары — котляры то ли из румынской Валахии, то ли из Молдавии. Волей Нарышкина, пустившего кэлдэраров на свою землю, цыгане развлекали его гостей.

— Игнатов я, положим, видел. А хариты где? — шутливо поинтересовался Резанов, облобызавшись с Нарышкиным. — Зови!

Игнатом кликали чуть не каждого второго цыгана, а хариты… Цыганок не зря называли порой в честь греческих богинь красоты и женской прелести: для развлечения господ отбирали только лучших.

— Будут тебе хариты, будут, — уверил гостя хозяин, и полное лоснящееся лицо его расплылось в улыбке. — Да вот же!

Игнаты на ходулях исчезли; им на смену выпорхнула стайка девушек в ярких цветастых одеждах. Они окружили Николая Петровича. Верно — богини: блестящая харита Аглая, радостная харита Ефросинья, пёстрая харита Талия… У обер-прокурора немного закружилась голова: красавицы мелькали, словно картинки волшебного фонаря; звенели монистами, сияли глазами — и гортанно болтали наперебой.

— Молодой, красивый! Подари копеечку девушке на счастье, — говорила одна.

— Поинтересуйся, не бойся! Давай погадаю, всю правду расскажу, — частила другая.

— Ты на вид весёлый, а в душе недовольный. Эх, красивый! Первую судьбу ты потерял, потому что вам люди помешали, — уже гадала третья, хватая Резанова за руку.

Николай Петрович вздрогнул и отстранился, но за полу сюртука его схватила четвёртая.

— Тоска твоя злее болезни, — бормотала она. — Сам не пьёшь, а как пьяный ходишь. Но будет в твоей жизни перемена хорошая, только и ты похитрее будь…

— Подите прочь! — крикнул Резанов.

— Сам же просил! — Нарышкин расхохотался и взмахом руки прогнал цыганок. — Ладно, как стемнеет — при свечах споют нам. Не пожалеешь! А я поздравить хочу тебя, Николай Петрович.

— С чем же?

— Будет, будет скромничать! — Хозяин усадьбы приобнял его и повёл к дому. — Ну какие от меня секреты? Всё знаю — и про орден, и про чин, и про титул…

— Цыганки нагадали? — попытался шутить Резанов.

С обер-гофмаршалом их познакомили больше двадцати лет назад. Когда Николай Петрович только поступил в полк, Александр Львович Нарышкин уже дослужился до капитан-поручика, будучи на четыре года старше. Вскоре государыня пожаловала его в камер-юнкеры, и с тех пор Нарышкин неотлучно состоял в свите. Знакомство не раз пригождалось Резанову: старый приятель первым узнавал многие дворцовые тайны и под настроение мог рассказать кое-что важное…

…поэтому удивляться осведомлённости Александра Львовича о своих успехах Николай Петрович не стал. В самом деле, император перед началом экспедиции сделал его придворным — пожаловал в камергеры. Не сегодня-завтра предстояло получить и орден Святой Анны первой степени: государев посланник должен голову высоко держать! Разве только о том не знал Нарышкин, что Академия наук скоро объявит об избрании Резанова почётным академиком. Но это неведение можно простить, памятуя о неладах Александра Львовича с академической фурией Дашковой.

Зато знал обер-гофмаршал, чем поразить обер-прокурора. В доме за столом, когда от цыганского хора уже звенело в ушах, Нарышкин подсел поближе к Резанову и подтолкнул в локоть, словно говоря: смотри и завидуй, что у меня есть!

Перед ними явилась юная цыганка невероятной красоты. Прежние хариты вмиг поблекли и отступили, а игнаты бархатно затрепетали пальцами по струнам гитар и смычками впились в жилы скрипок.

Николай Петрович обмер. Сердце сжалось от безысходной тоски, лишь только девушка запела: никогда ещё Резанов не слышал ничего подобного. Голос её свободно скользил по нижним нотам, а потом уносился вдруг в самый верх — и словно таял там, чтобы снова зазвучать внизу. Ноты скакали, как скачут по полу рассыпавшиеся бусы, — и опять собирались в ожерелье…

Молоденькая цыганка прижимала к полной груди руки с тонкими пальцами и слегка раскачивалась, закрыв глаза и поводя плечами. Её движения завораживали сильнее, чем совершенная красота точёного лица и густые волны смоляных волос, вьющихся крупными блестящими кольцами.

Обер-прокурор ловил не то что каждый звук, а каждый вздох девушки. Ему казалось, он понимает все до единого незнакомые слова, излившиеся в печальной песне. Цыганка молилась и жаловалась, проклинала и признавалась в любви, а потом снова горевала и молилась, и снова, и снова — без конца…

Пронзительная мелодия оборвалась внезапно. Певица очередной раз вознеслась голосом в самую высь, тихо вздохнула — и запрокинула голову, словно провожая взглядом отлетевшую с последним звуком душу. Звякнув золотыми браслетами, руки её бессильно упали вниз, в складки цветастой юбки; вздрогнули мониста на груди… Всё стихло. Ни звука — словно зала обезлюдела.

Резанов боялся пошевелиться. Ледяные мурашки кололи между лопаток, по лицу текли слёзы. Не сразу он услышал в наступившей тишине треск свечей и собственное дыхание.

— Кто… это? — пересохшими губами прошептал Николай Петрович, силой сбросив оцепенение.

— Пашенька, — ответил довольный Нарышкин.

 

Глава VII

— Чёрт его знает что такое! — рычал Фёдор Иванович Толстой, вышагивая по комнате. Чертыхался он с того момента, когда они с кузеном узнали свою дальнейшую судьбу.

— Это мне впору чёрта поминать, — кисло бурчал Фёдор Петрович, — тебе-то что? Другой бы на твоём месте прыгал от радости…

Князь Львов обещал графу Толстому покровительство — и сдержал слово. Отблагодарил за спасение от разбойников и просто сделал доброе дело симпатичному молодому человеку.

Фёдора Ивановича наверняка ожидало производство в мичманы и служба на одном из военных кораблей, ошвартованных в гавани Кронштадта. Но Сергей Лаврентьевич знал, к кому обратиться. Угодить легендарному генералу желающих нашлось немало…

…а потому выпускник Морского кадетского корпуса Фёдор Иванович Толстой, которого за страсть к путешествиям однокашники прозвали Американцем, противу всех ожиданий оказался поручиком лейб-гвардии Преображенского полка.

— Чёрт знает что! — уже в который раз рявкнул он и пинком отбросил попавшийся на пути стул. — Сухопутной крысой меня сделали!

— Гвардейцем, а не крысой, — поправил кузен. — Я бы князю в ноги кланялся, если бы мне такое назначение вышло.

Ещё бы! При мысли о морской качке Фёдора Петровича мутило даже на суше. Раньше, читая о приключениях Робинзона, он думал о предстоящей карьере отстранённо. Примерял её, скорее, к выдуманному моряку из Порка, но никак не к себе. Выпуск и назначение на корабль маячили где-то вдалеке, в неопределённом будущем…

…и вдруг перспектива близкого знакомства с неприветливыми балтийскими волнами стала пугающе реальной. Было от чего загрустить.

— Крысой, крысой меня сделали! — продолжал распаляться Фёдор Иванович. — Мне уже двадцать один год, а что я видел? Учёбу эту терпел только для того, чтобы стать моряком и уплыть отсюда, хоть в Америку, хоть к чёртовой матери! Мир посмотреть! А теперь что?

— А теперь ты будешь блестящим гвардейским офицером, — не скрывая зависти, откликнулся Фёдор Петрович. — Балы, дамы, парады…

До чего же несправедливо устроен мир! Как бы хотел он поменяться местами с кузеном!

— Пара-ады?! — протянул Фёдор Иванович, — На Марсовом поле пыль гонять? На манёврах в Парголово атаковать условного противника в пешем строю? Я же теперь к Петербургу привязан буду, как собачка на верёвочке!

— Может, война начнётся, — мрачно предположил кузен. — Тогда Европу посмотришь.

— Война? Ну, разве что война… Так её ещё дождаться надо! Вот и буду сидеть, крыса крысой, и ждать, пока дипломаты что-нибудь удумают или государи перегрызутся…

Мир в самом деле был отвратительно несправедлив.

— Давай, что ли, напьёмся, — сказал раздосадованный Фёдор Иванович.

Фёдор Петрович не стал возражать.

 

Глава VIII

Разговор с государем несколько дней назад едва не испортил Резанову всё дело.

Александр Павлович слушал внимательно, слегка развернувшись в сторону обер-прокурора правым боком: он сделался туговат на левое ухо от пушечной пальбы ещё в отрочестве, когда служил в Гатчинских войсках своего родителя.

— Русская Америка ждёт и надеется, — говорил Резанов. — Там залежался огромный груз пушнины. Покушаются на него все кому не лень. А пока доберёмся — поди, товару только больше станет. Да и портятся шкуры от времени. Многие акционеры Американской Компании далеко не так терпеливы, как ваше величество. Приступают ко мне чуть не каждодневно, поторапливают. Сибиряки тоже слёзные письма шлют, просят помощи и защиты, молят укрепить в Америке рубежи наши…

Николай Петрович старался, чтобы речь звучала достаточно громко, а главное — чётко и убедительно. За месяц до начала исторического путешествия ему требовалось утвердить своё безусловное главенство в экспедиции. Жаль, нельзя было заняться этим раньше!

Конечно, вся подготовка первого похода российских моряков вокруг света происходила под неусыпным присмотром Николая Петровича. Именно он брал немалые деньги в банке на покупку и снаряжение судов — аж четверть миллиона рублей, — торговался за проценты по займу на восемь лет, вёл дела с государевой казной и лично отвечал перед императором Александром за судьбу амбициозного начинания…

…но автором прожекта всё же был Крузенштерн, которому государь поручил купить корабли для экспедиции, а после поставил командиром над моряками. Однако молодой император мало смыслил в морских науках и потому не тщился вникнуть в премудрости самого путешествия. Александра Павловича интересовали результаты политические и коммерческие — их он обсуждал не с флотским капитан-лейтенантом Крузенштерном, но с обер-прокурором Сената и видным коммерсантом Резановым.

На то и надеялся Николай Петрович: как говорила в детстве его нянька, ночная кукушка завсегда дневную перекукует! Вот и пел он государю при каждой встрече одну и ту же песню. Мол, корабли — кораблями, ими моряку и должно командовать. Но поход и посольство — дела государственные: для управления ими нужен человек солидный, в чинах. Опять же, суда находятся в ведении Американской Компании, коей государь состоит акционером, а Резанов, кроме того, ещё и создателем, и одним из руководителей.

— Поэтому, — рассуждал Николай Петрович, — господин Крузенштерн как служащий Компании…

Император изобразил удивление.

— Разве? С каких это пор? Сколько мне помнится, на службу в Компанию принят лишь капитан Лисянский. А капитан Крузенштерн отправляется в поход не как партикулярный служащий, но как на государственной службе состоящий чиновник, с моего высочайшего дозволения и для пользы всего отечества, а не только акционеров! Прошу вас отнюдь не забывать, что Крузенштерн — военный моряк. И суда наши совершат хотя и мирный поход, но под военным флагом.

Александру Павловичу шёл всего двадцать шестой год, и гладкое румяное лицо делало его по виду ещё моложе. Однако Резанову ли было не знать, насколько обманчива государева внешность!

Бабушка Александра Павловича, великая Екатерина, растила мальчика императором с младых ногтей, учила искусству политических интриг и давала всестороннее образование. Не в шутку поговаривали при дворе, что передаст она трон любимому внуку, минуя Павла — строптивого отца его. Однако Павлу Петровичу всё же довелось поцарствовать, пусть и недолго.

Павел продолжил школить сына-цесаревича. Двадцати лет от роду Александр стал военным губернатором столицы и председателем комиссии по поставкам продовольствия. Годом позже государь назначил Александра Павловича председателем военного парламента, а ещё через год — ввёл в Государственный Совет и Сенат. Так что молодой Александр и Резанова знал прекрасно — что по сенатским делам, что по Компании американской, — и на престол взошёл уже вполне опытным правителем.

— Ты, Николай Петрович, сейчас устаёшь очень, понимаю, — с заметной иронией сказал государь. — И суда принадлежат Компании, правда твоя. Но корабль Крузенштерна принят на казённый счёт: за него империя платит! Я плачу, не ты! Жалованье офицерам и всему экипажу двухгодичное — тоже из казны. Так что говори, да не заговаривайся.

Резанов поспешил принести извинения и уверить, что был неверно понят. А про себя подумал, что вправду стал сдавать. Но дальше-то ведь легче не будет. Предстоит Николаю Петровичу года три мотаться в чужих морях, в чужих краях. И никому не ведомо, что ждёт его…

…поэтому ехал сейчас Резанов не на службу, а к Нарышкину, к цыганам, хотя велик был соблазн — засесть в кабинете и учинить новую инспекцию всем бумагам касаемо похода. Прав государь: со службой этой иной раз уже ум за разум заходит. Отдыхать надо, не только работать. Душу надо отводить!

 

Глава IX

Некогда по левому берегу Невы селились новгородцы, и против Заячьего острова выросла деревня Первушино. Когда эти края завоевали шведы — деревню сменила мыза шведского майора Конау. Новый хозяин был не чужд прекрасного, имел достаток и осесть желал надолго. На мызе он выстроил себе уютный дом в стиле голландского барокко и разбил декоративный сад.

Московский царь Пётр Алексеевич отбил у шведов невские земли и на Заячьем острове велел возводить Петропавловскую крепость, а мызу на другом берегу реки выкупил у майора и сделал своею летней резиденцией.

Новое жилище Петра скоро прозвали царёвым огородом. Сад продолжали облагораживать и устроили в нём фонтаны, питавшиеся от соседней речки: за это её стали называть Фонтанкой. Майорский дом перестроили в скромный, но удобный летний дворец для царя Петра. Сад стал тоже именоваться Летним — и постепенно превратился в одно из любимых мест для прогулок столичной публики.

За сто лет, пролетевших с той поры, вслед за крепостью на Неве появился город — и стал столицей, Россия сделалась империей, Летний сад отгородили от невской набережной кованой решёткой редкой красоты, а вдоль строгих аллей расставили итальянские скульптуры. Жаль только, этому великолепию изрядно доставалось от частых наводнений, и ещё при Екатерине петровские фонтаны были смыты окончательно…

…зато в саду теперь играли оркестранты, услаждая слух фланирующих горожан и аккомпанируя танцам. Князь Львов норовил подвести Толстого поближе к танцорам — благо, лето ещё не пришло, и столичные красотки только собирались разъехаться на пригородные дачи. Граф отказался, угрюмо буркнув:

— Не затем я просил о встрече, чтобы на барышень глазеть.

— Изволь, Фёдор Иванович, — согласился Львов. — Отойдём туда, где потише. Расскажешь.

Они пошли по центральной аллее прочь от Невы, в сторону рыжей громады Михайловского замка. Прохожие с интересом разглядывали эту пару в зелёных мундирах: седого поджарого генерала в шляпе с плетёной золотой петлицей и белым плюмажем — и молодого коренастого гвардейского поручика с непомерными кошачьими бакенбардами. Звуки оркестра за спиной делались всё тише. Наконец генерал опустился на садовую скамью.

— Слушаю тебя, — сказал он. — Чем обязан?

Толстой остался стоять и помедлил с ответом.

— Сергей Лаврентьевич, — наконец произнёс он, — это я хотел спросить вас, чем обязан своей участью.

— Участью?! О чём ты?

— Об этом! — Толстой ударил себя кулаком в широкую грудь, обтянутую мундиром Преображенского полка. — Вы знали мечты мои! Знали, что по выпуске из Корпуса ждал я производства в мичманы, чтобы тотчас попасть на любое судно. Ведь если и было в целом свете место, где я хотел оказаться, то это — Америка!

Львов усмехнулся.

— А-а… Так вот, значит, почему ты — Американец?!

— Да! Но теперь не видать мне Америки, и моря никакого не видать, — с горечью заговорил граф, — ибо вашею волей сделался я пехотинцем, сижу в казарме посреди Петербурга, и гнить мне там…

— Попридержи язык, любезный! — прикрикнул князь. Толстой от неожиданности осёкся, а Львов снизил тон и продолжал уже спокойно, но без тени улыбки: — Преображенский полк — это начало российского войска, его история, душа и гордость. Оказаться лейб-гвардии преображенцем — великая честь, которой удостаивают лишь лучших. Все государи и государыни наши, начиная с великого Петра и до нынешнего Александра Павловича, были шефами полка. Ты говоришь про горькую участь?! Об эдакой участи кто только не мечтает! Мне пришлось хорошенько просить за тебя графа Татищева Николая Алексеевича, который уважил по старой памяти, и потом ещё командира полка увещевать, родственника твоего. Да и то согласились они, только когда узнали, как спас ты меня с Гарнереном… Америка! Да что ты о ней знаешь?

— Всё, что в книгах прочесть можно было, — ответил смущённо граф, не ожидавший такой отповеди.

Оказывается, в судьбе его принял участие сам генерал от инфантерии Татищев — легендарный воин и авторитет непререкаемый! А столичный военный губернатор, генерал-лейтенант Пётр Александрович Толстой, на днях был назначен командиром Преображенского полка и в самом деле доводился Фёдору Ивановичу дальним родственником — седьмая вода на киселе: он происходил не из старшей, а из младшей графской ветви Толстых…

— Садись, — велел генерал, — и послушай то, чего не в каждой книге сыщешь.

Теперь уже Толстой сидел на скамье, а Львов по-учительски расхаживал перед ним. С давних пор славился Сергей Лаврентьевич прекрасным рассказчиком, за что — помимо воинской доблести — особо отмечен был ещё Потёмкиным.

Князь поведал своему молодому другу, что Америка — вовсе не рай, о котором только мечтать можно. Начать с того, что Америк даже в самой Северной Америке не одна, а две. Первая — это недавно соединившиеся Штаты, которые в долгой войне завоевали независимость от Англии, а к ним ещё испанские и французские территории, из-за которых по сию пору грызутся в Европе…

…а есть вторая Америка — русская. Это острова Кáдьяк, Ситка и другие, где российские поселенцы обжились и потеснили индейцев-тлинкитов.

— Знаю, тлинкитов ещё кóлюжами называют, — вставил Толстой, — за то, что в губе колышек такой специальный носят.

Князь одобрительно кивнул и продолжил. Ещё есть русское тихоокеанское побережье Аляски и Алеутские острова. Свирепые туземные племена налётами то и дело жгут русские форты. Монахи открывают духовные миссии — индейцы их грабят и выпускают монахам кишки, а российских солдат и купцов убивают зверски. Когда-то, чтобы получить премию за убитых индейцев, европейцы стали снимать с них скальпы в доказательство смерти врага.

Краснокожие переняли жуткий обычай: теперь они вовсю скальпируют бледнолицых. Не так давно в Русской Америке построен был корабль «Святой Дмитрий» — индейцы сожгли его где-то возле острова Умнак, вырезали команду и скальпы унесли с собой.

Само собой, поселенцы из России вполне могли бы договориться с туземными племенами о мирном соседстве, говорил князь. Но русские — кость в горле для британцев и тех белых, что стали называть себя американцами. Они-то и подзуживают колюжей! Британцы вчерашние и сегодняшние даже во сне видят, как бы освоенные территории прибрать к рукам, а главное — загрести под себя всю тамошнюю торговлю пушниной. Это же золотое дно!

Был бы в тех краях российский флот, были бы военные гарнизоны, говорил князь, — другое дело. Тогда была бы возможность по морю снабжать Русскую Америку всем необходимым, доставлять людей и товары, а обратно вывозить меха. Встала бы Российская империя в Америке так же крепко и уверенно, как стоит сейчас в Европе…

Толстой, сверкая глазами, вскочил со скамьи.

— Вот поэтому моё место — там, а не здесь! — заявил он. — Сергей Лаврентьевич, воля ваша, но не могу я сидеть в Петербурге, когда настоящая жизнь — за десять тысяч вёрст отсюда!

— Вёрст, может, и поболе, смотря как считать, — рассудительно заметил князь. — Однако первое дело для русского офицера, господин гвардии поручик, это не в драку лезть, а соблюдать воинскую дисциплину. Родину защищать надобно не там, где хочется, а там, куда служба поставила.

Львов поглядел на поникшего молодца, сжалился и добавил:

— Что же до страсти твоей к Америке, туда скоро отправляется морская экспедиция. Ты о прожекте кругосветного похода капитан-лейтенанта Крузенштерна не слыхал?.. Этот Крузенштерн докладывать будет в заседании Морского комитета. Что, Фёдор Иванович, не желаешь ли послушать?

Ответ был известен князю заранее.

 

Глава X

Среди табора в свете множества факелов плескалось волнами пёстрое море расписных платков и складчатых юбок. Каблучки сыпали дробью по доскам настила, нарочно устроенного у края парка для раздольного цыганского танца. В бешеном ритме заходились гитары и бубны.

Нарышкин остался в доме, и Резанов — единственный зритель этого буйства красок и музыки — возлежал на груде подушек, утопая в коврах и кутая ноги в медвежий полог. Жалеть о поездке в табор не приходилось: игнаты и хариты сумели прогнать хандру дорогого гостя. Своё дело сделала добрая рюмка водки, поднесённая Николаю Петровичу тотчас по приезде, и ещё несколько выпитых за обедом. На сердце полегчало, а по телу разлилась томная нега.

Цыганки змеиными движениями рук плели воздушные узоры, ворожили и манили броситься в жаркие объятия. Но не их ждал Резанов, не о них теперь грезил.

В жизни у Николая Петровича важнейшие повороты связаны были с женщинами. Коротать бы ему незавидный век обедневшего дворянина на постылой службе в полку, но внимание стареющей императрицы к шестнадцатилетнему красавчику вмиг сделало ему карьеру. Тогдашние фавориты почли за благо отдалить его от Екатерины, однако и место в отдалении нашлось стоящее, и таланты Резанова пригодились.

Николай Петрович достойно зарекомендовал себя в канцелярии графа Чернышова, откуда переведён был начальствовать канцелярией к Гавриле Романовичу Державину. Он снова оказался при дворе — и снова Екатерина, не растерявшая женского пыла даже под конец жизни, возжелала обратить на Резанова свою благосклонность. Тут уже последний фаворит её, Платон Зубов, поспешил убрать конкурента куда подальше.

С тяжёлым сердцем покинул Николай Петрович столицу и отправился с инспекцией в Иркутск — проверять дела купца Григория Шелихова, носившего прозвище Колумб Росский. Великий был человек, открывал поселения в Русской Америке, пушной промысел вёл по всему тихоокеанскому побережью и в том желал быть монополистом. За движением его прирастающих капиталов из Петербурга с интересом посматривали давно.

Богатствами Григорий Иванович владел несметными, но из всех самым драгоценным была его дочка Анечка. На неё-то и обратил внимание столичный чиновник Резанов, совсем заскучавший вдали от Петербурга. Юная Анечка в светского красавца влюбилась без памяти, хвостиком за ним ходила и млела, а он своими манерами щегольскими и речами изысканными знай масла в огонь подливал. Наивной купеческой дочке тогда всего пятнадцать исполнилось, а ему-то уже стукнуло тридцать…

Шелихов было сперва осерчал. Оно и понятно: Анечка — девчонка совсем, вот и кинулась на блестящее, словно ворона. Только вскоре деловые резоны Колумба Росского взяли верх. Григорий Иванович рассудил здраво: другого такого случая ни Анечке, ни ему самому больше не выпадет. Семейной-то коммерции от Резанова одна прямая польза. Николай Петрович приехал в Иркутск от графа Зубова — это, считай, самой государыни посланник!

Тут случился у Шелихова с Резановым большой серьёзный разговор, а когда ещё и Зубов поддержал своего инспектора — дело разрешилось ко всеобщему удовольствию. В январе девяносто пятого года сыграли свадьбу. Гулял весь Иркутск, и пол-Сибири соглашалось, что другой такой красивой пары не сыскать. Анечка в подвенечном платье была диво как хороша. Светилась вся и на суженого наглядеться не могла. Николай же Петрович с Григорием Ивановичем тоже радости не скрывали.

Теперь Шелихов покоен был за дело своё, которое столичный зять инспектирует. Об эдаком компаньоне только мечтать можно! И муж для Анечки любимой сыскался на зависть: она из купеческого сословия в родовое дворянство перешла. Стало быть, детки её — внуки шелиховские — уже не купчатами, а дворянами будут, с привилегиями потомственными, всё честь по чести.

С прибытком оказался и Резанов. Вот уж точно — никогда не знаешь, где найдёшь, где потеряешь! Ехал он в Иркутск долго и неохотно; ехал хоть и важным чиновником, да всё одно на жалованье скудном. А здесь случилась ему и юная хорошенькая жена, которая души в нём не чает, и доля компаньонская в коммерции многомиллионной аж на двух континентах…

Да, пятнадцать лет было Анечке, когда зажили они с Николаем Петровичем. Задумавшись и приняв с лакейского подноса очередную рюмку, Резанов ненадолго позабыл про бушующее море цыганских юбок. От земли тянуло майским холодком, и меховой полог укрывал ноги очень кстати.

Оглушительная музыка оборвалась как-то вдруг. Николай Петрович чуть не подавился водкой, а танцующие расступились, и под вновь зазвучавший томительный перебор струн одинокой гитары из-за пёстрого ряда харит возникла она — Пашенька. Знали её товарки, что поблекли в тот же миг, и слишком явно было написано это на лице Резанова, который впился взглядом в новую плясунью. Цыганки расступились в стороны, а Пашенька раскинула руки, растянула по плечам цветастую шаль и поплыла по кругу.

Любил Николай Петрович разглядывать лебедей в Летнем саду. Но царственные птицы показались бы ему теперь гусынями по сравнению с Пашенькой. Как она была грациозна, как цветуща и хороша, ах, как хороша! Тонкий стан её не шелохнулся в танце, а точёная головка на изящной шее и чистое светлое личико с прекрасными чертами являли само совершенство.

Волна кудрей с воронёным отливом плеснула по плечам, вздрогнули тяжёлые серьги из монет — это Пашенька отбросила шаль и тонкими нежными руками принялась будто обнимать любимого. Она двигалась с закрытыми глазами; длинные мохнатые ресницы чуть подрагивали, а полные яркие губы едва заметно шевелились, то ли произнося неведомые слова, то ли подпевая музыке. Юная цыганка гладила свои бёдра и невзначай приподнимала юбки в бессчётных оборках, открывая то одну, то другую стройную ножку в высоком башмачке… А потом снова руки её парили в воздухе, лаская кого-то.

Разве могут сравниться с этим действом танцы на балах?! Там каждое движение рассчитано и заучено; там строгие maman со стариками во сто глаз следят из углов за девицами и кавалерами, чтобы ни шагу в сторону от этикета. А здесь… Танец Пашеньки был весь — импровизация, исполненная почти животной страсти. И танцовщица не скрывала эту страсть — напротив, она волнами обрушивала её на одинокого зрителя.

Сердце в груди у Резанова сладко ухнуло и провалилось куда-то. Он даже не сразу понял, что произошло, когда окончился танец, казавшийся бесконечным, и Пашенька словно растворилась, как не было её. Гитары уже негромко наигрывали что-то меланхолическое. Цыганки, раскинув юбки, уселись полукругом по краям настила и переговаривались вполголоса. Николай Петрович стряхнул наваждение и велел позвать цыганского барона.

Вожак кэлдэраров одет был на венгерский манер. Снежную седину его густых длинных волос и аккуратной бороды подчёркивал добротный тёмный сюртук, на котором сияли большие серебряные пуговицы. Жилистой рукой с длинными пальцами музыканта барон слегка опирался на трость с тяжёлым серебряным набалдашником. В памяти Резанова мелькнуло воспоминание о короле польских цыган из рассказа Огонь-Догановского.

— Лащё дъес, барорай, — поклонился старый цыган. — Добрый день, большой барин.

— Дело у меня к тебе, — кивнул ему Николай Петрович. — Девчонку… девушку эту купить хочу. Понравилась мне — сил нет.

— Купить? — переспросил барон и чуть сильнее стиснул набалдашник трости. — Купить Пашеньку?

— Именно. Чего ты не понял?

Купить можно крепостную, но табор этот вольным был — кочевал, куда и как хотел. Если задерживались кэлдэрары на помещичьей земле, то по уговору с хозяином. Так и с Нарышкиным поладили: он отвёл для цыган место, чтобы цэры поставить и коней пасти, а они доставляли графу и гостям его развлечение душевное. Только знал Резанов от своих друзей московских: можно, можно выкупить приглянувшуюся красотку из табора! В столице это было не принято, а на Москве, случалось, господа подолгу с цыганками жили.

— Хочешь купить — зачем у меня спрашиваешь? — пояснил цыганский барон своё недоумение, и Николай Петрович удивился в ответ:

— А кого же мне спросить? Дело серьёзное, ты у них вожак, с тебя и спрос.

— У нас не так, барорай. — Старик покачал седой гривой. — Нет у барона такой власти. Если дело серьёзное, люди сообща решают. На Валахии называется — сындо, в Кишинёве жюдеката… э-э… по-русски, значит, сход собирать надо.

— Что за якобинство?! — ещё больше изумился Резанов. — Прямо демократия греческая, право слово! И что за блажь — сход собирать из-за девчонки?!

— Сход — когда дело серьёзное, ты сам сказал, — рассудительно повторил барон. — А ей с кем быть — семейное дело.

— Тьфу ты, путаница… Ну, так давай сюда отца, что ли!

Отцом оказался один из гитаристов, с виду, пожалуй, лет немногим больше тридцати: цыгане женятся и детей заводят рано.

— Как тебя зовут? — спросил его Николай Петрович.

— Пхен, cap ту бушёс? — перевёл старик.

— Максим, — ответил музыкант, а барон добавил:

— Прости, барорай. Он русский мало понимает.

— Тогда сам объясни, о чём речь, — велел Николай Петрович и приосанился. Теперь он уже не полулежал, а сидел на коврах и подушках, откинув долой медвежью шкуру.

Резанов был одет в новенький мундир тёмно-зелёного сукна. По красному стоячему воротнику, обшлагам и бортам змеились богатые бранденбуры — шитые золотом шнуры. У кармана слева на банте из голубой ленты сиял предмет особой гордости Николая Петровича — золотой ключ, знак только что полученного камергерства. Разве мог сравниться с этим великолепием потешный сюртук цыганского вожака с непомерными серебряными пуговицами?!

— Скажи, генерал хочет его дочку выкупить и с собой увезти, — добавил Резанов. Чин у него был в самом деле генеральский, а рассудил он так, что генерал для цыгана понятнее и важнее звучит, чем камергер или действительный статский советник. Конечно, денег с раззолоченного генерала постараются содрать побольше, но так и быть, Николай Петрович решил не скупиться.

Старый вожак коротко переговорил с Максимом. Тот хмурился и отвечал с горячностью. Послышалось Резанову слово пэкэлимос, тоже из рассказа Поляка про выпоротого цыганского короля-самозванца. Николай Петрович особенный талант имел к чужой речи: в отрочестве уже пять языков знал. Слово ему не понравилось.

— Бахт тукэ! — кивнул напоследок Максим, развернулся и ушёл.

— Он тебе удачи пожелал, барорай, — перевёл старый цыган. — Говорит, как дочка решит, так и будет, а неволить её Максим не станет. Не по закону это цыганскому. Сказал ещё, что молодая она для такого важного господина. Пятнадцать лет ей всего.

Резанов усмехнулся. Старик недоговаривал — строптивый Пашенькин отец явно завернул чего похлеще. Но сказанное сказано, и то ладно. Девчонке пятнадцать, значит… как Анечке Шелиховой, когда за него замуж пошла… почти как ему самому было, когда пришлось познакомиться с дряблыми прелестями императрицы… Уж сколько лет прошло с той поры, а отвращение к зрелым женщинам так и осталось. Зато цыганская девка нецелованная — соблазнительна до невозможности! Продадут её цыгане. Куда им деваться? Тянут время — цену, знать, набивают…

Николай Петрович поднялся с подушек, выгреб из кармана все монеты, которые были, — и звонко высыпал на поднос.

— Думайте коротко, — сказал он вместо прощания седому вожаку. — Я ждать не люблю.

 

Глава XI

Сказывали, в давние поры князю Львову изрядно благоволил светлейший князь Потёмкин, грозный фаворит императрицы Екатерины. В свете ходил анекдот про то, как он взял однажды молодого Сергея Лаврентьевича с собою в Царское Село.

Был Потёмкин сильно не в духе и сидел в экипаже мрачнее тучи. Спутник его почёл за благо тоже молчать. Когда же двадцать вёрст от Петербурга до Царского остались позади и светлейший грузно выбрался из кареты, Львов молвил ему:

— Ваша светлость, покорнейше прошу — не рассказывайте никому, о чём мы с вами проболтали всю дорогу!

Потёмкин захохотал, дурное настроение вмиг улетучилось, а князя Львова полюбил он ещё больше.

Эту историю Фёдору Толстому передали, когда стало известно про его знакомство с Сергеем Лаврентьевичем, а он вспомнил старый анекдот, едучи в карете князя к Адмиралтейству.

В Летнем саду Львов упомянул о Крузенштерне, и совсем было загрустивший граф Толстой снова воспрянул духом. Ещё бы! Кто из кадетов Морского корпуса, бредивших дальними странами и увлекательными путешествиями, не слыхал этого имени?!

Адам Иоганн Фридрих фон Крузенштерн слыл среди российских моряков легендой. Был и он кадетом, а как началась война со шведами — семнадцатилетним юношей досрочно получил чин мичмана и в кровавом Гогландском сражении сделался помощником командира корабля.

После двух лет войны — ещё три года маялся в Петербургском порту, пока не настоял, чтобы его отправили в Англию, практиковаться на кораблях владычицы морей под командой тамошних адмиралов. Но истинную причину такого стремления Крузенштерна составляла мечта увидеть Индию. А туда можно было попасть только на британском судне: к своей колонии англичане даже близко других не подпускали. Напиравших же французов били нещадно…

…только вот корабль, на который определили Адама Иоганна, сражался с французами не в Индийском океане, а в Атлантическом — у берегов Канады. Когда же лейтенант Крузенштерн собрался назад в Европу, его судно потерпело крушение вблизи Соединённых Штатов.

Президент Вашингтон лично пригласил спасённого офицера к себе на службу для укрепления флота молодого государства. И Крузенштерн, лишившийся денег и застрявший в Америке, пошёл утюжить Карибское море.

Дух захватывало у Фёдора Толстого с другими кадетами, когда наперебой обсуждали они возвращение Крузенштерна на британском судне через Атлантику. Шутка ли — три недели погонь и перестрелок с французами! После недолгой передышки в Англии бравый моряк отправился на самый юг Африки: корабли в вожделенную Индию ходили вкруг африканского континента, и пополняли экипаж на мысе Доброй Надежды — посередине пути. Там Крузенштерн сумел наняться на старенький британский фрегат, который чудом дотянул до берегов Индии и ошвартовался в Калькутте.

Казалось бы, Индия достигнута, мечта сбылась и теперь можно воротиться в Россию. Но из колониальной столицы Адам Иоганн двинулся дальше на восток. Он чуть не умер от малярии в Малайзии, побывал в Китае и полгода прожил в Макао, где внимательно изучал местную торговлю. Только после этого Крузенштерн получил приглашение стать помощником капитана на очередном британском корабле и после семи лет скитаний через Англию снова попал в Россию — к неполным тридцати годам оказавшись одним из опытнейших морских офицеров, знатоком чужих морей и флотов разных стран.

А главное — Адам Иоганн повидал полмира и привёз из дальнего долгого похода новую мечту: уже на российских кораблях совершить кругосветное путешествие. Крузенштерн составил блестящий прожект, с которым ещё три года обивал пороги чиновников — и который докладывал теперь в открытом заседании Морского комитета.

Капитан-лейтенант стоял на подиуме в переполненной аудитории — статный, высокий, широкоплечий молодец тридцати трёх лет в новеньком парадном мундире с шитьём. За спиной его развешаны были морские карты и таблицы. Крузенштерн старался тщательно произносить русские слова, но из-за волнения не мог победить заметный немецкий акцент.

— Экспедиция, которую я имел честь предложить государю, — говорил моряк, — первая в таком роде, предпринимаемая из России. Ввиду её значимости она не может не привлечь внимание всей Европы. А человек просвещённый никогда не может терпеть затруднений в открытии способов, служащих к усугублению блага и славы своей нации!

Толстой с интересом глядел на породистое лицо Крузенштерна, потомка старинной фамилии германских рыцарей. Мужественные правильные черты; с высокого лба небрежно отброшены волосы, ставшие воинственным хохолком; глаза горят фанатичным огнём, который обжигает слушателей…

— Что вызнаете о кругосветных путешествиях? — по дороге к Адмиралтейству спросил князь Львов, удобно устроившись в карете напротив Толстого. — Я не имею в виду Магеллана и прочих португальцев с британцами. Что вы знаете о русских кругосветных путешествиях?

— А что можно про них знать, когда их ещё не было? — откликнулся Фёдор Иванович. Однако, судя по тяжёлому взгляду старого генерала, тот ждал совсем другого ответа. Толстой приосанился и стал пересказывать читанное-перечитанное за время учёбы в корпусе.

В самом деле, за пять веков после Магеллана и за сто лет после царя Петра, создавшего российский флот, — корабли под Андреевским флагом ещё ни разу не обошли вокруг света. Португальцы, англичане, голландцы, испанцы и даже французы — ходили. Иные числили за собой уже по нескольку таких плаваний, а русские всё никак не могли собраться.

Полвека назад, вспоминал Фёдор Иванович из истории, Адмиралтейств-коллегия положила под сукно недурной прожект кругосветного плавания. Прошло ещё лет тридцать, и в расцвете царствования матушки Екатерины капитан-поручик Биллингс придумал на Камчатке построить корабли, двинуться на юг, обогнуть Африку — и дальше на север вкруг неё, вкруг Европы прийти в Кронштадт, к морским воротам Петербурга.

Имела Екатерина Великая намерение и во встречном направлении: из Петербурга отправить гружёные корабли под командой капитана Муловского — на Дальнем Востоке и в Русской Америке подданных охранять, да с китайцами торговать, да к Японии присмотреться. Начала Адмиралтейств-коллегия бумаги писать, но затеялась тут война со шведами и турками. Не до путешествий стало, Муловский погиб, и снова из морской затеи ничего не вышло. А кабы и вышло, всё одно экспедиция была бы не кругосветной. Ведь надлежало капитану оставить корабли на дальних восточных российских рубежах и в Петербург их не возвращать.

— Крузенштерн свой прожект за годы путешествий составил, у моряков иностранных перепроверил и, почитай, готовым в Петербург привёз, — заметил Сергей Лаврентьевич, со вниманием слушавший Толстого. — Когда в Англию отправлялся — светлой памяти государыня Екатерина сидела на престоле. Когда вернулся из Китая — уже Павел Петрович царствовал. Крузенштерн выискал случай и бумаги свои — шлёп ему на стол! А государь не в духе был, посмотрел их, полистал наскоро, да и говорит — чушь, мол, и ересь. Так и похоронил мечту немца нашего — до поры до времени.

— Оно и понятно, — поддакнул Толстой, — император Александр Павлович не в пример батюшке своему широко мыслит!

— Господь с тобой, — отмахнулся Львов, — вовсе не в этом штука. А в том, что хитрая бестия этот Крузенштерн. Чай, не зря полгода в Макао просидел и у китайцев с португальцами коммерции учился! Он ведь что придумал? Министров наших в чём-то убеждать — занятие гиблое. Знают они, что денег и без того нагребут, а за дело серьёзное отвечать — кому охота? Вот и зашёл Крузенштерн через купцов и банкиров. Рассказал им о выгодах своего похода для пушной торговли. Те молодому государю донесли, а государь-то — в Российско-Американской Компании акционер! Тут всё и завертелось…

Во время доклада заметно было, что Крузенштерну много привычнее грохотать каблуками по доскам палубы, чем по вощёному паркету. Он ступал лишь на шаг-другой из стороны в сторону и почти не глядя тыкал указкой размером с хороший бильярдный кий то в карты, то в таблицы у себя за спиной.

— Судите сами, господа, — говорил он, — мне вы можете не доверять, но цифры и факты не лгут. Положим, вы намерены торговать мехами в Петербурге. В Русской Америке их можно купить за бесценок, а здесь продать во сто крат дороже. Рублёвый товар уйдёт за сотню — очень выгодное предприятие! Вы пережидаете весеннюю распутицу и отправляетесь в путь. Каждые сто вёрст придётся менять лошадей — и хорошо, если на станции вам скоро дадут подмену. Едете полвесны и всё лето. Месяц до Волги, два месяца до Урала. Перевалите через Уральские горы и ещё через месяц будете на Оби…

Указка скользила по голубым жилам великих рек на карте.

— Осенью форсируете Енисей, — говорил Крузенштерн, — а если повезёт, окажетесь в Иркутске ещё до первого снега. Однако там всё равно придётся ждать настоящих сибирских морозов, чтобы замёрзло русло реки Лены. Ведь дорог в тех краях нет, и единственный путь до Якутска — по льду. В январе вы окажетесь в Якутске, но дальше — тайга, по которой зимой не проехать из-за снега, а весной из-за половодья и распутицы. Надо снова ждать лета. В начале июня вы нанимаете оленьи упряжки, которые к августу доставят вас в Охотск. То есть вы ещё не добрались до Америки, но уже провели в пути года полтора.

Гул в аудитории усилился. Далеко не все слушатели задумывались о том, насколько велика Россия, как долог и многотруден путь через всю страну. Теперь они вполголоса переговаривались, обсуждая слова Крузенштерна, который продолжал уже громче:

— Перед вами — Охотское море. Город Охотск ничего не имеет, кроме леса. Канаты, якоря, паруса и все прочие материалы, потребные для построения и оснастки судов, привозят из Якутска, а туда — из Иркутска, с Урала и чуть ли не из Петербурга. Тамошние корабли скорее напоминают большие лодки и называются — шитики, оттого что построены без железа и сшиты ремнями. Притом стоят они невероятно дорого: по двадцать, а то и по тридцать тысяч рублей…

— Сколько?! — недоверчиво спросили из зала, и капитан-лейтенант чётко повторил:

— Тридцать тысяч. Сверх того, обычно они не имеют ни хороших компасов, ни карт, ни навигационных книг, и мореплавание на сих бедных шитиках весьма опасно. А вам надобно до сентября пересечь Охотское море, оказаться в Камчатке и перезимовать, чтобы следующим летом через Берингово море попасть, наконец, в Русскую Америку. Но даже если вы там удачно закупите пушнину — впереди тот же путь, только в обратном направлении и уже с грузом. Боже сохрани вас от болезней, дикарей и прочих напастей! При хорошем стечении обстоятельств вы снова окажетесь в Петербурге лет через пять, а проданный мех позволит покрыть расходы на предприятие с небольшим и неочевидным прибытком.

— Стало быть, вы берётесь утверждать, что морской путь быстрее и дешевле? — спросил Крузенштерна непомерно толстый статский из первого ряда и, насколько мог, повертел головой, приглашая окружающих к одобрению. — Экий вздор! Обойти на корабле кругом света — проще, чем проехать Россию с обозом на восток и обратно?!

По залу пронёсся нестройный смешок.

— Быть того не может, — поддержал толстяка сосед, тоже весьма корпулентного сложения. — Верно говорил государь Павел Петрович, сие чушь бессмысленная и пустые бредни.

— Сухопутные крысы, — презрительно процедил сквозь зубы Фёдор Иванович, адресуясь к Львову. — Много они понимают! Хотя такие жирные туши в самом деле лучше посуху возить, а не морем. Поди, никакой шитик их не выдержит. Верно, Сергей Лаврентьевич?

Князь хотя и посмотрел в ответ с укоризной, однако вполне разделял мнение своего молодого спутника.

— Когда земли у России больше, чем у кого другого, на что сдались нам дальние моря? — горячился в задних рядах лысый человечек в тёмно-синем мундире учёного ведомства.

— Я полагаю, господину капитан-лейтенанту надобно поучиться считать, — язвительно молвил пожилой обладатель дребезжащего голоса и мундира екатерининского образца, сидевший неподалёку от Львова с Толстым. — Кругосветный морской путь никак не может быть короче, ибо составит не меньше пятидесяти тысяч вёрст, а от Петербурга на восток до Америки и обратно будет разве что тысяч тридцать!

Крузенштерн дожидался, пока шум стихнет.

— Я не говорил, что кругосветный маршрут короче, — наконец, продолжил он. — Я говорил, что морем обернусь туда и обратно быстрее, чем сухопутный обоз. Предприятие займёт не пять или шесть лет, а года два с половиной, от силы три. Купцы дорогу до Русской Америки проделывают налегке. Я же повезу несколько тысяч пудов груза, который там ждут и не имеют возможности получить иным путём, а обратно доставлю пушнину, которая сторицей окупит прожект. Кроме того, — добавил Крузенштерн, — да будет вам известно, господа, что все без изъятия индийские и китайские товары, до коих в Петербурге множество охотников, везут сюда не напрямую, а через Англию. Стало быть, вы платите за них полуторную цену. Да и меха от наших американских промысловиков в Китае покупают много дороже, чем здесь. Я нагружу пушниной большой корабль, а ведь даже скромный британский катер за пять месяцев сдаёт в Кантоне мехов на шестьдесят тысяч гишпанских пиастров!

Сумма была огромная, и от неожиданности Толстой присвистнул. Многих в аудитории развеселила такая непосредственность, и у Крузенштерна губы дрогнули в подобии улыбки. Но никто уже не позволил себе желчными репликами перебивать речь моряка: упоминание о деньгах произвело впечатление, и теперь все внимательно слушали его слова.

— В пользу кругосветной экспедиции говорят расчёты английских и португальских моряков, — продолжал Крузенштерн, который успокоился, судя по слабеющему акценту. — Притом в Макао продажа мехов из Америки давно налажена. Тому назад лет тридцать сию коммерцию отменно поставил легендарный капитан Лаперуз. Но даже если всё-таки везти пушнину не в Китай, а сюда, равно как и доставлять отсюда грузы российским американцам, — морская дорога вкруг Африки или Америки выйдет много дешевле и быстрее, чем посуху через всю Сибирь, как сейчас. Особое внимание должно уделить Камчатке, — говорил Крузенштерн. — Сегодня эта часть России совершенно запущена, хотя именно она суть плацдарм для освоения окрестных земель и Русской Америки. Смотря по надобностям, которые станут возрастать с успехами торговли, можно два судна посылать в поход ежегодно. А кроме того, в местных морях постоянно содержать два-три фрегата. Сии суда обеспечат безопасность и благосостояние российских селений, равно как соблюдут безопасность торговых путей и помогут лучшему освоению тамошних берегов России и Русской Америки. И вот ещё что, господа, — напоследок сказал Крузенштерн. — Возможно, ревность и усердие несколько вывели меня из пределов моей сферы.

Я не купец и не политик — я моряк. Я просто стараюсь исполнить долг по моим способностям, а посему желаю принести России великую пользу, могущую произойти от развития коммерции в северо-восточных морях. Тамошние потребности надобно доставлять водою, а не сухим путём. Сверх того, великая польза видится от заведения российской торговли с Индией и Китаем.

Прошу простить, если причинил вам скуку. Однако прожект мой, хвала небесам, уже высочайше утверждён, и экспедиция — дело решённое. А посему доклад назначен не с тем, чтобы убедить почтенную аудиторию, но с тем, чтобы удовлетворить любопытство и ответить на вопросы, буде таковые найдутся. Я к вашим услугам, господа!

Из Адмиралтейства князь Львов и граф Толстой выбрались не скоро. А по выходе старый генерал снова пригласил молодого приятеля в свою карету:

— Не откажите, голубчик, отобедать со мной!

Фёдор Иванович и впрямь проголодался, пока слушал Крузенштерна, хотя на время совершенно забыл обо всём. Мало того что в Морском комитете ему довелось узнать уйму интересного, так ещё и речь держал моряк легендарный, в жизни которого уже сбылись его, Американца-Толстого, самые сокровенные мечты!

Сергей Лаврентьевич с удовольствием глядел на своего разгорячённого приятеля. Не зря, не зря он взял с собою Фёдора! Видать, и правда тесно молодцу в гвардейском мундире; рвётся неуёмная душа на волю, к морю просится…

— Вот что мне странно, — сказал в карете Толстой. — Отчего за морскую славу России одни иноземцы ратуют? Восточные рубежи разведывал датчанин Витус Беринг, первую русскую кругосветную экспедицию готовил британец Джозеф Биллингс, теперь главой похода станет германец Иоганн Крузенштерн… Неужто русские только жирными щеками трясти могут и шпицом поддевать побольнее?!

Львов нахмурился.

— Говоришь, иноземные моряки хороши, а русские нет? — молвил он. — Как же тогда братья Лаптевы, Харитон и Дмитрий? А Семёна Челюскина ты почто забыл? А Дежнёва Семёна с Ерофеем Хабаровым? Или они, по-твоему, тоже, кроме как жиром трясти, ни на что другое не годны были?

— Я вовсе не это имел в виду, — поспешил объяснить Фёдор Иванович. — Просто смотреть обидно, как иноземец с восторгом и почтением о славе русской нации твердит, а перед ним сидит вразвалку русский, который в подмётки иноземцу этому не годится…

Черты князя разгладились, и он сменил гнев на милость:

— Здесь ты прав, именно в подмётки. Германец Крузенштерн, если хочешь знать, во сто крат больше русский, чем тот же полномочный министр наш, граф Воронцов. Он из Лондона рассуждает: мол, Крузенштерн легкомысленный и самонадеянный, и не бывать его имени рядом с именем Кука, потому как для истинно русского человека прожекты кругосветные — суть пустая блажь. А Крузенштерн тем временем в Петербурге команду собирает, корабли вооружает и жизнь свою готовится положить во благо России. Так скажи на милость, кто из них больше русский: тот, кто похваляется прирождённой русскостью, или тот, кто делами своими прославляет отечество наше?

Карета Сергея Лаврентьевича двинулась прочь от Адмиралтейства по Невскому проспекту до реки Мойки, а в начале широкой липовой аллеи со скамейками и крашеной оградкой, которая тянулась посреди Невского от Мойки до Фонтанки, — поворотила влево, к Демутову трактиру: в здешнем ресторане любил обедать князь.

 

Глава XII

К вечеру Английскую набережную Невы запрудили экипажи: на весенний бал к посланнику британской короны баронету Джону Борлэзу Уоррену стекался цвет Петербурга.

Пятидесятилетний красавец-хозяин явил безукоризненное гостеприимство и уделил внимание каждому прибывшему, однако по прошествии времени оставил развлекающихся гостей и скрылся во внутренних покоях особняка. Были у сэра Джона заботы, которые занимали его куда сильнее, чем ублажение светского общества российской столицы…

…и для вдовца, считанные месяцы назад схоронившего жену, бальная зала тоже была не лучшим местом: Николай Петрович Резанов приехал в особняк на набережной уже совсем в ночи, а направился не к танцующим — степенный лакей сразу провёл его к хозяину, ожидавшему в кабинете. Условились об этом визите загодя; бал оказался лишь удобным поводом для встречи. Посол тепло приветствовал гостя, отослал слугу и собственноручно разлил по рюмкам херес.

Уоррен с Резановым расположились в креслах, воздали должное ароматному напитку и обменялись для приличия пустыми фразами про погоду и здоровье. Скоро перешли к делу. Николай Петрович догадывался, о чём захочет говорить сэр Джон, — и не обманулся в ожиданиях.

— Прожект капитана Крузенштерна вызывает в Лондоне растущий интерес, — начал британец. — Экспедиция по большей части готова. Команда, снаряжение… Полагаю, вас можно поздравить? Дело стало лишь за формальностями, и летом русские под вашим водительством двинутся в первый кругосветный поход.

Николай Петрович не торопился отвечать. Он посмаковал херес и лишь после этого заговорил со вздохом.

— Увы, сэр Джон, я не готов разделить ваш оптимизм ни насчёт своего водительства, ни насчёт готовности, ни насчёт самого путешествия. Вы же знаете, я человек сухопутный, и при одной только мысли о том, чтобы оказаться в ненадёжной скорлупке посреди океана, делается у меня тоска. А касаемо готовности — я склонен полагаться на мнение адмирала Чичагова. Он решительно возражал и возражает против затеи Крузенштерна. Говорит, что, не умея и не имея средств строить суда, нельзя объехать вокруг света.

— Будет вам, — усмехнулся Уоррен. — На что нужны российские суда, когда Крузенштернов помощник Лисянский направлен в Лондон для покупки двух шлюпов? У нас лучшие корабли в мире, можете быть покойны. Самое большее через месяц их приведут в Петербург. А расположение вашего императора, насколько я знаю, помогло урегулировать и финансовые проблемы. Хороший кредит на восемь лет, полтораста тысяч золотом из казны… Об этом только мечтать можно!

Резанов изогнул дугою бровь.

— Однако ваша осведомлённость делает вам честь… и не делает чести излишней болтливости моих чиновников, — вынужденно признался он. — Но всё же, согласитесь, когда не найти для путешествия ни астронома, ни учёного, ни натуралиста, ни приличного врача, пускаться в путь кругом света — неосмотрительная дерзость. К тому же вам, вероятно, известно о настоянии Крузенштерна, чтобы команда была русской и чтобы на суда брали одних только добровольцев… Адмирал Чичагов прав сто раз: даже если бы матросы и офицеры были хороши, какой из всего этого может получиться толк?

Британец поднялся из кресел, чтобы снова наполнить рюмки хересом, и шитьё на его мундире заиграло в пламени свечей. Не так давно баронет Джон Борлэз Уоррен принял из рук своего короля Георга Третьего адмиральские регалии. Баронет заслужил высокий чин, став настоящим ужасом для флотилий Наполеона: фрегаты под командованием сэра Джона потопили и пленили достаточно французских кораблей. Он судил о морских делах не понаслышке.

— Конечно, и вам, и нам было бы куда спокойнее видеть в экспедиции британцев. — Посланник поднял на гостя тяжёлый взгляд и с нажимом повторил: — Нам было бы намного спокойнее! Господин Резанов, давайте начистоту. Крузенштерн желает командовать именно русской экспедицией, первой в истории. Но какая же она будет русская, если в команде окажутся английские офицеры и матросы, в сопровождении — европейские учёные, врачи, натуралисты, и все они выйдут в море на британских судах? Что в этом походе будет русским? Порох? Солонина? Камергер его величества на борту? О, да — ещё начальная и конечная точки путешествия… Поэтому Крузенштерн упорствовал и добивался своего. Ваше участие также говорит о том, что прожект прекрасно продуман и подготовлен — настолько, насколько это вообще возможно.

Заметив протестующий жест Николая Петровича, сэр Джон продолжил:

— Не надо скромничать, дорогой друг! Ваше положение и ваши заслуги свидетельствуют о безусловных личных достоинствах. Создание Российско-Американской Компании, равно как и её успехи, наилучшим образом подтверждает ваши деловые качества. Экспедиция решена, в июле вы отплываете… Я хотел бы говорить с вами о том, что будет дальше.

Ну наконец-то! Джон Борлэз Уоррен — специальный британский посланник, член британского парламента и британского Тайного совета, контр-адмирал британского флота. Николай Петрович — обер-прокурор российского Сената, камергер российского императорского двора, основатель и совладелец российской торговой компании на двух континентах, которому вдобавок назначено возглавить первое российское посольство в Японию. Конечно, их встреча затеяна не для светской болтовни про честолюбие Крузенштерна и скорую отправку экспедиции, чтобы до холодов пройти Балтику и оказаться в незамерзающих водах.

Не может и не будет Британия — владычица морей — спокойно и безучастно смотреть, как Россия выходит на просторы Мирового океана! Освоение Северной Америки, пушная торговля с Китаем, вывоз индийских товаров — всё это привычные занятия и источник огромных доходов англичан, монополию которых теперь вознамерились нарушить русские.

Оба собеседника отменно представляли себе последствия похода. Слишком явно две империи оказывались в противоречии между собой, слишком серьёзные интересы приходили в столкновение, — и Резанов совсем не хотел оказаться его жертвой. Ждал он этого разговора, ждал с нетерпением, ибо давно уже пришла пора обсудить с британцем особо деликатные темы.

— Извольте, — сказал Николай Петрович, оставил расслабленный тон и легко поднялся на ноги. — Полагаю, мы с вами достаточно давно и хорошо знакомы, а разговор наш имеет достаточно частное свойство, чтобы обойтись без лишних политесов.

— Вот и славно. — Уоррен снова наполнил рюмки. — В таком случае позвольте вам представить моего коллегу… Мистер Грант!

На зов сэра Джона из-за портьеры, прикрывавшей дверь из соседней комнаты, в кабинет шагнул молодой человек, с виду — почти юноша. Внешность его была не примечательна, однако Резанов обратил внимание на офицерскую выправку, подчёркнутую безукоризненным статским платьем, на правильные черты лица вошедшего и светлые глаза, взгляд которых выдавал живой ум.

Уоррен подвёл его к Николаю Петровичу:

— Позвольте представить вам Кохуна Гранта. Лейтенант прибыл в Петербург, можно сказать, исключительно ради общения с вами, господин Резанов… Не станем терять времени, джентльмены. У нас предостаточно вопросов, которые представляют взаимный интерес.

С этими словами сэр Джон налил херес в третью рюмку и пригласил своих гостей садиться поудобнее: разговор предстоял серьёзный.

 

Глава XIII

Обер-гофмаршал Александр Львович Нарышкин славился своим хлебосольством далеко за пределами Петербурга и самой России. Император Александр, будучи в добром расположении духа, называл его прилюдно кузеном, а на загородную дачу князя приглашал порой иностранных государей. Александр Львович сделался директором Императорских театров в царствование Павла и пост свой сохранил при его сыне: он знал толк во всевозможных увеселениях, деньги на которые тратил без счёта.

Три летних месяца на даче Нарышкина по Петергофской дороге каждый день гремели концерты роговой музыки; устраивались маскарады, театральные представления, балы с фейерверками… Желающие могли приезжать когда угодно и развлекаться день-деньской. Всех ждали накрытые столы: охотников на княжеское угощение собиралось иной раз до двух тысяч — сам Нарышкин знал едва ли десятую часть гостей.

Рассказывали, что государь Александр, желая помочь Нарышкину деньгами, однажды прислал ему роскошно изданную книгу. Под обложкой князь обнаружил вместо страниц ассигнации на сто тысяч рублей — сумму невероятную. Александр Львович сердечно поблагодарил Александра Павловича за поистине царский подарок и, будучи знаменитым остроумцем, сообщил государю, что столь увлекательная книга непременно нуждается в продолжении. Молодой император оценил смелую шутку: он прислал князю второй фолиант с сотней тысяч рублей внутри, но присовокупил, что издание на этом закончено.

Да, летом у Нарышкина хватало загородных забот. Но пока на дворе стоял май — Александр Львович лишь готовился к ежедневному празднику в три месяца длиною, и в особняке принимали не всех…

…только это не касалось ни старых друзей вроде Резанова, ни родственников: любой из многочисленной фамилии Нарышкиных мог приехать на дачу князя в любое время и гостей за собой привезти. В конце мая сын обер-камергера Ивана Александровича Нарышкина так и поступил.

— Господа, — крикнул он собутыльникам-гвардейцам, — едемте сейчас же к цыганам!

Двадцатилетний Александр Нарышкин состоял в лейб-гвардии Егерском батальоне и кутил с другими новоиспечёнными офицерами, среди которых оказались Фёдор Иванович Толстой с неотлучным Фёдором Петровичем. Уговаривать разгорячённую компанию не пришлось: цыгане для петербургской молодёжи были по-прежнему в новинку, а дармовое угощение на знаменитой даче государева обер-гофмаршала выглядело соблазнительно — большинство гвардейцев, подобно кузенам Толстым, считали каждый гривенник.

Извозчики домчали полтора десятка офицеров к имению Нарышкина быстро и весело — смышлёные молодцы прихватили с собой выпивку и времени по пути не теряли. Хозяина дома не оказалось, но это никого не смутило: подгулявшие гости ехали не ради знакомства с князем, а его молодой родич охотно принял на себя хозяйские обязанности — благо, бывал здесь не раз…

…и распорядился, чтобы столы накрыли прямо в таборе. Также Нарышкин велел цыганам показать удаль, и те постарались на славу. Песни, танцы, фокусы и дрессированный медведь занимали весёлую компанию долго. На свежем воздухе молодые офицеры резвились без удержу. Недостатка в напитках не было, и под утро нескольких гвардейцев сморило прямо за столом.

Зато прочие сами пробовали ходить на ходулях и жонглировать; когда надоело — забрали у притомившихся цыган пару гитар: иные гости умели недурно щипать струны. Фёдор Петрович блеснул музыкальными талантами — сыграл и спел новым приятелям, а Фёдора Ивановича задели слова молодого Нарышкина, брошенные вскользь.

— Противу нашего брата лучших стрелков не бывает! — утверждал Нарышкин, расстегнув верхние пуговицы егерского мундира. — Правильно великий Суворов говорил: гренадеры и мушкетёры на штыках рвут, а стреляют егеря!

— Отчего же не на штыках, коли враг рядом? — с усмешкою откликнулся Толстой. — Да только стрелять-то мало, ещё ведь и попадать надо! Ты, Саша, вели нам пистолеты подать, вот и посмотрим, чья возьмёт.

Офицерская компания оживилась. Из дому принесли пистолеты, которые немедля были заряжены. Скамьёй обозначили барьер, от него в двадцати шагах воткнули в землю две саженных жерди с надетыми вверх дном пустыми бутылками. Фёдор Петрович засомневался:

— Далеко. И темно слишком.

В самом деле, занимавшийся рассвет пока лишь немного разогнал ночную мглу. Факелы ещё горели, освещая истоптанный помост и столы с остатками затянувшейся трапезы. Фёдор Петрович был прав: мишени по другую сторону помоста едва темнели на фоне серого луга, покачиваясь вдали от стрелков — Фёдора Ивановича с Александром Нарышкиным, ставших у барьерной скамьи.

— Ничего-ничего, — хорохорился Нарышкин, разминая руку, — в бою всяко бывает.

— И то верно, — в тон ему отвечал Фёдор Иванович, — а почему тихо так? Мы же с вами, братцы, на войне сейчас! Вокруг шум должен быть, битва!

Он глянул на цыган и приказал:

— Играйте!

Музыканты грянули разом. Бубны с гитарами выбили такой задорный ритм, что ноги у притомившейся компании сами собой пустились в пляс. Цыганки-танцовщицы звякнули монистами, снова начиная пёструю карусель, но на помост не выходили, чтобы не оказаться перед нетрезвыми вооружёнными офицерами, — держались в стороне, за столами. Фёдор Иванович поворотился к Нарышкину и спросил:

— Так как, говоришь, егеря стреляют?

Тот поднял пистолет и целился долго: музыканты с плясуньями здорово отвлекали от едва заметной мишени. Наконец он спустил курок, и одна из бутылок звонко разлетелась вдребезги.

— Вот так! — сказал довольный Нарышкин. — Твой выстрел. Что затихли? — спросил он цыган, которые от грохота перестали играть. — Дайте ему войну!

Музыканты заиграли снова. Но лишь только Фёдор Иванович поднял пистолет, целя в оставшуюся бутылку, как на дальний от него стол вспорхнула одна из цыганок. Он бросил на неё взгляд — и обомлел.

То была Пашенька. Другие танцовщицы топали не по доскам помоста, а по земле — глухо, неслышно. Пашенька же, тряхнув юбками, смахнула со стола несколько бутылок и освободила себе место. Смоляные кудри красавицы развевались под утренним ветерком. Юбки она не отпускала — из-под них виднелись красные сапожки. Каблуки её ударили по столу частой дробью, вторя бубнам и заглушая гитары. Девушка со смехом глядела на Толстого, который застыл неподвижно с поднятым пистолетом. Рассмеялся и Нарышкин.

— Эдак ты, пожалуй, до обеда достоишь! — сказал он, победоносно оглядев остальных офицеров. — Не томи, подойди ближе: форы тебе даю пять шагов!

Нарышкин не успел согнать с лица улыбку, когда Толстой вдруг перевёл пистолет с бутылки на Пашеньку — и выстрелил. Музыка оборвалась, кто-то из цыганок вскрикнул, а Фёдор Иванович, не глядя, сунул дымящийся пистолет в руки Фёдору Петровичу и в наступившей тишине двинулся к Пашеньке.

Она стояла на столе, по-прежнему придерживая юбки и слегка поджав одну ногу. В распахнутых глазищах отражался приближающийся граф, который тоже не сводил с неё взгляда.

— Господа, — произнёс один из офицеров, который оказался ближе всех к цыганке, — господа, ей Американец каблук отстрелил!

Напуганные цыгане откликнулись гомоном, а гвардейцы восхищённо зааплодировали, крича: «Виват, Американец!» Толстой подошёл к столу, на котором стояла Пашенька, и протянул ей руку, приглашая сойти на землю.

— Мы уговаривались по бутылкам стрелять! — досадовал Нарышкин, уверенный в своей победе, но на него не обращали внимания: героем, сделавшим лучший выстрел, безусловно был Толстой.

Пашенька, чуть касаясь руки Фёдора Ивановича, легко спрыгнула вниз и оказалась прямо перед ним, почти вплотную.

— Кто ты? — спросил Толстой, не отпуская её руку и продолжая глядеть глаза в глаза.

— Меня Пашенькой зовут, — ответила юная цыганка. Русский она знала куда лучше своего отца. — А ты кто?

— Американец, — хрипло сказал Фёдор Иванович, поражённый смелостью и красотой Пашеньки, которая вблизи была совсем уж невообразимо хороша. Называться простой цыганке титулом и полным именем показалось ему не к месту. Девушка улыбнулась, показав жемчужные зубки, и певуче повторила странное имя:

— Америка-а-анец… Ты мне сапожок испортил, барин. Как теперь плясать?

Пашенька высвободила руку из горячих пальцев графа и, ступая на носочках, упорхнула сквозь толпу цыган к шатрам на лугу неподалёку, а Толстой так и остался стоять столбом, глядя ей вслед.

 

Глава XIV

Баронет Уоррен и Кохун Грант в ночном разговоре с Резановым подробно разобрали предстоящую экспедицию. Николай Петрович лишний раз убедился: британцам известно всё до мелочей. К тому же они наверняка знали много больше того, что говорили.

Помянуто было приобретение капитаном Лисянским в Лондоне двух шлюпов из-за отсутствия у русских надёжных кораблей. Не забыта полуторная цена покупок, доставляемых из Вест-Индии и Ост-Индии в Россию кружным путём через Англию. Обсуждено преимущество доставки товаров из Северной Америки в Китай не по суше, как делали русские, но морем…

— Крузенштерн — дотошный немец, — заметил британский посланник, — все его расчёты проверены и перепроверены многократно. Если он говорит, что один-два русских корабля привезут в Кантон больше мехов, чем все наши катера, и с большей прибылью — значит, так оно и есть. А значит, наша тамошняя торговля будет уничтожена за один-два сезона.

Грант в упор глянул на Резанова:

— Как вы понимаете, Британия не может этого допустить. Нам придётся принимать самые экстренные, самые жёсткие меры.

— Вы говорите о войне. — Обер-прокурор говорил медленно. — О войне царицы морей с Россией, которая неспособна дать отпор на своих восточных рубежах.

Британский посланник подбоченился в кресле.

— Ваш Ломоносов хорошо сформулировал: если где-то убыло, значит, где-то прибыло, — сказал он, пригубив херес. — Россия так же слаба на востоке, как сильна на западе, имея пехоты и конницы до семисот тысяч. Заведомое поражение в Русской Америке ваш государь поспешит компенсировать новым альянсом с французами и победами в Европе. Этого мы тем более не можем допустить.

— Слава богу. — Николай Петрович отсалютовал ему рюмкой. — Плохой мир лучше хорошей ссоры.

— Для вас в особенности! — подхватил Уоррен, салютуя в ответ. — Лично для вас.

— Почему же, позвольте узнать?

— Потому что в вашем случае закон Ломоносова не годится. Ваши главные деньги на другом краю света, в Русской Америке. Что бы ни происходило здесь — в коммерческом отношении для вас важно только то, что происходит там. Если на востоке затеется война, Россия понесёт какие-то потери, но вы потеряете всё — и вдобавок наживёте себе проблемы с акционерами Американской Компании. Их ведь, по-моему, сейчас около четырёхсот?.. Вам не позавидуешь! Это же цвет столичного общества, высшие государственные чиновники, придворные и, наконец, его величество император Александр. Конечно, государь войдёт в ваше бедственное положение, но остальные наверняка потребуют компенсировать их убытки. Пусть виновата Британия — спрашивать будут с вас! Они сами поспешат заработать на том, что начнётся в Европе, а вам при удачном стечении обстоятельств удастся расплатиться с ними ценой сибирской части Компании, которая перестанет быть вашей, и…

— Довольно! — перебил британца Резанов. — Что вы предлагаете?

Уоррен обменялся взглядами с Грантом, и лейтенант сказал:

— Мы предлагаем использовать ваши возможности, чтобы совместными усилиями затормозить российскую экспансию. Сохранение британских позиций в регионе позволит сохранить уровень наших торговых прибылей. А это, в свою очередь, позволит компенсировать вам любой личный ущерб. — Грант сделал паузу. — Я уполномочен передать предложение именно в таком виде. Вам будет компенсирован любой личный ущерб, какой бы суммой он ни выражался.

— Вы ничего не потеряете, господин Резанов, — прокомментировал Уоррен слова Гранта. — Более того, вы будете щедро вознаграждены.

Николая Петровича бросило в пот от нервного напряжения. Условия сделки выглядели соблазнительно. Резоны британцев были понятны, как и готовность Лондона к большим расходам: война обойдётся дороже, к тому же на войне никто не застрахован от случайностей.

Но и здесь британцы вроде бы собирались действовать почти вслепую… В опасении подвоха он осторожно начал:

— Боюсь, вы переоцениваете мои возможности. В предстоящей экспедиции я имею весьма ограниченное влияние. К тому же я никогда не ходил в дальние морские походы и могу только догадываться о неожиданностях, которые меня подстерегают, а потому не вправе давать вам какие-либо гарантии.

Уоррен снова переглянулся с Грантом.

— Поверьте двум опытным морякам, — сказал он, — неожиданности, о которых вы говорите, вкупе с вашим блестящим умением обращать любое событие в свою пользу составляют наилучшую гарантию! Извольте взглянуть.

Баронет сделал приглашающий жест; они с лейтенантом поднялись с мест, Николай Петрович тоже встал, и все трое перешли к письменному столу, половину которого занимал фолиант в три пальца толщиной. Уоррен откинул обложку и перевернул несколько листов — это были великолепные морские карты маршрута, по которому предстояло пройти русской экспедиции. «Мне бы такие!» — подумал Резанов, а вслух спросил:

— Что я должен делать?

— В первую очередь — никогда никуда не спешить, — откликнулся хозяин кабинета, с видимым удовольствием поглаживая тонкие рисунки на картах. — Пусть поход идёт своим чередом. Пусть Крузенштерн и его люди погрузятся в проблемы, которые создаёт море. А вы делайте так, чтобы это заняло как можно больше времени, отняло как можно больше сил и обошлось как можно дороже…

У Николая Петровича по спине пробежал холодок, словно давешний ночной кошмар обнял его мокрым щупальцем. И снова из глубин сознания поднялся животный ужас человека, привыкшего твёрдо стоять на суше, которому предстоит оказаться на небольшом судёнышке среди океана. Ужас от того, что берегов не видать, а вода простирается на многие мили во все стороны — и вниз, вниз, вниз, в чёрную холодную бездну… Резанов невольно перекрестился, и Уоррен поспешил пояснить:

— Когда я говорю — как можно дороже, я имею в виду не человеческие жертвы, упаси бог. Требуйте, чтобы любую поломку или неисправность на корабле ремонтировали как можно более тщательно. Не жалейте денег: пусть расходы на экспедицию заметно превысят ожидания Крузенштерна — это поставит под сомнение и его коммерческие расчёты.

— Стравливайте членов команды, — посоветовал Грант. — Военный корабль — далеко не самое комфортабельное место на свете. За долгое время, проведённое в тесноте, в тяготах и лишениях, даже бывалые моряки легко начинают ненавидеть друг друга. В таких условиях достаточно одной искры, чтобы случился взрыв. Играйте на ревности Крузенштерна к Лисянскому и другим офицерам. Используйте межнациональную рознь. Не позволяйте свите сдружиться с моряками.

— И сами не пытайтесь превратиться в моряка, — добавил Уоррен. — В какой-то момент вы обвыкнетесь и появится такой соблазн. Напротив, будьте настолько неуместным на корабле, насколько возможно.

Резанов невесело усмехнулся:

— Как раз это я готов гарантировать.

Ещё несколько времени британцы показывали Николаю Петровичу на картах места, которые ему предстояло посетить, давали весьма толковые советы и снова демонстрировали полную осведомлённость в деталях похода. Уоррен предупредил:

— Без сомнения, ваше путешествие будет иметь существенные различия с планами. Примите это как должное. Водная стихия непредсказуема, и скоро вы получите возможность в этом убедиться.

— Как вы справедливо заметили, Британия — царица морей, — на прощание сказал Грант, — поэтому в любом порту вашим кораблям обеспечен наш присмотр. Я буду неотступно следить за экспедицией, получать отчёты и снабжать вас инструкциями. Связь помогут держать мои люди. Смело доверяйте тому, кто передаст вам привет от господина Дефо.

 

Глава XV

Полёт Андре-Жака Гарнерена — первый в России полёт на воздушном шаре! — назначили на середину июня, а до тех пор предстояло проверить каждый вершок обшивки, каждую пядь гондолы и всю оснастку. Женевьева Гарнерен привычно ассистировала супругу.

Князь Львов, который отвечал перед государем и светской публикой за предстоящий аттракцион, озаботился строительством временной площадки с местами для зрителей, откуда надлежало начаться полёту. Довершали подготовку аэростата здесь же, в саду кадетского корпуса на Васильевском острове…

…и любопытный Фёдор Иванович Толстой при первой же возможности, освободившись от службы, примчался к новым знакомым из расположения Преображенского полка: казармы помещались на другом берегу Невы, за Литейной частью.

Подобие театра было уже готово. Свежие доски распространяли в воздухе терпкий аромат сосны. На вкопанных в землю высоких тёсаных столбах аккуратно развесили оболочку шара. Под присмотром Гарнерна рабочие заново пропитывали ткань и особенно швы специальным лаком, который француз варил собственноручно, никому не доверяя рецепт. Фёдор Иванович крутился поблизости, задавая множество вопросов, а подошедшему Львову посетовал на нелюбезность Гарнерена — мол, тот мог быть пословоохотливее.

— С чего бы ему с тобой откровенничать? — пожал плечами старый князь. — За спасение француз тебе благодарен, да только дружба дружбой, а табачок врозь. Государь ему привилегию на два года обещал здесь и в Москве. Но коли Гарнереновы секреты станут ведомы, — каждый сможет эдакий шар запустить. И как же тогда наш добрый Андре за свои аэростатические опыты деньги собирать будет?

— Сергей Лаврентьевич… — Толстой заблестел глазами. — А много ли денег надобно, чтобы на шаре прокатиться?

— Дамы платят по ста рублей. Садятся с Женевьевой в гондолу, и на верёвке их по воздуху возят взад-вперёд у самой земли. А мы с Гарнереном на версту поднимемся, если не больше. — Князь вздохнул. — Мне такое удовольствие в две тысячи рублей встало.

Львов отвлёкся от молодого графа, оглушённого суммой, и поспешил навстречу прибывшим подводам. К первому столичному аэродрому начинали подвозить серную кислоту в запечатанных стеклянных бутылях и ящики с железными опилками: француз наполнял свой шар не горячим воздухом, а водородом, и газ предстояло добывать прямо здесь химической реакцией.

— Едем со мной, Фёдор Иванович, — сказал князь, отдав необходимые распоряжения. — Меня на том берегу ждут.

За время, прошедшее с их встречи, Львов привязался к Толстому. Своих детей у генерала не было, и молодой офицер вызывал у него отеческие чувства. По пути к Исаакиевскому мосту, что связывал Васильевский остров с Адмиралтейской стороной, князь увещевал пригорюнившегося спутника:

— Не грусти! Всё ещё будет на твоём веку. И в моря сходишь, и в небо поднимешься.

— Когда бы государыня Екатерина полёты не запретила, сейчас не французы, а мы сами летали бы, — в сердцах отвечал граф. — И не за две тысячи, а рублей за двадцать!

Князь усмехнулся.

— Ты, Фёдор Иванович, по молодости лет всего на полшага вперёд смотришь. Запрет не просто так издан был. Полетит шар — хорошо. А ну как упадёт, тогда что? И ладно, если в нём жаровня стоит, хотя тоже беда. У Гарнерена-то в шаре газу горючего сколько!

Львов понимал государыню. Петербург был из камня строен, однако деревянных домов по городу тоже хватало, а горели каждый год что те, что эти. Аэростат же летит, куда ветер несёт, и как угадаешь, куда свалится? Случись от него пожар — и деревня может выгореть, и целое имение, и леса, и завод, и корабль какой невезучий… Кому нужна такая напасть? Вот и подписала Екатерина именной указ: «В предупреждение пожарных случаев и иных несчастных приключений, произойти могущих от новоизобретённых воздушных шаров, наполненных горючим воздухом или жаровнями со всякими горячими составами, повелеваем учинить запрещение, чтобы от 1 марта до 1 декабря никто не дерзал пускать на воздух таковых шаров под страхом заплаты пени по 20 рублей».

— По-твоему, двадцать рублей — не самые великие деньги, — говорил Толстому князь, — но что-то не припомню я, чтобы за все годы хоть кто-то указ нарушил. И жизнью своей рисковать желающих немного, и сверх пени на постройку шара тратиться — тоже. А шар-то в копеечку влетает, я тебе доложу!

— Всё равно, — упорствовал Фёдор Иванович, — нам свои аэронавты надобны. Я раз на колокольню в деревне родительской забрался, оттуда вид — на много вёрст кругом. А с шара, когда он под облаками летит и погода хорошая, сколько всего увидеть можно?!

Граф ёрзал на подушках кареты и расписывал Львову свои соображения о военных достоинствах такого предприятия. За войсками вражескими с неба наблюдать — одно удовольствие: снизу пуля тебя не достанет, а неприятель — как на ладони. Знай поглядывай да на ус мотай. Укрепления противника — тоже открытая книга…

Сергей Лаврентьевич был доволен.

— Всё верно говоришь, — похвалил он. — Потому и Гарнерен, хоть и коммерсант прожжённый, а к тому ещё технический инспектор французской армии. Наполеон-то у них на дело по-военному смотрит. И с государем нашим Павлом у Наполеона хороший альянс получался. Не давало это британцам покою, оттого и убили они Павла Петровича.

Фёдор Иванович удивлённо посмотрел на князя. Конечно, всякое говорили про смерть императора двумя годами раньше. В то, что Павел скончался апоплексическим ударом, верили немногие. Но чтобы вот так, в постороннем разговоре, назвать виновных?! А князь продолжал:

— Я больше тебе скажу, братец мой. Англичане так и не успокоились, и никогда не успокоятся. Им любая дружба русских с французами — хуже горькой редьки. Потому и Гарнерена здесь видеть не хотят. Потому и разбойничков подослали — нас проучить, чтобы неповадно было, чтобы убирались французы подобру-поздорову… Эх!

Князь безнадежно махнул рукой и замолчал, глядя в окно кареты, которая съехала с Васильевского острова, пересчитала колёсами доски плашкоутов наплавного Исаакиевского моста…

…оказалась на Адмиралтейской стороне, прокатилась мимо скалы, увенчанной бронзовым Петром Первым на вздыбленном коне; мимо нового собора Исаакия Далматского, освящённого всего год назад, — и держала путь по Невскому проспекту в сторону Литейной части: князь намеревался доставить Толстого в Преображенские казармы.

— Воля ваша, Сергей Лаврентьевич, — нарушил молчание Толстой, — только вы уж или скажите толком, какая во всём этом связь, или давайте о другом о чём-нибудь. Была у Павла Петровича с британцами распря, это ни для кого не секрет. Он и санкции тяжкие на их компании наложил. Только государь Александр Павлович те санкции снял и дипломацию с Лондоном восстановил, разве не так? По всей Английской набережной опять с вечера до утра на балах гуляют…

— Ночи белые, вот и гуляют, — брюзгливо отозвался Львов. — А коли есть у тебя желание послушать старика, изволь. Я на свете дольше твоего живу и вижу подальше, хотя глазами слабый стал.

Англия с Францией — древние враги, говорил князь. Чем лучше дела у французов, тем больше англичан это беспокоит. А когда на стороне врага появляется такой могучий союзник, как Россия, впору и вовсе запаниковать.

— Ты мне давеча про книжку свою любимую рассказывал, — Львов ткнул пальцем в собеседника, — о Робинзоне Крузо. А кто её написал, не напомнишь?

— Даниэль Дефо. Только это же сто лет назад было! И какое отношение?..

— Господин Дефо не только литератор, — перебил князь, — и в жизни своей долгой не только книжки писал. Он создал британскую секретную службу, сиречь разведку. А коллеги этого Дефо уже сто лет в России днюют и ночуют.

Львов поведал молодому приятелю про лорда Уитворта, британского посла в Петербурге, которого весьма заботило быстрое сближение императора Павла с Наполеоном. А когда русские заключили с французами военный договор и нацелились сообща на юг отправляться, — в Лондоне решили, что это угрожает британским колониям в Индии. Лорду Уитворту было велено средствами дипломатического ведомства устранить Павла Петровича.

— Но они же всегда норовят чужими руками жар загребать, а сами в сторонке стоят, — горячился старый князь. — Чтобы с государем расправиться, тоже недовольных подыскали в свите…

Он стал загибать пальцы, перечисляя главных заговорщиков: петербургский генерал-губернатор граф Пален — раз, вице-канцлер граф Панин — два, генерал Беннигсен из германцев — три, да граф Платон Зубов, бывший фаворит императрицы Екатерины.

— Тебя сейчас две тысячи рублей напугали, — говорил Львов, — а британцы расщедрились на два миллиона. Каково, а?! Уитворт платил заговорщикам через любовницу свою, Ольгу Жеребцову. Не слыхал? Она Платону Зубову сестра. До сих пор в Лондоне прячется. И этот заодно с ними…

Сергей Лаврентьевич кивнул направо. Карета ехала по Литейному проспекту — за окном проплывал особняк на углу с Пантелеймоновской улицей. Толстой изумился:

— Резанов?! Господь с вами. Он же обер-прокурор Сената. Ему государь вверяет важнейшие дела. Николай Петрович экспедицию Крузенштерна готовил…

— Готовил, верно, — согласился князь. — Только Резанов не один год у графа Зубова служил и возвысился благодаря ему. Кабы не Зубов, нипочём бы Резанову не жениться на дочке Шелихова. Кабы не Зубов, твой Николай Петрович не миллионами сейчас ворочал бы и не Американской Компанией правил, а сидел бы на жалованье сенатском да воровал с государственных подрядов, как другие. Вот тебе и Резанов.

Карета повернула с Литейного направо и покатила в сторону казарм Преображенского полка мимо кирхи Анны Лютеранской, давшей название Кирочной улице.

— Или ты думаешь, англичане сами разбойничков нанимали, с которыми ты воевал? — не унимался Львов. — Не-ет, им белы руки марать не пристало! Да и зачем, когда есть Резанов и прочие? Коготок увязнет — птичке пропасть. Крепко держат они обер-прокурора нашего и уж никогда не выпустят, будь благонадёжен. А Николай Петрович твой меня на дух не переносит, потому как я против британцев стоял и стоять буду, и дела его чёрные мне известны…

Толстой помолчал, пытаясь уложить в голове слова князя, и вымолвил:

— Если только вам они известны, почему другим правды не расскажете? А если другие тоже знают… Нет, быть того не может!

— Кому надо, те знают, — ответил печально Львов. — Да ведь все друг с дружкой связаны. Тот этому родня, тот с этим служили вместе, тот за этого слово замолвил, тот этому денег должен… За одну ниточку потяни — такой клубок размотается, что, пожалуй, лучше и вовсе не трогать: всё одно мир не переделаешь. Так-то, Фёдор Иванович.

Карета князя остановилась на Кирочной против новеньких казарм Преображенского полка — аккуратных жёлтых зданий с белыми пилястрами в классическом стиле. Толстой простился со Львовым, ответил на приветствие караульных и зашагал к парадному двору.

— Быть того не может! — решительно повторил он самому себе. — А насчёт мира мы ещё посмотрим.

 

Глава XVI

Подмётные письма Резанов получал не впервой. Но когда прочёл нынешнюю записку — сперва решил: врут. Припомнил даже случай из молодости своей, как императрица Екатерина распорядилась в эрмитажных собраниях держать ящик для штрафных денег, и кто из придворных соврал — тот платил десять копеек медью в пользу бедных. Казначеем при ящике назначен был статс-секретарь Безбородко. С одного бедолаги, который без вранья не мог и слова сказать, за день порой набиралось пол-ящика медяков. Однажды Безбородко заметил государыне в шутку:

— Матушка, вели не пускать его больше в Эрмитаж. Эдак он вконец разорится.

— Пусть приезжает, — возразила Екатерина, — мне после твоих докладов надобен отдых. Иной раз хорошо и враньё послушать.

Статс-секретарь только руками всплеснул:

— Тогда милости прошу в правительствующий Сенат! У нас ты ещё не такое услышишь.

Став по прошествии лет обер-прокурором, Резанов не понаслышке знал, как врут в Сенате.

Но анонимная записка сенатских дел не касалась: там шла речь про махинации с покупкой судов для кругосветного похода. Если это было враньём, — оно весило много больше, чем ящик медных денег и, может быть, даже больше, чем каторжные кандалы, тяжелее которых только топор палача. А если неизвестный автор написал правду?

В России не нашлось мастеров, готовых построить корабли, которые выдержат кругосветное плавание. Суда надо было покупать за границей, но где? Резанову не пришлось прилагать особых усилий, чтобы выбор пал на Британию: его поддержали Крузенштерн с верным сподвижником Лисянским. Оба моряка не один год ходили под британским флагом в Северной Америке, Индии и Южной Африке, и капитанство своё выслужили на британском флоте. Эти двое знали, что лондонские корабелы не подведут. Поэтому не в Голландию и не во Францию, а именно в Англию отправился прошлой осенью Юрий Фёдорович Лисянский, которого Резанов снабдил деньгами на дорогую покупку…

…и в первых числах июня два корабля, пришедших через Балтику из Лондона, ошвартовались в Кронштадтском порту — на острове Котлин, что прикрывал устье Невы в пятнадцати морских милях к западу от Петербурга.

Резанова по такому случаю доставили на ялике в Кронштадт. Матросы гребли ровно, только море было неспокойно, и сердце у Николая Петровича ёкало каждый раз, когда волна покрепче ударяла в борт судёнышка. Обер-прокурор силился прогнать мысли о том, что скоро ему предстоит всем нутром почувствовать совсем другие волны — не в Невской губе Финского залива, которую смеху ради называли Маркизовой лужей, но на открытом просторе суровой Балтики, а после — в других морях и океанах.

Когда Резанов добрался до Кронштадта, на кораблях уже хозяйничал портовый инспектор кораблестроительных работ с подручными. Волею государя новые британские шлюпы нарекли «Надеждой» и «Невой». Теперь их надлежало привести к привычному виду русских военных кораблей: установить на носу резного двуглавого орла, выкрасить борта чёрным, а по линии орудийных портов и по бархоутам — накладкам над ватерлинией, которые оберегали борта от ударов, — провести белые полосы, и белым выкрасить стволы мачт.

— Суда просмолены и проконопачены знатно! — доложил Резанову инспектор. — А остальное сами сделаем в лучшем виде.

Крузенштерн и Лисянский с другими офицерами, конечно, уже были на месте. Русская команда, по настоянию Крузенштерна набранная из добровольцев, с азартом обживала корабли. Резанову представили старшего офицера «Надежды» Ратманова и штурмана Беллинсгаузена. Показали три десятка карронад — небольших пушек для ближнего боя, будущее вооружение экспедиции, — а после пригласили на борт.

Николай Петрович, поёживаясь, осмотрел трёхмачтовый шлюп «Надежда», которому на ближайшие три года надлежало стать его плавучим домом. Корабль имел неполных двадцать морских саженей в длину и пять в ширину. Если мерить по-английски — сто десять футов на тридцать; если по-французски — тридцать пять метров на девять. «Господи, — подумал Резанов, — нас же восемьдесят человек! Ежели всех на палубе поставить, пожалуй, и не повернуться будет…»

Шлюп «Нева» выглядел ещё скромнее, хотя и там предстояло разместиться полусотне участников экспедиции. Увиденное погружало Николая Петровича в безысходную тоску…

…и когда он уловил обрывок разговора между Лисянским и Крузенштерном, в котором прозвучало имя Леандр, — настроение его только ухудшилось. К тому же офицеры говорили по-немецки: язык этот Резанов знал, но не любил.

— Отчего вы вдруг помянули Леандра? — спросил он Крузенштерна и заметил, что тот стушевался. Лисянский пришёл на выручку товарищу.

— Леандр был изрядным пловцом, — улыбнувшись, ответил второй капитан по-русски. — Готовя в плавание «Надежду», надеемся, что и она покажет себя на море не худо.

Эту романтичную историю Резанов читал в отрочестве, когда учитель задал ему переводить Овидия. Юный красавец Леандр полюбил жрицу богини Афродиты, юную красавицу Геро. Девушка ответила ему взаимностью, только жила она на другом берегу пролива Дарданеллы. Грозная преграда не остановила влюблённых. После захода солнца Геро возжигала огонь на прибрежной башне, Леандр бросался в чёрную воду и плыл на маяк, чтобы провести ночь в объятиях любимой. Утром он возвращался на свой берег, и в следующий раз всё повторялось. Но однажды сильный ветер погасил пламя. Леандр заблудился в штормовом море и утонул. Когда на рассвете волны выбросили к ногам девушки его бездыханное тело, от горя она лишила себя жизни…

— Сколько мне помнится, этот Леандр плохо кончил. — Резанов с неудовольствием взглянул на Лисянского. — Впредь прошу вас по возможности находить более жизнерадостные ассоциации.

Теперь Николай Петрович увидел имя древнегреческого героя-любовника в подмётном письме, автор которого делился весьма неожиданными подробностями покупки судов. Резанов сам брал на экспедицию кредиты в банке и получал деньги в государевой казне, а потому без труда вспомнил: двадцать пять тысяч фунтов стерлингов — чуть не сто пятьдесят тысяч рублей! — уплачены британцам за два новых шлюпа…

…но в письме сделка была представлена совсем иначе. К тому ещё автор не сомневался, что про махинации Лисянского прекрасно знал Крузенштерн — ох, неспроста у них случился разговор о Леандре, случайно услышанный Николаем Петровичем! Если аноним не соврал хотя бы наполовину, оба капитана оказывались в руках у Резанова. Обер-прокурор вызвал секретаря и распорядился:

— Подготовь-ка мне отдельно все бумаги о приобретении кораблей господином Лисянским. Да поживее!

 

Глава XVII

Поутру Фёдор Иванович Толстой заехал на квартиру к Фёдору Петровичу Толстому, застал того в совершенном расстройстве и ласково поинтересовался:

— О чём горюешь, Феденька?

Кузен молча указал ему взглядом на конторку, на которой лежало распечатанное письмо. Фёдор Иванович поднял листы, наскоро пробежал глазами каллиграфические строки, вчитался — и пришёл в восторг.

— Это же… Ты не представляешь, какой ты везучий! — гаркнул он, размахивая письмом. — Вот так, на ровном месте… Ну, Федька…

Письмо извещало, что граф Толстой Фёдор Петрович яко молодая благовоспитанная особа хорошей фамилии причислен к экспедиции, имеющей вскоре отправиться в первое кругосветное плавание под российским флагом.

— Да уж везучий — не то слово, — промямлил кузен. — Мало того, что мне на флоте делать нечего, так меня ещё в дальний поход упекли года на три… Я же на море смотреть не могу, тут же тошнить начинает! Хотел в отставку подать, с Академией художеств только-только сговорился, там ждут… А вместо этого — будьте любезны! И ничего не попишешь: причислен — изволь явиться…

Он махнул рукой и повалился на тахту.

— Дурак ты, братец, — с чувством сказал Фёдор Иванович. — Тебя под белы руки тащат на мир посмотреть! Шутка ли — кругом света обойти первым из русских?! Без войны героем тебя делают на веки вечные! А ты?.. Дурак и есть.

Кузен сердито молчал, и Фёдор Иванович прибавил слышанное недавно от графа Львова:

— Офицеру надобно служить отечеству не там, где хочется, а там, куда служба поставила.

Фёдор Петрович обратил к кузену бледное вытянутое лицо и спросил страдальческим голосом:

— Ты приехал нотации мне читать или по делу какому?

— По делу, по делу! Да брось ты уже хандрить. Ничего, пообвыкнешь, втянешься, зверушек диковинных порисуешь на островах далёких, девок тамошних потискаешь… Я бы за то, чтобы на твоём месте очутиться, десять лет жизни отдал, не торгуясь!

— Что за дело-то? — напомнил Фёдор Петрович, и Фёдор Иванович спохватился:

— А как раз по твоей части, по художественной. Сам посуди, кого ещё мне просить, как не тебя… Цыганку помнишь у Нарышкина?

— Как не помнить! Про каблук отстреленный по всему Петербургу рассказы ходят. Ловко ты тогда Сашу обставил.

Фёдор Иванович распушил пятернёй бакенбарды.

— Вот! Цыганку Пашенькой звать. Сделай милость, поедем со мной. Я ей сапожки новые купил, а ещё… гм… — он запнулся на мгновение, — ещё ты мне Пашенькин портрет нарисуй.

— Да ты никак влюбился?! — фыркнул Фёдор Петрович, позабыв свою печаль, а Фёдор Иванович уже поднимал его могучей рукой с тахты и тянул к дверям, вон из квартиры:

— Хватит валяться! Едем, едем к Нарышкину сей же час!

«Два человека у меня делают всё возможное, чтоб разориться, и никак не могут», — со смехом говаривала императрица Екатерина. Одним из этих двоих был обер-шталмейстер Лев Александрович Нарышкин, который завёл моду на дачные фейерверки, охотно принимал в гостях знакомых и незнакомых — каждого угощали мороженым, чаем и фруктами, — ежедневно устраивал танцы и раздавал убогим деньги, а ещё кормил нуждающихся, выплачивал пансионы бедным семействам…

Старший сын Льва Александровича, нынешний обер-гофмаршал Александр Львович, унаследовал не только имя и состояние, но и душевную широту батюшки своего и щедрый обычай всё лето держать нараспашку двери дачи по Петергофской дороге.

Теперь лето пришло: столичный свет отъехал за город, расселился кругом Петергофа, и дачная жизнь у Нарышкина не замирала круглые сутки. Графское хлебосольство, а сверх того цыганский табор привлекали в имение множество гостей — среди которых оказались и кузены Толстые.

Фёдор Иванович, обходя гулянье благородной публики, повлёк Фёдора Петровича прямо к шатрам на лугу и быстро сыскал в таборе Пашеньку. Кроме новых сапожек он привёз ещё цветастый платок и серьги с браслетом. Увидав подарки, девушка рассмеялась.

— Были бы серьги, — сказала, — а уши найдутся!

Бросила сапожки одной подруге, украшения — другой и третьей, платком укрыла плечи…

— Благодарствуй, что не забыл, — шутливо поклонилась она графу. — Только если голубку рассердить, даже она клюнет. А ты стрельбой своей весь табор напугал, Пашеньку чуть жизни не лишил… Малой ценой откупиться хочешь, барин!

У Фёдора Ивановича бакенбарды встали дыбом. Он вперился в девушку взглядом и медленно расстегнул на груди мундир — одну пуговицу, вторую… Фёдор Петрович, памятуя про бешеный нрав кузена, оглянулся в поисках подмоги: если выкинет сейчас Фёдор Иванович неудачное коленце — богатырство его не спасёт, слишком уж много цыган кругом. Поди, обоим достанется…

…но кузен сунул руку за пазуху и вытащил оттуда подвеску на золотой цепочке, подняв повыше, чтобы её рассмотреть можно было. Перед глазами Пашеньки раскачивался диковинный золотой зверь тонкой работы, осыпанный бриллиантами. Лучи солнца играли на гранях драгоценных камней. Цыгане приблизились, разглядывая искрящуюся невидаль, и Пашенька замерла в изумлении. Толстой усмехнулся.

— Это броненосец американский, — сказал он, — армадилло по-тамошнему. Нравится?

— Но откуда?.. — негромко поинтересовался Фёдор Петрович: уж ему-то было ведомо, что кузен беден, как церковная крыса.

— У Саши Нарышкина в карты выиграл, — небрежно бросил Фёдор Иванович, не сводя с цыганки глаз, и повторил: — Так что же, нравится? Этого довольно будет?

Девушка подставила ладони, сложенные лодочкой. Граф отпустил цепочку, и подвеска с тихим звяком упала Пашеньке в руки.

— Квиты, — сказала цыганка.

— Тогда поехали со мной! — вдруг выпалил Фёдор Иванович, но Пашенька медленно покачала головой, тоже без отрыва глядя ему в глаза:

— Это мы запрошлое квиты. А Пашенька дороже стоит!

Тут среди цыган сделалось движение. Они расступились, и вперёд вышел барон в сюртуке с большими серебряными пуговицами.

— Не серчай на неё, барин, — склонив седую голову, обратился он к Фёдору Ивановичу. — Мы люди бедные, обхождению не учены. Как думаем, так и говорим.

Граф перевёл на старика тяжёлый взгляд.

— Скажи, сколько денег надобно, чтобы ты её из табора отпустил.

— Я её не держу, — ответил цыган. — Пашенька — птица вольная. Пусть сама скажет.

— Говори, сколько! — потребовал Фёдор Иванович, снова поворотясь к юной цыганке, и она снова рассмеялась ему в лицо:

— А сколько не жалко. Да помни, что золото рядом с медью не лежит! Будет мало — не поеду с тобой.

Зрачки графа сузились, кровь отхлынула от щёк; он ударил кулаком в ладонь и хрипло проговорил:

— Много будет. Много!

Фёдор Иванович круто развернулся на каблуках, выворотив траву с корнями, и зашагал прочь. Фёдор Петрович поспешил следом…

…а когда извозчик на лёгких дрожках вёз их обратно в Петербург, увещевал мрачно молчавшего кузена:

— Не зря говорят, что колдуньи они все. Вот и эта тебя приворожила. — Он передразнил: — Поехали со мной, поехали со мной… Да ты, братец, умом тронулся! Что за водевиль — влюбиться в цыганку?! И на что она тебе? То есть я, конечно, понимаю… Но надолго ли? На день, два, на неделю? И за это большие деньги платить?.. Ладно, тоже понять можно. Красивая она до невероятия. Но деньги откуда?

— Выиграю, — буркнул Фёдор Иванович, глядя в сторону. — Буду играть и выиграю. Сказал — много, значит, много! А ты мне портрет её напиши. Сможешь?

Фёдор Петрович почёл за благо не прекословить и обещал постараться.

В таборе тем временем барон и Максим, отец Пашеньки, выговаривали ей за безрассудство:

— О себе не думаешь — о нас подумай! Грозу накликать хочешь? И всё тебе забава! Держалась бы ты от господ подальше — всем бы спокойнее было. Жили бы и жили, как у Христа за пазухой. Где ещё такое место для табора сыскать, коли погонят нас отсюда? Барорай Нарышкин слово молвит — никто больше во всём Петербурге не приютит, до самой Москвы кочевать придётся, если не дальше… Забыла уже, как собаками нас по пути травили? Как наши кибитки жгли, как деньги последние отнимали — забыла? Жить хорошо привыкла? Э-эх… Одного раздразнила, другого… Хватит! Раз уж нашлись на тебя охотники — сама виновата, теперь выбирать придётся.

— Свой покой за Пашенькину жизнь купить хотите?! — Щёки девушки вспыхнули, а тонкие ноздри затрепетали от ярости. — И кого же из двоих мне выбрать?

Максим угрюмо потискал гитару, с которой не расставался.

— Молодого не надо, — процедил он сквозь зубы. — Нет у него денег, а бедный — хуже вора.

Седой цыган возразил:

— Из лоскутков одеяло шьётся. Сегодня бедный, завтра наследство получит или чин хороший. Правда твоя, у генерала денег много. Только слышал я, что уедет он скоро, за дальние моря уйдёт. А Пашенька здесь останется, но в табор ей дороги уже не будет.

Девушка слушала, переводя презрительный взгляд с отца на барона, и грызла сорванную травинку. Посудачив с Максимом так и эдак, старик спросил её:

— Ну, а ты-то что думаешь?

— Не ваша печаль! — Пашенька выплюнула травинку и, взметнув юбки, прошлась колесом. Встала на ноги, откинула со лба густые волосы, развела волнами руки в стороны и без всякой музыки пошла в танце прочь от мужчин. А отойдя подальше, обернулась и крикнула: — Сама решать буду!

 

Глава XVIII

Разговор у британского посланника, случившийся белой июньской ночью, заставил Николая Петровича Резанова поторопиться с одним немаловажным делом…

…и спустя несколько дней он вернулся на Английскую набережную: здесь, кроме здания Министерства иностранных дел, в линию с жилищами сэра Джона Уоррена, заговорщицы Ольги Жеребцовой и вездесущего Александра Львовича Нарышкина располагался ещё особняк дважды тёзки обер-прокурора — Николая Петровича Румянцева.

Граф Румянцев прекрасно ладил с Резановым, порой оказывал ему покровительство и принимал живейшее участие в подготовке кругосветной экспедиции, поскольку одновременно был директором Департамента водяных коммуникаций и возглавлял Министерство коммерции. Кому, как не ему, радеть за морской поход в Русскую Америку для оживления торговли?! Крузенштерн успехом своего прожекта во многом обязан был поддержке Румянцева и запискам графа на высочайшее имя. Ходил слух, что мысль о назначении овдовевшего обер-прокурора в спутники Крузенштерну тоже подсказана государю именно Румянцевым. Вот к нему-то и приехал нынче Резанов.

В неполные пятьдесят лет граф заслуженно славился коллекционером редких рукописей, пергаментов и книг, собираемых по всей Европе. В прошлом году для сокровищ своих он выкупил у князя Голицына трёхэтажный особняк на Английской набережной, желая устроить там музей с библиотекой в двадцать пять тысяч томов. Коллекция занимала дом сверху донизу, Румянцев же довольствовался жилыми покоями в три комнаты с видом на Неву.

Резанов застал графа за чтением: вытянув длинные ноги, тот сидел в креслах у раскрытого окна. Налетавший невский ветерок поигрывал газетой «Гамбургские ведомости», в которую уткнулся Румянцев.

Российско-Американская Компания ревностно печётся о распространении своей торговли, которая со временем будет для России весьма полезна, и теперь занимается великим предприятием, важным не только для коммерции, но и для чести русского народа, а именно, она снаряжает два корабля, которые нагрузятся в Петербурге съестными припасами, якорями, канатами, парусами и пр., и должны плыть к северо-западным берегам Америки…

— Глянь-ка, что германцы пишут! — весело сказал хозяин дома, предложил Николаю Петровичу кофею и остаток статьи прочёл вслух.

…чтобы снабдить сими потребностями русские колонии на Алеутских островах, нагрузиться там мехами, обменять их в Китае на товары его, завести на Урупе, одном из Курильских островов, колонии для удобнейшей торговли с Японией, идти оттуда к мысу Доброй Надежды и возвратиться в Европу. На сих кораблях будут только русские. Император одобрил план, приказал выбрать лучших флотских офицеров и матросов для успеха сей экспедиции, которая будет первым путешествием русских вокруг света.

— За каждым шагом твоим следят полгода уже, — говорил граф, потчуя Резанова ароматным горьким напитком. — А дальше-то проще не будет. Во весь путь имей в виду: каждый твой успех назовут успехом России, но и каждый твой промах тем более на счёт России запишут.

Обер-прокурора устраивал такой поворот беседы, и он поспешил заговорить на тему, занимавшую мысли прежде всех остальных:

— Имея желание избежать промахов, хотел бы предложить вниманию вашего сиятельства некоторые соображения, которые победам нашим весьма послужат.

Николай Петрович подал графу сафьянную папку с плодами трудов последних дней: от поддержки Румянцева снова многое зависело. Вместо немецкой газеты на сквозняке затрепетали листы, собственноручно исписанные Резановым. Читая, граф слегка хмурил высокий лоб, и холёное красивое лицо его выражало явный интерес.

Министр сразу понял и оценил хитроумную затею. Резанов подготовил инструкцию, которую желал получить от Румянцева за императорской подписью. Он составил указания самому себе как единственному главе экспедиции — придворному в ранге камергера, вроде бы лишь надзирающему за Крузенштерном и остальными участниками похода: на деле выходило, что он будет распоряжаться всем происходящим.

Граф читал выверенный текст строку за строкой.

Корабли «Надежда» и «Нева», в Америку отправляемые, имеют главным предметом торговлю Российско-Американской Компании. Сии оба судна с офицерами и служителями, в службе Компании находящимися, поручаются начальству вашему…

Предоставляя флота господам капитан-лейтенантам Крузенштерну и Лисянскому во всё время вояжа вашего командование судами и морскими служителями яко частию, от собственного их искусства и сведения зависящею, имеете вы общий с г-ном Крузенштерном долг наблюдать, чтоб вход в порты был не иначе, как по совершенной необходимости, и стараться, чтобы всё споспешествовало сколько к должному сохранению экипажа, столько и к скорейшему достижению цели, вам предназначенной…

Резанов оставлял Крузенштерну с Лисянским лишь отвечать за то, чтобы корабли и моряки служили в походе наилучшим образом. Всё прочее — на его собственное усмотрение, включая заботу об участниках экспедиции и принятие решений о заходе в порты. По морскому закону это безусловно относилось к ведению капитанов, но теперь по инструкции Крузенштерн мог разве что советом помогать руководителю экспедиции — государеву камергеру, облечённому высочайшим доверием.

Резанов записал себе право как вышестоящему самостоятельно инструктировать капитанов и приказывать им. Тут же Николай Петрович упомянул ещё потребные в походе двадцать пять золотых и триста серебряных медалей, чтобы иметь возможность раздавать награды от имени его императорского величества.

Для описания в Америке произведений всех трёх царств природы определяется с вами профессор натуральной истории, ботаник и студенты, окончившие курс минералогии; употребя их к сему и снабдя подробными от вас предписаниями, имейте попечение привезть сюда породы каменьев, земель, окаменелостей, солей, сер, металлов, деревьев, растений, семян с описанием употребления их тамошними жителями…

Пункт за пунктом Резанов планомерно утверждал за собой руководство не только посольством в Японию, но и вообще всем, что только предстояло свершить кругосветным мореплавателям: под его началом оказывались даже учёные-натуралисты.

Румянцев закончил читать и поднял глаза на Резанова. Камергер с некоторым трепетом ждал, что скажет его покровитель. От вердикта графа зависело, насколько вольготно будет Николаю Петровичу в путешествии с капитаном Крузенштерном — и насколько удастся ему выполнить уговор с британцами.

— Далеко глядишь, — задумчиво молвил Румянцев, изучая гостя, словно видел впервые. — Много взять на себя хочешь. Живот надорвать не боишься?

— Боюсь, — признался камергер. — Однако для ответа перед государем по всей строгости нужду имею в чрезвычайных полномочиях. Ежели с меня будет главный спрос, как же иначе?

— Крузенштерн-то, поди, на дыбы встанет. Ты же вот этим, — граф закрыл папку и качнул ею в воздухе, — его власть под себя подмял. А на флоте не бывает, чтобы капитан ещё кому-то подчинялся: в море он — первый после Бога!

Резанов был готов и к такому разговору.

— В море — спору нет, — сказал он. — В море Крузенштерн займёт место на капитанском мостике, а я из каюты носа не высуну, буде в морском деле ни бельмеса не смыслю, и на волнах меня мутит, и смерти по дурости я отнюдь не желаю. Притом позволю себе напомнить вашему сиятельству, что путь наш лежит из Кронштадта в Портсмут, оттуда в Тенериф, потом в Бразилию и, обойдя мыс Горн, в Вальпараисо, оттуда в Сандвичевы острова…

Камергер пальцем уверенно рисовал в воздухе маршрут путешествия, словно по карте водил.

— …а это всё различные страны, — продолжал он, закончив с географией вплоть до американского Кадьяка и Японии, — там свои различные законы действуют, и дела денежные по-разному делаются. Я, чай, с этим не в пример лучше Крузенштерна управлюсь и с властями местными общий язык скорей найду. Нам ведь Россию всему миру лицом показать надобно!

Резанов приводил ещё доводы, цитировал инструкцию наизусть… Граф поднялся и встал к нему боком у распахнутого окна. Сцепив руки, Румянцев глядел на снующие по Неве судёнышки всех мастей, на степенно проходящий от Адмиралтейства в сторону моря трёхмачтовый бриг с приспущенными парусами… Из окна тянуло свежестью. Внизу по вымощенной булыжником набережной грохотали колёса телег и пролёток. От реки доносился гомон моряцких голосов, плеск вёсел и скрип такелажа. Июньское солнце заливало невскую ширь и противоположный берег: там поблёскивали стёклами доходные дома в торцах линий Васильевского острова, упиравшихся в Неву.

Через считанные месяцы, думал Румянцев, его тёзка увидит схожую картину, только вдали от родных краёв. И запахи другими будут, и вода в реках — не стального цвета, но голубой или зеленоватой. И матросы на палубе соседнего судна, дружно потягивая фал, будут выкрикивать хором не «раз-два-взяли!», а «йо-хо-хо!»… Всё правильно затеял Резанов с инструкцией, думал граф. Пожалуй, окажись он на месте Резанова — просил бы государя о том же самом. Дело моряков — море, дело военных — война. В мирном походе на суше надлежит командовать статскому чиновнику высокого ранга. И генералы иноземные куда охотнее будут с государевым послом и камергером дело иметь, чем с капитан-лейтенантом флотским…

— Хорошо, — сказал Румянцев, оборотясь и поглаживая кончиками пальцев тонкий сафьян папки, — бумаги свои мне оставь пока. Просмотрю ещё раз со вниманием, что не так — поправлю, а там уже пойдём с тобой к государю.

Несколько дней спустя Александр Павлович подписал инструкцию, будто бы даже не читая.

— Господин действительный камергер Резанов! — торжественно сказал он и отложил перо. — Избрав вас на подвиг, сулящий пользу в образовании Американского края России, вверяю вам участь тамошних жителей, равно как право представлять отечество в других странах по пути кругом света и в самой Японии. Ваши способности и усердие мне известны. Уверен, что труд ваш увенчается отменным успехом, а польза, открытая государству, откроет вам путь к новым достоинствам и к ещё большей моей доверенности.

Из личного кабинета Александра Павловича камергер вышел окрылённым — упомянутые новые достоинства означали вожделенный графский титул! — а государь, оставшись наедине с Румянцевым, взглянул на министра с хитрой усмешкой на круглом гладком лице.

— Знаю, знаю, куда метит милейший Николай Петрович! Хочет, чтобы единственно ему достались все лавры похода. Что ж, пусть сразится с Крузенштерном за первенство. Полагаю, задаст ему капитан так, что небо с овчинку покажется! Но и Резанов наш себя в обиду не даст. Вот и будут оба при деле и не станут чересчур мнить о себе. Надобно, чтобы не забывали, кто над ними есть и кому они служат! А я, когда вернутся, рассужу милостиво и каждому воздам по делам его. Что скажешь?

Министр промолчал и только развёл руками: молодой государь был достойным внуком своей бабушки, императрицы Екатерины, — и правителем весьма мудрым.

 

Глава XIX

Фёдор Иванович сидел за столом и метал банк.

Просторная белая рубаха с распахнутым воротом делала покатые плечи графа ещё шире и оттеняла всклокоченные чёрные бакенбарды. Буйную шевелюру он перехватил поперёк лба повязкой, скрученной из цветастого платка, отчего вид имел пиратский.

Напротив замерли несколько офицеров, а посередине стола кипой лежали ассигнации с россыпью монет, золотые кольца и перстни, цепочки… Под рукою каждый противник графа держал колоду карт с одной или несколькими открытыми — на них понтёры сделали ставки, а теперь, не дыша, глядели на Фёдора Ивановича: он был банкёром и открывал одну за другой карты из своей колоды. Первую клал направо, вторую налево, и опять направо — налево, направо — налево… Если такая же карта, как та, на которую понтирует игрок, оказывалась справа — банкёр выиграл, если слева — проиграл.

Фёдор Петрович после поездки в табор убедился, что кузен его слов на ветер не бросает: Фёдор Иванович затеял нешуточную игру и для начала обчистил офицеров своего полка. Вернее сказать, первым делом граф выиграл у сослуживцев освобождение от караула и прочих обязанностей, а уж потом только стал тянуть из них деньги.

— В три дня управимся, — подмигнул он Фёдору Петровичу, не сомневаясь, что кузен разделит с ним опасное предприятие…

…а в опасности тоже сомневаться не приходилось: мишенью алчности графа стала, почитай, вся столичная гвардия. Начав игру в Преображенском полку, Фёдор Иванович банковал до тех пор, пока в казармах на Кирочной улице ещё находились охотники понтировать. После он двинулся по Петербургу от одного полка к другому — и пошла потеха, которую его кузен с лейб-гвардейскими офицерами вспоминали ещё долго.

— Может, хватит, Феденька? — скулил Фёдор Петрович, трясясь в пролётке вдоль Таврического сада. — Ты глянь, сколько денег уже…

— Мало! — суровым тоном отвечал кузен. — А должно быть много.

Выигрыш они складывали в скатерть, которую Фёдор Иванович брал за углы, завязывал узлом и возил с собою, как мешок. Явившись в очередное место, он заново расстилал скатерть на столе перед офицерами, демонстрировал им свой банк и предлагал понтировать. Немногие оставались равнодушными при виде пёстрого вороха ассигнаций, пересыпанных драгоценностями и монетами: в игроках недостатка не было.

Случалось Фёдору Ивановичу спустить едва ли не всё, что привёз. Невероятная удача, которая сопутствовала ему в игре с преображенцами, куда-то подевалась, лишь только кузены прикатили в новые казармы кавалергардов — неподалёку от Преображенского полка, на полдороге к Смольному. Кряжистый Фёдор Иванович и тем более субтильный Фёдор Петрович выглядели пигмейски рядом с рослыми витязями-кирасирами. Понтёры перебрасывались игрецкими прибаутками, убивали одну карту банкёра за другой и весело растаскивали богатство графа. Глядя на это, в игру поспешили вступить ещё несколько кирасир, ставки выросли…

…и тут удача вернулась к Фёдору Ивановичу. Противники по-прежнему грозно нависали над столом, только никто уже не смеялся. Наконец, кузены откланялись, увозя от кавалергардов заметно потяжелевший узел. История повторилась в Конногвардейском полку, что квартировал по соседству.

В игре Фёдор Иванович перерывов не делал — к себе заезжал только переменить бельё, наскоро перекусить и умыться. После он бесцеремонно стаскивал с кровати прикорнувшего Фёдора Петровича, которого не отпускал от себя ни на шаг, — и кузены с банком в мешке отправлялись играть снова. Опережая их, неслась по Петербургу весть о карточном гастрольном туре: всё новые офицеры-гвардейцы в азарте наперебой желали испытать судьбу.

Фёдор Иванович вёл себя как одержимый. Он стремительно входил в очередную комнату, где предстояло играть, и горящим взглядом из под пиратской повязки на лбу обводил будущих противников. Румянец гулял на щеках графа, и глаза его вонзались в каждого, словно рапиры. Фёдор Иванович балагурил с офицерами — одному бросал слово, другому два, третьему все десять; охотно пил вино, которое ему подносили; нервными пальцами развязывал узел и демонстрировал на скатерти свои сокровища…

…но лишь только садился метать банк — лицо его бледнело и делалось непроницаемым. Рука, которой граф открывал и выкладывал направо-налево карты, была тверда. За время перед игрой и по мере первого промёта колоды Фёдор Иванович успевал узнать о понтёрах всё, что его интересовало, прочитав это на их лицах.

Когда понтёры между Невой и Невским проспектом закончились, настал черёд офицеров Семёновского полка из казарм по другую сторону Невского, на Загородной дороге. У них Фёдор Иванович тоже выиграл преизрядно и велел извозчику ехать дальше, к соседям-егерям, а Фёдор Петрович, обняв драгоценный узел, снова принялся вещать:

— Так не может продолжаться долго. Скоро уж Фортуна отвернётся, и останешься ты снова без гроша. Остановись лучше сам, пока не поздно!

— Авось не отвернётся, — с мрачной ухмылкой ответил Фёдор Иванович. — На счастье только дурак играет, а я не хочу зависеть от случайностей и поэтому исправляю ошибки Фортуны.

— Постой! — вскричал Фёдор Петрович, да так, что извозчик вздрогнул, приняв это на свой счёт, и натянул вожжи. — Ты что, братец?! Ты… играешь наверняка?!

Назвать кузена шулером у него не повернулся язык. Фёдор Иванович ткнул извозчика, чтобы ехал быстрее, и спокойно сказал:

— В игре, дорогой мой, как в сраженье, я не знаю ни друга, ни брата. Если кто желает перевести мои деньги в свой карман — милости прошу попробовать. Но и я в таком случае имею право его обыграть, как мне будет угодно.

Фёдор Петрович почувствовал, как спина разом взмокла, и капли пота щекотно скользнули вниз вдоль позвоночника. А если бы гиганты-кирасиры… да что там, если бы кто угодно поймал его кузена за руку?! Последствия он боялся себе представить, но и прочь бежать уже не мог, оцепенев от ужаса. Вот и ходил за Фёдором Ивановичем на ватных ногах, и таскал узел, который всё пополнялся выигрышем.

В Егерском батальоне кузены собрали дань с несчастного Саши Нарышкина и его сослуживцев, а закончили трёхдневный тур на берегу Фонтанки, в Измайловском полку.

Вернувшись к себе, Фёдор Иванович рухнул на постель, не раздеваясь, и проспал часов десять кряду. Фёдор Петрович за это время тоже вздремнул, а поднявшись — учинил ревизию выигрышу. Ассигнации собрал стопками, столбики монет завернул в бумагу и карандашом надписал каждую колбаску. На подвернувшемся листке он подсчитал общую сумму — выходило что-то невероятное. Фёдор Петрович расположил деньги на столе аккуратными рядами, словно войска на плацу, и сгрёб драгоценности в пирамидку.

До пробуждения кузена он дымил трубкой и любовался нечаянным богатством. Фёдор Иванович, восстав ото сна, ладонями помял отёкшее лицо, задумчиво оглядел сокровища и сказал:

— Красиво. Сразу видать, что ты художник… Только нет в тебе поэзии, братец. Вали всё обратно в кучу, как было, и счёт свой порви. Знать не желаю, сколько здесь. Я сказал цыганам, что привезу много, и этого довольно!

Он двинул по столу к Фёдору Петровичу стопку ассигнаций с колбасками монет — какие попались под руку, не глядя, — и сверху бросил золотые карманные часы ценой рублей в пятьсот — долю кузена от игры.

— Остальное всё в кучу! — повторил Фёдор Иванович и отправился приводить себя в порядок перед поездкой в табор.

Когда узел с выкупом упал на траву к ногам Пашеньки, она уселась перед ним по-турецки, раскинув юбки.

— Я своё слово держу, — сказал Фёдор Иванович, намертво сцепив руки за спиной и стараясь казаться спокойным: привычное хладнокровие изменяло ему. — Поедешь теперь со мной?

Девушка развязала узел, откинула углы скатерти, и толпившиеся кругом цыгане ахнули.

Здесь же случились три-четыре офицера из числа обыгранных Фёдором Ивановичем. Цыганский барон слышал, как один из них с сердцем говорил другому:

— Американец, поди, совсем рехнулся. За простую девку эдакие деньжищи?!

Пашенька, подняв глаза на графа, его же движением наугад зачерпнула со скатерти в пригоршни, сколько чего попало.

— Это вам, ромалэ, чтобы лихом не поминали! — крикнула она и через голову бросила щедрый подарок цыганам, осыпав их драгоценным дождём.

Гомонящие цыгане принялись толкаться, отбирая друг у друга деньги, а Пашенька снова затянула скатерть узлом и поднялась на ноги.

— Выбрала? — спросил по-цыгански барон, неподвижно застывший среди толчеи.

— Влюбилась. — Девушка тоже перешла на свой язык; щёки её налились румянцем. — С первой минуты, как увидела. Все дни о нём думаю.

Старик печально покачал головой.

— Из волка кобылу не сделаешь. Барин молодой. Завтра другую захочет, или барыню встретит, или ещё какой чёрт его по рёбрам ударит — что тогда?

— С ним хоть в ад кромешный, лишь бы вместе. Ты сам учил меня: жить счастливо хочешь — не слушай, что птицы поют!

Пашенька тряхнула копной смоляных кудрей, подхватила с травы узел и улыбнулась Фёдору Ивановичу, примолвив по-русски:

— Едем!

К ночи на дачу Нарышкина пожаловал Николай Петрович Резанов. Труды над инструкцией отняли несколько мучительных дней; теперь же, получив подпись государя и разведав преинтересные тайны покупки британских кораблей, камергер снова разрешил себе отдых.

Николай Петрович пребывал в благодушном настроении, к тому ещё и хозяин дачи встретил его с распростёртыми объятиями. Конечно, он уже прознал об очередном успехе приятеля и велел сервировать им отдельный стол в кабинете: многочисленные гости, падкие на дармовое угощение с развлечениями, не спешили отъехать — гуляния на даче и в парке продолжались.

— Отменно, отменно всё складывается! — приговаривал Нарышкин, потчуя Резанова закусками и собственноручно подливая обоим вина.

За трапезой камергер немного захмелел, сделался словоохотлив, обстоятельно рассказал подробности своей победы над Крузенштерном и, в достаточной мере удовлетворив любопытство обер-гофмаршала, между делом поинтересовался:

— А что, цыган ты не погнал ещё?

— Ну зачем же… Пляшут, поют, гостей развлекают. Хочешь — пойдём, взглянем.

Николай Петрович последовал за хозяином в парк, отвечая на поклоны случайных гостей, которые попадались им по дороге. В свете факелов у помоста для цыганских танцев Нарышкину с Резановым поставили диваны, крытые коврами со множеством подушек.

— К нам прие-ехал, к нам прие-ехал, Николай Петрович да-а-а-арагой! — гортанно заливался хор цыганок под оглушительный перезвон гитар.

Зеленоглазая девчонка в сопровождении горбатого цыгана с ручным медведем на цепи поднесла Резанову традиционную рюмку. Камергер выпил и опустился на подушки. Они с Нарышкиным возлегли, словно римские патриции; отведали мороженого и посмотрели зажигательный танец, сопровождаемый дробью каблуков по помосту.

— Что-то не вижу я той, давешней, — заметил Николай Петрович с нарочитым безразличием. — Как, бишь, её звали?

Нарышкин усмехнулся.

— Полно, друг мой, не мог ты Пашеньку забыть. Я уж битый час жду, когда ты про неё спросишь… Эй, любезный, — окликнул он ближайшего цыгана, — Пашеньку нам позови!

Цыган отчего-то замешкался, потом отвесил неловкий поклон и скрылся в темноте.

— Твоя правда, — признал Резанов, немного досадуя на проницательность приятеля, — помню, потому и увезти хочу нынче же. В конце июля экспедиция снимается с якоря. Всего ничего осталось душу отводить, каждый день на счету.

К диванам, на которых раскинулись хозяин дачи с гостем, подошёл цыганский барон в неизменном сюртуке и обратился к Нарышкину:

— Звать изволил, барорай?

— Изволил, да не тебя, — ответил тот. — Сей же час Пашеньку давай сюда. Мы с Николай Петровичем заждались.

— Я деньги привёз, — прибавил Резанов, покачивая на ладони увесистый кошель. — Это золото.

Седой цыган кашлянул в кулак.

— Не надо ждать, барин. Нет Пашеньки в таборе. Американец её забрал.

— Какой американец?! — Николай Петрович не поверил своим ушам и в недоумении переглянулся с Нарышкиным. — Какой ещё американец?! — Он поднялся с дивана и подступил к старику, готовый схватить его за грудки. — Какой американец, говори!

— Нам господ не представляют. — Цыган спокойно пожал плечами. — Как люди зовут, так и мы. Этого барина другие Американцем называли. Дал денег — Пашенька с ним и уехала. Много дал.

Лицо Резанова свело судорогой.

— Что за чёрт?! — прошипел он; в памяти мелькнул рассказ Огонь-Догановского про американца, который помешал наказать князя Львова. — Александр Львович, ты-то хоть знаешь, о ком речь?

— Ну помилуй, откуда? — сказал, поднимаясь, Нарышкин. — Ко мне всякий день сотня-другая гостей жалует, а иной раз до тысячи случается. Почитай, весь Петербург здесь побывал. Дай бог одного из десяти в лицо припомнить.

Николай Петрович ткнул пальцем в грудь старого цыгана.

— Кто он? Как выглядит?

— Молодой, чернявый, крепкий, — с прежним спокойствием ответил барон, незаметно стиснув набалдашник трости. — По платью офицер.

— Какого полка? — быстро спросил Резанов, но старик опять пожал плечами: в гвардейских мундирах он не разбирался.

За деревьями парка гулко бабахнули мортиры. В ночном небе один за другим распустились искрящиеся огненные цветы — это начался фейерверк, обещанный Нарышкиным. Все бывшие в парке задрали головы и восхищённо замерли, только Резанов, плюнув, пошёл прочь.

— Опять! — в бешенстве повторял он, ударяя кулаком кошель с золотом. — Опять американец поперёк дороги!

 

Глава XX

Фёдор Иванович в три безумных дня утолил страсть к игре и за карточным столом в полной мере испытал судьбу свою, мимоходом исправляя её ошибки…

…а следующие три дня безумствовал в постели, утоляя страсть чувственную. Он уединился с Пашенькой и не выпускал её из объятий, сказавшись на службе больным. Первые сутки обед, принесённый денщиком под дверь спальной, так и остался нетронутым. К ночи оголодавший Фёдор Иванович всё же кликнул позабытого слугу, спросив закусок и вина: ими любовники подкрепляли силы в следующие дни.

Первый опыт амурных дел Фёдор Иванович приобрёл ещё в отрочестве — с тугими смешливыми селянками в родительском имении под Кологривом. Петербургские проказницы добавили разнообразных умений лихому гардемарину. Теперь он щедро делился тем, что знал, с юной цыганкой: Пашенька быстро постигала премудрости любовной игры, к тому ещё и сама она оказалась редкой затейницей. Днём и ночью страстный рык Фёдора Ивановича и сладкие стоны его пассии были слышны далеко за пределами спальной, давая пищу нескромным шуткам насчёт истинной причины графской болезни.

На четвёртый день пришла пора Фёдору Ивановичу немного умерить пыл и вернуться к службе. Впрочем, тягот особых она не сулила, зато появление графа перед сослуживцами вызвало у них желание отыграться за недавние карточные обиды…

…из-за чего следующие несколько дней Толстой провёл уже в двойном безумстве, деля себя между игрой и любовью. Он оставлял Пашеньку отдыхать и дожидаться своего возвращения, а сам мчался на встречу к очередным соперникам — и, не зная проигрыша, творил чудеса за карточным столом. Правду сказать, ему в самом деле сказочно везло, так что и Фортуну исправлять большой нужды не было. К Пашеньке граф неизменно являлся с добычей, которая пополняла сокровищницу, по-прежнему завёрнутую в скатерть; цыганка же с новыми силами принималась его ублажать, и назавтра всё повторялось.

Неизвестно, сколь долго выдержал бы Фёдор Иванович такой распорядок даже при своём богатырстве, но события вдруг приняли неожиданный оборот.

Очередную игру назначили в квартире у Толстого. Приятелям-офицерам не терпелось рассмотреть его красавицу, а он был рад этому вдвойне: и с Пашенькой расставаться не было нужды, и само её присутствие отвлекало соперников, давая графу неоспоримое преимущество за карточным столом.

— Кто не по силам лезет в горку, тот может и впросак попасть, — прибауткой начал тот вечер Фёдор Иванович.

Горкой называли гальбе-цвельфе, игру екатерининских времён. Правила её, немудрёные и для ребёнка, граф усвоил ещё до того, как спознался с первой дворовой девкой. Его всегдашняя смелость и склонность к риску позволяла даже с плохими картами выигрывать у менее решительных партнёров. Изрядное умение Фёдора Ивановича читать по лицам здесь тоже было кстати: едва начав играть, скоро он уже знал, кто из его жертв и как поведёт себя в следующий миг.

Пашенька оставалась в комнате, наливала гостям вино, подавала закуски, бралась набивать трубку — и в самом деле отвлекала на себя внимание, позволяя графу играть наверняка даже без шулерских уловок.

За стол сели впятером: в гальбе-цвельфе могут играть и двое, но чем больше игроков, тем азартнее игра. Распечатали колоду в тридцать шесть листов и взяли наугад каждый по карте, а для цыганки своей Фёдор Иванович пояснил:

— Кто самую младшую вытащит, тому и сдавать.

Шестёрка пик досталась Саше Нарышкину, который примчался к преображенцам из расположения Егерского батальона, лишь только прослышал об игре у Толстого.

На столе появились первые ставки, пока небольшие. Нарышкин разделил колоду на четыре части и роздал соперникам, которые перетасовали каждый свою часть. Снова собрав карты, егерь ловко перетасовал уже всю колоду — и пошёл сдавать по часовой стрелке, слева направо, выкладывая перед каждым по две карты рубашкой вверх в первом круге и по две открытых — во втором. Себе Нарышкин сдал четыре карты рубашкой вверх, втёмную. Когда все посмотрели свои карты, он открыл две своих, две другие отложил в сторону и весело сказал:

— Что ж, господа, за дело?

Гальбе-цвельфе хороша тем, что саму игру не разыгрывают, а только хвалятся картами — впрочем, сданных втёмную карт не показывая и не называя. При этом каждый ищет в своём раскладе сильную комбинацию и, уже посмотрев по две открытых карты у каждого соперника, прикидывает — каковы могут быть их комбинации.

Фёдор Иванович успевал рассказывать Пашеньке: четыре карты одного достоинства — четверик; считай, верный выигрыш. Перебить четверик можно только четвериком старших карт: четыре туза убивают четырёх королей, четыре короля — четырёх дам… Четыре карты одной масти — хлюст, три карты одного достоинства — трынка, три карты одной масти — три карты и есть. Трынка трёх валетов старше трынки трёх десяток. Хлюст старшей масти убивает хлюст младшей. Старшинство мастей привычное: червы, бубны, трефы и в самом низу — пики.

Игра пошла. Офицеры стали втёмную хвалиться, у кого карты старше — полезли в горку. Блеф — дело тоже недолгое: когда трое спасовали — двое оставшихся открыли карты и сравнили комбинации. У кого в самом деле оказалась старшая, тому и достался банк; вот и вся гальбе-цвельфе.

— Кто не по силам лезет в горку… — продолжал приговаривать Фёдор Иванович. По ходу игры он рассказал цыганке своей про фальки, которыми обычно назначаются дамы и шестёрки: фалька рядом с другой картой может менять значение — рядом с королём она превращается в короля, рядом с восьмёркой — в восьмёрку; три семёрки и фалька — вот тебе и семёрочный четверик. А ежели игроку угодно, фалька может поменять масть и сделаться такой же, как соседняя карта: три червы и бубновая фалька — червовый хлюст, две червы с фалькой идут за три червы…

— Говорю же, дитя малое в два счёта обучить можно! — смеялся граф, глядя на озадаченную Пашеньку, которая с картами знакома была сызмальства, но делала вид, что игрецкая премудрость даётся ей непросто. Это забавляло офицеров: они исподтишка ощупывали цыганку любопытными мужскими взглядами, отдавали должное её совершенству и не могли не позавидовать Фёдору Ивановичу…

…который беззаботно проигрывал первые ставки, изучая соперников и заманивая их в свои сети. Но в какой-то раз, оказавшись по левую руку от сдающего, он заявил:

— Поднимаю куш! — и выложил к обычной ставке солидную прибавку, за что получил четыре карты втёмную: никто уже не знал, какая комбинация может оказаться у него на руках.

Сидевший следующим Нарышкин мог перетемнить — поднять ставку ещё выше, чтобы тоже получить никому не известные карты. Саша этой возможности не упустил, и дальше круг за кругом выигрывали по большей части только он да Толстой, оправдывая для остальных графскую присказку «тот может и впросак попасть»…

…а ещё в какой-то раз, когда Фёдору Ивановичу снова пришла очередь сдавать, Нарышкин в шутку сказал ему солидным басом:

— Дай-ка мне, братец, туза!

К этому времени офицеры уже немало выпили, разгорячились и сидели за столом в рубашках, скинув мундиры.

— Туза-а?! — протянул Толстой, засучил рукава и выставил вперёд могучие кулаки, словно собирался в самом деле тузить Нарышкина. — Изволь, можно и туза. Прямо здесь желаешь получить или на плац выйдем?

Шутка получилась неразборчивой и прозвучала грубовато. Но когда бы не вино и не Пашенька во всей своей красе — Саша не обратил бы на сказанное внимания: посмеялся бы со всеми вместе и продолжил игру…

…а вместо этого — вскочил, отшвырнув стул и побелевшими губами произнёс лишь одно слово:

— Стреляться!

— В своём ли ты уме, сударь мой? — спросил Толстой, согнав с лица улыбку и тоже поднимаясь.

Трое офицеров поддержали графа:

— Господь с тобой, Саша. Не порти вечер. Выпейте мировую, и будем дальше играть!

— Стреляться, — холодно повторил Нарышкин, взял мундир и вышел из комнаты, хлопнув дверью.

Один из преображенцев, переглянувшись с остальными, бросился за ним. Двое других остались и приступили к Фёдору Ивановичу, требуя, чтобы он извинился за дурную шутку. Тот отослал Пашеньку прочь и заявил товарищам: они сами слышали — каков был вопрос, таков и ответ, а если сыну обер-церемониймейстера вольно вести себя, как кисейная барышня, то и получит он сполна, что заслужил.

Ночью офицеры привезли Фёдора Петровича. Кузен его к тому времени уже поостыл и после общих уговоров нехотя согласился примириться с Нарышкиным у дуэльного барьера. Фёдор Петрович не отставал до тех пор, пока Фёдор Иванович не черкнул на бумаге несколько строк с предложением забыть неудачный каламбур и кончить дело без кровопролития. Письмо было тут же отправлено с нарочным в Егерский батальон.

— Да только помяни моё слово, — прибавил Фёдор Иванович, когда Фёдор Петрович уже с облегчением вздохнул и выпил вина, поданного Пашенькой, — не станет Саша мириться. Боязно ему, что разговоры пойдут, мол, струсил Нарышкин против Толстого.

Белыми ночами солнце пропадает с неба лишь на пару часов. Когда снова стало светать, Фёдор Иванович велел Пашеньке ждать на квартире, а сам с кузеном и двумя преображенцами — секундантом и распорядителем дуэли — верхом отправился к егерям. Гнедые полковые кони пронесли всадников пустынной Кирочной улицей до Литейного проспекта, по Литейному мимо дома Резанова через Невский до Загородной дороги, там через Семёновский полк за городскую черту…

…где на опушке осиновой рощи уже поджидали Нарышкин с секундантом и батальонным врачом. Фёдор Иванович был собран и спокоен, отчего нервическая дрожь его противника выглядела ещё заметнее.

Пока секунданты, как положено, обговаривали с распорядителем условия поединка, Фёдор Петрович горячо нашёптывал на ухо кузену и употребил все средства, чтобы тот снова обратился к Нарышкину. На подмогу пришёл распорядитель, и Фёдор Иванович сделал над собой усилие.

— Сударь, в словах моих не было ничего оскорбительного, — пробурчал он, хмуро глядя на противника. — Готов принести самые искренние извинения. Я не желаю драться и вовсе не желаю вас убивать.

— Вот как?! — Нарышкин судорожно разминал пальцы; губы его дёргались. — Когда бы то, что вы давеча сказали, исходило от кого угодно, кроме вас, я первым бы посмеялся. Но вы, сударь, привыкли властвовать над другими в игре и где угодно. Вы задаётесь и почитаете себя непревзойдённым. А я намерен дать урок вам и таким, как вы. К барьеру!

Окончательно убедившись в невозможности примирения, распорядитель попросил дуэлянтов снять медальоны и пояса, выложить из карманов бумажники…

— Словом, удалите с себя всё, что может помешать пуле, — закончил он.

Секунданты осмотрели обоих, проверяя, в точности ли выполнено требование. Затем обозначили барьеры двумя шпагами, воткнутыми в землю в пяти шагах одна от другой: Нарышкин потребовал стреляться на кратчайшем расстоянии. Стрелков развели ещё на десять шагов в противоположные стороны от барьеров и вручили им пистолеты.

Утреннее солнце уже выглянуло из-за шелестящих осин и начинало пригревать. Между Толстым и Нарышкиным под порывами утреннего ветерка стелилась волнами сочная зелёная трава, и вплетённые в неё мелкие цветы наполняли воздух луговыми ароматами. В траве стрекотали кузнечики, над головами офицеров со всех сторон перекликались птицы…

Распорядитель дал команду:

— Сходитесь!

И дуэлянты медленно двинулись к своим барьерам навстречу друг другу, держа пистолеты в согнутых руках стволами кверху…

…но через несколько шагов оружие Нарышкина уже смотрело на Толстого: опытные бретёры советовали выцеливать противника на ходу, чтобы затем остановиться и стрелять. Фёдор Иванович, не меняясь в лице, словно за карточным столом, продолжал приближаться.

— Знай, — на ходу крикнул ему Нарышкин срывающимся голосом, — если ты не станешь стрелять или промахнёшься, я всё равно убью тебя! Прямо у барьера приставлю пистолет ко лбу и убью!

— Коли так, вот тебе, — ясно произнёс Толстой, отточенным движением поймал противника на мушку и спустил курок. Грохнул выстрел; оружие Нарышкина полетело в сторону, а сам он дико вскрикнул, схватился обеими руками за живот и ничком повалился на траву.

Всё время, пока Толстого не было, Пашенька ждала, свернувшись калачиком в ногах кровати. Когда за дверью загрохотали сапоги, она приподняла голову; по телу пробежал озноб… Дверь отворилась — вошёл Фёдор Иванович, и девушка бросилась ему на грудь.

— Феденька… милый… вернулся, — приговаривала она, покрывая частыми поцелуями лицо и руки графа. — Живой… Ты не ранен?

— Я-то цел, что мне сделается, — сумрачным голосом ответил Фёдор Иванович, — а вот Нарышкину не повезло. Подстрелил я его крепко.

Он без аппетита поужинал, запил трапезу двумя стаканами вина и лёг в постель, навёрстывая бессонную ночь. Пашенька снова свернулась калачиком под боком у Фёдора Ивановича.

Дремала она вполглаза, потому и проснулась первой, когда за графом явился немолодой офицер в сопровождении четырёх солдат.

— Гвардии поручик Толстой, — строго сказал офицер, — как вам известно, дуэли высочайше запрещены…

— Нарышкин жив? — перебил его Фёдор Иванович.

— Скончался. Вы арестованы!

 

Глава XXI

Под арестом гвардии поручик Толстой провёл недели две.

Время было летнее, ленивое, и в отсутствие командира полка, убывшего на отдых, самостоятельно решать судьбу его родственника-дуэлянта никто не спешил.

Сам же Фёдор Иванович изнывал не только из-за вынужденного безделья. Он тяготился известием про Гарнерена: погожим июньским днём француз и его жена при стечении публики поднялись в небо Петербурга, доказывая, что полёты не таят никакой опасности. Но ведь это же Толстой спас аэронавтов! Это благодаря ему началось российское воздухоплавание! Кому же, как не Фёдору Ивановичу, оказаться рядом в такой знаменательный день?! А вместо праздника граф уныло считал дни в четырёх стенах полковой гауптвахты.

Правду сказать, не таким уж безысходным был его арест. Очарование Пашеньки, подкреплённое монеткой, делало караульных солдат покладистыми, так что к ночи Фёдора Ивановича тайком выпускали на свидание с цыганкой. До утра любовники не теряли времени, наслаждаясь друг другом, а к смене караула притомлённый дуэлянт возвращался за решётку.

Как по прошествии времени Фёдор Иванович сумел улизнуть из-под стражи днём — история умалчивает. Судачили про это много, да так ни до чего и не договорились. Одни уверяли, что Пашенька заворожила солдат и особым цыганским словом отперла замки. Другие клялись, что девка просто выкупила его у тюремщиков, не пожалев золота из безумных выигрышей Толстого. Третьи настаивали на лихом побеге с подкопом…

…но так или иначе, Фёдор Иванович получил свободу — и тотчас же помчался в сад Кадетского корпуса на Васильевском острове. Там снова готовили шар к полёту, и на сей раз Гарнерена должен был сопровождать первый русский воздухоплаватель — генерал от инфантерии Сергей Лаврентьевич Львов.

Старый князь не удивился появлению Толстого: он что-то слышал краем уха про его похождения, но был слишком погружён в заботы о полёте и не мог отвлекаться. Подходы к площадке оцепили солдаты, зрителей допускали только по билетам, и даже стоячие места обошлись любопытным в два рубля с полтиною, а стулья возле самого шара стоили по двадцати пяти рублей. За такие-то деньги полагалось уважить от души, поэтому Львов поприветствовал Фёдора Ивановича и провёл на площадку, но тут же снова поспешил к гостям, а молодой граф замер, оглядывая аэростат.

Когда Гарнерен отвечал на расспросы Фёдора Ивановича, он упоминал о размерах оболочки: на новый французский лад она имела до семнадцати метров в окружности и десяти — в высоту, или по-русски двадцать четыре на четырнадцать аршин. К тому прибавить ещё высоту корзины да канаты, которыми она крепилась к шару, оставляя место для аэронавтов, — всё вместе выходило высотой с хороший четырёхэтажный дом. Граф помнил это, но когда увидел своими глазами — обомлел.

Гигантская перевёрнутая капля едва покачивалась в центре площадки, колеблемая ветерком с Невы. Плетёная четырёхугольная корзина под ней парила на вершок от земли — её удерживал туго натянутый якорный канат. Между первым рядом стульев и шаром вкруг стояли солдаты, не допуская зрителей приближаться и послеживая, чтобы кто-то из них случаем не закурил: всех известили, что аэростат наполняют горючим водородным газом. Снизу через специальный клапан в оболочку входили матерчатые рукава, переброшенные через края корзины: по ним продолжал поступать газ от бочек с серной кислотой и железными опилками, стоявших поодаль.

Львов вернулся к Толстому и встал рядом, любуясь вертикальными цветными полосами, в которые была раскрашена ткань: аэростат, заново покрытый лаком, играл бликами на солнце и зрелище представлял фантастическое. Сердце молодого графа колотилось. Князь выудил из кармана золотые часы-луковицу с вензелем Екатерины Второй на крышке — награду государыни, — подслеповато вгляделся в циферблат и сообщил:

— Скоро полетим. Гости собрались, сейчас Гарнерен свои барометры-термометры подготовит — и с богом.

— Не страшно? — спросил Фёдор Иванович.

— А вот как раз проверить хочу! — Львов защёлкнул крышку часов и весело взглянул на графа. — Веришь, нет, во всех сражениях ни разу сердце не дрогнуло. Уж вроде и убивали меня, и штыком кололи, и саблей рубили, и бомбой взрывали, а всё одно напугать не смогли. Вот я и думаю: если на земле не пробрало, может, хоть в небесах что случится? Чай, на версту-другую подняться должны, Гарнерен обещал. Денёк-то вон какой славный.

Фёдор Иванович почувствовал, как сердце заколотилось ещё быстрее. Вот бы ему, не ведавшему страха, оказаться там, под облаками или даже выше! Эх, надо было Пашеньке сказать, чтобы отсчитала две тысячи из выигранных денег, подумал он. Цыганка по-прежнему складывала в узел всё, что приносил граф; там уже, поди, целое состояние… Заплатил бы сейчас Гарнерену, а князя умолил повременить до следующего раза и уступить ему очередь. У самого-то Фёдора Ивановича следующего раза может и не быть: вернётся на гауптвахту, а там суд; упекут в крепость, или в солдаты разжалуют, или то и другое сразу — не до полётов станет… но заплатить-то можно и после…

— Посторонись! — гаркнул он и рванулся к шару.

Растолкал толпящихся зрителей на местах подешевле, заставил взвизгнуть пару дам на стульях, проскользнув между ними; сшиб солдата, который встал на пути; перемахнул через борт корзины, схватил приготовленный внутри топорик — знал ведь от француза об оснастке! — и в два взмаха обрубил якорный канат.

Это произошло настолько быстро, что сразу никто и не понял толком, почему шар вдруг оторвался от земли, теряя рукава с газом, и стал набирать высоту…

…а Фёдор Иванович не смотрел вниз, на приключившуюся неразбериху, — он вцепился руками в канаты, державшие корзину, и крутил головой по сторонам. По мышцам пробегали судороги; графа трясло, но не от страха — от восторга, который ни в какое сравнение не шёл с тем, который охватил его при виде шара. Это был восторг запредельный, бьющий через край, перехватывающий дыхание, оглушительный и непередаваемый.

— А-а-а-а-а! — во всю мощь молодых лёгких заорал Фёдор Иванович, желая дать восторгу хоть какой-то выход. — А-а-а-а-а!

Он понятия не имел, как управлять аэростатом, и не задумывался, куда понесёт его ветер. Кой чёрт разница?! Он — летит! Летит, поднимаясь всё выше и озирая Петербург с высоты, на которую не поднимался до него ни один русский! Деревья в саду, крыши казарм и домов, маковки церквей, кресты колоколен и даже стаи белых чаек, с пронзительными криками реющих над Невой, — всё осталось там, внизу. А здесь, в безоблачном небе, парит и царит он, только он один…

— А-а-а-а-а!

Наоравшись вдоволь, Фёдор Иванович немного угомонился. Верно сказал князь: такие погожие деньки — большая редкость для Петербурга даже в июле. Небо, наполненное послеполуденным солнцем, сияло прозрачной чистотой от края до края, темнея лишь справа, над Финским заливом, — и вдалеке по другую сторону, где-то над Ладогой. Взгляду нечаянного аэронавта открывалась картина столицы, которую раньше он встречал только на топографических картах, разрисованных тушью и акварелями.

Нева казалась Фёдору Ивановичу широченной лентой, выкрашенной в сверкающую стальную краску, на которой нерадивый маляр оставил мелкие брызги гребных судёнышек и белые кляксы парусников. К западу река становилась ещё шире и, словно клинок, вонзалась в залив.

Внизу проплыла подкова оконечности Васильевского острова, называемая Стрелкой, со зданием биржи, которое уже многие годы не могли достроить. Шар продолжал подниматься, и ветром его сносило на восток, прочь от залива. Фёдор Иванович разглядывал приближающийся Заячий остров: Санкт-Петербург начался отсюда строительством Петропавловской крепости. С высоты крепость напоминала огромную черепаху с шестью лапами-бастионами. Диковинный зверь словно придавил остров каменным брюхом; посередине черепаху пронзала золотая игла соборного шпиля.

Было тихо, лишь ветер шелестел по ткани оболочки, да еле слышно гудели натянутые канаты, которые удерживали корзину с Фёдором Ивановичем.

Вдруг воздушное течение сменилось; канаты скрипнули по лакированной оболочке, шар дрогнул и по дуге поплыл обратно через Васильевский остров, имевший вид пирога, нарезанного квадратами с немецкой аккуратностью. Сходство придавала строгая сетка: три широких проспекта тянулись вдоль Невы с востока на запад; их пересекали, упираясь в Неву, два десятка линий с севера на юг. Основатель города император Пётр задумал прорыть здесь каналы, чтобы даже в непогоду в них мог укрываться большой флот. Осилить государеву затею не смогли — каналы остались проезжими улицами-линиями поперёк проспектов. Фёдор Иванович подивился, насколько невелика обжитая часть острова: много большую часть его занимал ровный густой лес, нарушаемый редкими проплешинами деревенек.

Узкая светлая полоска песчаного берега отделяла от леса Финский залив — ворота Балтики. За выход на этот простор, открывшийся восхищённому взгляду Фёдора Ивановича, русские столетиями воевали со шведами. Из корзины воздушного шара море смотрелось бескрайней серо-зелёной гладью. Аэростат влекло над водой в сторону темнеющего впереди острова Котлин с крепостью и портом Кронштадт — опорой военного флота России. За время учёбы гардемарин Толстой узнал Кронштадт вдоль и поперёк…

…только разглядеть знакомые места ему не удалось: погода в Петербурге меняется быстро, и шар окружили облака. Всё вокруг скрылось из виду — даже солнце пропало. Скоро Фёдор Иванович перестал понимать, движется он куда-то или висит на месте, поднимается или опускается. Кабы Гарнерен заранее уложил в корзину свои приборы, выпускник Морского кадетского корпуса сумел бы с ними совладать и сделать необходимые измерения. Увы, приборов не нашлось.

В сырой вате, которая окутала шар, стало зябко. Заняться было решительно нечем. Фёдор Иванович вытащил из кармана трубку и совсем уже собрался её раскурить, но вовремя вспомнил, сколько горючего газа собрано в оболочке над головой, и почёл за благо не испытывать судьбу понапрасну. Он сделал несколько энергичных гимнастических упражнений, чтобы согреться, а после сел в углу корзины, нахохлился, обхватил себя руками за плечи и стал ждать, порой выглядывая через борт в поисках какого-нибудь ориентира.

За неимением часов и не видя солнца, Фёдор Иванович не мог определить время и не знал, как долго продолжалось это странное парение. Но дело шло к вечеру, ветер снова переменился, и шар вдруг выплыл из облаков назад к Петербургу, только по другую сторону Невы. Воздушным течением его тянуло над столицей — мимо Адмиралтейства и огромного пятна Адмиралтейского луга, от которого через весь город расходился лучами знаменитый петербургский трезубец: Невский проспект, Гороховая улица и Вознесенский проспект. Их пересекали строгие прямые улицы, образуя регулярную сетку подобно линиям Васильевского острова.

Фёдор Иванович озирал с высоты птичьего полёта плацы и казармы гвардейских полков, где так славно банковал; дивовался на окружённые парками дворцы и особняки, на плотно застроенные слободы, на реки и каналы… Вроде бы он всё здесь знал, и в то же время город выглядел совершенно по-особенному. Так, привыкнув ходить в Петербурге пешком или ездить, граф оказывался иной раз в лодке на воде — и словно заново открывал для себя фасады домов, выстроившихся вдоль гранитной набережной Екатерининского канала, Мойки или Фонтанки. Только сейчас Фёдор Иванович смотрел на город не с воды, а с небес.

Впрочем, шар постепенно снижался, и по ходу его впереди уже виднелась Нева: главная столичная река делала крутой поворот направо и змеилась в сторону Ладоги. У излучины царил над окрестными домами и казармами конногвардейцев Смольный собор — голубой с белыми куполами, похожий на поднявшуюся волну в шапках пены.

На пути до Невы вблизи Императорского фарфорового завода Фёдор Иванович уже мог хорошо разглядеть внизу людей, напуганных его шаром: не пойми что вдруг появилось у них над головами. Кто убегал, кто прятался, кто стоял, запрокинув голову, и глазел на чудо чудесное из-под облаков… Граф помахал им рукой, а сам уже начал задумываться: куда всё-таки опустится шар и что будет дальше?

Шаром управлять он не умел, но в Неву упасть не боялся. Конечно, река широченная — местами до версты будет; и глубина здесь больше десяти сажен, и воды намного больше, чем даже у великого африканского Нила, и течение могучее… Что с того? Фёдор Иванович плавал как рыба и был уверен, что доберётся до берега. Только вот если утонет аэростат — будет сорвано представление, которое князь Львов обещал государю, а неприятности от этого могут случиться куда как более серьёзные, чем купание в стремительной холодной реке.

Фёдор Иванович сбросил балласт — мешки с песком, притороченные к корзине; ещё больше перепугал людей на земле — и на полегчавшем шаре благополучно перенёсся через фарфоровый завод с коптящими трубами, а после наискосок через Неву…

…за которой его внимание привлёк пыливший вдали отряд всадников. Для имперской столицы, где сосредоточена многотысячная гвардия, дело вроде бы обычное, но зоркий намётанный глаз молодого офицера определил, что отряд был казачий и двигался не в походном строю, а как-то очень уж по-боевому, направляясь явно в сторону шара.

На память Фёдору Ивановичу пришёл рассказ Гарнерена о том, как однажды в родной Франции аэронавт приземлился на поле — и крестьяне чуть не растерзали его за погубленный урожай. С тех пор, где бы ни летал Гарнерен, по всей округе отправлялись конные разъезды, чтобы взять аэростат под охрану от местных жителей и доставить его обратно в гавань.

Видать, и здесь француз решил обезопасить себя. Встреча с казаками Фёдору Ивановичу была совсем некстати, но заставить шар поскорее спуститься он не мог и продолжал дрейфовать в сторону притока Невы — речки Охты, на берегу которой стояла деревня, отмеченная церковной колокольней. Казаки свернули с дороги и рысили туда же напрямую через луг. Оставалось ждать и гадать, кто первым поспеет на место.

— Что ж, — молвил граф, привычный к опасной игре, — посмотрим, чья будет удача.

Тремя часами позже Фёдор Иванович добрался до Преображенских казарм, чтобы вернуться под замок, но на пути до гауптвахты его обступили офицеры. Они уже знали о дерзком полёте, и вопросы посыпались со всех сторон. Граф отвечал с охотой. Взахлёб рассказывал, каково это — подняться выше птиц, и каково застрять в облаках.

— Сыро там, братцы! — со смехом говорил он. — Сыро, словно в парной, только холодно, даром что лето на дворе.

Фёдор Иванович поведал, как пришлось, пролетая мимо деревенской колокольни, прыгнуть на неё из корзины шара, чтобы не попасть в руки казаков. Как он мог убиться, если бы недопрыгнул, и как в самом деле едва не убился, спускаясь по стене, чтобы поскорее нырнуть в лесок неподалёку. Как потом крался окольными путями к Неве; как искал перевозчика, который доставил его на другой берег и высадил у излучины реки за Смольным собором…

— Ну, а тут уж было рукой подать, — окончил Фёдор Иванович свой рассказ и припал к бутылке вина, которую сообразил поднести кто-то из товарищей.

— Поручик Толстой, почему вы не на гауптвахте? — раздался у него за спиной голос с сильным немецким акцентом.

Граф не спеша сделал ещё глоток, вернул бутылку владельцу и, продолжая играть роль бесшабашного героя, лениво молвил:

— Да плевать мне…

Он поворотился — и замолчал, увидев перед собою Дризена. Этот рыжий немец гренадерского роста был немногим старше Фёдора Ивановича и тоже недавно вступил в полк, но имел уже чин капитана. Сослуживцы невзлюбили Дризена с первого дня за показную холодность, чрезмерный педантизм и бесконечные придирки по службе. А теперь ему попался беглый арестант, который возмутительнейшим образом развлекал приятелей и преспокойно хлестал вино из горлышка вместо того, чтобы томиться за решёткой в ожидании судьбы своей…

— Что значит «плевать»? — переспросил потрясённый капитан.

Молодые офицеры с интересом ждали, как поведёт себя Фёдор Иванович и поддержит ли своё реноме бесшабашного храбреца. Толстой это понимал.

— То и значит, — сказал он и в подтверждение сказанного плюнул под ноги Дризену. — Тьфу!

Позже кто-то из свидетелей уверял, что граф целил в сияющие сапоги германца, да только это было уже не важно. Светлокожее конопатое лицо капитана вмиг побагровело, глаза полезли из орбит от неслыханной наглости, а рука стиснула вызолоченный эфес шпаги.

— Милостивый государь! — пророкотал Дризен.

Фёдор Иванович заложил руки за спину и насмешливо глянул в ответ. Он был заметно ниже ростом, без оружия, в растерзанном сюртуке, но в жилах его бурлила кровь удалого графа Гендрика, который четыре столетия назад перебрался из немец на Русь и стал родоначальником Толстых…

…а против него тяжело сопел от бешенства потомок четырёхвекового баронского род а фон дер Остен Дризен, сын курляндского губернатора, поступившего в российскую военную службу при государе Павле Петровиче.

Один стоил другого, дуэль была неизбежна — и произошла следующим утром в ближнем пригороде Петербурга. Барон Дризен с графом Толстым рубились на саблях.

Капитан изрядно владел оружием, рассчитывая вдобавок на недюжинную силу и гренадерскую стать. В бою он выглядел грозно: распахнутый ворот рубашки обнажал бычью шею и широкую грудь, поросшую рыжей шерстью, а сверкающая сабля в жилистом красном кулаке с басовитым гулом выписывала в воздухе смертельные фигуры. Длинные руки доставляли Дризену известное преимущество и позволили ему поначалу держать Фёдора Ивановича на безопасном расстоянии…

…но германец оказался достойным противником — и только. Богатырскую силу Толстого он почувствовал, как только впервые скрестились клинки. Ловкости и проворства тому было тоже не занимать, а фехтовальное мастерство графа граничило с совершенством. Атаки юркого поручика становились всё опаснее; Дризен всё меньше нападал и всё больше защищался, а Фёдор Иванович с каждым выпадом проверял оборону противника на прочность, пока не нащупал слабое место, — и тогда нанёс удар.

Кровь хлынула из разрубленной головы капитана, заливая белую рубашку. Дризен тяжело рухнул, врач и секунданты бросились к нему, а распорядитель дуэли многозначительно взглянул на Толстого.

— Этот, пожалуй, теперь тоже не жилец, — сказал он. — Второй за две недели. Поздравляю, ваше сиятельство.

 

Глава XXII

Фёдор Петрович Толстой в печали озирал квартиру.

Он успел полюбить это жилище, которое прежде нанял вскладчину с Фёдором Ивановичем, и, когда кузен съехал на Кирочную, получив назначение в Преображенский полк, оставил квартиру за собой. По случаю купил недорого новую мебель, наслаждался переменой обстановки…

…и до Академии художеств отсюда было рукой подать. Фёдор Петрович намерение имел — поскорее выйти в отставку, сняв мичманские погоны, и заняться тем, к чему в самом деле лежала душа: живописью и гравюрой. Академики с похвалою отзывались о талантах графа, сулили ему большой успех… Жить бы Фёдору Петровичу и радоваться, когда бы не предписание: графу Толстому яко благовоспитанной молодой особе сопровождать японское посольство камергера Резанова на корабле капитана Крузенштерна в плавании кругом света.

Не иначе, кто-то из многочисленных Толстых постарался и замолвил словечко за родственника, желая помочь ему сделать карьеру. Как тут не вспомнить слова мудрого Сэмюэла Джонсона? Ад вымощен благими намерениями. Путешествие сулило муки преисподней бедному Фёдору Петровичу, который не любил моря и мечтал стать художником. Он до последнего старался забыться, проводя с кисточками в руках всё возможное время, и выполнил обещание, данное кузену: написал изящную миниатюру размером в пол-ладони — портрет красавицы-цыганки, с которой жил теперь Фёдор Иванович…

…только не принесли успеха робкие попытки Фёдора Петровича увильнуть от похода. Не сбылись надежды на то, что дело как-то само собой утрясётся. Не отпала нужда в присутствии молодой благовоспитанной особы среди свиты камергера. Пришло время бедолаге-графу оставить уютную квартиру и отправляться на корабль.

В последние дни Фёдор Петрович, не выходя из дому, грустно пил вино, писал письма да присматривал за упаковкой пожитков. Родня разъехалась из столицы в имения или на пригородные дачи — вот и славно. Не хотелось ему ни с кем видеться; не хотелось изображать задушевное прощание, но втайне думать про каждого: уж не ты ли, голубчик, мне так удружил и на три года морских мучений обрёк? Разве что Фёдора Ивановича надо было напоследок обнять, единственную по-настоящему родную душу. И портрет цыганки, на столе приготовленный, передать ему из рук в руки…

От унылых мыслей Фёдора Петровича отвлекло появление кузена, который вошёл со всегдашними шуточками:

— Что, братец, ещё до моряне добрался, а уже морская болезнь приключилась?

Фёдор Петрович и правда вид имел неважный.

— На ловца и зверь, — сказал он. — Как раз тебя собирался проведать на гауптвахте. Ты какими судьбами здесь?

Вместо ответа кузен схватил со стола Пашенькин портрет и, встав у окна, при свете дня разглядывал тончайшую работу. Насладившись, Фёдор Иванович убрал миниатюру за пазуху, ближе к сердцу, и уважительно произнёс:

— Ну, Федька! Знал я, что ты талант. Вот же поцеловал господь в темечко! Как живая получилась, право слово. Теперь я твой должник.

Фёдор Петрович вздохнул.

— Пустое. Меня завтра на корабле ждут, и прости-прощай. Может, не свидимся больше.

— А вот это ты брось, так не годится! — возмутился кузен. — У тебя вино есть? Давай-ка, братец, посошок выпьем.

За первой бутылкой вина последовала вторая, потому как Фёдор Петрович в затворничестве своём ничего не знал ни про вчерашний полёт Фёдора Ивановича, ни про нынешнюю дуэль. Кузен принялся с жаром пересказывать свои приключения, и Фёдор Петрович на время думать забыл о том, что ждёт его завтра: ближайшие перспективы Фёдора Ивановича выглядели много более мрачными.

— Да уж, — соглашался тот, — теперь куда ни кинь, всюду клин. Как припомнят мне всё разом… Поди, до седых волос в крепость какую-нибудь дальнюю упекут… или ещё чего похуже… за Нарышкина-то с Дризеном…

Фёдор Иванович откупорил третью бутылку.

— И что ж ты на рожон лезешь, а?! — всплеснул руками Фёдор Петрович. — Вот посмотри на меня. Мы же одна кровь! Ты Фёдор Толстой и я Фёдор Толстой. Только про тебя шум по всей столице, а обо мне молчок. Я никого не обидел, никому слова дурного не сказал, живу себе спокойно…

— Ага, — хмыкнул кузен, снова наполняя стаканы, — и потому один Фёдор Толстой будет завтра на волнах качаться, а другой, того гляди, на виселице.

Фёдор Петрович в ужасе посмотрел на кузена, трижды перекрестился и залпом выпил вино.

— Господь с тобой, Феденька, — сказал он, переведя дух, — даже думать об этом не моги! Когда всё так плохо, бежать тебе надо.

— От себя не убежишь, — резонно возразил Фёдор Иванович. — А чему быть, того не миновать.

Фёдор Петрович вдруг странно глянул на него, утёр набежавшую слезу и нетвёрдой походкой направился к вещам, собранным в дорогу у дверей.

— Это мы ещё посмотрим, — приговаривал он, выуживая из жилетного кармана ключик на длинной тонкой цепочке, — миновать или не миновать… Это мы ещё посмотрим…

Фёдор Иванович, попивая вино, безучастно наблюдал за манипуляциями кузена. Фёдор Петрович не сразу попал ключиком в замочную скважину походного сундучка, но всё же отпер замок и пошуршал в сундучке бумагами, а найдя, что искал, — радостно взмахнул над головой несколькими сложенными листами.

— Вот! Вот спасение твоё!

— Скажи на милость, — Фёдор Иванович наморщил лоб, — что ты удумал?

Фёдор Петрович шлёпнул листы на стол перед кузеном и сверху припечатал ладонью.

— А вот что! Я Фёдор Толстой — и ты Фёдор Толстой, так? Меня от одной мысли про море тошнит, а ты за дальний поход грозился десять лет жизни отдать. Кто из нас двоих Американец? Ну, так и езжай! Меня спасёшь и сам спасёшься. Бумаги все готовы, на корабле ждут. Где граф Толстой? Да вот же он! Резанов нас не знает, Крузенштерн тем более, им сейчас других дел хватает. Пока разберутся, что ты другой Толстой, вы уже далече будете. Чай, назад возвращаться никто не станет. А я тут похлопочу, по родным проеду, поддержкой заручусь. Бог даст, как-нибудь отмолим тебя всем миром. К тому ещё государь участникам похода награды обещал.

Небось, не велит казнить, когда вернёшься, велит миловать. Ты ж лицом в грязь не ударишь, я тебя знаю: где горячо — там ты всегда первый. Езжай, езжай заместо меня, братец!

Фёдор Иванович выслушал речь, ошарашенно молвил:

— Ну, Федька… — и тоже выпил залпом. При золотых руках у Фёдора Петровича была и голова золотая. Такой побег — вроде уже и не бегство, но подвиг! Мало того — ещё и спасение кузена от злой участи.

Два Фёдора задымили трубками, сели рядом у стола и заговорщицким тоном в деталях обсудили опасную затею. Фёдор Иванович был совсем не прочь снова сыграть с судьбой и в очередной раз исправить кое-какие ошибки Фортуны. Всё равно семи смертям не бывать, а одной не миновать!

— За вещами твоими я заеду, — говорил воодушевлённый Фёдор Петрович. — Тебе в городе показываться не резон, арестуют мигом. Завтра же переберёшься в Кронштадт и сразу на корабль. Оттуда больше ни ногой, а как ветер подует — только тебя и видели!

Под конец разговора Фёдор Иванович выдал то, что его мучило.

— Ты, братец, Пашеньке объясни всё, как есть, — попросил он, смущённо теребя бакенбарды. — Прощения попроси за меня. Хотел я ей совсем другой судьбы, да только всего на месяц нам хватило счастия.

Фёдор Петрович замотал головой:

— Нет уж, уволь! Сам объясняйся с цыганкой своей. Хочешь — письмо напиши, я передам.

— Не мастер я писать, ты же знаешь, — продолжал увещевать кузена Фёдор Иванович, — и с пистолетами куда ловчее управляюсь, чем с пером. А хоть бы и написал, грамоте она всё равно не умеет.

Фёдор Петрович оказался перед скудным выбором: или вслух читать Пашеньке письмо, или самому сказать то, что подобает в таких случаях.

— Ладно, — сдался он, — твоя взяла.

Велел Фёдор Иванович кузену кроме платья своего, оружия и бумаг ничего у Пашеньки не брать, всё ей оставить. И эту просьбу Фёдор Петрович тоже исполнил, но с цыганкою говорил сухо. Мол, уезжает её барорай надолго, лучше сказать — насовсем. Просит простить, если чем обидел, и свободу Пашеньке даёт полную.

Пашенька слушала, теребила на груди золотую подвеску — заморского зверя армадилло, каменьями усыпанного, — и вопросов лишних не задавала. Жив её Фёдор Иванович — и слава богу, чего ещё надо? Улыбнулась на прощанье, пожелала счастливого пути…

…а как уехал Фёдор Петрович — у постели осиротевшей слезами изошла. В самом деле порадовалась Пашенька за любимого: цыганке ли не знать цену свободы?! Только Фёдор Иванович на волю вольную вырвался, а ей-то как дальше жить? В чужой табор не возьмут, в свой — возврата нет. Прежде могла Пашенька с генералом уехать, да по молодости сердце своё послушала… И куда ей теперь? Разве что утопиться. Для Петербурга — обычное дело: сигануть в Неву или другую речку, которых в столице без счёта…

До утра проплакала Пашенька и с рассветом ушла из квартиры Фёдора Ивановича, чтобы уже больше не возвращаться.

Никогда.

 

Часть третья

Гельсингфорс — Копенгаген — Фальмут — остров Тенерифе — экватор — Бразилия — мыс Горн — остров Нуку-Гива, июль — апрель 1804 года

 

Глава I

Государев посланник Николай Петрович Резанов лежал на койке в углу душной каюты — одетый, немытый, растрёпанный — и смотрел в переборку. Совсем иначе он представлял себе путешествие. То есть, конечно, к тяготам камергер был готов, но не до такой же степени!

Настроение у Николая Петровича стало портиться ещё в Кронштадте. Он прибыл туда накануне дня, назначенного к отплытию, и узнал, что начало похода откладывается: ветер неподходящий. После обмена любезностями с Крузенштерном камергер взошёл на корабль…

…и поспешил вернуться на берег, чтобы там ждать попутного ветра. Изнутри шлюп «Надежда», снаряженный к плаванию, произвёл на камергера ещё более удручающее впечатление, чем в тот раз, когда Резанов увидал судно впервые. Одно дело — следить за подготовкой экспедиции по бумагам и проверять, всё ли соответствует прожекту, но другое дело — самому оказаться на корабле, сознавая, что назад пути нет, а утлой скорлупке предстоит надолго стать его домом в морской стихии.

Двадцать шестого июля, поймав нужный ветер, корабли снялись с якорей, и худшие опасения Николая Петровича начали оправдываться.

На шлюпе «Надежда» собрались больше восьмидесяти человек: офицеры во главе с Крузенштерном, матросы, учёные и свита Резанова — многовато для судёнышка, рассчитанного на команду вполовину меньшую. Крохотные каюты с низкими подволоками напоминали гробы и годились только для сна. Остальное время учёные вынужденно проводили в кают-компании: толкаясь локтями за обеденным столом, они писали дневники, делали зарисовки, составляли карты, проводили расчёты. Даже самая большая капитанская каюта имела всего сажень в поперечнике на три сажени в длину — эту кубышку размером с туалетную комнату в своём особняке Резанову приходилось делить с Крузенштерном. Капитан спал урывками, а потому проводил здесь немного времени, но во сне оглушительно храпел…

…и это был всего один из множества незнакомых раздражающих звуков, от которых Резанов страдал круглыми сутками: даже ночью судовая какофония не стихала полностью. Храп разносился по всему кораблю. Скрип дерева перекликался со скрипом такелажа. По углам скреблись крысы. Башмаки матросов и вахтенных офицеров громыхали вверх-вниз по трапам в любое время. На палубах кто-то волок что-то тяжёлое, бросал — и после волок снова; моряки переругивались в голос, не заботясь ничьим покоем, а за бортом гудел хор ветра и волн.

К тому ещё «Надежду» явно перегрузили. Полсотни ящиков и тюков с подарками для японского императора составляли только малую часть груза. Всё пространство корабля занимали товары Российско-Американской Компании, которые надлежало доставить в Охотск. Пушки-карронады и ядра к ним требовали места. На палубах громоздились бочки с провиантом на многие месяцы, запасами алкоголя и пресной воды, которой всё же было в обрез — толком помыться Николаю Петровичу не удавалось. Три гальюна никак не могли удовлетворить естественные потребности непомерного экипажа. К миазмам прибавлялись запахи сырости, смолы, подтекающей квашеной капусты, немытых мужских тел и пропотевшего белья. В букет ароматов изрядную лепту вносили свиньи, козы, коровы, утки, гуси и куры, взятые на борт для разнообразия рациона мореплавателей, — ни дать ни взять Ноев ковчег!

В каюте подслеповатому узкогрудому Резанову не хватало света и воздуха. На палубе дышалось легче, но при волне тут же накатывала морская болезнь и выворачивала нутро наизнанку, а если море вело себя смирно — ветер, которому радовались моряки, всё равно пронизывал камергера насквозь. Николай Петрович совершал моцион в тёплом коконе, сооружённом из чего только можно. Толстые шерстяные чулки он не снимал сутками, а на ноги надевал уродливые войлочные тапки-пампуши. В первые же дни попытка прогуляться на шкафуте в туфлях и взглянуть с борта корабля на Гельсингфорс окончилась тем, что Резанов поскользнулся на мокрых досках и пребольно ударился копчиком. Моряки надевали пампуши поверх башмаков только заходя в пороховой погреб; для камергера они стали непременной обувью. Николай Петрович — всклокоченный, несуразный, похожий на бесформенную старушку в тапках, — сделался объектом насмешек всей команды: и офицеров, и матросов, и состоявших в его свите приказчика Шемелина с графом Толстым…

…о котором размышлял камергер в своём углу капитанской каюты, по уши натянув одеяло и уткнувшись лбом в дощатую переборку. Итальянцы говорят: месть — это блюдо, которое подают холодным. У Николая Петровича было достаточно времени, чтобы приготовить блюдо наилучшим образом.

С месяц назад в разговоре с цыганским бароном он узнал, что Американец — это прозвание какого-то петербургского молодца из офицеров. По его милости камергер лишился обольстительной Пашеньки, но главное — вопреки уговору с британцами допустил князя Львова и Гарнерена прибыть в Петербург с аэроманским представлением.

Взбешённому Резанову заниматься поисками было недосуг, и по следу Американца он пустил Огонь-Догановского. Вскоре Поляк донёс, что под звучным прозвищем скрывается поручик Преображенского полка граф Фёдор Иванович Толстой. Услыхав знакомое имя, камергер сверился со списком дворян, которых назначили к нему в свиту, и обнаружил имя мичмана графа Фёдора Петровича Толстого. В Кронштадте до отплытия Николай Петрович не видел этого своего спутника, поскольку держался на берегу, но спросил о нём Крузенштерна — и получил уверение, что граф наилучшим образом соответствует званию молодой благовоспитанной особы…

…а добраться до Толстого-Американца камергеру помешала лихорадка последних дней подготовки экспедиции, устройство личных дел на долгое время отсутствия и, наконец, арест Фёдора Ивановича из-за дуэли. Так и не придумав обидчику достойного наказания, Николай Петрович решил, что с дороги отправит Поляку письмо с распоряжениями на сей счёт. Каково же было его удивление…

…нет, какова же была его ярость, когда вместо тихони-мичмана он встретил на борту «Надежды» того самого Американца, виновника своих недавних бед! Мерзавец-поручик опять обвёл вокруг пальца и Резанова, и заодно всех остальных. Несколько дней перед отплытием он пересидел тише воды, ниже травы, а теперь с нахальной усмешкой поглядывал вокруг, распушив кошачьи бакенбарды.

Будь Николай Петрович помоложе да погорячее, он бы тут же объявил своего недруга самозванцем, велел заковать в железа и при первой же стоянке отправил сушею обратно в Петербург. Но неспроста Резанов сделал головокружительную карьеру, за двадцать с лишком лет через множество интриг пройдя путь от мальчика в спальне увядающей императрицы до создателя межконтинентальной компании, сенатского обер-прокурора и камергера!

Изощрённый ум подсказывал: к чему спешить? Американец теперь был под рукой, деваться никуда не мог и, сам того не зная, находился целиком во власти Николая Петровича. Да, в Петербурге графа наказали бы, но не за обиды, нанесённые Резанову. Камергер же намеревался отомстить именно за себя — остальные проделки Толстого его не волновали.

— Шестнадцать долгих лет прошло с тех пор, как вдохновитель мой, светлой памяти капитан Муловский, предложил свой прожект, — говорил Крузенштерн, собрав офицеров и посольство с учёными на шканцах «Надежды». — Мы на двести восемьдесят четыре года отстали от Магеллана и надолго — от Схаутена, Дрейка, Бугенвиля, Кука… от многих. Но мы всё-таки вышли в море, господа! И я счастлив произнести слова, которые давно готовы в сердце моём: первому русскому плаванию кругом света — быть!

Слушая прочувствованную речь капитана, Резанов приметил, как сверкали глаза графа Толстого. Знать, поручик мнит себя героем, к подвигам готовится… Что ж, будут ему подвиги. Послужит он делу Николая Петровича, сторицей отплатив за всё! Очень кстати Американец оказался на корабле, думал камергер. Этот молодой дурак и честолюбивый задира — просто подарок судьбы. В одиночку противостоять Крузенштерну и команде куда сложнее, чем заодно с бесстрашным гвардейским офицером…

…а в том, что противостояние возникнет, Резанов нимало не сомневался. Крузенштерн почитает себя главой экспедиции; команда уверена, что так оно и есть. Участникам похода — от четырнадцати до тридцати лет, капитану тридцать три, а Николаю Петровичу следующей весной стукнет сорок. Для остальных он уже стар, и в их глазах по всем статьям вчистую проигрывает Крузенштерну: камергер — не моряк, а сухопутная крыса, и отнюдь не богатырь, в отличие от капитана, который даже в открытом море при любой погоде находит время для упражнений с двухпудовой гирей.

Николай Петрович рассудил: когда придёт время предъявить Крузенштерну секретную инструкцию, подписанную государем, чтобы принять управление походом на себя, — капитан вряд ли подчинится, и симпатии сплочённой команды будут на его стороне. Для того-то и нужен Американец, чтобы помочь Резанову выиграть эту схватку. Случись что, безалаберный здоровяк встанет рядом с камергером или даже между ним и моряками. А ещё — выполнит по пути советы англичан, вместо камергера сея рознь среди спутников и обращая на себя их ненависть.

Вскоре за обедом в кают-компании Николай Петрович улучил подходящий момент и обратился к Толстому с какой-то пустяшной просьбой, начав речь словами:

— Ваше сиятельство…

А когда офицеры с пассажирами удивлённо посмотрели на обоих, повторил:

— Ваше сиятельство!

Изощрённый расчёт Резанова оказался точным. До сих пор никто специально не задумывался, что граф Толстой — единственная титулованная особа на судне. Мичмана-картографа барона Беллинсгаузена можно было в расчёт не брать: и титул пожиже, и обращения особого ему не полагалось — лишь ваше благородие, как любому другому дворянину. Но если государев посланник и камергер начал сплошь и рядом величать графа не по имени-отчеству, а его сиятельством, остальным волей-неволей пришлось последовать установленному порядку…

…соблюдения которого Фёдор Иванович теперь уже требовал. Резанов сделался ему симпатичен — и, не теряя времени, нашёл возможность подлить масла в огонь графской гордыни. Гвардии поручик Толстой по Табели о рангах превосходил чином остальных офицеров, уступая лишь капитан-лейтенантам Крузенштерну и Лисянскому. Однако и у них в подчинении не находился, поскольку был кавалером свиты: на это Резанов обратил при случае внимание графа.

Сознание собственной исключительности и безнаказанности пробуждало в Фёдоре Ивановиче худшие черты — к вящему удовольствию Николая Петровича.

 

Глава II

Гельсингфорс — провинциальный финский городок на полпути от Петербурга до Або, столицы шведской Финляндии, — не оставил участникам экспедиции ярких воспоминаний, кроме разве что потешного падения Резанова на палубе. Но уже в Копенгагене началось то, что в роду Толстых со временем стали называть чисто писано в бумаге, да забыли про овраги, как по ним ходить.

В датской столице на борт приняли до тысячи вёдер французской водки, избавившись притом от груза, который Крузенштерн посчитал лишним или чересчур опасным в долгом плавании. К радости капитана, Резанов не возражал против перегрузки судна: дополнительная задержка на десять дней его вполне устраивала. Камергер с благодарностью принял приглашение провести время стоянки в доме графа Кауниц-Ритберга и наслаждался комфортом, отдыхая от убожества каюты. Прочие же оставались в душной корабельной тесноте…

…и Крузенштерн для облегчения их участи надумал возвратить в Петербург нескольких офицеров, которые волонтёрами находились в посольской свите. Тут Фёдор Иванович немного струхнул: что если капитан припомнит ему и браваду титулом, и насмешки над лейтенантами? Тогда едва начатое путешествие закончится, а гвардии поручик по прозванию Американец так и не увидит Америки, не совершит кругосветный морской поход. Граф проклинал себя. Ну почему было не подождать, пока экспедиция уйдёт достаточно далеко, чтобы его возвращение сделалось невозможным?! Фёдор Иванович дал себе запоздалый обет — сидеть смирно, как в Кронштадте, только бы остаться на корабле…

…и он остался, но лишь благодаря Николаю Петровичу: твёрдо решив использовать своего обидчика, камергер замолвил за него словечко перед Крузенштерном. Списанные же на берег бедолаги тщетно умоляли не возвращать их в Россию.

— Готовы идти с экспедицией дальше хотя бы наравне с матросами, безо всяких удобств! — рапортовали они, но капитан был непреклонен.

Уменьшение свиты тоже весьма порадовало Резанова, который не стал перечить Крузенштерну. Японское посольство должно закончиться неудачей, так почему бы не назвать одной из причин провала то, что своевольный капитан удалил из свиты несколько благовоспитанных молодых особ?!

Фортуна определённо играла на руку Николаю Петровичу. Вот и стоянка в Копенгагене продлилась намного дольше, чем он предполагал. Через полторы недели, к тайному удовольствию камергера, перегрузку кораблей пришлось начать заново, да как!

При проверке бочек с солониной выяснилось, что многие уже нехороши. Мало того, подпорченный провиант лежал в самом низу: его предполагалось употребить не раньше, чем через два года.

Крузенштерн в разговоре прятал глаза.

— Половину выбросили бы посреди Атлантики, — мрачно констатировал он, и Резанов отсчитал изрядную сумму на закупку новой солонины, изображая неудовольствие, словно не имел отношения к выбору поставщиков.

Мясо, которое ещё можно было спасти, пересолили заново. А для извлечения смердевших бочек пришлось нанять в порту большие лодки, чтобы разгрузить и опять нагрузить оба корабля; пришлось ещё и на это потратить время и деньги — то есть всё шло наилучшим для Николая Петровича образом…

…тем более, Фёдор Иванович оправдывал его надежды и возвращал утраченные симпатии Крузенштерна. Проявив моряцкую дотошность, граф обследовал местный маяк и взахлёб делился впечатлениями.

— Там отражатели параболические во-от такие! — Он широко разводил руки в стороны, чтобы показать четырёхфутовые зеркала, сиявшие ночами на много миль вокруг. — Девять штук! Из меди зелёной кованы, их песчаным камнем полируют и на огне двукратно золотят!

Флотским офицерам восторги Толстого были понятны: в России эдаких чудес ещё не видели. А следующее изумление постигло Фёдора Ивановича за компанию с Крузенштерном и лейтенантами — в местном Адмиралтействе. Здесь каждому кораблю Королевского флота в отдельных красивых магазинах назначено было своё особенное место для разнородных припасов. В одном магазине лежал такелаж, в другом якорные канаты; третий магазин хранил паруса, в четвёртом располагалась артиллерия — не для всех кораблей навалом, а для каждого в отдельности! Выходило так, что при первой надобности весь флот без малейшего замешательства и путаницы мог быть незамедлительно вооружён и переоснащён. Чудо чудесное, что тут ещё скажешь…

Только в начале сентября, взяв на корабли астронома, естествоиспытателя и натуралиста, прибывших из других стран, экспедиция покинула Данию и направилась к английским берегам. Резанов не без сожаления расстался с гостеприимным прибежищем, натянул тёплые чулки, сунул ноги в пампуши и вернулся к тесному соседству с храпящим Крузенштерном. Следующая остановка была запланирована в Портсмуте.

Три недели пути до Британии дались Николаю Петровичу совсем непросто. Сперва ртуть в барометре упала ниже двадцати девяти дюймов: настали пасмурные дни с дождём и порывистым ветром, способные вызвать глубокий сплин даже на суше, не говоря уже про зыбкое море. В одну из ночей корабль вдруг накренило так, что мачты его, казалось, легли на воду. Резанов при столь необычном манёвре соскользнул с тюфяка, крепко приложился темечком о переборку и спросонья стал прощаться с жизнью. Господь миловал — всё обошлось, хотя Крузенштерн наутро признал, что и он ничего подобного не видывал за все годы службы.

Один Толстой держался бодрее прочих, а опасный крен и вовсе проспал, хорошо выпив накануне. Граф маялся бездельем, но кроме водки занять себя на корабле кавалеру свиты было решительно нечем. Даже охота на крыс, которую попытался устроить Фёдор Иванович, оказалась неудачной: сытых смышлёных зверьков не удавалось выманить из нагромождения тюков, ящиков и бочек.

Слабым утешением для тоскующего Резанова и мающегося Толстого стало редкое атмосферное явление. В один из вечеров невысоко над горизонтом на полнеба составилась вдруг светлая дуга с висящими отвесно под нею облачными тёмными столпами. Картина без изменений продержалась до ночи, а после дуга разделилась на две части, и столпы поднялись до самого зенита, истончав настолько, что сквозь них были видны звёзды. Небесную феерию довершило сильное северное сияние: Фёдор Иванович созерцал его до рассвета, благо волны несколько успокоились…

…а поутру настало безветрие, и Крузенштерн велел забросить в море невод в надежде добыть рыбы. Свежей провизии за время пути сильно убавилось, офицеры наравне с матросами ели солонину, а сухарями объедались крысы, которых так и не сумел покарать Толстой. Бочки с водкой подтекали, крупы почему-то не хватало, масла тоже было в обрез, горох оказался почти несъедобным, и свежая рыба в отсутствие собственных запасов трески пришлась бы очень кстати.

Увы, рыбацкая удача обошла путешественников стороной; невод не принёс желанной добычи. Когда же ветер поднялся снова, шлюпы немедля начали движение — и вскоре повстречали пятидесятипушечный английский корабль, который чуть было не открыл огонь по русским, приняв их за французов. Англия воевала с Францией — какие уж тут церемонии?

Николай Петрович решил, что вот-вот в него полетят ядра, и перепугался не на шутку: от британцев он ждал совсем другого. К счастью, Крузенштерну всё же удалось обменяться сигналами с грозным кораблём — и получить учтивые извинения с пожеланием счастливого путешествия…

…однако к вечеру за «Надеждой» снова устремился английский фрегат. Его капитан был настроен ещё более решительно, чем предыдущий, и преследовал русский шлюп под всеми парусами.

Фёдора Ивановича погоня привела в восторг. Он мигом забыл про смирение; предлагал принять бой и желал возглавить абордажную команду. Часа через четыре англичане догнали «Надежду», но схватки не произошло. Убедившись, что перед ним действительно русские, капитан Бересфорд был счастлив приветствовать капитана Крузенштерна, поскольку девять лет назад служил с ним в Америке. Крузенштерн тоже расчувствовался, велел спустить на воду шлюпку, съездил в гости к бывшему товарищу по оружию и назад привёз подарок — бочонок доброго ямайского рома.

— Можете вы мне объяснить, — приступал к капитану Резанов, — почему ваши английские друзья принимают нас за французов и охотятся за нами?

Крузенштерн отделывался невнятными ответами, напоминавшими Николаю Петровичу, что с покупкой шлюпов дело нечисто и что столкновение с капитаном приближается. Тем более, тот объявил, что намерен идти не в Портсмут, как предполагалось по плану, а в Фальмут, лежавший на двести миль к западу.

Резанов смекнул: маршрут и сроки движения русской экспедиции Кохуну Гранту известны; в нужное время он пришлёт из Лондона человека, чтобы передать обещанный привет от господина Дефо, но человек-то будет ждать встречи в Портсмуте!

Лихорадочная работа мысли вызвала в памяти Николая Петровича сетования астронома Горнера на недостаток астрономических инструментов. Камергер тотчас же сообщил капитану о готовности оплатить их покупку в Лондоне.

— Вы вроде бы обмолвились, что туда направляется фрегат вашего приятеля? — невзначай добавил он.

Теперь уже несколько удивлённый Крузенштерн полночи догонял Бересфорда, который любезно дал согласие принять на борт Резанова с астрономом. Камергер собирался так поспешно и суетливо, что потерял звезду с мундира: Толстой нашёл её на палубе за водяной бочкой, когда посол уже перебрался на британский корабль…

…а «Надежда» и «Нева» пришли в Фальмут, обменялись девятью пушечными залпами приветствий с тамошней крепостью и встали на якорь. Крузенштерн спешил с покупкой ирландской солонины, поскольку понял уже, что ни российский провиант, пускай даже заново пересоленный, ни датский или гамбургский дороги не выдержат. Но главное — надо было заново конопатить оба корабля: подлец-инспектор в Кронштадте соврал, что швы в порядке, и во время шторма вода Северного моря сифонила через щели с обоих бортов. В помощь своим конопатчикам капитан нанял ещё восьмерых местных, но всё равно работа растягивалась на неделю.

Фальмут выглядел уныло. Этот обычный портовый и купеческий городок строили большей частью из гранита и булыжника — здесь почти не было облицованных плитами или кирпичных зданий. Натуралисты с живописцем вооружились акварельными красками серых и коричневых тонов, чтобы сделать зарисовки для Российского географического общества. Толстой тоже решил использовать время с толком и отправился осматривать Фальмут в сопровождении лейтенанта Ратманова.

Лейтенант, бывший почти десятью годами старше, симпатизировал Фёдору Ивановичу, несмотря на недавние капризы графа. Их сближению, как ни странно, послужил русский язык. Участники экспедиции общались большей частью по-немецки: чему тут удивляться, когда большинство составляли немцы? Моряки Крузенштерн, Беллинсгаузен, Левенштерн и доктор Эспенберг — немцы из Эстонии, братья Коцебу — австрийцы, натуралист Лангсдорф — из Швабии, лейтенант Ромберг — из Финляндии, естествоиспытатель Тилезиус — из Тюрингии, астроном Горнер — из Швейцарии, кавалеры посольской свиты Фоссе и Фридерици — тоже немцы, пусть обрусевшие… Каждый из них немилосердно коверкал русский язык на свой лад и в разговоре по-русски далеко не всегда понимал другого. Наречие у каждого тоже было своё, однако в общении меж собой немцы всё-таки предпочитали немецкий.

Ратманов русскую речь обильно пересыпал матер ком, а по-иноземному не умел изъясняться вовсе. Его крепко раздражал немецкий гомон в кают-компании — участники экспедиции проводили там почти всё время. Раздражали непонятные разговоры и шутки, над которыми хохотали вокруг. Раздражала невозможность сосредоточиться на своей работе: в путешествии Ратманов делал записи сразу в двух дневниках — служебном и личном…

Фёдора Ивановича такое положение дел тоже не устраивало. Во исполнение своего обета он сдерживал буйный нрав, однако демонстративно отказывался понимать обращения на немецком, который отчасти знал, и в кают-компании говорил исключительно по-русски, чем и навлёк себе благодарность Ратманова. В посиделках за общим столом лейтенант норовил оказаться рядом с графом…

…который теперь любезно пригласил его на прогулку по Фальмуту. Они до сумерек исходили едва ли не весь город, воздали должное местным напиткам в гранитных кельях местных баров, а когда уже собирались возвращаться на корабль — у берега повстречали двух изысканно одетых дам приятной наружности. Толстой заговорил с ними, используя невеликие познания в английском языке и норовя перейти на вполне пристойный французский. Беседа не отняла много времени, а окончилась тем, что дамы рука об руку с офицерами проследовали за город к потаённой лужайке, которую окружали кустарник и лесок. Здесь, как после рассказывал Ратманов, они с его сиятельством при ясном лунном небе имели удовольствие вкусить сладость пола, нами часто обожаемого.

Распутницы оказались купеческими жёнами, чьи мужья куда-то отлучились по коммерческой надобности. Любовники вернулись в город разными тропинками, чтобы офицеры не сделали своим подругам компрометации, однако следующим вечером снова встретились на вольном балу. Парочки всласть потанцевали, повеселились — и, удалясь на уже знакомую лужайку, ещё раз насладились вчерашним.

— Чёрт возьми, Англия начинает мне нравиться! — похохатывал на обратном пути Фёдор Иванович. За время, проведённое с Пашенькой, привык он еженощно предаваться любовным утехам. Граф старательно гнал прочь мысли об оставленной цыганке, но два месяца воздержания вкупе с паршивой погодой и вынужденным бездельем производили на него гнетущее впечатление, поэтому встреча с блудливыми английскими жёнами случилась очень кстати…

…а тем временем конопатчики завершили свою работу, полугодичный запас ирландской солонины был погружен; на следующий день после бала Резанов с астрономом воротились из Лондона, — и ввечеру пятого октября по наступлении прилива два плавучих островка России продолжили путешествие.

Свежий ветер наполнял паруса, не поднимая высокой волны. Небо очистилось от облаков; луна ровным ясным светом заливала бескрайний пейзаж. Фёдор Иванович с другими офицерами пробыл на шканцах до полуночи. Он слизывал с губ морскую соль и глубоко вдыхал пахнущую йодом прохладу. Невыразимая красота лунной дорожки, мерцавшей на много миль до самого горизонта, знаменовала ему благополучный путь.

Берега Европы остались позади.

 

Глава III

— Я хотел бы управиться в два-три дня, — сказал Крузенштерн.

— Не меньше пяти дней, — покачав седой головой, возразил Армстронг, — а ещё вернее положить на всё неделю.

Разговор капитана с купцом происходил в порту Санта-Крус на острове Тенерифе близ атлантического побережья Северной Африки. Здесь Крузенштерн рассчитывал окончательно покрыть издержки, нанесённые хозяйству за время путешествия, и приготовиться к переходу через Атлантику.

— Из всех местных коммерсантов, пожалуй, Армстронг самый оборотистый, — говорили капитану европейские купцы, но их протеже развеял надежды на короткую стоянку.

Получалось, зря Крузенштерн приказал на подходе к Тенерифе выдать служителям бочку пресной воды для стирки белья: во весь путь он берёг воду, дозволяя пить по желанию, но запрещал употреблять хотя бы каплю для других надобностей. А теперь воды, как и времени на стирку, оказалось в достатке. Армстронга крепко озадачил обширный список необходимых припасов, составленный капитаном в пути. Если он полагал потратить на их доставку неделю, можно было не сомневаться, что «Надежда» с «Невой» выйдут из Санта-Крус только дней через десять, а то и позже.

Возвращаясь на корабль, Крузенштерн в расстройстве кусал губы. Русская экспедиция возбудила внимание Европы. Успех путешествия должен был утвердить честь автора прожекта кругосветного плавания, неудача же навсегда омрачила бы его имя. Но не для того капитан принял командование двумя кораблями, оставив дома любимую жену с новорождённым ребёнком, чтобы без славы окончить многотрудный поход!

Опасности же подстерегали экспедицию повсюду, и порою приходилось прокладывать курс более долгий, чтобы не встречаться с французскими или английскими крейсерами — встречи эти могли оказаться менее благополучными, чем у берегов Англии. По пути к Тенерифе россияне видели, как французский фрегат Egyptien захватил два торговых британских судна. Другие корабли французов маячили на горизонте, да и сам фрегат был по водоизмещению раза в три больше «Надежды». Он смело прошёл между шлюпами русских и продемонстрировал мощное вооружение, впрочем, не пытаясь пустить его в ход.

О том, что капитан фрегата имел каперский патент, стало известно позже, когда французы привели свою добычу в Санта-Крус для продажи. Между капером и пиратом разница невелика: пират грабит всех встречных и поперечных, а капер с патентом от правительства своей страны имеет право грабить только корабли неприятеля, хотя другим судам тоже лучше ему не подворачиваться…

…и Резанову пришлось похвалить Крузенштерна за предусмотрительность. Корабли экспедиции не состояли в императорском флоте — они принадлежали Российско-Американской Компании, а стало быть, им полагалось ходить под торговым флагом. Тем не менее капитан исходатайствовал высочайшее соизволение иметь на шлюпах военный флаг, чтобы отпугивать пиратов и держать на расстоянии хищных каперов. Флаг торговый он собирался поднять лишь дойдя до Китая с грузом американской пушнины. В самом деле, косой андреевский крест на белом поле охранял «Надежду» с «Невой» от попыток захватить их как простых торговцев.

Проведя две недели в штормовых морях, к девятнадцатому октября русские путешественники оказались на главном Канарском острове Тенерифе. Вид заснеженного пика в его центре ещё на подходе вызвал всеобщее восхищение. Подоблачную высь уснувшего вулкана окружал частокол из вершин пониже. На фоне ярко-голубого неба по горным склонам весёлой зеленью кудрявились леса, а между горами и морем в лучах яркого солнца белели штукатуркой дома под черепичными крышами.

На второй день стоянки Фёдор Иванович Толстой в сопровождении Ратманова, продолжая фальмутскую традицию, обследовал Санта-Крус. Городок решительным образом отличался от гранитно-бурого Фальмута. Здешние дома не блистали красотой, однако выглядели светлыми, большими и просторными, а змеившиеся меж ними улочки были аккуратно вымощены.

Раньше Канарские острова населял народ кванчи, но в Санта-Крус туземцев давно не осталось. Тенерифе заполонили гишпанские подданные и переселенцы из других стран Европы, среди которых, несмотря на войну, мирно уживались англичане и французы. По улицам толпами разгуливала чернь бандитского вида. Дырявые лохмотья многочисленных попрошаек не скрывали признаков ужасных болезней. Развратные женщины без стыда предлагали себя офицерам. То и дело навстречу попадались тучные лоснящиеся католические монахи.

На рынках торговали всем, что только на земле и деревьях произрастать может. Лимоны, апельсины, виноград, персики, арбузы, дыни, лук и картофель продавались в изобилии, однако стоили раза в полтора дороже, чем в Европе. Столь же дороги были говядина и баранина.

Гвардейский поручик с флотским лейтенантом осмотрели два местных памятника: большой каменный крест, который дал название городу Санта-Крус, и обелиск, воздвигнутый в честь Святой Марии де Канделария. Они побывали в общественном саду для прогулок, называемом Алмейда; местную водку признали отвратительной, но с удовольствием отведали вина, не уступавшего хорошей мадере…

…и, воротясь на берег, у пирса повстречали британца средних лет — судя по выправке, тоже офицера, хотя и одетого в статское платье.

— Джентльмены, — обратился к ним британец, еле двигая массивной нижней челюстью, — насколько я могу судить, вы русские. Как мне увидеться с господином Резановым?

Ратманов лишь пожал плечами, не поняв ни слова, а Фёдор Иванович приосанился и ответил:

— Я граф Толстой и состою в свите посланника Резанова. Соблаговолите назвать своё имя и сообщить, по какому делу он вам нужен.

Британский офицер назвался и снисходительно прибавил:

— Мне поручено передать господину Резанову привет от нашего общего знакомого, господина Дефо. Прочее не представляет для вас никакого интереса, джентльмены.

Тон разговора Толстому не понравился. Фамилия Дефо вызвала в памяти давние слова князя Львова о коварных виновниках убийства императора Павла. Но Фёдор Иванович ещё помнил о своём обете и, скорее всего, по прибытии на корабль просто передал бы камергеру сказанное…

…если бы британец замолчал. А тот или неудачно пошутил, желая сделать разговор более приятным, или, напротив, захотел подчеркнуть морское превосходство своей страны.

— Удивительно, — сказал гость, — как вам удалось добраться из России в такую даль на этих развалинах.

Он небрежно махнул рукой в сторону русских шлюпов. Толстой проводил взглядом его жест и, сдерживая закипавшую ярость, переспросил:

— Вы назвали развалинами корабли под Андреевским флагом?

— Увы, вашему флагу не повезло, — с насмешкой продолжал британец. — Я слишком хорошо знаю оба корабля, и поверьте, это настоящие плавучие гробы.

— А знаете ли вы, что такое дуэль? — ледяным тоном поинтересовался Фёдор Иванович, пропустив мимо ушей знаю оба корабля.

Ратманов изумлённо посмотрел на Толстого: слово duel было понятно и без перевода. К тому же у пирса появились ещё несколько участников экспедиции в сопровождении местных жителей: пришло время, назначенное всем для возвращения на борт.

— Ваше сиятельство, — обратился к Фёдору Ивановичу доктор Эспенберг, — что происходит?

— Хочу научить этого господина хорошим манерам, — сквозь зубы ответил граф, продолжая буравить огненным взглядом британца. Тот уже с откровенным презрением смотрел в ответ и, помолчав, произнёс отчётливо:

— Я знаю, что такое дуэль. Прошу следовать за мной.

Пирс оканчивался несколькими толстенными деревянными сваями, о которые плескались волны. Британец дошёл до края пирса.

— Вы бросили мне вызов, — сказал он. — Извольте, я его принял и по дуэльному кодексу имею право выбрать оружие. Мы решим наш спор старинным морским способом.

— Каким же? — не понял Фёдор Иванович.

— Русские никогда не были моряками, — высокомерно ухмыльнулся его противник, — откуда вам это знать? Пистолеты и сабли для сухопутных крыс. Мы будем бороться в воде. Море нас рассудит.

Озадаченный граф промешкал несколько мгновений, и британец прибавил:

— Вы, сударь, ещё и трус?!

Он не успел больше ничего сказать, потому что Фёдор Иванович со свирепым рыком кинулся на него, и оба дуэлянта рухнули с пирса в море. Стоявших рядом обдали брызги, мутная вода вскипела…

…и ни британец, ни Толстой не появлялись на поверхности минуту-другую. Не было видно ни пузырей из глубины, ни движения в рябивших волнах.

— Что будем делать, господа? — Ратманов, не дожидаясь ответа, стал расстёгивать мундир.

Его примеру последовали ещё несколько офицеров. Они скинули одежду и обувь, попрыгали в воду — и скоро с помощью оставшихся на пирсе выволокли сплетённые тела дуэлянтов на дощатый настил.

Фёдор Иванович стискивал горло противника мёртвой хваткой — разжать побелевшие пальцы удалось не сразу. Доктор Эспенберг и его помощник подлекарь Сигдам сделали всё возможное, чтобы откачать утопленников, но спасти удалось только графа — похоже, британец погиб ещё до того, как захлебнулся: Толстой сломал ему шею.

Слух о происшествии разлетелся по Тенерифе. Уважение к русским сразу выросло.

В первые дни по прибытии к «Надежде» и «Неве» то и дело подходили гребные лодки с поджарыми востроглазыми мужчинами, которые норовили под любым предлогом оказаться на борту и украсть что-нибудь прямо на глазах у матросов. Теперь воры предпочитали держаться подальше.

Знатные горожане наперебой зазывали участников экспедиции в гости. Для россиян было удивительно, что рауты даже в самых богатых домах не сопровождаются играми, танцами и прочими весёлыми развлечениями — слишком долго здесь господствовала инквизиция: церковники вытравили из людей любовь к простым человеческим радостям, поселив на её место страх.

В свою очередь жители Тенерифе дивились тому, что гости из полумифической Гипербореи, о которых здесь мало что знали, вполне равняются с жителями Южной Европы в образе жизни и воспитании. Самые любопытные, в первую очередь дамы, расспрашивали моряков об удалом графе…

…а он два дня отлёживался на корабле под присмотром доктора, приходя в себя. На третий день богатырское здоровье Фёдора Ивановича превозмогло слабость, и он явился на шканцы «Надежды».

— Вы поставили меня в затруднительное положение относительно здешних британцев и губернатора, — в присутствии других офицеров сказал ему Крузенштерн, от Ратманова подробно знавший обстоятельства роковой дуэли. — Однако же я надеюсь всё уладить миром. А как русский офицер не могу не признать ваши действия мужественными и сообразными требованиям чести.

Резанов от разговора с Толстым на время воздержался, укоряя себя за ошибочный выбор союзника: задира-граф помешал ему получить привет от господина Дефо. Конечно, Николай Петрович встретился с Кохуном Грантом в Лондоне, однако ждал дополнительных инструкций накануне перехода через Атлантику и намеревался сообщить британским друзьям кое-какие сведения о состоянии русских кораблей.

Крузенштерн сумел уладить последствия дуэли с островным губернатором, маркизом де ла Каза Кагигаль. Отчасти этому способствовала память гишпанцев о недавней войне, когда при попытке захватить местную крепость британский адмирал Нельсон лишился руки. Отчасти помогла удача, не оставлявшая русских моряков: маркизу с опозданием доставили повеление короля Испании — принять экспедицию наилучшим образом.

Армстронг не обманул Крузенштерна и в неделю обеспечил корабли всем необходимым. Поутру двадцать седьмого октября губернатор с многочисленной свитой военных и гражданских чиновников прибыл на борт «Надежды». Он вручил капитану копию королевского повеления за своей печатью с тем, чтобы путешественникам из России оказывали радушный приём и в других испанских портах. Посланник Резанов дал обед в честь высоких гостей…

…и больше ничто не держало экспедицию на Тенерифе. Вечером того же дня корабли взяли курс через Атлантический океан к Южной Америке.

 

Глава IV

Фёдор Иванович всё больше времени проводил на верхней палубе.

Теперь возвращение домой сделалось невозможным, и граф понемногу становился собой. Ему дышалось легко, хотя воздух был тяжёлым и жарким: термометры показывали до двадцати трёх градусов по Реомюру или под тридцать по Цельсию. Порой налетали жестокие шквалы и часами трепали корабли под проливным дождём — тогда капитаны велели убирать паруса, и мощное течение увлекало путешественников назад, миль на пятнадцать-двадцать в день.

Резанов продолжал грустить, но ему тоже приходилось выбираться из каюты, когда внутри корабля разводили огонь: Крузенштерн полагал это лучшим способом для изгнания чрезмерной влажности и очищения воздуха.

Разговор камергера с графом всё же состоялся.

— Я целиком разделяю мнение господ офицеров о достойном поступке вашего сиятельства, — сказал Николай Петрович на прогулке по шкафуту рука об руку с Фёдором Ивановичем. — Однако просил бы вас приберечь силы и саму драгоценную жизнь вашу для грядущих подвигов. Позвольте напомнить, что государь император наделил меня правом награждать отличившихся в походе. Кому, как не вам, стать среди них первым?! Золотая медаль украсит и ваш мундир, и вашу карьеру, которая видится мне блистательной. Вы по достоинству должны занять место первого кавалера свиты, чему я буду только рад.

Резанов продолжал рисовать зачарованному Толстому феерические перспективы путешествия — долгожданную Америку, награды за посольство в Японию и горы золота от успешной торговли в Китае, возможность получить во владение бескрайние американские земли… Камергер не был уверен, когда настанет время избавиться от взбалмошного гвардейца.

Пока же тот был ему нужен, и Николай Петрович увлекал небогатого, мало повидавшего потомка древнего рода всевозможными соблазнами, памятуя мудрое русское присловье: обещать — не дать, а дураку радость.

Фёдор Иванович млел, убаюканный сказками Резанова: бог высоко, царь далеко, а государев посланник, этот милейший и обходительнейший господин, сам говорит о дружбе! Без сомнения, камергер с министерскими полномочиями, обер-прокурор Правительствующего Сената, создатель и солидный акционер Российско-Американской Компании не может обманывать…

Шёл четвёртый месяц путешествия. Команды уже пообвыкли, служба казалась менее тягостной, больных не было. Тенерифский запас картофеля, лимонов и тыкв не истощался — его вполне хватало до Южной Америки. Щедрый Крузенштерн велел вместо водки ежедневно выдавать каждому матросу полбутылки лучшего вина, взятого из Санта-Крус. К тому ещё утром и пополудни всем наливали слабый, но сладкий пунш с лимонным соком — для избежания цинги. Все путешественники за изъятием Резанова, который прятался от солнечных лучей, уже щеголяли кто золотистым, кто красным, а кто и бронзовым загаром.

Канаты на время долгого перехода открепили от якорей, высушили и спрятали поглубже. При появлении солнца немедля вывешивали на просушку бельё и постели. Частые дожди тоже пошли на пользу: моряки запаслись пресной водой на две недели — в Санта-Крус одна бочка стоила целый пиастр, словно курица. Между грот-мачтой и фок-мачтой был распущен тент, где собиралась дождевая вода. В образованном озерце два десятка человек за раз могли постирать бельё и выкупаться сами.

— Интересный у нас народ, — со смехом говорил Крузенштерн в кают-компании. — На календаре ноябрь, на термометре не ниже двадцати трёх градусов, а матросы всё спрашивают, когда настанет великий жар, о котором они столько слышали.

— У нас в России нет чрезмерной крайности, — в ответ рассуждал Толстой, переглядываясь с Ратмановым и к удовольствию Резанова лишний раз намекая на разность между русскими и немцами. — Мы так же легко переносим холод в двадцать три градуса, как и равностепенную жару.

В один из дней, когда корабли попали в штиль, Крузенштерн с Резановым к обеду отправились на «Неву», чтобы присутствовать на богослужении: священник отец Гедеон был один во всей экспедиции. Фёдор Иванович воспользовался этим случаем и, продолжая возвращаться к себе прежнему, подговорил кавалера посольской свиты надворного советника Фоссе развлечься в карты: само собой, граф не мог пуститься в путь из Петербурга, не захватив изрядной упаковки карточных колод.

Игра не стала тайной для остальных — Толстой метал банк в кают-компании и охотно разъяснял немудрёные правила гальбе-цвельфе, так что уже через несколько дней едва ли не все офицеры сделались жертвами Фёдора Ивановича. Он обдирал их по маленькой, рассчитывая на серьёзный куш по прибытии в следующий порт. Зачем огорчать в открытом океане тех, от кого зависела его жизнь?

Крузенштерн был недоволен игрой, но помешать ей не мог. Службе карты не вредили, а развлекаться в свободное время дворянин вправе, как ему угодно. Резанов же снова довольно потирал руки — поручик Толстой делал ровно то, чего и хотелось камергеру. В ограниченном пространстве корабля карточная игра, сопряжённая с треволнениями от выигрышей и проигрышей, неминуемо вела к разобщённости: один игрок делался сердит на другого, другой на третьего, и все на всех.

Фёдору Ивановичу невзначай удалось рассорить даже братьев Коцебу. Их отцом был немецкий писатель — успешный соперник Шиллера и Гёте, а мачеха доводилась родственницей Крузенштерну. Братья учились в Петербургском шляхетском корпусе, и государь Александр Павлович позволил молоденьким воспитанникам принять участие в кругосветном походе. Шестнадцатилетнего Отто Коцебу и четырнадцатилетнего Морица зачислили юнгами в команду «Надежды». Старший играл в карты хуже младшего, к тому ещё Толстой забавы ради повадился называть Коцебу-второго на русский лад Маврикием, и братья стали жить, как кошка с собакой.

Одним погожим утром свободные от вахты офицеры вместе с учёными в зрительные трубы наблюдали с борта «Надежды» за крупными рыбами, которые плыли рядом с кораблём у самой поверхности. Зыбь на прозрачной воде не мешала изумляться тому, как переливались рыбьи бока: зелёная окраска сменяла синюю и переходила в золотисто-жёлтую, цвета соединялись в разных сочетаниях, и смотреть на эти непрерывные перемены можно было бесконечно.

По просьбе натуралиста Лангсдорфа матросы загарпунили одну рыбину и вытащили на палубу. Это была круглоголовая корифена длиной больше полутора аршин и около пуда весом, с длинным спинным плавником, похожим на веер, и хвостом в форме острого серпа. Серебристо-золотая чешуя скоро перестала переливаться и утратила недавнюю красоту. Живописец Курляндцев как раз оканчивал зарисовки рыбины, собираясь передать её Лангсдорфу для набивки чучела, когда далеко впереди показалось дрейфующее судно.

По прошествии времени, приблизившись на полсотни саженей, путешественники рассмотрели шлюп, который размерами ненамного превосходил «Надежду» и по всем признакам выдержал жестокую битву. Паруса были изодраны в клочья, такелаж оборван и перепутан; лопнувшие местами борта испещряли ссадины от вражеских ядер, фок-мачту накренил особенно удачный выстрел… Судя по калибру и числу отметин, шлюп атаковало более крупное судно, и теперь покалеченной посудине предстояло пойти ко дну в первый же шторм.

Лейтенант Ратманов пересчитал открытые орудийные порты.

— А пушечек-то у них было не больше нашего, — пасмурно хмыкнул он и прибавил матерную тираду, с петровских времён прозванную на флоте шлюпочным загибом. Смысл крепкого словца сводился к тому, что никак невозможно выстоять в бою с тяжеловооружённым фрегатом, имея на оба борта всего шестнадцать короткоствольных карронад, стреляющих ядрами по девять фунтов — размером с кулак.

Фёдор Иванович поёжился. Он вспомнил высоченного пятидесятипушечного британца, встреченного на подходе к Англии; вспомнил грозный фрегат приятеля Крузенштерна и своё отчаянное предложение дать ему бой; вспомнил уродливую громадину французского Egyptien, который прошёл мимо «Надежды» недалеко от Тенерифе…

Никто не подавал признаков жизни с увечного корабля. Русские моряки на шлюпках добрались до него и вскарабкались на борт. Их взору открылась жуткая картина. Палуба была устлана телами в чёрных корках засохшей крови — видно, нападавшими были пираты, которые забрали с собой всё мало-мальски ценное и безжалостно изрубили команду за оказанное сопротивление. Наверное, схватка произошла дня два-три назад, и на жаре обезображенные трупы быстро разлагались. По приказу Крузенштерна матросы, закрыв лица платками и порой зажимая носы от нестерпимой вони, обернули распухшие останки каждого покойника парусиной и привязали к ногам какую-нибудь тяжесть.

К вечеру, когда больше полусотни свёртков были рядами уложены на палубе, их один за другим стали спускать за борт. Фёдор Иванович глядел, как спелёнутые мертвецы, плеснув на прощанье, свечками уходили в глубину. Он щурил глаз от солнца, клонившегося к закату, и думал о зубастых крутолобых корифенах, которым теперь будет чем поживиться и отомстить за выловленную товарку…

…а на самом деле о смерти впервые думал молодой граф, не знавший страха на дуэли. Он будто со стороны увидел свою собственную погибель. Случись в недавних встречах русским шлюпам схлестнуться с англичанами или французами — стояли бы до последнего, и Фёдор Иванович живым бы врагу не дался, а значит, его растерзанное тело точно так же отправилось бы на корм рыбам.

За поздним ужином в кают-компании было невесело. Погибших помянули водкою, а дальше слово за слово сам собой затеялся разговор о том, как долго Англия будет воевать с Францией. Всех волновало: сможет ли Россия оставаться в стороне? И ежели вступит в войну, то чью сторону она возьмёт?

Соображения Резанова слушали со вниманием: ключ камергера, генеральский чин и годы, проведённые в Сенате, придавали вес его словам.

— Я не гадалка, — говорил Николай Петрович, — но по моему разумению война затянется. Судите сами. Англичане бьют французов по всей Индии. Выиграны сражения при Алихаре и Дели, захвачена Агра, повелитель Могольской империи просит об установлении британского протектората. То есть Индию французы стремительно теряют. Им принадлежала чуть не половина Северной Америки, но с полгода назад Париж продал Соединённым Штатам больше восьмисот тысяч квадратных миль…

Это верно, по весне молодое американское государство за скромные пятнадцать миллионов долларов купило территорию вдвое большую, чем его собственная: Французская Америка простиралась от Гудзонова залива на севере до Мексиканского залива на юге и от Скалистых гор на западе до реки Миссисипи на востоке. Теперь весь этот простор принадлежал Штатам.

— …А поскольку в Северной Африке дела у французов тоже не заладились, — продолжал Николай Петрович, — резонно предположить, что Наполеон уходит из Индии и Америки, чтобы сосредоточиться на Европе. Господин Горнер подтвердит, что на его родине, в Швейцарии, французы упразднили Гельветическую республику и восстановили прежнее государственное управление. Наполеон рассчитывает перекроить карту Европы и набирает силу. Ни нам, ни Англии это не выгодно. Британцы уже начали войну, ещё год-другой — и Россия тоже будет воевать с Францией. Вот вам и ответ.

Офицеры с учёными до глубокой ночи судачили, насколько хороши английские союзники и насколько сильны французы; вспоминали обманутого британцами государя Павла Петровича, говорили про Альпийские походы Суворова, мечтавшего под конец жизни сразиться с Наполеоном, — с тех пор прошло всего несколько лет, и всё случилось на памяти даже самых молодых участников экспедиции.

Крузенштерн в разговоре почти не участвовал. Как моряку Российского императорского флота ему надлежало выполнять присягу и воевать с любым противником России, будь то Англия, Франция или даже Голландия с Испанией. Но капитан слишком хорошо знал британский флот, слишком много лет ходил по морям и океанам на британских кораблях у берегов Индии, Африки и Америки, чтобы видеть в Англии врага. И тем более не доставляла ему радости возможность получить от бывших сослуживцев, хотя бы того же Бересфорда, пару ядер под ватерлинию или, хуже того, гранату в пороховой погреб.

Так или иначе, на море шла война, и надо было держать ухо востро.

 

Глава V

Первое столкновение Резанова с Крузенштерном произошло неожиданно для обоих и тем более — для всех остальных.

Ровно через месяц после выхода из порта Санта-Крус экспедиция пересекла экватор. При одиннадцати пушечных выстрелах Крузенштерн провозгласил на шканцах тост за здравие его величества:

— Только в достохвальное правление государя Александра Павловича российский флаг может, наконец, развеваться в Южном полушарии!

Он обращался в первую очередь к Резанову как состоящему при дворе императора. Камергер благосклонно отметил верноподданнические чувства, столь явно выраженные капитаном, но дальше…

Крузенштерн был единственным во всей экспедиции, кому доводилось пересекать экватор, пусть и на британском корабле. Он поделился с остальными морским обычаем: устраивать по такому случаю весёлый праздник Нептуна с выпивкой для всей команды. Против этого и восстал Николай Петрович.

— Вы плохо знаете русский народ и русскую историю, — сказал он капитану, не смущаясь присутствием других офицеров и учёных. — Имя Стеньки Разина вам не говорит ничего, зато нам говорит слишком многое. Матросы перепьются, почувствуют волю, а там и до бунта недалеко. Разин разбойничал полтораста лет назад и в грабежах своих ограничивался низовьями Волги.

Мы же с вами посреди океана, и я боюсь даже представить себе русских пиратов на сегодняшних судах, с современным оружием. Этого нельзя допустить ни в коем случае.

Фёдор Иванович сперва принял речь посланника за результат скверного расположения духа и чрезмерной опасливости, однако недавняя картина разорённого пиратами корабля и беспощадно вырезанной команды живо встала у него перед глазами. Кишки на палубе, гниющие лица… О том же подумали и другие, включая Крузенштерна. Поразмыслив, капитан сказал жёстко:

— Морской обычай должен быть соблюдён, — однако к словам камергера всё же прислушался и праздник для команды устроил без размаха, обычного в подобных случаях.

Нептуном нарядили матроса Павла Курганова, который за время путешествия успел прослыть артистом: среди команды он славился бойким языком и потешал товарищей своих, облегчая им тяготы службы шутками-прибаутками.

— Пашка, жги! — кричали ему теперь другие матросы. — Ну и вырядился, холера!

Пашка восседал на бочке возле грот-мачты, обёрнутый парусиной наподобие древнего римлянина в тоге. К подбородку его привязали длинную бороду из мочала, на голову нахлобучили высокую картонную корону, а в руки сунули трезубец, сооружённый корабельным плотником. До начала праздника Крузенштерн дал матросу необходимые наставления и после стоял рядом, подсказывая, что надо делать. Впрочем, Курганов так вошёл в роль, что скоро уже не нуждался в помощи капитана. Он вёл себя, словно старый служитель бога морей, поздравляя путешественников с первым прибытием в южные области Нептунова царства, и подносил каждому посвящённому чарку водки.

Фёдор Иванович наравне со всеми прошёл обряд, Резанов же держался в стороне, с неудовольствием глядя на происходящее, и в празднике не участвовал. По его настоянию Нептун остался без свиты из чертей, которым по традиции надлежало шнырять среди толпы и выискивать жертвы среди новичков. Никто никого не мазал сажей, не макал с головой в купель — бочку, доверху наполненную экваториальной водой, — и даже не поливал из ковша; никто никому не мылил головы большой мочалкой и не брил огромным поварским тесаком, наточенным ради такого дела до бритвенной остроты… Развлечения ограничились весёлой болтовнёй ряженого матроса и доброй порцией французской водки.

Наконец, команды обоих шлюпов и все участники экспедиции были посвящены в рыцари моря.

— Каждый из вас, — обратился к ним Крузенштерн, — получит на сей счёт бумагу за моей подписью и гербовой печатью!

По окончании праздника Резанов ещё раз ворчливо попенял капитану:

— Гербовая печать служит другим надобностям.

— А позвольте узнать, сударь мой, — вдруг подал голос Ратманов, — с какой стати вы тут нам указываете?

Долгое совместное путешествие и общий гальюн не способствуют чинопочитанию, к тому же лейтенант оказался пьян. До вахты было довольно времени, и Ратманов не стал ограничивать себя одной чаркой. По жаре на открытой солнцу палубе крепкий напиток ударил ему в голову. Моряк побагровел лицом сверх загара, жилы на висках вспухли; со лба ему то и дело приходилось утирать струйки пота…

— Сколько мне помнится, по морскому уставу старший на корабле во всех случаях и всегда один! — старательно выговаривая слова и воздевая указательный палец, продолжал Ратманов. — Командир наш — капитан-лейтенант Крузенштерн. А вы с какой стати?!

— С той стати, милейший, — ответил Резанов, едва сдерживая раздражение, — что начальник здесь — я, о чём недвусмысленно сказано в полученных мною инструкциях за высочайшей подписью.

Крузенштерн нахмурился, офицеры удивлённо переглянулись, а Ратманов протянул:

— Что-о?! — и обвёл товарищей взглядом в поисках поддержки. — Господа, он рехнулся! Его бы надо в каюту заколотить от греха подальше! Право слово, заколотить, и пусть сидит до самой Японии, коли жив останется…

— Вы забываетесь! — грозно молвил Фёдор Иванович, становясь плечом к плечу с камергером: в таких обстоятельствах он умел действовать решительно.

Резанов убедился, что не зря приблизил к себе графа; он мягко придержал его за локоть и сказал:

— Ваше сиятельство, держите себя в руках, вы кавалер посольской свиты! Будьте добры, помогите мне ознакомить господ офицеров с инструкцией.

Из каюты был доставлен ларец с документами. Николай Петрович извлёк оттуда инструкцию и зачитал нужную строку:

— Сии оба судна с офицерами и служителями, в службе Компании находящимися, поручаются начальству вашему. Извольте убедиться!

Он передал бумаги ошеломлённому Крузенштерну: до сих пор посланник не показывал капитану этого документа, ограничившись высочайшим рескриптом, в котором ни слова не говорилось о порядке подчинения. Присутствие рядом Толстого, пускай даже единственного сторонника, придавало Резанову уверенности. Когда бы не Фёдор Иванович — пожалуй, камергера не стали бы слушать, а попросту смели. В лучшем случае — заколотили бы в каюту, как предлагал Ратманов…

…который всё не унимался и продолжал гнуть своё:

— Да кто это подписал?

— Государь наш Александр, — ответил недавнему приятелю Толстой, успевший заглянуть в документ.

— Э-эх… А писал кто?

— Не знаю. — Камергер поморщился. — Господа, не могли бы вы угомонить господина лейтенанта?

— То-то, что не знаю! — бушевал Ратманов, которого обступили другие офицеры. — Мы хотим знать, кто писал, а подписать-то знаем, что государь всё подпишет!

Речь его становилась всё более опасной, и товарищи поспешили увести лейтенанта со шканцев. Бывший здесь же по случаю Нептунова праздника капитан Лисянский сумрачно глядел на камергера.

— Позвольте изъявить свое недоумение, — сказал он. — До сего времени все мы считали себя в команде капитан-лейтенанта Крузенштерна. Теперь же выходит, что мы имеем у себя другого начальника. Но как это возможно? Ежели была воля императора, чтобы нам находиться в команде у вашего превосходительства, морскому министру надлежало объявить о том с самого начала похода.

— Вы полагаете, господин Резанов должен отвечать за морского министра? — поинтересовался Фёдор Иванович, зорко посматривая по сторонам и по игрецкой привычке читая намерения в лицах офицеров: на шканцах и после того, как двое увели Ратманова, было всё ещё тесно от флотских; силы оставались явно неравными. — Вам не довольно государевой инструкции?

Крузенштерн вернул бумаги камергеру со словами:

— С моей стороны было бы неправильно принять этот указ. Я не в состоянии его выполнить, поскольку по морскому уставу отвечаю за корабли и всех, кто на них находятся. Успех экспедиции благоприятно отразится на чести России. В то же время вина за провал, независимо заслуженно или незаслуженно, ложится главным образом на меня. И ещё я должен спросить всех, захотят ли они находиться под командой вашего превосходительства.

Недовольный ропот был ему ответом: начальство Резанова, да ещё объявленное через полгода пути, никого не устраивало.

— Я признаю в лице вашем особу, уполномоченную от его императорского величества для посольства и для разных распоряжений в восточных краях России, — продолжал Крузенштерн. — Касательно же до морской части, которая состоит в командовании судами с их офицерами и экипажем, я должен счесть себя командиром. Вашему превосходительству угодно было сказать, что это относится только до управления парусами? Прошу подтвердить сказанное на бумаге, дабы я знал свою должность и боле ни за что не отвечал.

— Прошу вас и господина Лисянского пройти со мной в каюту, — охотно согласился Николай Петрович, которому много спокойнее было разговаривать с капитанами подальше от разгорячённых офицеров. К тому же он не зря готовился к этому разговору…

…и, предложив графу Толстому следовать за ними, удалился во чрево корабля.

— Позвольте доложить вам, — в сердцах говорил дорогой Крузенштерн, — что инструкцию верно писал не государь, ибо для экспедиции под вашим началом можно было сыскать многих других капитанов.

— Мы бы в таком случае никогда не оставили своей службы и семей своих, — вторил ему Лисянский.

В тесной кубышке капитанской каюты четверым едва хватало места. Фёдор Иванович, обнимая ларец с документами, остался стоять у двери; Резанов сел на свою постель, моряки — на постель Крузенштерна.

— Господа, — сказал им камергер, — прежде составления бумаг я хотел бы поделиться своими сомнениями. Вы говорите, что не испытываете интереса к экспедиции, не являясь её командирами. Позвольте вам не поверить. Во-первых, вы подготовили прожект кругосветного похода, за что вам честь и хвала. Как же можно отдать своё детище в чужие руки? Впрочем, не мне судить об этом, и я скажу про то, в чём разбираюсь много лучше… Ваше сиятельство, позвольте…

Резанов принял из рук Фёдора Ивановича ларец и снова раскрыл его, перебирая бумаги.

— Я навёл некоторые справки относительно покупки вами, — он поднял глаза на Лисянского, — двух судов, именуемых «Надежда» и «Нева». Вам было поручено приобрести новые корабли. Вы отчитались в расходовании двадцати пяти тысяч британских фунтов — согласитесь, это более чем значительная сумма. Я отвечаю перед государем за все траты экспедиции, а потому проверяю их с особым тщанием. Что же я вижу? — Николай Петрович мельком заглянул в документы, вынутые из ящика. — Купленные вами суда отнюдь не новы. Как так? Обмануть столь опытного моряка, как вы, да ещё служившего на британском флоте, совершенно невозможная затея!

Однако шлюп «Надежда» ещё три года назад спущен на воду под именем «Леандр». Помните свой разговор будто бы про этого несчастного юношу? Я — помню…

Крузенштерн и Лисянский сидели в напряжении, словно виноватые школьники; Толстой изумлённо переводил взгляд с них на Резанова и обратно, а камергер тем временем продолжал:

— Шлюпу «Нева» уже два года, и раньше его называли «Темза». А на покупку обоих кораблей вы потратили не двадцать пять, но всего только семнадцать тысяч фунтов. Пожалуй, стоит сказать, что здесь у меня копии, — Николай Петрович помахал в воздухе бумагами, — а подлинники хранятся в Петербурге и будут предъявлены при необходимости… или не будут. Потрудитесь удовлетворить моё любопытство. Куда подевались восемь тысяч фунтов?

— Пять тысяч ушли на ремонт, — замогильным голосом сообщил Лисянский, глядя в пол. — И три тысячи на взятки. Британцы знали, что даже таких судов нам больше никто не продаст, и монополию свою использовали в полной мере.

— Я не сомневаюсь, что вы не присвоили ни шиллинга и в поведении вашем не было злого умысла, — с готовностью откликнулся Резанов. — Я также не сомневаюсь, что господин Крузенштерн с самого начала был извещён вами о положении дел, и вами обоими с самого начала двигало лишь одно желание — принести пользу России. Но согласитесь, что против вас немедля открыли бы уголовное дело, — он снова потряс бумагами, — если бы я сообщил об этом. И что в таких случаях происходит дальше, вы также хорошо знаете. Вам бы крепко не поздоровилось, но главное, прожект путешествия кругом света оказался бы закрыт навсегда. По крайней мере, для вас двоих.

Теперь уже все, включая Толстого, понимали, куда клонит Николай Петрович, а он закреплял достигнутый успех.

— Я всё не мог понять, почему англичане принимают наши корабли за французские и норовят атаковать. — Резанов спрятал бумаги в ларец и запер его на ключ. — Ведь и «Леандр», и «Темза» выстроены на лондонской верфи. Это английские корабли! Но потом я сообразил. Оба шлюпа попали в плен к французам, и в Англии это было известно. Но про то, что их вернули и продали вам, знали немногие… Я прав?

Оба капитана красноречиво промолчали.

— Что ж, господа, я предлагаю мир. — Николай Петрович поставил ларец на постель рядом с собой и хлопнул ладонью по крышке, повторив слова, сказанные с полгода назад британскому посланнику. — Худой мир лучше доброй ссоры! Упаси меня бог от того, чтобы указывать вам, как управлять кораблями, командовать экипажем, прокладывать курс и доставлять нас во все места, где нам побывать надлежит. Однако принимать решения на берегу впредь позвольте мне как начальнику экспедиции. И потрудитесь избавить меня от нападок ваших людей. Помнится, вы жаловались, что в бочках с водкой наблюдается большая убыль? Они-де прохудились и отчаянно подтекают. Теперь я склонен полагать, что некоторые наши спутники принимают в этой убыли живейшее участие…

Его прервал грохот башмаков за дверью и чей-то крик:

— Шторм идёт!

Крузенштерн и Лисянский встали, как по команде.

— Я не задерживаю вас, господа, — сказал Резанов, тоже поднимаясь. — Письменный документ о разделении полномочий будет мною составлен, как вы пожелали. Честь имею.

Капитаны, по-прежнему храня молчание, протиснулись к двери мимо Фёдора Ивановича и вышли. Николай Петрович шумно, почти со стоном выдохнул и, расстёгивая на груди мундир, тяжело плюхнулся на постель.

— Покорнейше благодарю за поддержку, ваше сиятельство, — надтреснутым усталым голосом сказал он. — Быть одному в такой ситуации крайне затруднительно и небезопасно.

— Это же… ч-чёрт его знает, что такое! — произнёс в ответ Фёдор Иванович, у которого после всего услышанного не нашлось других слов.

 

Глава VI

И ещё одним событием запомнился переход экватора — самым сильным из десятка штормов, через которые уже успела пройти экспедиция. Когда бы не мастерство капитанов и не сплочённость команд, наработанная за месяцы плавания, путешествие русских кораблей вполне могло закончиться посреди Атлантики.

— Господи-господи, — приговаривал Резанов и часто крестился, — хоть бы земля какая рядом, а то ведь океан во все стороны, и дна не достать…

Фёдор Иванович, будучи в морских делах более сведущим, ободрял посланника:

— Не извольте переживать, ваше превосходительство! В шторм на глубокой воде куда спокойнее. Вода — она вода и есть, корабль по ней свободно туда-сюда ходит. А коли земля рядом, волнами на скалы может выбросить или на мель с размаху так посадить, что костей не соберёшь…

Граф помог обессилевшему Николаю Петровичу подготовиться к шторму, а после отправился в свою каюту по соседству. Первое дело — закрепить всё, что только возможно: когда пятисоттонный корабль бросает как щепку, любая не закреплённая вещь превращается в опасный снаряд.

Моряки поспешили зарифить паруса, уменьшив их площадь до крайности, чтобы шквалами не поломало мачты. Ветер обманчив: порой он задувает со средней силой, но внезапный порыв может наделать немалых бед…

…а «Надежду» атаковали два врага, две грозных стихии — бешеный ветер, без преград разгонявшийся над водою до пятидесяти узлов, и огромные волны в пять сажен высотой. Происходящее вокруг видно было только с юта и только когда корабль взбирался на гребень очередной волны. Однако на ветру гребни опрокидывались, рассыпались тучами брызги ослепляли моряков, мешая выбрать верный курс, тогда как на спуске с волны важно не подставить борт удару ветра, который способен перевернуть корабль, и не врезаться на скорости в следующую волну, словно в стену…

Вода кругом бурлила. Белая пена широкими плотными полосами ложилась по ветру, и корабль укладывало в опасные крены. Он всем корпусом вздрагивал при особенно тяжких ударах стихий. Вся команда, не исключая отдыхавших после вахты, боролась за живучесть судна. Сквозь щели в днище, хоть и переконопаченные в Фальмуте, в трюм набегала вода, и надо было без устали работать помпами, чтобы её откачивать. Сочились и хлюпали задраенные орудийные порты, клюзы и люки… Не зря подмечено в народе: водичка дырочку найдёт!

За бортом ревел и бесновался океан — внутри ему вторили грохотом грузы, сорванные с креплений. Тысяча корабельных деталей тёрлись друг о друга, и «Надежда» пронзительно стонала, жалуясь на непомерную нагрузку тысячью голосов — от истошного бабьего визга до басовитых вздохов какого-нибудь гигантского сказочного чудовища.

Фёдор Иванович не слушал этот хор, звучавший словно из преисподней, — он предавался размышлениям, раскорячившись в тёмном низеньком пенале своей каюты и упираясь в противоположные переборки спиной и ногами, чтобы не стукаться о доски при каждом крене.

То, что ему довелось нынче узнать, ломало привычную картину мира.

Графу шёл двадцать второй год; он был бретёром, числил за собой несколько убитых и запросто передёргивал в карты; о его умении выкручиваться из денежных затруднений и об амурных подвигах приятели говорили с завистью, и уж точно никто не мог упрекнуть Фёдора Ивановича в наивности. Жизнь успела его кое-чему научить. Поручик вполне допускал возможность прикарманить несколько тысяч при покупке кораблей, имея представление о традициях и размахе российского казнокрадства. Он не видел ничего слишком зазорного в том, чтобы воспользоваться близостью к императору для упрочения своего положения. В конце концов, побег из-под суда и обмен документами с кузеном в расчёте на связи могущественных родственников, которые всё утрясут задним числом, тоже выглядели непрезентабельно. Положение дел в экспедиции, которое внезапно открылось Фёдору Ивановичу, было ему понятно по частям, но никак не хотело складываться в целое.

Граф давно и от души симпатизировал Крузенштерну, моряку с романтическим прошлым и автору прожекта кругосветного похода. Но Крузенштерн его не замечал, относя к посольской свите — малоприятному отягощению в плавании. Резанов же, изначально симпатий не вызывавший, напротив, с первых дней похода обхаживал Фёдора Ивановича, не скупился на обещания и кое-что хорошее уже сделал — вспомнить хотя бы сохранение за графом места на судне, когда Крузенштерн вернул несколько офицеров из Дании в Россию. После того как Фёдор Иванович оказался секундантом камергера в словесной дуэли с капитаном и позже стал свидетелем их тайной договорённости, — он уже для всех однозначно превратился в клеврета Резанова, если угодно — в его личную охрану и противника остальных моряков. Вот уж чего никак нельзя было предположить…

…но даже не это в первую голову смущало Фёдора Ивановича. Он не мог понять: почему для того, чтобы прославить Россию, введя её в число держав, чей флаг побывал в обоих полушариях и обошёл кругом света, нужно было идти на преступление? Почему для успеха государева посольства в Японию и процветания Компании, акционерами которой состоят четыре сотни первейших российских сановников во главе с императором, Крузенштерну с Лисянским пришлось обманом покупать старые корабли, побывавшие в плену, тайком их ремонтировать и тратиться на взятки? Почему государство в лице чиновников своих — министра иностранных дел, морского министра и прочих, включая того же Резанова, — не сделало всё возможное, чтобы капитаны получили лучшие суда и полное содействие в подготовке экспедиции? Почему свои же российские купцы снабдили экспедицию тухлой солониной, а свой же инспектор и работники в Кронштадте через пень-колоду готовили корабли к небывалому путешествию? Почему даже то, что умножает славу и гордость России, приходится делать не благодаря, а вопреки?!

Вопросов без ответа у Толстого было много. Вынужденный союз с Резановым радости не доставлял даже в предвкушении обещанных наград и благополучия. Вдобавок деятельную натуру графа оскорбляла бессмысленность его присутствия на корабле. Пускай сейчас Фёдор Иванович носил пехотный мундир, но после стольких лет в гардемаринах — моряк он, чёрт возьми, или не моряк?! Ветер не стихал, и граф решил выбраться из сумрачного корабельного нутра на палубу…

…где было светлее, несмотря на позднее время и бушующий шторм. Стоя на шканцах, можно было осмотреться, вцепившись в дополнительные леера из протянутых повсюду канатов: без такой страховки верная погибель неминуема.

Скоро граф оценил и дикую силу ветра, и высоту волн, и мастерство Крузенштерна, который при помощи руля, почти без парусов, вёл корабль так, чтобы не позволять волнам заливать палубу. Этот приём Фёдор Иванович изучал в Морском кадетском корпусе: главное — встретить носом гребень волны с наименьшей скоростью. «Надежду» под углом к волне возносило на водяную гору высотой с четырёхэтажный дом; близ вершины капитан командовал двум здоровякам-рулевым развернуть судно почти перпендикулярно гребню, замедлив движение, и лишь только преграда в туче брызг оказывалась преодолённой, — дюжие молодцы крутили штурвал в обратную сторону, перекладывая руль, чтобы в ложбину меж волнами корабль спускался снова под углом к волне, не зарываясь в неё носовым свесом.

Иногда, впрочем, Крузенштерн использовал другую тактику. Взбираясь на гребень, он не приводился — то есть не ставил корабль перпендикулярно, а напротив, уваливался так, чтобы встать параллельно гребню. Волна сама переносила «Надежду» через гребень, — и рулевые что есть мочи налегали на штурвал, возвращая корабль к соскальзыванию со склона волны под углом. Однако в этом случае перед самым гребнем, когда нос резко уваливал в сторону, волна неизбежно захлёстывала палубу…

…и при очередном таком манёвре на глазах Фёдора Ивановича потоком воды смыло матроса, который крепил разболтавшийся груз на палубе под командой офицера, — за тучей брызг было не разглядеть, кого именно. Офицер намертво стискивал руками леер, а матрос на мгновение отпустил страховку и немедленно за это поплатился.

Толстой чуть было не прыгнул следом. Всегдашнее хладнокровие остановило его, и граф выхватил из-за пазухи кинжал. Он вооружился сразу по возвращении в каюту: среди сторонников Крузенштерна и противников Резанова с пустыми руками было неуютно. Но не таскать же при себе абордажную саблю, в самом деле! Зато кинжал, о котором никому не ведомо, мог в случае чего сослужить добрую службу.

Вот они пригодился: Фёдор Иванович перерубил канатный леер и, наспех обматывая свободный конец вокруг пояса, крикнул офицеру:

— Помогай!

— Jeder für sich und Gott für uns alle! — услышал он в ответ сквозь вой ветра и рёв океана. — Каждый за себя, и бог за всех нас!

Немец не собирался рисковать жизнью. Толстой выплюнул солёную воду, попавшую в рот, и рванулся к борту, за который волна унесла матроса.

Тот успел уцепиться за обрывок такелажа и держался из последних сил над бушующей бездной. Фёдор Иванович увидел его белое лицо, налитые кровью глаза и рот, раздёрнутый в беззвучном крике. Матрос обезумел от смертельного ужаса. Он был мало похож на того весельчака и балагура Пашку, который ещё поутру сыпал прибаутками направо и налево, изображая Нептуна. Сейчас бедняга уже попрощался с жизнью, чтобы отправиться прямиком на встречу с морским царём…

…но в последний миг Фёдор Иванович запустил могучую пятерню парню в волосы и потащил его к себе. Боль вернула Пашку в сознание, он принялся карабкаться обратно на борт. Толстой ухватил матроса второй рукой за штаны и перебросил на палубу, а дальше оба, цепляясь за канат, которым обмотал себя Фёдор Иванович, ползком добрались в куда более безопасное чрево корабля.

Немецкого офицера было не видать.

— Узнаю, кто — зарублю! — тяжело дыша и отплёвываясь, пообещал Фёдор Иванович.

— Вашсиятьство… вашсиятьство… — всхлипывал Пашка, не в силах подняться на ноги; качкой его мотало по мокрому дощатому настилу от переборки к переборке, — вашсиятьство… раб ваш отныне… всё, что прикажете…

— Живи уж! — хмыкнул довольный граф.

Когда шторм улёгся, Фёдор Иванович в сухом платье вышел на палубу, чтобы исполнить задуманное — покарать трусливого немца. Крузенштерн преградил ему дорогу и отвёл на ют.

— Ваше сиятельство, — сказал капитан, глядя на коренастого графа с высоты своего роста. — В Санта-Крус все имели возможность убедиться, что вы настоящий офицер и знаете, что такое честь. Во время шторма я оставался здесь, на юте, и видел ваш геройский поступок. Примите моё искреннее восхищение и позвольте быть с вами откровенным. — Крузенштерн говорил с тем заметным акцентом, который выдавал его волнение. — Вскоре после того, как вы появились на корабле, мне стало известно, что вы не тот, за кого себя выдаёте. О вас надлежало немедля сообщить властям. Однако я рассудил, что в дальнем походе хороший моряк и умелый воин будет намного полезнее блюющего художника. Постарайтесь не разубеждать меня в этом. Я не хотел бы жалеть, что оставил вас на корабле, и предпринимать действия к вашему преждевременному возвращению в Россию. К тому же теперь вам известны некоторые тайны, с которыми была связана подготовка экспедиции. Полагаю, подробности вы также оставите при себе и не станете делиться ими с кем-либо. Мы урегулируем отношения с господином Резановым в новых обстоятельствах. Вас же я прошу ограничить себя обязанностями кавалера свиты: в Японии вам представится возможность явить свои лучшие свойства. Не ищите ссоры с моими офицерами и не чините мне препятствий — это позволит каждому достойно выполнить свой долг. Наслаждайтесь путешествием, ваше сиятельство!

Крузенштерн коротко поклонился и ушёл.

— Где нам, дуракам, чай пить, — глядя ему вослед, с досадой пробормотал Фёдор Иванович.

Диспозиция была обозначена яснее ясного: гвардии поручик Толстой — пассажир на корабле и участвует в экспедиции лишь в этом качестве. Притом и к сближению с Резановым у Фёдора Ивановича тоже душа не лежала. Что ж, подумал он сердито, придётся по обыкновению быть самому по себе.

Ничего, не впервой.

 

Глава VII

Одиночество на небольшом корабле среди восьмидесяти спутников — странное чувство.

Фёдор Иванович гулял на палубе, обедал в кают-компании, выпивал, делал гимнастику и фехтовальные упражнения, помногу спал, перечитывал книжки про д’Артаньяна и Робинзона Крузо, одолел ещё два французских романа, любезно предложенных Резановым; вёл с камергером пустые беседы, когда тому становилось уж совсем скучно; снова выпивал и упражнялся на свежем воздухе, пересидел в каюте ещё два шторма, почти разорил наивного беднягу Фоссе — играть он теперь мог лишь с кавалерами свиты…

…но при всём этом оставался один. Граф не испытывал никаких чувств к прочим участникам экспедиции. В головах своего спартанского ложа он держал образ святого Спиридона Тримифунтского — покровителя рода Толстых, и со временем прибавил к нему в соседство медальон с портретом Пашеньки: времени-то было много, и мысли о брошенной цыганке всё чаще стали навещать Фёдора Ивановича. Нехорошо расстались, не по-людски, думал он.

Вызывал в памяти руки её ласковые и тело молодое податливое. Вспоминал, как Пашенька умываться ему подавала, как за платьем следила, как встречала и провожала, как еду готовила с хитростями цыганскими; как слушала, ловя каждое слово, и не сводила с него бездонных глаз…

Не по-людски, не по-людски вышло! Эти мысли гнал Фёдор Иванович, но разве от себя спрячешься? Когда бы чаще останавливались корабли в иноземных портах и когда бы местные дамы оказывали графу такую благосклонность, как блудливые английские купчихи в Фальмуте, — пожалуй, забыл бы он цыганку свою, с которой прожил всего ничего: шёл ведь уже пятый месяц плавания. Но кругом простирался Атлантический океан; ветра и течения пронесли «Надежду» вдалеке от острова Тринидад, на котором собиралась побывать экспедиция, и стороной от других островов помельче. «Клин клином вышибают!» — решил Фёдор Иванович и подвесил Пашенькин портрет, кузеном писанный, рядом с образом Спиридона. Ничего, пускай цыганка смотрит на него день-деньской огромными глазищами. Авось насмотрится, надоест ей — и перестанет в снах и мыслях являться любовнику своему беглому.

На кораблях уже гадали, не придётся ли встречать Рождество в океане, когда утром двадцать первого декабря показался, наконец, американский берег. То был остров Санта-Катарина, принадлежавший португальцам, — часть их необъятной колонии Terra do Brasil.

Резанов давно уже составил обещанный документ о разделении полномочий с Крузенштерном. В море за корабли с экипажами по уставу отвечал капитан-лейтенант, по прибытии же на твёрдую землю бразды правления экспедицией перешли к посланнику, несмотря на глухой ропот и недовольство флотских офицеров. Моряки были бы рады пополнить запасы пресной воды и провианта в Бразилии столь же быстро, как на Тенерифе, чтобы уже через неделю сняться с якоря. Им предстояло обойти Америку с юга и для того обогнуть мыс Горн — опаснейшее место, для преодоления которого сейчас было наилучшее время, но…

— Мачты «Невы» сильно повреждены, — сообщил камергеру Крузенштерн, переговорив с Лисянским. — Починить их невозможно, надо ставить новые. Корпус «Надежды» дал течь и также нуждается в серьёзном ремонте.

Николай Петрович принял новость с пониманием: такой поворот событий снова был очень кстати. Шторма изрядно потрепали видавшие виды корабли; стоянка обещала быть долгой и расходы — значительными. Особенная трудность виделась в замене мачт. Готовых никто, конечно, про запас не держит. Значит, сперва надо найти в окрестных лесах деревья подходящего размера; срубить, обработать и переместить неподъёмные стволы к берегу, а уж потом только изготовить из них мачты и установить на «Неве». На шканцах «Надежды» Резанов задал прямой вопрос прибывшему Лисянскому:

— Сколько займёт вся работа?

Камергер не стал напоминать, кому экспедиция обязана покупкой корабля со слабыми мачтами, но Фёдор Иванович отметил, как занервничал капитан, прежде чем признаться:

— Думаю, пять недель, не меньше. И то если местные власти окажут известное содействие.

Оставив корабли в спокойной гавани, куда их провели португальские лоцманы, Крузенштерн и Лисянский с несколькими офицерами и Резанов с посольской свитой нанесли визит губернатору, полковнику дону Йозефу де Куррадо. Резиденция в городке Ностеро-Сенеро-дель-Дестеро отстояла от гавани на десятки миль к югу, но неблизкий путь был с лихвой отплачен гостеприимством и обходительностью повелителя острова, ко всему ещё прекрасно знавшего французский язык.

— Мы очень рады гостям из России, — сияя белозубой улыбкой на загорелом лице, говорил за обедом полковник. — Вы первые русские, которых я вижу в своей жизни, а уж поверьте, повидать мне довелось немало. Чем, скажите, я могу быть вам полезен?

— Если это возможно, я просил бы ваше превосходительство о помощи с топливом, — тут же нашёлся Крузенштерн. — Мои матросы изнурены долгим плаванием и непривычны к здешнему влажному жару. Боюсь, если заставить их рубить дрова, я вскоре останусь без части команды.

— Решено! — откликнулся любезный португалец. — Завтра же мои люди приступят к работе и доставят вам столько дров, сколько вы пожелаете.

Резанов передал губернатору список припасов, потребных для продолжения экспедиции. Дон Йозеф тут же распорядился в кратчайший срок приобрести всё необходимое на острове, а если чего-то не сыщется — отправить закупщиков на материк через небольшой пролив.

Любезность португальца не знала границ: когда Крузенштерн с моряками засобирался в обратную дорогу, чтобы к ночи вернуться на корабли, господин де Куррадо пригласил посланника Резанова на всё время стоянки быть его гостем и для того велел сей же час очистить половину дома. Посольскую свиту губернатор поместил в своём загородном имении неподалёку от столицы острова. Так Фёдор Иванович оказался в раю.

На календаре был декабрь, вокруг — знойное лето, а Бразилию в самом деле можно было легко принять за землю обетованную. Изобилие Тенерифе меркло в сравнении со щедростью бразильской земли. Благоухающие ананасы стройными рядами выстроились на бесконечных грядках, словно капуста. Звонкие арбузы норовили лопнуть от спелости. Сочные апельсины сами просились на язык. Один вид глянцевых лимонов вызывал слюну, а лимонад прекрасно утолял жажду. Изумляли бананы, уже знакомые графу по тенерифскому рынку: в Санта-Крус их только-только начали выращивать, и плоды были мелки; здешние же оказались куда больше и вкуснее…

Фёдор Иванович поднялся в несусветную рань, пока его спутники наслаждались мягкими постелями после мучительного заточения в гробиках корабельных кают, испил крепчайшего кофею и, наскоро перекусив свежими фруктами, отправился обследовать округу. Русский гвардейский поручик по прозванию Американец шагал по Америке — и всё никак не мог поверить, что его заветная мечта сбылась.

В библиотеке Морского кадетского корпуса гардемарин Толстой вдоль и поперёк исследовал все альбомы, посвящённые вожделенному континенту. Но лучшие акварели не могли передать и сотой доли того великолепия, которое открывалось теперь потрясённому взору Фёдора Ивановича. Окрестные холмы словно хранили первозданное совершенство; их укрывала плотная живописная зелень, а понизу стелились густые травы, которые дурманили незнакомыми ароматами, — и столь же неведомы, но прекрасны были голоса птиц, перекликавшихся на опушках аккуратных рощиц. Тут и там торчали стоймя колючие колбасы кактусов, диковинные цветы изумляли разнообразием, а мясистые раскидистые алоэ походили на застывшие фонтаны Петергофа. Да, всё это раньше он встречал только на чужих рисунках, а сейчас имел невыразимое счастье видеть собственными глазами: и разноцветных крикливых попугаев, и огромных пёстрых бабочек, и малюсеньких длинноносых колибри — первую из встреченных пичужек он сперва принял за шмеля…

Фёдор Иванович не кричал от восторга, как полгода назад на воздушном шаре, но чувства, которые переполняли его грудь, мало отличались от пережитых в небе над Петербургом. Ликования не омрачали ни змеи, гревшиеся на придорожных камнях, ни саженный крокодил, с тихим всплеском скользнувший с берега в речку, когда граф шёл мимо, — они лишь напомнили о необходимой осторожности: здесь ведь и ягуары водились, если верить натуралистам.

Разве что солнце допекало в полном смысле слова: лучи его доставали Фёдора Ивановича даже в роще, через которую лежала дорога в город. К тому ещё стояла здесь влажная духота, и от стройных древесных стволов припахивало керосином. С ветки сорвался попугай ара — здоровенный, в аршин, зелёный с красным — точь-в-точь преображенец! Граф расстегнул пуговицы, снял мундир и перебросил через плечо. К губернатору посольство отправилось при полном параде; багаж со статским платьем должны были привезти с корабля только сегодня, но Фёдор Иванович не пожелал терять время на ожидание и пустился в дорогу как был, в мундире и при шпаге.

Городок Ностеро-Сенеро-дель-Дестеро состоял из пяти сотен домов непритязательного вида и население имел немногим больше десяти тысяч, половину из которых составляли негры, — это Фёдор Иванович узнал на вчерашнем приёме. Теперь он имел возможность увидеть всё собственными глазами. Негров ему навстречу попадалось больше, чем белых, которые по дневной жаре предпочитали сидеть по домам. Даже церковь у чёрных здесь была своя, выстроенная недавно в честь святого Венедикта и украшенная его статуей чёрного дерева: рабов из Анголы и Мозамбика местные португальцы обращали в христианство…

…но при этом продавали, как скот. Выйдя на центральную площадь, служившую главным торжищем, Фёдор Иванович увидел группы донага раздетых негров, мужчин и женщин, между которыми прохаживались покупатели, разглядывая и бесцеремонно ощупывая живой товар. Картина эта неприятно поразила графа, который припомнил слова генерала Львова об Америке — она-де не вполне такова, как о ней в книгах пишут.

— Мсье желает кого-нибудь купить? — по-французски обратился к Фёдору Ивановичу белый толстячок средних лет, без труда опознавший иностранца. — Хороший негр обойдётся вам… э-э… в две тысячи франков, хотя молодого и неумелого можно сторговать дешевле.

От покупки граф отказался, но прошёл со словоохотливым португальцем до ближайшей таверны и побеседовал, попивая прохладный лимонад. Толстячок отрекомендовался Жуаном Альварешем. Как и губернатор, он впервые в жизни видел русского — до сих пор на острове появлялись в основном лишь англичане и французы.

— Я заметил, как странно вы смотрели на рынок, — сказал Альвареш. — Что вас удивило? Разве у вас продают рабов как-то иначе?

— Иначе, — буркнул в ответ Фёдор Иванович.

В начале лета он был свидетелем разговора князя Львова с адмиралом Чичаговым, который рассказывал, как пустил на выкуп своих крестьян.

— За каждую душу мужеского пола, кроме женщин, мне выдали по сто пятьдесят рублей, — говорил адмирал, — и цену назначило правительство. Представьте моё удивление, князь: я в то же время избавился от конского завода в своём имении, и за каждую английскую матку мне уплатили по три-четыре сотни. Вдвое больше, чем за людей!

Фёдор Иванович вспомнил объявления в «Санкт-Петербургских ведомостях», где мальчиков и рабочих девок предлагали за те же полтораста рублей, хотя на горничных, искусных в рукоделии, цена доходила до двухсот пятидесяти, а семейную пару из портного с кружевницей можно было купить рублей за пятьсот-семьсот…

— Вы не прогадаете, если отдадите за хорошего негра даже не две, а три тысячи франков, — уверял тем временем Альвареш, большими глотками попивая лимонад и обмахиваясь широкополой шляпой. — Хороший негр приносит не меньше трёхсот франков дохода. Давайте вернёмся на площадь, и я помогу вам выбрать!

В Петербурге продажа людей происходила куда скромнее. В объявлениях зачастую не писали прямо — скажем, авторы делились намерением продать охоту из двух дюжин гончих и борзых, но лукаво прибавляли: «Если кому угодно, при сей охоте отпускаются ловчий и доезжачий».

Знал Фёдор Иванович и о торговле людьми с рук: в Петербурге крепостного можно было продать много выгоднее, чем в провинции, так что людей в столицу везли по Неве целыми барками. В центре города имелись особливые дворики — в доме Бахтина у Поцелуева моста, на Литовском канале, в Малой Коломне у какого-то шустрого дьячка и против Владимирской церкви, где свой невольничий рынок устроил плюгавого вида чиновник. Один из сослуживцев графа по Преображенскому полку получил наследство и упросил его составить компанию, чтобы подыскать прислугу. Офицеры целый день колесили из одного дворика в другой — крепостных людей там выставляли целыми семьями, с детьми; на лбу каждого мужчины помещался ярлык с указанием цены и специальности…

…однако там всё же никого не раздевали донага и не щупали, словно коров или лошадей, не заглядывали в зубы. В России это было как-то по-божески, что ли.

— А негры разве не бегут? — поинтересовался Фёдор Иванович, чтобы не углубляться в российские особенности торговли людьми. — Здесь же всё как у них в Африке. Те же змеи, крокодилы, леса. Махнул за город — и на свободе!

— Э-э, нет! — Альвареш улыбнулся во всё круглое лицо и утёр со лба крупные капли пота. — Вы забываете об индейцах. Если они поймают чёрного, то непременно съедят. На пир целым племенем собираются, да ещё гостей зовут. Я вам больше скажу, некоторых они предварительно откармливают. Негры для них — не люди, а что-то вроде особенных обезьян. Правда, и негры индейцев не жалуют. Случись поймать — убивают без пощады.

— Вы так спокойно об этом говорите, — заметил граф, и Альвареш безразлично отозвался, дёрнув круглым плечом:

— У нас убийство чёрного убийством не считается.

Прав был князь Львов, подумал Фёдор Иванович. Не совсем такова Америка, как в книгах о ней пишут. Рай, да не для всех.

Граф простился с Альварешем и ещё побродил по городу. Здесь было не так людно, как в Санта-Крус, и совершенно не на что смотреть — массивный каменный дом губернатора и три церкви не в счёт. Ноги принесли Фёдора Ивановича к местной крепости, переполненной ленивыми солдатами. В России такую службу называют — не бей лежачего. Невдалеке от берега замерли на якоре несколько судов под французскими и британскими флагами. У пристани на батарее граф насчитал всего восемь пушек — скудную и единственную защиту столицы от нападения с моря.

Наконец, голод напомнил о себе, и Фёдор Иванович зашёл в таверну: после корабельной стряпни его манила хорошая кухня. Заказав жареную куропатку, он поспешил выйти из прохладного, но душного зала наружу и уселся в тени парусинового тента за стол в стороне от входа. Здесь его и застал Жуан Альвареш, который проходил мимо в компании двух загорелых плечистых молодых мужчин и миловидной девушки.

— Господа, это мой друг Теодору из России! — торжественно представил графа толстяк; из вежливости он говорил по-французски, чтобы Фёдор Иванович мог его понимать, но имя произнёс на португальский лад.

Мужчина со шрамом на щеке назвался Мигелем. Второго звали Фернандо; их спутница Исабель была его сестрой. Все трое сносно владели французским. Фёдору Ивановичу девушка напомнила Пашеньку — смуглой гладкой кожей точёного лица и копной чёрных кудрявых волос, небрежно перехваченных яркой лентой. Возрастом они тоже были похожи: южанки созревают рано… С позволения графа компания устроилась за его столом; чернокожему слуге велели принести вина.

За выпивкой под закуску из свежего местного сыра и фруктов португальцы принялись расспрашивать Фёдора Ивановича об экспедиции. Оказалось, слухи про появление русских кораблей уже ползли по городу. Вино было отменным, компания приятной, и граф охотно поделился своими приключениями последних месяцев, как водится, кое-что приукрасив. Однако мысль о куропатке не давала ему покоя.

— Спросите, отчего мне так долго не несут обед, — обратился Фёдор Иванович к Альварешу. Тот перекинулся несколькими словами со слугой, потом с вышедшим наружу хозяином таверны, и на лице его отразилось некоторое смущение.

— Видите ли, любезный Теодору, — сказал он, помявшись, — пока мы здесь сидели, пришёл какой-то французский моряк, увидел вашу куропатку и забрал её себе.

— Что?! — взревел Фёдор Иванович и поднялся, нащупывая шпагу. Компания последовала за ним в таверну, с интересом ожидая развития событий.

Внутри за столом расположился здоровенный бородатый детина. Перед ним стояло блюдо с горой живописного гарнира из картофеля и овощей, над которым он волосатыми ручищами раздирал крупную жареную птицу.

— Мсье, это моя куропатка, — сказал граф, остановившись в трёх шагах от стола. Его холодный тон и бесстрастное лицо не предвещали ничего хорошего, но француз об этом не догадывался, а потому заявил:

— Уже нет, — и принялся с аппетитом обгладывать хрустящую тушку.

Фёдор Иванович вытащил шпагу из ножен и отбросил их в сторону. Наглец лишь немного скосил глаза, продолжая с урчанием вгрызаться в мясо. Граф медленно дотянулся кончиком клинка до кувшина, стоявшего перед моряком, и лёгким движением опрокинул его набок. Вино хлынуло на стол, красная лужа окружила блюдо. Француз бросил обглоданную куропатку в гарнир и поднялся, вытирая толстые пальцы о парусиновые штаны. Теперь его спокойствие стало понятным: противник Фёдора Ивановича был огромен и больше чем на голову превосходил графа ростом. Надо полагать, подобные выходки составляли часть обычных развлечений моряка на берегу — после долгого плавания гигант-француз отводил душу хорошей дракой, из которой привык ещё до её начала выходить победителем…

…но здесь удача ему изменила: задира наткнулся на Фёдора Ивановича Толстого. Вытерев руки, моряк вытащил тяжёлую саблю, которая висела на кожаной перевязи поперёк широкой груди, — и с неожиданной быстротой вдруг с размаху рубанул противника. Вернее, страшной силы удар пришёлся в то место, где мгновением раньше стоял Фёдор Иванович: тот отступил на полшага в сторону и чуть развернулся, пропустив мимо себя смертоносную сталь. Граф мог бы тут же проткнуть насквозь француза, который оказался к нему боком, но вместо того с оттяжкой ударил шпагой по запястью руки, державшей саблю, и глубоко разрубил нападавшему кисть. Сабля со звоном полетела на пол; француз взвыл, прижимая искалеченную руку к животу здоровой рукой и пытаясь унять кровь, а Фёдор Иванович что было силы пнул моряка под колено и, когда тот присел на подогнувшихся ногах, сунул шпагу ему под бороду, поперёк горла, другой рукой схватив за волосы.

Схватка оказалась настолько стремительной, что португальцы — Альвареш с компанией и хозяин таверны со слугой-негром — успели только ахнуть. Фёдор Иванович, не меняясь в лице, прежним тоном сказал:

— Вы, кажется, не закончили обед, — и поволок ошеломлённого француза обратно к столу.

Тот и не думал сопротивляться, тем более граф продолжал крепко держать его за волосы, а острый клинок врезался в шею.

Когда побеждённый гигант снова оказался за столом, Фёдор Иванович ткнул его лицом в блюдо:

— Теперь это ваша куропатка. Потрудитесь её доесть.

Он отпустил волосы моряка, но шпага всё ещё грозно упиралась тому в горло и делала требование на редкость убедительным. Француз, чуть не плача от унижения, боли и бессильной ярости, зарылся бородой в еду на блюде и зачавкал: руками он воспользоваться не мог. Фёдор Иванович подождал, пока большая часть обеда будет съедена, и длинным движением вытер шпагу о пропотевшую рубаху на спине своей жертвы, оставляя бурые полосы.

— Приятного аппетита, мсье, — сказал он перед тем, как выйти из таверны под взглядами потрясённых зрителей.

 

Глава VIII

В России с вечерней зарёй наступает тишина, в Бразилии же к темноте сделался изрядный шум. На болота у загородной резиденции губернатора пал туман, и сквозь белёсую дымку понеслись удивительные звуки, издаваемые громадными лягушками. Голос одних был похож на собачий лай, другие с натугой скрипели, третьи перекликались пронзительным свистом; вокальные упражнения четвёртых напоминали стук, с которым петербургские часовые колотят в сигнальные доски…

— Грохот, как в Адмиралтействе, — заметил Фёдор Иванович надворному советнику Фоссе за вечерним кофеем. — Будто сто человек разом трудятся.

По возвращении в имение нагулявшегося графа сытно покормили. Статское платье уже было доставлено, и Фёдор Иванович с удовольствием оделся наподобие молодых приятелей Альвареша. Свободную рубашку он перепоясал ярким шарфом вместо кушака; к нательному кресту добавил образ Спиридона и портрет Пашеньки — здесь было принято носить по нескольку цепочек с изображениями покровителей. Теперь цепочки выглядывали из распахнутого ворота, спускаясь на широкую грудь Фёдора Ивановича. Он стал похож на местного, чувствовал себя настоящим американцем и был абсолютно счастлив.

В этом колоритном образе на следующий день вместе с Резановым и остальной свитой граф отправился в гости к морякам: по православному календарю наступал Сочельник, и всю экспедицию ждал праздничный ужин. Отъезжавших из имения у ворот провожал чёрный раб. Он заменял здесь собаку — с той разницей, что собак принято кормить, а стражник лежал на своём месте голым и сам должен был искать себе пропитания.

Участники экспедиции тоже вполне обжились на новом месте при гавани, где бросили якорь «Надежда» с «Невой». Зоолог Тилезиус нанял квартиру и стол в частном доме — трактир, в котором остановились большинство спутников, показался ему недостаточно хорошим. Теперь он жаловался на дороговизну: хозяин квартиры ежедневно драл с него пять талеров как с иностранца. Товарищи же потешались над бедным немцем и с казарменной прямотой предлагали найти утешение в объятиях двух красивых дочерей хозяина.

— По деньгам так на так и выйдет! — уверял зоолога хохочущий Ратманов.

Казалось, распря между Резановым и Крузенштерном позабыта. Но когда к обеду капитану подали банку кислого молока и свежайшую сметану, камергер неодобрительно покачал головой:

— Экая роскошь!

Скоро он повторил это снова, и на третий раз Крузенштерн не выдержал.

— Будет известно вашему превосходительству, — сказал он при всех за столом, — что от моей роскоши ни наша общая казна, ни Американская Компания никакого убытка не терпят, поскольку я покупаю это на мои собственные деньги.

Резанов прикусил языки на будущее зарёкся делать капитану публичные замечания. Фёдор Иванович, преодолевая нелюбезность собеседников, смягчённую праздником и водкою, поделился своими наблюдениями относительно беззащитной крепости в столице острова. Оказалось, другие офицеры также успели оценить местную фортификацию, разузнали воинские порядки и вынесли неутешительный вердикт.

Бразильские солдаты, вялое копошение которых наблюдал Фёдор Иванович в Ностеро-Сенеро-дель-Дестеро, годами не получали жалованья. Чтобы не переморить их голодом, каждому на день выдавали по четыре копейки, если считать российскими деньгами.

— И это несмотря на то, что в Лиссабон одних только алмазов отсюда отправляют на двадцать миллионов крузадо! — прибавил Резанов, тоже не зря проводивший время в губернаторском доме.

Выпив ещё, россияне сошлись на том, что природа бразильская всем изобильна и прекрасна, однако здешняя жизнь основана на унижении до подлости. Фёдор Иванович пересказал спутникам то, что слышал от Альвареша. Британские купцы торговали по всему побережью запрещёнными товарами. Чтобы не иметь хлопот, они платили комендантам в крепостях по пятидесяти талеров и офицерам по пятнадцати. Выходило так, что всякую португальскую крепость можно было купить не дороже пятисот талеров — стыд сплошной…

Закончив трапезу, участники экспедиции ещё раз пожелали друг другу счастливого Рождества и расстались, чтобы вернуться к своим делам. В следующие дни моряки продолжили починку кораблей. Художники старательно зарисовывали местные пейзажи, отдельные цветы и всевозможные растения, от новизны и разнообразия которых делалось немного не по себе. Естествоиспытатели производили замеры и делали географические расчёты. Натуралисты исследовали местную живность: из того, что удавалось подстрелить, набивали чучела; насекомых, червей и прочих сколопендр накалывали на иглы и сушили, а всё, что нельзя было превратить в чучело, насадить на иглу или высушить, погружали в спирт. Коллекция экспедиции быстро пополнялась…

…а Фёдор Иванович снова томился бездельем — с ленивой свитой ему было невыносимо скучно. Он отправился в Ностеро-Сенеро-дель-Дестеро и на городской окраине застал праздник.

Белые стояли по сторонам и смотрели; веселились и танцевали негры. Музыка и выкрики танцующих разносились далеко вокруг — как раз на эти звуки шёл граф. Привычных музыкальных инструментов он не увидел: толпа двигалась под размеренный барабанный бой, хлопая в ладоши, и сопровождала танец монотонными криками.

В центре толпы возвышался танцевальный король атлетического сложения и саженного роста. Голову короля украшало подобие шлема из золотой бумаги с яркими густыми перьями. Мускулистый торс прикрывала кираса, отороченная золотой бахромой и покрытая сверкающими кусочками стекла, с наклеенными тут и там золотыми и серебряными бумажными звёздами. В одной руке король держал аршинную трость со множеством зарубок, в другой — небольшую палку, которой он скрёб по зарубкам, извлекая гулкий треск. Каждый в его окружении тоже был вооружён или такими же палками, или маленькими колокольчиками, или самодельными трещотками. Барабаном служила воловья шкура, туго натянутая на полый ствол дерева, по которой ударяли руками сразу несколько чернокожих.

Толпа колыхалась в оглушительном грохоте, звоне и треске; король выступал тамбурмажором, а заводилами в танце была компания из полутора десятков человек, украшенных лентами, перьями и диадемами из золотой бумаги. Лица одних были закрыты масками, другие раскрасили себя в разные краски до совершенной жути; к тому ещё они надували щёки. Чёрные танцоры и танцовщицы по очереди выходили в круг возле короля, исполняя сольные па.

Фёдор Иванович остолбенел, глядя на необычные жесты ряженых и слушая их дикие африканские напевы, которые порою больше напоминали выкрики. Негры двигались, словно паяцы, и каждый сустав, каждый мускул их тел, казалось, жил и двигался отдельно. В танце они неожиданно выбрасывали вперёд руки и ноги, кружились и делали какие-то расчётливые, но непонятные движения. Пот, струившийся по чёрным телам, заставлял краску течь длинными цветными полосами.

— Как вы думаете, что они изображают? — раздался звонкий голос над ухом Фёдора Ивановича. Исабель подошла вплотную и почти кричала, чтобы перекрыть грохот негритянского оркестра.

— Не знаю! — крикнул в ответ граф. — Может быть, охоту… или любовь, насколько я могу судить по движениям.

Он залюбовался красивой португалкой, и она рассмеялась, поймав этот нескромный взгляд.

— Белые могли бы поучиться у чёрных выразительности, — сказала Исабель. — Но вы и без того слишком откровенны. Пойдёмте с нами!

Только тут Фёдор Иванович заметил Мигеля и Фернандо, брата Исабель, которые стояли в нескольких шагах. Граф обрадовался компании. Они отправились в город и устроились в большой таверне, которую к вечеру постепенно заполнял народ — скоро все столы были заняты. За парой кувшинов вина обсудили давешнюю схватку графа с французом: португальцы оставались в восхищении от быстроты, мастерства и решительности, с которыми Фёдор Иванович наказал громадного моряка.

— Он же мог разрубить вас пополам! — щебетала Исабель, и её миндалевидные глаза становились ещё больше. — Я насмерть перепугалась, когда он встал во весь рост и вынул саблю, а потом… вжжух! — Она изобразила удар, который в самом деле мог стоить графу жизни. — Скажите, у вас в России все такие храбрые?

Фёдор Иванович наслаждался вниманием девушки. Её спутники выражали свои чувства намного более сдержанно, хотя в их словах тоже сквозило неподдельное мужское уважение. Разговор перешёл на местные обычаи, потом на бразильское изобилие, с которым Россия не могла сравниться даже близко; поговорили о ремонте кораблей и о дальнейшем пути экспедиции…

— А обычные, человеческие танцы у вас тут бывают? — поинтересовался Фёдор Иванович, которого всё больше увлекала Исабель. Пожалуй, красотка тоже готова была ответить ему взаимностью, и танец дал бы возможность прикоснуться к ней, не вызывая гнева Фернандо. Стычки граф не боялся, но вряд ли девушке понравится, если её брата постигнет участь обжоры-француза.

Внятного ответа Фёдор Иванович получить не успел. Фернандо вдруг нахмурился, по-португальски скороговоркой бросил несколько слов Исабель и в сопровождении Мигеля поспешил в сторону кухни.

— Там чёрный ход, — негромко сказала девушка удивлённому графу. — Мой брат — контрабандист, его ищут.

Исабель показала глазами в сторону входа. Фёдор Иванович проследил её взгляд и увидел у двери четверых вооружённых солдат с офицером, который говорил со слугой, показывал ему какую-то бумагу и посматривал на сидящих в зале. Граф отвернулся: гораздо больше сейчас его занимала нечаянная возможность быть с Исабель наедине. Он начал какую-то легкомысленную фразу и придвинулся к девушке…

…но тут ему на плечо легла тяжёлая рука офицера, который в сопровождении солдат подошёл к столу и что-то сказал по-португальски. Фёдор Иванович сбросил его руку и резко поднялся.

— Советую вам быть осторожнее, — предупредил он, для убедительности медленно выговаривая французские слова, — я русский офицер.

— Не валяй дурака, Фернандо, — усмехнувшись и словно принимая игру, на скверном французском произнёс португалец. — Тебя я мог бы не узнать, но твою ослепительную сестру не узнать невозможно.

В руке офицер держал листовку. На ней виднелся текст — надо полагать, объявление о розыске, — и рисованный портрет мужчины. Изображение мало напоминало Фёдора Ивановича, однако в походе он изрядно загорел, был черноволос, а главное — одет по местному обычаю. Картину довершало соседство с Исабель…

…которая во все глаза смотрела на Толстого, словно умоляя выиграть время, чтобы её брат мог уйти подальше. Взгляд говорил красноречивее любых слов, и Фёдор Иванович помог девушке — правда, вряд ли так, как она ожидала.

— Ты арестован! — Офицер мотнул головой одному из солдат в сторону мнимого Фернандо.

Воин грубо взял Фёдора Ивановича за руку выше локтя — и тут же получил сокрушительный удар в челюсть. Он повалился на стол, роняя посуду, а граф выдернул у него из ножен саблю и взмахом её заставил отпрянуть офицера с остальными солдатами. Посетители таверны тоже почли за благо встать из-за соседних столов и отойти подальше, чтобы наблюдать за развитием событий с безопасного расстояния.

Фёдор Иванович быстро расталкивал столы и скамьи, освобождая место для схватки, — то же самое делали его противники. Между ними образовалось свободное пространство. По одну сторону, стараясь держаться ближе к стене, чтобы не пропустить никого за спину, в оборонительной фехтовальной стойке замер Толстой. Против него с обнажённым оружием подковой выстроились португальские военные…

…а через мгновение офицер бросился в атаку: подавляющий численный перевес и уверенность в скорой победе придавали ему смелости. Впрочем, спустя ещё несколько мгновений, раз-другой скрестив клинки с графом, он выронил шпагу и получил мощного пинка — к удовольствию зрителей. Солдаты действовали более осторожно; мощные контратакующие удары заставили их поскорее вернуться на исходную позицию. Посрамлённый офицер подобрал шпагу, и бой продолжился.

Фёдора Ивановича не зря величали единственным достойным соперником главного петербургского фехтмейстера Севербека. С любым оружием в руках он был способен творить чудеса — островитяне, едва умевшие держать саблю, не представляли угрозы для блестящего фехтовальщика из столицы России. Граф легко мог изрубить четверых нападавших, но великодушно подарил им жизнь и лишь забавлялся, красуясь перед Исабель. Он демонстрировал всё своё мастерство, то наступая, то отступая; он со смехом вскакивал на столы и носком башмака пинал в очередного противника глиняную кружку с вином, чтобы тут же спрыгнуть вниз и вышибить оружие из рук другого…

Надо отдать должное португальцам: они терпели поражение — посетители таверны аплодировали и хохотали при каждой неудаче военных, — однако и не думали сдаваться, тем более Фёдор Иванович не наносил им увечий. Он же увлёкся и пропустил всего один удар: изловчившийся солдат метнул бутылку и угодил ему по голове. Снаряд был тяжёл; в голове у графа помутилось, а из рваной раны хлынула кровь, заливая глаза.

Теперь ободрённые солдаты во главе с офицером стали теснить Фёдора Ивановича, и он отступал в сторону кухни, куда скрылся Фернандо. Собравшись с силами, граф атаковал сразу всех противников и отогнал их обратно в зал, а сам нырнул на кухню и, минуя тесные закутки, через чёрный ход вывалился во двор…

…где чуть было не полоснул наотмашь Исабель, которая метнулась ему навстречу: сквозь кровавую пелену он уже плохо видел.

— Это я! — крикнула девушка; ловко подпёрла дверь мотыгой, чтобы её нельзя было открыть изнутри, и подхватила Фёдора Ивановича под руку. — Бежим!

 

Глава IX

Через два дня губернатор дон Йозеф де Куррадо лично явился к графу, чтобы принести извинения за действия своих людей. Что было раньше — Фёдор Иванович помнил нетвёрдо.

Исабель какими-то закоулками привела его в свой дом. Граф едва поспевал за ней на слабеющих ногах. Кровь пропитала волосы и склеивала ресницы, мешая следить за дорогой. Для облегчения страданий девушка дала Фёдору Ивановичу выпить кашасы — крепкой тростниковой водки; ею же промыла рану и сделала перевязку. Видимо, она послала слугу за Альварешем, потому что толстяк вскоре явился и долго ругался с Исабель.

Из разговора Фёдор Иванович понял только имя Фернандо; он с трудом удерживался на стуле, голова гудела, перед глазами всё плыло. Наконец, прикрикнув на Альвареша, который вдруг замолчал, Исабель перевела Фёдора Ивановича в спальню, где стояла широченная кровать с высокой резной спинкой. Он уснул мгновенно — ещё до того, как его забинтованная голова опустилась на подушку, — и проспал сутки кряду.

Не было сомнений, что графа станут искать, поэтому Альвареш караулил у изголовья кровати, когда он очнётся. Исабель накормила Фёдора Ивановича бульоном и снова перевязала рану, а толстяк завёл разговор о том, как выставить происшествие в наиболее безопасном свете. Обговорив с раненым детали, Альвареш отправился в резиденцию губернатора и сообщил, где находится пропавший кавалер свиты русского посланника.

— Я рад, что всё кончилось благополучно, — сказал Фёдору Ивановичу прибывший Резанов. — Однако вынужден попенять вам за возмутительное легкомыслие. К чему было рисковать жизнью? Что, скажите, мешало вам подчиниться офицеру и проследовать с ним в полицейский участок? Там вы могли спокойно разъяснить своё положение, отправить нарочного к его превосходительству, и недоразумение было бы скоро улажено. В конце концов, солдат можно понять. Вы оделись как местный житель, — немудрено, что вас приняли за контрабандиста и пытались схватить!

— Я дворянин и русский офицер, — отвечал негромко Толстой, лёжа на постели, — хоть в мундире, хоть в статском, хоть нагишом в бане. Никто не смеет меня хватать и указывать, что мне делать, тем более под угрозой оружия. Душа моя принадлежит богу, жизнь — отечеству, а честь — никому. Пусть эти увальни скажут спасибо, что целыми остались.

— Вас перевезут в мой загородный дом и обеспечат наилучший уход, — пообещал губернатор, однако Фёдор Иванович с благодарностью отказался.

— Прошу позволить мне остаться здесь под присмотром моей спасительницы, — сказал он, — до тех пор, пока не буду готов самостоятельно прибыть к месту и воспользоваться любезным гостеприимством вашего превосходительства.

— Понимаю ваше желание, — усмехнулся дон Йозеф, смакуя мужским взглядом прелести красавицы Исабель, — и надеюсь, что ваша молодость вкупе с таким сильным лекарством скоро поставят вас на ноги.

Губернатор приказал своему личному врачу ежедневно посещать раненого и распорядился, чтобы в дом Исабель доставляли обед с его кухни, после чего ещё раз пожелал графу скорейшего выздоровления и отбыл в обществе Резанова.

Назавтра Фёдор Иванович уже чувствовал себя заметно лучше. Когда к вечеру явилась пожилая толстая негритянка, чтобы привычно обтереть его тело водой с уксусом, граф отрицательно покачал головой и позвал Исабель.

— Вымыться хочу по-человечески, — сказал он. — Вели приготовить ванну.

Чёрные слуги вскипятили воду и наполнили большую деревянную кадку, стоявшую во дворике позади дома. Поверх воды насыпали цветочных лепестков, распространявших дивный аромат. В темноте, отодвигаемой светом масляных ламп, негры помогли Фёдору Ивановичу дойти до ванны и снять бельё. Он погрузился в воду по горло и долго сидел, задумчиво играя лепестками. Кругом трещали цикады, на небе всплыла яркая луна.

Слуги почтительно ждали поодаль и время от времени подливали в кадку горячей воды, а после подали мыло. Густая благоухающая пена ласкала кожу. Граф сам промыл волосы — бережно, стараясь не задеть рану, зашитую губернаторским врачом. Слуги держали наготове простыни, которыми вытерли Фёдора Ивановича, и подали чистое бельё. Купание освежило графа: он почувствовал прилив сил и, несмотря на лёгкое головокружение, без чужой помощи вернулся в дом.

На стуле у его кровати сидела Исабель с распущенными длинными волосами поверх свободной полупрозрачной белой рубашки. В тусклом свете ночной лампы она разглядывала образа, которые Фёдор Иванович перед купанием снял с шеи.

— Кто это? — спросила девушка. — Святой Антоний?

Португальские моряки считали святого Антония своим защитником. На местном рынке торговали множеством его деревянных фигурок разных размеров. Продавцы нахваливали свой товар и уверяли: чтобы унять бурю — достаточно привязать фигурку к мачте и потуже затянуть узлы, или на длинном шкерте искупать святого в море, или вообще выбросить за борт…

Антоний был католическим святым, не православным. Граф усмехнулся.

— Это святой Спиридон, покровитель мой.

Исабель взяла в руки портрет Пашеньки.

— А это? Красивая…

Фёдор Иванович опустился на постель.

— Положи на место, — сказал он, — и ступай ко мне.

Ночь была нежна и восхитительна до невозможности. С чуткой любовницей граф до утра забыл о ране. Почти весь день он дремал, нехотя поднимаясь для встречи с доктором, обеда и никчёмных разговоров с посольскими, которые зашли проведать раненого. Фёдор Иванович ждал, когда опять наступит ночь, — и дождался. Лишь только на небо вскарабкалась луна, Исабель снова пришла к нему, и всё повторилось…

…как и в следующую ночь, и в следующую, и в следующую. Старый опытный полковник де Куррадо не ошибся: Исабель оказалась поистине чудодейственным лекарством, а несокрушимое здоровье графа позволило ему вскоре полностью выздороветь. Впрочем, возвращаться в имение губернатора Фёдор Иванович совсем не торопился. Днями он спал и гулял, ночи были одна лучше другой… Американец чувствовал себя в Америке, как дома, — и в конце концов задумался: уж не в самом ли деле здесь его настоящий дом?

Он видел местных штаб- и обер-офицеров, которые прозябали в безделье и со своими семействами держали обеды, словно в трактирах. На прогулках по городу с Исабель граф любопытства ради бывал в таких домах и нашёл тамошнюю кухню вполне сносной. Расплывшиеся офицерские жёны сидели за общим столом и обмахивались по жаре веерами. Платья их были свободны, не стесняя кисельного колыхания необъятных грудей; дети сновали кругом, и когда бы не чёрные слуги — январь в Ностеро-Сенеро-дель-Дестеро немногим отличался от июля в Кологриве. Даже чернолицая макако-аранья, для забавы купленная Фёдором Ивановичем, вполне напоминала комнатных собачек из русской глубинки: обезьяна весила не больше двенадцати фунтов, обладала цепким аршинным хвостом, ходила за графом на шлейке и потешала его день-деньской.

Фёдор Иванович пристрастился к кофе и местному напитку — некоторые называли его на испанский манер мате. Пахучие листья заливали горячей водой, сдабривали сахаром и цедили понемногу через трубку, чтобы распаренная заварка не попадала в рот. Бразильцы использовали не стаканы или чашки: напиток готовили в калебасах — полых высушенных тыквах — или скорлупе кокоса. У тех, кто побогаче, скорлупу покрывала изящная лакированная резьба; губернатор с приближёнными предпочитали калебасы из серебра тонкой работы, и трубки для мате у них тоже были серебряными. Фёдор Иванович воспринимал мате как чай, а к экзотическому и весьма удобному способу чаепития привык запросто…

…и снова вспомнил детство под Кологривом, когда увидел, как охотятся бразильские мужчины — стар и млад. Ружей в Бразилии не делали, а европейское оружие стоило дорого, притом и порох был на вес золота. Местные пользовались луками, но вместо стрел заряжали их мелкой галькой или шариками из обожжённой глины. Даже у мальчишки снаряд летел так же далеко, как пуля из мушкета, и бил наверняка. Хороший стрелок на спор мог сшибить колибри, однако по-настоящему здесь охотились на крупных птиц, которыми изобиловали окрестные леса. Ребёнком в родительском имении Фёдор Иванович не знал соперников среди стрелков из лука.

Он пару дней упражнялся в стрельбе галькой по апельсинам, скоро восстановил навыки, а когда сумел добыть пяток трёхфунтовых птиц макуко на ужин — с довольным смехом объявил Исабель, что прокормит её и себя хоть на необитаемом острове.

Впрочем, фантазия рисовала ему совсем другую картину. Если остаться в Ностеро-Сенеро-дель-Дестеро, губернатор несомненно приблизит к себе молодого офицера, блестяще образованного в сравнении с местными, понимающего и в сухопутной военной науке, и в морском деле, и к тому ещё прекрасно владеющего любым оружием. Светское общество для графа открыто. Сделать здесь карьеру будет несложно, сколотить состояние — того проще: продажные гарнизоны крепостей и британские торговцы запрещёнными товарами не шли у Фёдора Ивановича из головы. Не с оборотистым русским тягаться здешним ленивцам!

Прекрасная Исабель украсит его жизнь, а главное — кругом будет Америка, вожделенная Америка, которой Американец грезил столько лет!

Чудеса в райских кущах продолжались: Фёдор Иванович мог убедиться, что португальская красавица думает о том же.

— Теодору, — ласково шептала она днём, склоняя голову ему на плечо. — Теодору, милый мой…

— Теодору! — стонала Исабель ночью. — Господи, как же я тебя люблю!

Шла пятая неделя после схватки в таверне. Январь перевалил за половину; оканчивался ремонт кораблей, и с ним подходила к концу затянувшаяся стоянка экспедиции. Фёдор Иванович всё серьёзнее задумывался о решении, которое переломит его судьбу…

…и откуда ему было знать, что за ремонтом внимательно следят Альвареш с компаньонами? Толстяк неспроста расспрашивал о кораблях и путешествии, неспроста через день заглядывал в дом Исабель. Фёдора Ивановича трогала такая забота; он и подумать не мог, что Альвареш верховодит шайкой контрабандистов, а Фернандо с Мигелем — его ближайшие подручные.

Французских и британских кораблей в здешних водах было немало, но покушаться на них опасно: тронешь одного — придётся иметь дело со всеми остальными. А русским подмоги ждать неоткуда. С нынешним путешествием они отстали от португальца Магеллана почти на триста лет — может, пройдёт ещё столько же, пока следующие корабли из России в Америку доберутся. Но эти-то два уже здесь, в гавани стоят! Притом «Надежду» закончили чинить и конопатить, вот-вот на рейд выведут, а замена мачт — работа серьёзная до самого последнего момента, так что «Нева» ещё будет ошвартована у берега. С места ей не двинуться, и «Надежда» окажется в море одна, с разнеженной под жарким солнцем командой, которая не ждёт нападения… Лакомый кусочек! Шлюп на совесть отремонтирован — Резанов расщедрился, Крузенштерн постарался! — и полностью снаряжен в дальний поход. Новые паруса, новый такелаж…

— Там шестнадцать пушек, — сверкая глазами, говорил Альвареш приятелям-злоумышленникам, — это же вдвое больше, чем на городской батарее! А ещё фальконеты, ружья, запас провианта под завязку… Просто мечта!

— На такой посудине грех контрабандой заниматься, — вторил ему Фернандо. — В пираты уходить надо.

— Нам людей не хватит, — сомневался рассудительный Мигель. — На три вахты потребно человек сорок — сорок пять и ещё двадцать в абордажную команду…

— Ерунда! — отмахивался Фернандо. — Захватим корабль и предложим русским идти с нами. Часть непременно согласится. А кто не захочет — того за борт, и весь разговор.

— Хорошо, что Теодору нет на корабле, — добавлял Альвареш. — Нам бы он здорово пригодился, но воевать против него — упаси бог…

Всего этого не мог знать Фёдор Иванович. Исабель тоже почти ничего не знала, но Фернандо тайком наведался к ней перед захватом «Надежды», чтобы попрощаться перед разлукой: пираты собирались тут же отправиться на разбойный промысел — как знать, насколько долгим будет плавание? Брат мало что рассказал девушке, только Исабель сама про многое догадалась…

…и ночью, лаская Фёдора Ивановича, заговорила о его жизни в Бразилии как о деле решённом.

— Я же вижу, как ты мучаешься, — ворковала она. — Ты думаешь про корабль, про других русских… Не надо! Бог за всех думает, а мы — каждый сам за себя. Не будет корабля, и мой любимый Теодору останется со своей Исабель.

— Погоди, — встрепенулся граф, — что значит — не будет корабля?!

Девушка плакала, пока Фёдор Иванович спешно натягивал одежду; проклинала себя за то, что завела этот разговор сегодня, а не завтра, и умоляла любимого остаться. Он отвечал сквозь зубы, Исабель не понимала ни слова по-русски, но если бы гвардии поручика Толстого слышал лейтенант Ратманов — он был бы доволен: такие шлюпочные загибы в Бразилии ещё не звучали.

— Пожалуйста, не убивай его, — сквозь рыдания шептала Исабель, когда Фёдор Иванович выбежал из дому. — Пожалуйста… у меня же, кроме тебя и Фернандо, никого нет…

 

Глава X

Фёдор Иванович убил Фернандо.

Из Ностеро-Сенеро-дель-Дестеро он выбрался на угнанной рыбацкой лодке и добрым словом помянул годы в гардемаринах: справиться с парусом удалось без труда. Ночью земля отдавала дневную жару быстрее моря — с берега тянул стойкий бриз. Парус упруго наполнился ветром; длинная узкая лодка почти летела, разрезая волны, и водный путь от столицы острова до места стоянки русских кораблей занял меньше двух часов.

— Ничего, успеем! — приговаривал Фёдор Иванович. Он сидел на корме, одной рукой держа длинный румпель, а другой почёсывая за ухом перепуганную обезьянку. Макако-аранья проводила его от дома до причала и первой запрыгнула в лодку, не догадываясь, что собирается делать хозяин. Теперь она боязливо жалась к ноге графа и норовила взобраться ему на спину.

Небо было чистым, свет луны превращал морской простор в бескрайнее блюдо зеленоватого серебра, и Фёдор Иванович издалека приметил на его фоне чёрный силуэт «Надежды». Мачты с зарифленными парусами походили на трезубец Нептуна, торчащий из воды в полумиле от спящей гавани. Ни лодок, ни других судов поблизости видно не было — значит, пираты до шлюпа ещё не добрались. Граф облегчённо вздохнул: оставалось время предупредить своих, чтобы моряки достойно встретили разбойников.

— Успели! — Он потрепал обезьяну по холке…

…и тут увидел три баркаса, которые ходко двигались на вёслах от берега в сторону корабля.

В каждом из них, пожалуй, могли уместиться человек по пятнадцать. Фёдор Иванович прикинул, что к «Надежде» он поспеет одновременно с пиратами, а значит, уже не сможет предупредить моряков. Ах, как сейчас пришлись бы кстати ружьё или пистолет! Выстрел в ночной тишине — отменный сигнал для вахтенного матроса. Но граф был безоружен: раскладной нож наваха с десятидюймовым клинком, заткнутый за пояс по местной моде, не в счёт. И что делать?

Фёдор Иванович закрепил руль, чтобы лодка держала прежний курс, и откинул крышку рундука с рыбацким скарбом. По счастью, запасливый хозяин держал здесь фонарь, а к нему бутыль с маслом. Граф побросал на нос лодки канаты, старые одеяла, ветошь, — всё, что смог найти, — и вылил масло в эту груду.

Зажечь фонарь удалось не сразу. Фёдор Иванович торопливо чиркал обушком навахи по кремню, чтобы высечь искру, и то и дело поглядывал в сторону разбойничьих баркасов: расстояние до них стремительно сокращалось. Наконец он справился с фонарём и снова взялся за румпель, направляя свою лодку наперерез врагам…

…которые до последней минуты не обращали внимания на ночного рыбака, державшего путь в их сторону. Конечно, одинокий парус пираты заметили, но чего было бояться шайке вооружённых мужчин? Ведь они, в отличие от бывшего гардемарина, никогда не слышали о брандерах Петра Первого — горящих судёнышках, которые помогли русским одержать первую в истории морскую победу над шведами при Гангуте.

Баркасы шли на расстоянии десятка саженей друг от друга; Фёдор Иванович выбрал своей целью ближайший из них. Когда столкновение сделалось неизбежным, граф швырнул фонарь в промасленное тряпьё, которое тут же вспыхнуло. На носу лодки заплясали ослепительные языки пламени, раздуваемые ветром; в небо повалил густой дым, обезьянка пронзительно заверещала от ужаса…

…и ей хором откликнулись пираты, а через несколько мгновений брандер Толстого со всего хода нанёс их судну сокрушительный удар в борт. Затрещали сломанные вёсла, хрустнули доски; Фёдор Иванович крюком багра подхватил пылающие лохмотья и бросил их в баркас. Там тоже занялся пожар, в пробоину хлестала вода, на ком-то горела одежда. В этой суматохе граф продолжал орудовать длинным заострённым багром — и ударом тяжёлой пики пронзил грудь Фернандо, брат Исабель на свою беду командовал именно тем баркасом, который атаковал Фёдор Иванович. В сполохах пламени лицо пирата исказила гримаса боли и ненависти; он перевалился через борт и навсегда канул в море.

Граф успел поразить ещё пару бандитов, которые пытались отбиваться абордажными саблями, а когда гигантской свечой вспыхнул парус его лодки — бросился в воду и погрёб к «Надежде». Обезьянка, не переставая истошно кричать, всеми двадцатью ногтями до крови впилась в его спину, оправдывая название аранъя — паучок. Фёдор Иванович сжал зубы и терпел. Правду сказать, по военной науке с брандера полагалось уйти ещё до столкновения с вражеским судном, но Фёдор Иванович хотел быть наверняка уверен в успехе и превратить сцепившиеся лодки в огромный факел, от которого до «Надежды» оставалось не больше пятидесяти саженей.

Само собой, на корабле услыхали крики и заметили сиявший в ночи костёр посреди моря. Доски палубы загудели под башмаками команды, поднятой по тревоге; в белой полосе над ватерлинией со скрипом открылись чёрные провалы орудийных портов. Поняв, что их затея сорвана, пираты что было сил налегли на вёсла и развернули уцелевшие баркасы. Один из них артиллерия корабля разнесла в щепки, второй под водительством хитрого Альвареша сумел пройти так, чтобы оказаться вне досягаемости пушек…

…однако выжившим разбойникам, которые вплавь или на баркасе добрались до берега, ускользнуть не удалось. Грохот ночной канонады вызвал переполох в сонном городке. Солдатам из местной крепости наконец-то нашлось дело: все злоумышленники были взяты под арест.

Фёдора Ивановича подняли на борт корабля и сперва тоже приняли за пирата — одетого на местный лад, в разодранной окровавленной рубашке, с обезумевшей, сиплой от крика обезьяной на спине. Впрочем, недоразумение быстро уладилось.

— Я не ошибся в вас, — торжественно заявил Резанов. — Вам по праву принадлежит первая медаль!

— Рад вновь приветствовать храброго моряка и достойного офицера, — добавил Крузенштерн, пожимая графу руку.

На следующий день победителя пиратов чествовали как настоящего героя. Весть о ночном происшествии разнеслась по Санта-Катарине — местные жители из самых отдалённых уголков острова приезжали посмотреть на русских: подавляющее большинство впервые услыхали о существовании России. Губернатор дон Йозеф де Куррадо выразил экспедиции личную благодарность и присовокупил к ней щедрые подарки.

Фёдор Иванович упивался славой и вниманием, которые заслуженно выпали на его долю, но в то же время тяготился чувством вины перед Исабель. Брата девушки было не жаль — пират сам выбрал себе дорогу и, чёрт возьми, пал в бою. Графа угнетали думы об осиротевшей любовнице, с которой он даже толком не попрощался…

…тем более Николай Петрович мстительно бередил сердечные раны загрустившего Фёдора Ивановича, приговаривая со вздохом:

— Бедняжка Исабель! Такая тяжёлая утрата… И как же она теперь будет жить? На что?

— Нельзя столь беспощадно разбивать сердца юным особам! — в другой раз говорил он. — Играючи вы сделали несчастной первую здешнюю красавицу. Теперь она, пожалуй, увянет, словно сорванная роза, так и не успев расцвести в полной мере. А в Петербурге мимоходом сгубили несравненную цыганку, которая заслуживала много лучшей доли. Вы страшный человек, ваше сиятельство!

Граф, терзаемый угрызениями совести, даже не обратил внимания на подозрительную осведомлённость Резанова: откуда бы Николаю Петровичу знать про Пашеньку? Зато посланник, сам того не желая, надоумил Фёдора Ивановича, и тот обратился к помощи губернатора.

— Нижайше прошу ваше превосходительство позаботиться о судьбе Исабель, — сказал граф, передавая полковнику де Куррадо увесистый кошель со своим жалованьем за полгода. — Пусть не поминает меня лихим словом.

— Любить и молиться заставить нельзя, — отвечал ему мудрый дон Йозеф. — Могу лишь обещать вам, что девушка не останется без внимания.

Даже если губернатор имел в виду, что юная красавица при шальных деньгах бывшего любовника теперь вдвойне желанная невеста, на душе у Фёдора Ивановича заметно полегчало, а фантазии об американском рае истаяли сами собой — бросить экспедицию было уже невозможно.

Первого февраля по григорианскому календарю шлюп «Нева» с новыми мачтами присоединился к «Надежде». Посланник Резанов покинул гостеприимный губернаторский дом и снова занял место в каюте с Крузенштерном. Вслед за ним багаж свиты перевезли из Ностеро-Сенеро-дель-Дестеро на корабли; коллекции, собранные учёными, тоже были погружены. Тысячи апельсинов и лимонов, пусть и не вполне дозревших, пропитывали чрева судов терпким ароматом и обещали защиту от цинги. Баталёры вдоволь запаслись арбузами, тыквами и прочими продуктами бразильских аграриев. Живности на борту «Надежды» прибыло — к прежнему зверинцу добавились попугаи; натуралисты также купили выводок местных енотов, заслуженно прозванных носухами.

На следующий день дон Йозеф де Куррадо в сопровождении офицеров почтил корабли своим присутствием и простился с русскими моряками. Береговые пушки по такому случаю произвели пальбу — в ответ при отъезде губернатора Крузенштерн велел отсалютовать одиннадцатью выстрелами.

К вечеру погода внезапно испортилась, и крепкий северный ветер не дал кораблям отплыть. Он переменился лишь через сутки — после сильнейшей грозы, так что четвёртого февраля «Надежда» с «Невой» подняли якоря и смогли, наконец, вылавировать на глубину под крепким южным ветром. Путь их лежал к югу, вдоль побережья Южной Америки, и дальше на запад, в обход мыса Горн — из Атлантического океана в Тихий.

Спутников своих Крузенштерн предупредил, чтобы не надеялись на спокойное плавание. Прежде он рассчитывал обогнуть Америку в январе, но из-за продолжительной стоянки оказаться в яростных пятидесятых широтах теперь можно было не раньше марта. Кораблям, идущим с востока на запад, предстояло во весь путь бороться со встречными ветрами — особенно в эту пору.

Свинцовые тучи заволакивали горизонт. В густых туманах с юта был не виден бушприт. Шторма приходили один за другим — и окатывали палубу горами ледяных волн. Хмурый день длился лишь несколько часов, а после наступала ночь с нередкими заморозками… Картину довершали гигантские айсберги: столкновение с ними грозило кораблям верной гибелью. Неспроста моряки, благополучно преодолевшие мыс Горн, получали право носить в ухе золотую серьгу!

— Британцы говорят, у моряков два рая, — рассказывал в кают-компании Крузенштерн, когда «Надежда» ещё шла вдоль берегов Патагонии. — Если ты умер на земле, попадёшь в Лаббеленд. Но если ты погиб в море, тебя ждёт Фиддлерс Грин.

— Это что значит? — спросил Ратманов, и капитан пожал широкими плечами:

— Обманчивая зелень… Поляна скрипача… Поющие кущи… Да чёрт его разберёт, — признался он. — Фиддлерс Грин, и всё. Там полно красивых женщин, пиво наливают бесплатно, ирландским рагу можно наедаться до отвала, и на каждом дереве растут бутылки рома. Одно слово — рай…

— …только находится он в девяти милях от дома Сатаны, — подал голос Фёдор Иванович и под удивлёнными взглядами спутников пояснил: — Так было в книге одной написано. В настоящий рай моряков не пускают, но в ад отправлять после всего пережитого вроде бы тоже неправильно. Вот и болтаются до Страшного суда ни там, ни там.

— Не нравится мне ваше настроение, — проворчал Резанов. Он поднялся с места и зашаркал пампушами к выходу, но внезапно корабль так сильно качнуло с борта на борт, что камергер едва не рухнул.

Путешественники высыпали из кают-компании на палубу — и остолбенели. Вода кругом кипела на сотню сажен во все стороны: «Надежду» окружило целое стадо китов. Океанские исполины почти не уступали кораблю в размерах; бортовую качку вызвал один из них, пройдя под самым днищем. Среди волн мокрые бугристые спины двух десятков чудовищ сами были подобны волнам — они то поднимались из воды длинными чёрными валами, то скрывались в пучине. К завыванию ветра в снастях прибавилось тяжкое пыхтение: киты с шумом выбрасывали воздух из огромных лёгких через дыхала на макушках, столбами поднимая водяную пыль.

— Никак за своего приняли, — с натужной усмешкой предположил Ратманов, а кто-то из натуралистов добавил неуверенно:

— Кто увидел кита, тому скоро повезёт. Кит — счастливое животное.

— Угу, — согласился Фёдор Иванович, — лишь бы только хвостом нас не приложил с размаху… на счастье.

— Вашсиятьство, — позвал его матрос Пашка, — макака опять отвязалась. Прикажете поймать?

Памятуя своё счастливое спасение, Пашка норовил теперь услужить графу при любой возможности. За обезьянкой сперва ухаживали всей командой и с умилением наблюдали её потешные выходки. Но скоро интерес пропал, теперь о макаке заботился только Пашка. Зверька привязывали на верёвку то там, то сям — от соседства с обезьянкой в своей каюте Фёдор Иванович отказался на второй день. Однако сидеть на привязи макака не желала, от верёвки легко избавлялась и путешествовала по всему кораблю, нанося визиты куда заблагорассудится и причиняя повсюду немалое беспокойство. Случалось, обезьянку подвергали экзекуции, но толку это не приносило, а поскольку владельцем был граф Толстой — экзекуторы предпочитали себя сдерживать и лишь снова просили его приструнить проказницу, так что Фёдор Иванович уже не раз пожалел о своей покупке.

За компанию с макакой команде досаждали еноты. Любопытные зверьки прогрызли табачные ящики, нанеся ущерб корабельному хозяйству. Они с удовольствием копались в табаке, пожирали листья и растаскивали пахучую труху повсюду, куда только могли добраться. Осерчавшие натуралисты поговаривали о том, чтобы сделать из енотов чучела — или пустить их шкурки на шубы. Снегопады, начавшиеся близ мыса Горн, весьма способствовали мрачной затее, а пользы от носух всё равно никакой не было, и в забавности они безнадежно уступали шкодливой обезьянке.

Под серым небом среди серых волн серые дни тянулись за днями, и такой же беспросветно серой была жизнь на кораблях. Тоска и уныние овладевали участниками экспедиции. Даже Пашка приуныл и взамен весёлых песен сложил новую — жалостливую.

— Не тужи, не плачь, детинка, в рот попала кофеинка. Авось проглочу! — вслед за ним подхватила команда немудрёные слова, и как-то Фёдор Иванович увидал, что Пашка плачет, слушая товарищей своих. Смутившись под взглядом графа, матрос утёр набежавшую слезу и молвил печально:

— Понимаете ли, вашсиятьство, всю силу этого авось проглочу? Эх…

Иной раз порывы свежего ветра повреждали рангоут, от жестоких шквалов страдала даже обшивка; кораблям приходилось ложиться в дрейф, и матросы с немалыми усилиями производили починку, удлиняя время перехода. Ещё не раз довелось путешественникам увидеть множество китов. Гиганты подплывали настолько близко, что вахтенный офицер как-то на рассвете принял выбрасываемые ими водяные столбы за бурун от нежданных рифов и объявил тревогу.

Третьего марта, спустя четыре недели после выхода из Санта-Катарины, «Надежда» и «Нева» обошли, наконец, мыс Горн и оказались в Тихом океане. Температура в каютах держалась немногим выше точки замерзания воды. Единственным местом, где можно было просушить сырые постели, стал камбуз: печи там топили не переставая. Огромные волны задавали кораблям такую качку, что Резанов и другие, кому досаждала морская болезнь, сутками не выходили из кают. Если раньше воду, натекавшую в трюмы, откачивали дважды в неделю, то теперь приходилось делать это ежедневно. Солнце выглядывало через разрывы в низких облаках лишь по нескольку минут в день, и астроном не успевал определить, где находится экспедиция. Зато потрёпанные шлюпы часами скрывались друг от друга в густом тумане, вынуждая капитанов подавать сигналы пушечными выстрелами…

…и под конец марта в очередном шторме, который продолжался чуть не целую неделю, «Надежда» с «Невой» окончательно разошлись.

— Не беда, — успокаивал статских Крузенштерн, — есть на то старый британский порядок. С Лисянским у нас уговор: ежели случится такое, каждый сам по себе идёт к Вашингтоновым островам и дожидается встречи на Нуку-Гиве.

Теперь «Надежда» в одиночестве держала курс на север, оставляя Америку в сотнях миль по правому борту. С первых дней апреля океан становился всё спокойнее, и ветер заметно потеплел. Капитан распорядился осмотреть матросов — к всеобщей радости, цинги ни у кого не обнаружили. Доктор Эспенберг уверял даже, что дёсны у людей выглядят лучше, чем в Кронштадте. Пашкина песня зазвучала веселей, и над волнами Тихого океана понеслось русское раздольное:

— Не тужи, не плачь, детинка, в рот попала кофеинка… Авось проглочу!

 

Глава XI

На одиннадцатой неделе плавания Фёдор Иванович совершенно озверел от безделья, и спасло его улучшение погоды: Крузенштерн велел приступить к работам, которыми долгое время из-за штормов никто на корабле не занимался. Матросы спешно чинили старые паруса для употребления при пассатном ветре, чтобы хорошие сберечь для худой погоды в дальнейших широтах. Кузнец приготовлял обрезки железа, топоры и ножи для обмена с островитянами…

…и граф Толстой тоже был приставлен к делу. Пушки, убранные на время перехода, подняли из трюма и вернули на места; капитан просил графа обучать экипаж прицельной стрельбе и заниматься прочими военными экзерцициями. Уговаривать Фёдора Ивановича не пришлось; бедные матросы скоро взвыли от рвения бывшего гардемарина и гвардии поручика, но артиллерийскую науку он вколотил в них накрепко.

Тем временем Крузенштерн принял важное решение, которым поделился с Резановым.

— Ваше превосходительство, — говорил он, — я оставил намерение продолжать плавание ближе к западу. Ветра слишком свежи и беспрестанны, нас относит от курса, и во избежание потери времени я вынужден идти прямо в Камчатку, чтобы выгрузить там товары Американской Компании, а после отправиться в Японию, чтобы доставить туда ваше посольство.

— Значит ли это, что вы также оставили надежду на совершение открытий в этой части океана? — поинтересовался Николай Петрович, оживший после штормов. — Сколько мне помнится, исследования новых земель числились в вашем прожекте как одна из наиболее привлекательных целей…

Крузенштерн пояснил:

— Посольство в Японию отнимет по крайней мере шесть месяцев. Если мы пойдём туда сейчас, отправиться в Камчатку будет невозможно раньше мая следующего года. Я же принимаю во внимание выгоды Американской Компании: её товары, и в первую голову железо и такелаж, необходимо доставить в возможной скорости. Груз уже пострадал за время плавания: железо разъедает ржа, канаты преют, бочки с водкой прохудились и текут. За время стоянки в Японии товары понесут ещё больший урон. Моя же обязанность по инструкции, любезно предоставленной вашим превосходительством, состоит в приведении торговли Американской Компании в лучшее состояние.

Резанова не сильно заботили финансовые потери — лично ему британцы обещали компенсацию. Камергер понимал, что Крузенштерн сомневается в успехе посольства и делает простой расчёт: если сперва будет потрачено время на поход в Японию, и только через год экспедиция окажется в Камчатке, с опозданием привезя изрядно уценённый товар, — неудача постигнет обе главных задачи, которые задал государь. Поэтому капитан хочет сперва выполнить свои обязательства перед Компанией. Он быстро и благополучно доставит все товары по назначению, решив собственную первоочередную задачу, а дальше привезёт Резанова в Японию — и там будет спокойно ждать, чем закончится посольство, за результат которого Крузенштерн уже не отвечает…

— Думаю, вас куда сильнее беспокоит то, что груз весьма и весьма дорог, однако не застрахован, — сказал Резанов, раздражаясь безупречной логикой собеседника. — Ведь по доверенности, которую выдала вам Компания, именно вы с вашими офицерами отвечаете за его безопасность.

— И это тоже, — спокойно согласился Крузенштерн. — Я был уверен, что ваше превосходительство усмотрит пользу в моём решении переменить прежний план и пойти в Камчатку раньше, чем в Японию.

Даже если бы Николай Петрович надумал возражать против перемены, которая снова мешала его намерениям, толку в этих возражениях было бы немного, ведь на море экспедицией командовал капитан. Резанов сделал последнюю попытку:

— А как быть с Лисянским? Он о вашем решении не осведомлён и, по всей вероятности, сперва отправится на запад к острову Пасхи, чтобы соединиться с нами…

— Капитан-лейтенант Лисянский — опытный моряк, — ответил Крузенштерн, — а местом окончательной встречи назначен остров Нуку-Гива, о чём я ранее сообщал вашему превосходительству. Курс наш уже изменён. Днём я беспрестанно держу дозорного матроса на салинге, ночью — на бушприте. Тот, кто первым заметит землю, получит десять пиастров… из моих личных средств, — добавил он, памятуя о том, как Резанов попрекал его сметаной за обедом в Бразилии.

Седьмого мая везучий Пашка Курганов получил в награждение целых пятнадцать пиастров, поскольку сумел разглядеть землю ночью…

…а при свете дня оказалось, что Нуку-Гива, самый большой из Вашингтоновых островов, похож на крепость сказочного великана. От воды его отгораживала стена зубчатых тысячефутовых скал, и цепи гор простирались на многие мили в глубину острова. С утёсов прямо в волны прибоя низвергались живописнейшие водопады, расположенные на недалёком расстоянии друг от друга и увеселявшие каменный пейзаж. Землю за скалистой стеной покрывали рощи хлебных деревьев, кокосовых пальм, бананов и другой изумительной плодоносящей зелени. Солнце словно просило прощения за столь долгое отсутствие во время путешествия и ярко сияло в небе. Термометры натуралистов даже в тени показывали не меньше двадцати четырёх градусов по Реомюру и тридцати по Цельсию.

Остров Нуку-Гива лежал в стороне от известных судоходных путей — на него случайно наткнулся американский торговец всего тринадцать лет назад, и подробных карт пока ещё никто не сделал. В поисках места для стоянки Крузенштерн осторожно вёл «Надежду» вдоль южного берега, когда оттуда навстречу кораблю пришла узкая длинная лодка с восемью смуглыми мускулистыми гребцами. Единственный пассажир от них почти ничем не отличался: тело мужчины покрывал густой загар, и вся одежда состояла из одной набедренной повязки, однако белый флаг в его руках был признаком выходца из цивилизованного мира.

Гость ловко вскарабкался на борт по спущенному канату и отрекомендовался по-английски:

— Бенджамин Робертс. Добро пожаловать в рай, джентльмены!

Британец поведал путешественникам из России свою историю. Нуку-Гива стала его домом семь лет назад, когда Робертса высадили с купеческого корабля, на котором взбунтовалась команда. Обречённый на смерть не только сумел выжить, но и благополучно процветал на острове — особенно после женитьбы на дочери местного короля.

Робертс помог «Надежде», минуя рифы, зайти в залив и дальше — в просторную бухту, которую он называл гаванью Анна-Мария. Лоцманские навыки британца пришлись очень кстати, но Крузенштерна интересовало в первую очередь знание Робертсом туземного языка: слишком дорогой бывает цена погрешностей в переговорах без хорошего толмача.

В гавани корабль встал совсем близко от берега, и скоро его вплавь окружили несколько сот островитян, которые удерживали на головах связки кокосов, бананов и плодов хлебного дерева.

— За железо душу продадут, — коротко пояснил Робертс.

Крузенштерн по опыту многолетних плаваний знал, что недозревшие плоды можно использовать как овощи, а уже набравшие сладость спелые — как фрукты. Запасы провианта на борту подходили к концу, солонина экипажу давно осточертела, и обмен состоялся. С корабля сбросили канаты: торговцы привязывали к ним свой товар, за который получали куски старых обручей от бочек, предусмотрительно запасённых для таких случаев ещё в Кронштадте и подготовленных кузнецом. Всякий островитянин, получив железную полосу длиною в пять дюймов, гордо демонстрировал её остальным и радость изъявлял по-детски счастливым смехом.

Николай Петрович Резанов, который на время стоянки снова возглавил экспедицию, смотрел на эти коммерческие операции с презрением. В понимании царского сановника и придворного, создателя и одного из акционеров богатейшей Российско-Американской Компании, — коммерция представляла собой нечто иное. Обмена ломаной железки на пять кокосов или три-четыре плода хлебного дерева он решительно не понимал…

…и оживился, лишь когда воду между берегом и кораблём пересекла лодка, в которой восседал темнокожий мускулистый гигант в набедренной повязке. Робертс представил Крузенштерну с Резановым своего тестя — местного короля Тапегу. Монарх, сопровождаемый свитой родственников, поднялся на борт, и дипломатический приём начался с подарков: король получил нож и предлинный отрез красной материи, остальным достались блестящие пуговицы и прочие безделушки.

— Не надо их баловать, — посоветовал Робертс, — взамен вы вряд ли что-то получите. Неблагодарный народ, признательность у них не в чести.

Крузенштерн отвечал с достоинством:

— Я одариваю их вещами малоценными и не жду отдарков. Буду признателен, если вы сообщите королю мою уверенность в том, что он велит своим подданным не совершать против нас худых поступков.

В самом деле, кто мог знать, как поведут себя островитяне с нежданными гостями? Поэтому капитан ещё раз подчеркнул своё миролюбие, подарив Тапеге бразильского попугая, которым залюбовался король, — клетки с птицами были выставлены на шканцах. Из пушек и вооружённой команды Крузенштерн тоже тайны делать не стал, давая понять: у него есть чем ответить на недружелюбие.

Всё время, которое Тапега со свитой провёл на корабле, а его подданные плескались у борта, Фёдор Иванович рассматривал туземцев с растущим интересом. «Хоть сейчас к нам в Преображенский полк!» — думал он. Нукугивские мужчины были удивительно красивы, притом любой из них ростом достигал шести английских футов.

Островитяне прикрывали срам набедренными повязками. Некоторые стригли волосы вкруг всей головы, оставляя их только на темени. Другие выбривали всю голову так, чтобы по сторонам остались две толстых пряди: их завязывали в пучки наподобие рогов. Третьи брили полголовы, сохраняя волосы на второй половине. Уши воинов украшали серьги из морских раковин, а шеи — ожерелья из кабаньих клыков, зубов косатки и тонких кусочков дерева, усаженных красными горошинами. Мужчины красили тела в желтоватый цвет или смазывали кожу кокосовым маслом, однако особенное внимание Фёдора Ивановича привлекли татуировки, которыми был покрыт каждый воин. На могучем теле Тапеги не осталось и квадратного дюйма без рисунка из переплетающихся затейливых шрамов и цветных наколок, изображавших птиц и растительные орнаменты; даже бритую голову короля испещряли фигуры.

Туземные женщины обходились без татуировок и ограничивались рисунками на руках, но смутили решительно всю экспедицию, появившись на корабле в привычных туалетах — или, лучше сказать, почти без одежды. Небольшие куски светлой ткани одним концом охватывали бёдра, другим же были переброшены через левое плечо, оставляя обнажёнными одну или обе полных груди с лиловыми изюминами сосков. Для россиян после двух с половиной месяцев плавания зрелище глянцевых женских тел стало невыносимым испытанием…

…тем более, стоило Тапеге с попугаем, прочими подарками и свитой на закате отбыть с корабля, — мужчины-пловцы тоже направились к берегу, но больше ста женщин, совсем нагих или в эфемерных юбках, продолжали плескаться с обоих бортов. Столпившиеся на палубе матросы не понимали певучую речь, которая доносилась от воды, но откровенные жесты и телодвижения темнокожих русалок яснее ясного обнаруживали их намерения, вполне совпадавшие с ответным желанием изголодавшегося экипажа. И чем темнее становилось небо над океаном, тем более жалостливо звучали голоса искусительниц.

Когда Крузенштерн вошёл в каюту, которую делил с Резановым, камергер надевал башмаки, решив совершить перед сном променад.

— Если позволите, я не рекомендовал бы вашему превосходительству сейчас выходить на палубу, — сказал капитан и устало опустился на койку.

— Отчего же? — вскинул брови Николай Петрович. — Что мне мешает после стольких недель на жестоких волнах спокойно полюбоваться ночным видом на Нуку-Гиву?

— Боюсь, виды окажутся несколько… гм… неожиданными. — Крузенштерн говорил без охоты. — Днём команда была всецело занята корабельной работой, а сейчас я позволил пустить на борт женщин.

Как он и предполагал, Резанов пулей вылетел из каюты на палубу — и вскоре вернулся обратно в крайней степени возмущения.

— Вы знаете, что там происходит? — Потрясённый Николай Петрович судорожно жестикулировал и с трудом подбирал слова. — Это же… непередаваемо! Это… неописуемо! Они же на каждом свободном месте… на досках, на бочках, на ящиках… наши… наши матросы с чёрными! Без зазрения совести… бок о бок друг с другом… у всех на виду предаются похоти… Они… они рычат, как животные!

Камергер говорил всё громче, нимало не заботясь о том, что его могут слышать в других каютах.

— Обещаю вам, что женщины будут приходить только ночью, когда все работы выполнены, — примирительным тоном сказал Крузенштерн. — Придут раза два-три. После я настрого запрещу пускать их на корабль.

Николай Петрович изумлённо уставился на капитана:

— А до тех пор? До тех пор вы будете поощрять свальный грех?! — взвизгнул он. — Будете потакать этому… этому нижайшему, мерзейшему сладострастию?!

— До тех пор я буду стараться удержать команду в повиновении, чтобы не допустить малейшей возможности к тому, из-за чего наш бедный Робертс оказался на этом острове, — рубанул в ответ Крузенштерн, и Резанов запоздало сообразил, что наверняка то же самое происходило на Санта-Катарине.

В самом деле, за время плавания команда без женщин дичала, не имея возможности к удовлетворению естественной потребности. Сила и злость, которые долгими неделями копились в молодых мужчинах, могли выплеснуться в самый неожиданный момент — и привести к самым печальным последствиям, на которые намекнул капитан.

Сам Резанов при переходе экватора упоминал про Стеньку Разина и беспощадный русский бунт, но по прибытии в Бразилию жил в доме губернатора, пользовался интимными услугами приходящих дам — и остался в неведении о встречах команды с местными жрицами любви. Американские порты в этом смысле ничем не отличались от портов Европы, и на бразильский берег, населённый португальцами, матросы могли сходить без опаски — это было своего рода поощрение, которое каждый старался заслужить. Здесь же, в окружении дикарей, стоило держаться корабля: любая вылазка на чужую территорию грозила гибелью. Да и как ещё мог совладать капитан с распалёнными страстью моряками, которые оказались на расстоянии вытянутой руки от сотни нагих женщин, готовых на всё за кусок старого железного обруча?

— Похотливые животные! — повторял Резанов. — Это не райский остров, это гнуснейшее вместилище разврата, населённое похотливыми животными!

Крузенштерн тяжело вздохнул и молвил:

— Днём вы могли видеть, как эти бедные творения весело резвились, словно дети, не имея ни малейшего понятия о своём жалком положении. Дикарки развратны куда меньше европейских дам! Если тех в случайные объятия действительно толкают похоть и алчность, то этих поощряют их собственные мужчины, равно как и крайняя нужда в железе…

Лёжа в тесном гробике своей каюты, Фёдор Иванович сквозь дрёму слышал монотонный голос капитана и крики Резанова. Воспоминания об интрижке с блудливыми англичанками и о неистовых ночах с Исабель были достаточно свежи, однако времени прошло уже немало: когда бы не брезгливость — он, пожалуй, согласился бы сейчас ненадолго поменяться местами с каким-нибудь матросом.

В меркнущем сознании графа соблазнительно изгибались белозубые женщины с тёмной кожей, блестящей от кокосового масла. Фёдор Иванович провалился в сон и провёл весьма беспокойную ночь.

 

Глава XII

— Вашсиятьство, а негры капитану свинью подложили! — зубоскалил на следующее утро Пашка, развлекая графа.

Оказалось, с рассветом король Тапега прислал Крузенштерну весьма упитанного борова. Капитан почёл это знаком гостеприимства, Робертс же продолжал утверждать: на острове принято выпрашивать подарки, но не отдариваться в ответ.

— Возможно, вы недостаточно точно перевели мои слова, — предположил Крузенштерн, — и королю показалось, что давешний попугай продан ему, а не подарен. Однако теперь я знаю, что здесь торгуют свиньями. Это хорошо, — сказал он и распорядился держать под замком топоры, ножи и гвозди, предмет особенного интереса дикарей в любой части света. На эти ценности капитан рассчитывал выменять свиней…

…а пока назначил вылазку на остров для ответного визита королю и разведки места, где можно пополнить запас пресной воды. Приязнь, которую выказал путешественникам Тапега со своей роднёй, равно как и миролюбие прочих островитян, подавали надежду на мирный приём по прибытии на берег, но Крузенштерн из предосторожности всё же собрал вооружённый отряд. В одной шлюпке с ним отправились большинство корабельных офицеров — каждый с двумя пистолетами и саблей, — вторую заняли шесть человек с ружьями; пистолеты и сабли были также у всех гребцов.

Граф Толстой настоял на своём участии в вылазке и вооружился до зубов. Николай Петрович, глядя на его бравый вид, без боязни присоединился к отряду. Прочим кавалерам свиты с оставшимися на борту офицерами и матросами поручили охранять корабль до возвращения разведчиков. Крузенштерна смущала многочисленность туземцев, которые на лодках и вплавь по-прежнему окружали «Надежду», предлагая свои товары; к тому ещё целая толпа виднелась у берега бухты. Капитан не желал допустить, чтобы в отсутствие части охраны на корабле появились чужаки. Для острастки был сделан пушечный выстрел, а на грот-мачте поднят красный флаг. Робертс добавил от себя ещё кое-что: он взял рупор и, обратившись ко всем островитянам, которые только могли его слышать, громогласно крикнул:

— Табу! Табу! Табу!

Морякам британец пояснил:

— Для местных это самое страшное слово. Табу — значит, сюда нельзя никому и ни в коем случае. От корабля они вряд ли уйдут, но не станут пытаться взойти на борт.

С тем две шлюпки перевезли отряд Крузенштерна к берегу.

Поход возглавили Робертс и Фёдор Иванович, который вёл на шлейке макако-аранью. Обезьяна ошалела от радости, после долгого заточения на корабле снова увидав зелёные деревья. Она норовила сорваться с поводка и улизнуть в заросли, так что граф удерживал её с немалым трудом.

В пути Фёдор Иванович во все глаза смотрел по сторонам и расспрашивал Робертса об островной жизни. Королевство Тапеги оказалось немалым — со слов британца, в деревеньке возле бухты было сотен пять жителей, а по всему южному берегу их набиралось не меньше четырёх тысяч, и многие по благости климата здравствовали до ста лет.

— Жаль только, народ уж больно ленивый, — заметил Робертс. — Свиней разводят еле-еле и до рыбной ловли небольшие охотники, поскольку она трудов требует. Зато кореньев и растений полезных у них обычно в достатке.

С кокосами, плодами хлебного дерева и бананами Фёдор Иванович уже был знаком — здесь они росли на каждом шагу: пожалуй, аборигены и вправду не задумывались о пропитании, а потому не желали подвергаться опасностям при ловле рыбы. Мимоходом, но с особенным значением Робертс показал графу рощу заповедных деревьев тыману: стволы достигали в окружности девяти футов и употреблялись только на строительство лодок.

Британец провёл отряд мимо собственного дома. Сооружение ничем не отличалось от других деревенских домов и напоминало беседку, сделанную из тонких шестов. Её покрывали листья хлебного дерева, которые издалека можно было принять за привычную российскую солому. Дом располагался на возвышенной площадке из больших камней — не отёсанных, но весьма хорошо подобранных. Фёдор Иванович, Резанов и другие офицеры с разрешения хозяина заглянули внутрь через широкую дверь. Они увидели одну комнату без окон, имевшую на удивление опрятный вид и разделённую надвое длинным бревном. За ним у дальней стены земляной пол устилала сухая трава с наброшенными рогожами.

— На рогожах можно спать, а по эту сторону бревна сидеть, — пояснил Робертс. — Для еды полагается отдельная беседка.

Под крышей комнаты развешана была посуда, выдолбленная из дерева или смастерённая из растений, как бразильские калебасы. Стены украшали связки зрелых кокосовых орехов.

Возле других домов неспешно трудились женщины. Одни выделывали кору дерева фоу, из которой плели нитки для рыболовных сетей, другие изготавливали ткань для одежды. Способ выглядел просто: хорошенько вымоченную кору дерева еути колотили тяжёлым каменным вальком до тех пор, пока расплющенные волокна не соединялись между собой в подобие листа бумаги или куска ткани. Тогда эту материю расстилали на земле, ожидая, пока она высохнет и станет годной к употреблению. Здесь же дети чистили плоды свечного дерева е-ама, похожие на небольшие каштаны, и насаживали на прутики. Робертс уверял, что горят они точь-в-точь как свечи.

Многие любопытные туземцы, оставив свои дела, вереницей потянулись вслед отряду и сопровождали путешественников, не выказывая враждебности. Россияне беспрепятственно достигли источника пресной воды, которая оказалась весьма хорошей, а дальше к жилищу короля их повёл седеющий богатырь. Робертс сказал, что это дядя и одновременно отчим короля Тапега, великий воин, которому семьдесят пять лет. Фёдор Иванович усомнился: дядя выглядел много моложе и признаков разрушительной старости не имел. Неужто нукугивцы вправду живут по целому веку?!

Дом короля был табу для подданных. На подходе к нему толпа зевак рассеялась, и гостей встречала только большая королевская семья. Прибывших рассматривали, как диковины, и мало внимания обратили на подарки — родственников Тапега занимали больше сами белые люди, их мундиры, шляпы, оружие; особого внимание удостоилась обезьянка Фёдора Ивановича…

…который не сводил глаз с шестерых дочерей короля. Пожалуй, и в Европе этих девушек заслуженно сочли бы красавицами. Можно было понять Робертса, который женился на одной из них: британцем явно двигало не одно желание утвердиться на острове! Темнокожие чаровницы драпировали грациозные тела жёлтой тканью из древесных волокон, волосы туго собирали в пучок на макушке, а руки расписывали до локтей чёрными и жёлтыми узорами, напоминавшими перчатки.

Тапега вышел к гостям последним и вид имел поистине королевский: если на корабль он явился в набедренной повязке, то теперь его могучий торс живописно окутывала красная материя, подаренная Крузенштерном.

Монарх устроил приём в обеденной беседке. Там постелили рогожи, на которых можно было рассесться, и потчевали гостей кокосами и бананами. Женщины стояли рядом и взмахами больших вееров прохлаждали россиян, изнывавших от жары в мундирах.

Продолжительного разговора даже с помощью Робертса получиться не могло, поэтому спустя полчаса Крузенштерн собрался откланяться, и дядя короля проводил отряд до источника. Оттуда путешественники двинулись к шлюпкам, а Фёдор Иванович по пути размышлял о том, как всё же удивительно устроен мир. Удивительно и гармонично! Вдали от материков из воды, где даже двухсотсаженный лот не достаёт дна, вознеслась каменная крепость острова размером всего миль пятнадцать в поперечнике — малозначительное недоразумение, нарушающее безбрежный простор великого океана. И всё же здесь откуда-то появились люди, которые нашли за стенами крепости всё, что им потребно для счастливого беззаботного существования. Они узнали, какие растения съедобный как их можно приготовить в пищу, хотя большинство годятся для еды даже сырыми. Научились возводить дома и плести рогожи, научились изготавливать одежду и посуду; научились добывать огонь, особым образом притирая палочку к деревянной колоде. Они придумали ритуалы и обычаи, стали чествовать королевскую семью — как, откуда здесь взялся король? — и расплодились во множестве. Они не знают житейских трудностей — не зная притом ничего про континент за сотни миль отсюда. Живут-поживают в своё удовольствие, никуда не спеша и никуда не стремясь… Если бразильскую Санта-Катарину считать раем, думал Фёдор Иванович, то здесь — просто райский рай!

По возвращении отряда на корабль деятельный граф немедля вызвался возглавить баркас, который был отправлен Крузенштерном за водой к разведанному источнику. Здесь Фёдору Ивановичу повезло: набежавшие туземцы, крепкие мужчины, за дюжину пятидюймовых железных полосок взялись не только налить водой привезённые бочки, но и доставить их к берегу, а там вплавь переправить через буруны на баркас. Капитан предполагал, что в целый день получится съездить за водой лишь однажды, но граф воротился меньше чем через три часа — и до ночи побывал со своею командой у источника ещё три раза. Матросы притом не работали вовсе, но лишь наслаждались ласковым солнцем и присматривали за островитянами, которые норовили незаметно стянуть с бочек обручи.

На следующий день Крузенштерн с Резановым опять схлестнулись.

Камергера удручало вынужденное безделье: местный король не был ему ровней, достойные общения персоны вроде губернатора Санта-Катарины отсутствовали, натуралисты и другие учёные в нём не нуждались, торговля происходила на самом диком первобытном уровне — одни товары просто меняли на другие по уговору, — и главенство Николая Петровича в экспедиции оставалось лишь на бумаге: Крузенштерн и его офицеры прекрасно управлялись сами, будто Резанова здесь не было вовсе.

Капитана же заботили тщетные старания раздобыть свиней. В три дня на корабль доставили одного борова как отдарок или плату за попугая, вручённого Тапеге, и ещё одного удалось выменять на большой топор. От огорчения Крузенштерн велел покупать за куски железа все кокосы и бананы, сколько бы их ни доставили аборигены, и позволил каждому на корабле кормиться по произволу. Притом не был отменён запрет на торговлю топорами и ножами: капитан ждал, когда местные жители всё же решат продать ему свиней, увидев, что иным способом драгоценные инструменты получить не удастся.

Резанов же надумал скрасить своё бессмысленное пребывание на острове и в сопровождении графа Толстого как кавалера свиты, взяв для охраны нескольких вооружённых матросов, отправился на берег. Там он стал обходить жилища островитян, предлагая им топоры в обмен на редкости, которые, по его мнению, представляли коммерческий интерес: местное оружие, украшения, поделки, посуду и прочие диковинки вполне можно было не только поместить в собственную коллекцию, но и выгодно продать в Америке или Европе.

По возвращении Николая Петровича с Фёдором Ивановичем встретил Крузенштерн, мрачный, как тучи над мысом Горн.

— Ваше превосходительство, для какой цели вы с его сиятельством пустили в обмен топоры? — спросил он. — Вам ведь известен мой запрет на подобные операции. В первую голову нам нужна свинина, а не экспонаты для Кунсткамеры.

— Позвольте напомнить, что на берегу экспедицией командую я, — тут же взвился Резанов. — И запреты ваши могут касаться только вашей команды! А свиней здесь до крайности мало. Прежде чем открывать коммерцию, надобно в должной степени исследовать её предмет. Когда бы вы проявили толику внимания, то знали бы: не так давно между сезонами аборигены терпели столь сильный голод, что многие мужчины принуждены были рассеяться по горам, оставив жён и детей, и питаться тем, что только могли сыскать. Будь у них свиньи, разве стали бы они терпеть столь жестокие мучения? А ведь за время голода умерли несколько сотен человек, едва ли не четвёртая часть подданных вашего друга Тапеги.

Для Фёдора Ивановича, как и для Крузенштерна, это было новостью. Резанов дал обоим хороший урок: вот что значит коммерсант и государственный человек! Но когда только успел он расспросить Робертса о таких подробностях?!

Тут вспомнил Фёдор Иванович, что в деревне камергер обратил его внимание на туземцев, которые большой компанией собрались близ одного из домов и с аппетитом поедали жареное мясо. Николай Петрович пересказал тогда графу цыганский обычай тяфи, о котором слышал в Петербурге от Огонь-Догановского: по бедности несколько семей вскладчину откармливают свинью, чтобы сообща её съесть. Фёдора Ивановича удивило, что так поступают на Нуку-Гиве: одно дело — Россия, где урожай собирают в поте лица и запасаются кормом на зиму длиной в полгода, когда зелени нет вообще, и другое дело — вечно цветущий остров, где без труда можно содержать столько свиней, сколько пожелаешь. Прав, прав британец! Лень-матушка всему виной… не ведают аборигены своего счастья, уж если даже здесь голодать умудряются… Выходило, что Нуку-Гива — не совсем тот райский рай, за который принял его граф.

Крузенштерн тем временем продолжал выражать своё недовольство Резанову, и неизвестно, к чему привела бы очередная стычка двух начальников, но тут на борт взошёл прибывший Робертс и сообщил: с гор туземцы заметили далеко в океане два трёхмачтовых корабля. Надо полагать, один из них был «Невой». Капитан тотчас же отвлёкся от перебранки с камергером, чтобы подготовить встречу и проводку до гавани безопасным путём…

…однако баркас, отправленный для встречи кораблей, вернулся ни с чем: парусники были всё ещё далеко и с наступлением темноты потерялись из виду — ветер отжимал их от берега. На следующее утро попытку повторили; к полудню «Нева» вошла в залив, за ней последовал английский фрегат, и в пять часов пополудни оба судна уже стояли в гавани Анна-Мария.

 

Глава XIII

— Вы на диво быстро добрались, — говорил Крузенштерн, приветствуя Лисянского у себя на борту. — Я полагал, что «Нева» будет ждать на острове Пасхи гораздо дольше.

— Там было не встать на якорь, — отвечал капитан «Невы», — мешал крепкий западный ветер. Пришлось отправить баркас на вёслах, чтобы взять хоть сколько-нибудь бананов для пропитания команды. Я три дня крейсировал у острова, а потом пошёл к Нуку-Гиве, и британцы за мной.

Капитан фрегата в компании своих спутников тоже нанёс визит Крузенштерну и выразил восхищение проходом через мыс Горн в самое неудобное время.

— Я наслышан про ваши заслуги, — прибавил англичанин. — Северная Америка, Африка, Индия, Китай. Даже у нас на флоте немногие могут похвастать столь богатым опытом! Для меня большая честь познакомиться с вами лично и от души пожелать семи футов под килем начальнику первого русского кругосветного плавания.

Сказано это было в присутствии Резанова. Крузенштерн покосился на камергера, который вполне мог возразить и назваться главой экспедиции. Однако Николай Петрович пропустил сказанное мимо ушей — или сделал вид, что не обратил внимания, увлекшись беседой с врачом английского фрегата. У них нашёлся общий знакомый: по прибытии на русский шлюп врач передал Резанову привет от господина Дефо.

Фёдор Иванович блаженствовал. Его не связывали никакие обязанности, и если безделье на корабле в затяжном переходе сводило графа с ума, то бездельем на острове можно было наслаждаться…

…что он и делал, осваивая туземную лодку на просторе залива. Цельный ствол прочного дерева тыману, из которого было выдолблено дно, аборигены надставили бортами из дерева помягче. Лодка напоминала галеру прямым носом, удобным для схода на берег. Корма вздымалась горбылём; в его конец проходил шкот — снасть из прочной плетёной верёвки, за которую Фёдор Иванович оттягивал треугольный парус из тонкой рогожи. От борта в сторону глядели два шеста, на концах которых крепилось бревно: такое коромысло создавало противовес от сильных кренов и опиралось на воду, не позволяя узкому длинному судну опрокинуться.

Управлять нукугивской лодкой для бывшего гардемарина оказалось даже проще, чем рыбацкой посудиной, которую граф угнал в Ностеро-Сенеро-дель-Дестеро. Оделся Фёдор Иванович тоже по-бразильски — в просторную рубаху и подвёрнутые парусиновые штаны. Он босиком сновал по лодке, перевешивался за борт и ловил парусом ветер, рассекая просторную гавань под заинтересованными взглядами туземцев, которые остались на берегу. Со времени первой встречи с белыми людьми ничего подобного видеть им не доводилось, а ловкость странного пришельца с мохнатым загорелым лицом, который в одиночку правил их тяжёлой лодкой, заставляла островитян уважительно цокать языками.

Натешившись вдоволь, Фёдор Иванович поворотил к берегу. Когда лодка с разгону врезалась носом в песок, удалой граф легко спрыгнул на берег и в шутку поклонился зрителям. Навстречу ему под возгласы туземцев прошествовал Тапега в сопровождении дяди, нескольких воинов и Робертса: король возвращался с британского фрегата. Он обронил несколько певучих фраз, смысл которых англичанин передал ожидаемо:

— Королю понравились ваши манёвры.

— Скажите его величеству, что грех не использовать такую славную лодку для рыбной ловли, — ответил граф и самодовольно добавил: — Я бы на месте его людей не вылезал из моря. Если угодно, научу их ходить под парусом в любую погоду.

Король выслушал Робертса и сказал ещё что-то, указав пальцем на Фёдора Ивановича. Британец перевёл:

— Его больше интересуют картины, которые вы носите на груди. Он просит разрешения рассмотреть их получше.

Граф снял с шеи образ Спиридона и портрет Пашеньки, которые странно выглядели в больших розовых ладонях Тапеги. Фёдор Иванович помянул добрым словом кузена своего и подумал: не поверит Федька, что его картину вот так рассматривали…

…а король действительно лишь мельком взглянул на святого — иконы он уже видел на корабле — и долго вглядывался в лицо цыганки, наклоняя портрет то одним, то другим боком. Робертс продолжал переводить:

— Он спрашивает: это ваша женщина? Говорит, она очень красива. Её волосы такие длинные и кудрявые. Это большая редкость и великая красота!

— Его родственницы и особенно дочери также на диво хороши, — галантно отвечал граф. — В моей стране у них наверняка не было бы отбою от восхищённых поклонников.

Фёдор Иванович сделал знак Пашке, который сопровождал его на берег, держал на шлейке макаку и носил мешок с припасами. Смышлёный матрос тут же выудил из мешка бутыль с полутора пинтами тростниковой водки-кашасы: граф полюбил этот напиток, подаренный губернатором Санта-Катарины, и заливал им скуку длительного перехода из Бразилии; на острове кашаса тоже была кстати, особенно вечерами.

— Не спешите расставаться с бутылкой, — посоветовал Робертс. — Стекло здесь в не меньшей цене, чем железо.

Фёдор Иванович рассмеялся.

— Я лишь хотел выпить за здоровье наших дам. Но ежели мы одолеем её содержимое, бутылка по праву достанется его величеству.

По прошествии времени с кораблей в зрительные трубы наблюдали удивительную картину. Крепко выпившие Тапега с Фёдором Ивановичем забавлялись у кромки воды. Граф без рубашки, в одних штанах, что было силы бросал в море палку длиною в локоть и кричал:

— Апорт!

Огромный темнокожий король, подсмыкая сползающую набедренную повязку, блестя мускулистым торсом и вздымая тучи брызг, с разбегу врезался в накатывающие волны, плыл за палкой, хватал её зубами и грёб назад. Фёдор Иванович принимал апорт у Тапеги, они делали пару глотков кашасы, обменивались несколькими фразами — переводчик уже был не нужен, — и аттракцион повторялся. Пашка и Робертс опасливо поглядывали на стоявшую кругом свиту и прочих аборигенов, но те не знали собак и не понимали французского, а потому происходящее не вызывало у них нежелательных ассоциаций…

…однако у Крузенштерна они возникли.

— Ваше сиятельство, выделаете Тапегу посмешищем! — сказал капитан Фёдору Ивановичу, когда тот вернулся на корабль, расставшись с бутылкой и королём. — Настоятельнейше прошу вас впредь подобным образом не развлекаться.

— А по-моему, король остался доволен, — заплетающимся языком возразил граф…

…и назавтра выяснилось: Тапеге понравилась не только игра, но и напиток. Поутру он прибыл на корабль, чтобы увидеть Фёдора Ивановича, а когда его проводили до каюты — занял собою всё пространство между переборками и объявил разбуженному графу о желании выпить.

— Водка хорошо! — на разные лады повторял он фразу, которую затвердил накануне, чем совершенно растрогал Фёдора Ивановича. — Водка хорошо!

Британцы тоже не оставили без внимания вчерашнее происшествие. Их корабельный врач ждал у острова Пасхи и явился на Нуку-Гиву не только для того, чтобы передать привет от господина Дефо, его полномочия простирались много дальше.

— Русские слишком щедры, а их отношения с туземцами слишком безмятежны. Надобно разрушить эту идиллию, пусть пощиплют друг друга, — сказал врач в тайной беседе с Робертсом и встретил полное понимание…

…поэтому Робертс, который сопровождал короля к Фёдору Ивановичу, воспользовался случаем. Лишь только Тапега с графом откупорили бутыль, — британец вернулся в деревню и там вскользь намекнул, что монарха на русском корабле взяли под стражу.

Деревня всколыхнулась. Разгневанные островитяне обратили своё возмущение на моряков с «Невы», прибывших к источнику за водой. Лисянский был неприятно удивлён, когда вместо доброжелательных и услужливых туземцев, о которых ему рассказывал Крузенштерн, увидел перед собой толпу с отнюдь не мирными намерениями.

Впрочем, расчёт на возможное начало войны не оправдался. Моряки сдерживали аборигенов одним видом сабель наголо и ружей, пока что не торопясь пускать их в ход. К источнику был вызван сам Робертс, которому пришлось толмачить в переговорах. Оказавшись между двумя огнями, он порядком струхнул и, не будучи великим интриганом, переводил без отсебятины. В результате русские, сохраняя боевой порядок, отступили к шлюпкам, чтобы вернуться на «Неву», а к «Надежде» отправились несколько воинов под водительством дяди короля и без препятствий забрали подгулявшего Тапегу в деревню. Три топора и мелкие подарки окончательно уладили недоразумение.

— Развлечения вашего сиятельства обходятся нам всё дороже, — снова говорил капитан Фёдору Ивановичу. — Потрудитесь вести себя сообразно положению и не создавать помех экспедиции!

— Сообразно положению начальник мой Резанов, а не вы, — куражливо парировал граф. — И помехи экспедиции происходят от кораблей, купленных вами с Лисянским. Когда бы не благородство Николая Петровича, быть бы вам сейчас под судом, а не на здешнем солнышке греться.

— Благородство?!

Германское хладнокровие, которое продолжал испытывать Фёдор Иванович, наконец изменило Крузенштерну. Чёрт побери, решил он, коли граф знает часть правды, открытую Резановым, — пусть узнает всю правду целиком, как она есть! Да, камергер успешно взял в банках кредиты на экспедицию…

— …но вы по молодости вашей и по роду занятий вряд ли близко знакомы с этой процедурой, — говорил осерчавший капитан. — Наш добрый Николай Петрович хвалится крупным займом и малыми за него процентами. Только будет вам известно, что для получения хороших условий существует единственный способ. Заёмщик негласно возвращает часть полученной суммы, но не банку, а лично тому, от кого зависит выдача займа, и сам обычно тоже находится в интересе, ведь возвращать долг придётся не ему, а предприятию, на которое получены деньги. Стало быть, если по бумагам на экспедицию получено двести пятьдесят тысяч рублей, то на деле имеющейся суммы отнюдь не достаточно для должного исполнения прожекта.

— Почему же вы не отказались? — Граф осоловело взглянул на Крузенштерна.

— Потому что в этом случае вы тоже не грелись бы сейчас на этом солнышке. Прожект был бы загублен безнадежно. А я полжизни положил ради путешествия кругом света и жену свою оставил с младенцем, чтобы русский флаг появился в Южном полушарии!

— Вы не можете себе представить, как унижался Лисянский, — говорил капитан. — Какую проявлял изобретательность, чтобы купить хотя бы эти два шлюпа. Да, не новые и бывшие во французском плену. Но кто бы, скажите, продал нам то, что в самом деле нужно? С какой бы стати британцы помогали России пошатнуть своё первенство на море? Вы знаете, скольких чиновников в Лондоне пришлось умаслить, прежде чем «Леандр» и «Темза» стали «Надеждой» и «Невой»? А ведь и взятки, и ремонт приходилось оплачивать из тех же денег, за которые мы в отчёте. Резанов при вас попрекал меня и Лисянского двадцатью пятью тысячами фунтов, потраченных на корабли, потому что знает: возразить нам нечего — в бумагах за нашими подписями столько и указано, хотя на деле куда меньше.

— Теперь вспомните солонину, — продолжал Крузенштерн. — Её должно было хватить досюда и даже до Камчатки, но бочки протухли уже в Дании. Поставщиков определял не я, их назвал мне Резанов. Как вы думаете, из каких соображений выбраны были именно те, а не иные? Он мог найти лучших, а нашёл — удобных и выгодных для себя. Сомнений нет, в коммерции Николай Петрович смыслит куда лучше нас с вами. Мы — офицеры. Нам назначено добиваться денег и славы единственно беспорочной службой, а у чиновников свои понятия на сей счёт.

Высказавшись от души, капитан оставил Фёдора Ивановича наедине с новым знанием. В голове у графа шумела бразильская водка, которая мешала обдумать услышанное. Мысли путались. Фёдор Иванович удержал себя от желания немедленно приступить с расспросами к Резанову и решил сперва проспаться.

По жаре в душной каюте сон сморил графа до вечера; за это время на корабле произошли перемены. Надо полагать, Резанов слышал откровения Крузенштерна — и сказался больным. Он отверг услуги доктора Эспенберга и потребовал к себе британского врача, который объявил, что у Николая Петровича приступ малярии. Каюту, где обитали Резанов с Крузенштерном, корабельный плотник разделил перегородкой…

…а когда посвежевший Фёдор Иванович, приведя себя в должный вид, наведался к посланнику за разъяснениями — Резанов отказался его принять под предлогом жестокой болезни. Граф почёл это признанием справедливости слов капитана и дал себе зарок: больше никому не верить.

 

Глава XIV

Грешен был Фёдор Иванович, и даже многогрешен, только греха уныния не знал. Жизнь продолжалась, остров по-прежнему выглядел заманчиво…

…и на рассвете следующего дня граф собрался в деревню: успехи Резанова в торговле с аборигенами надоумили его завести собственную коллекцию местных диковин. Никто не препятствовал Фёдору Ивановичу, когда он отправился на берег в одиночку: Крузенштерн распорядился, чтобы моряки держались подальше от взбалмошного кавалера свиты. Граф был вооружён так же, как во время вылазки к источнику — двумя пистолетами и саблей. Он шёл налегке, рассудив, что туземцы сами доставят выторгованные диковины на корабль, где получат плату железом с прочими безделушками.

Спросонья Робертс не поверил своим глазам, увидав графа. После вчерашней стычки русских с аборигенами, которая едва не закончилась кровопролитием, как ни в чём ни бывало явиться в деревню?! Сумасшедший…

— Где ваш отряд? — на всякий случай спросил британец и получил ответ вполне в духе Фёдора Ивановича:

— Я сам себе отряд.

Граф разделил с Робертсом утреннюю трапезу и поделился желанием выменять у туземцев что-нибудь необычное.

— Пожалуй, меня интересует оружие. У них ведь есть оружие?

— Есть, конечно, — сказал Робертс, а у Фёдора Ивановича вскоре появилась возможность в этом убедиться.

Они пошли на окраину деревни, где жил мастер-оружейник. Вдруг впереди раздались крики. Англичанин застыл на месте и прислушался. Граф посмотрел на него с недоумением.

— Они всегда нападают украдкой, — пробормотал Робертс, бегая глазами. — Но сегодня почему-то…

— Что случилось? Кто напал? — перебил его Фёдор Иванович, и получил ответ: это соседнее племя, у которого свой король. Его воины храбры, но предпочитают действовать исподтишка. Наверное, они изменили обычаю, потому что хотят отнять железо, которое наменяли более удачливые соседи, ведь гавань расположена во владениях Тапеги. А существенная часть железа как раз лежит у оружейника, поэтому…

Фёдор Иванович не дослушал — он уже мчался на звуки боя, вытягивая саблю из перевязи. У окраины между домами шла жаркая схватка, в которой участвовали не меньше сотни мужчин. Воины устрашали противника яростными криками, которые смешивались с криками боли и оглушительным деревянным стуком. Одни туземцы грозно взмахивали булавами — увесистыми дубинами длиной фута четыре, с круглым утолщением на конце. Другие, словно двуручными мечами, рубились узкими вёслами в человеческий рост. Третьи норовили пронзить противника десятифутовыми копьями…

Граф застыл в замешательстве. Понятно было, что женщины, которые с воем жались к стенам домов, — из этой деревни. Но Фёдор Иванович не мог разобрать, кто из мелькающих перед глазами аборигенов — местные, а кто — пришлые; все были похожи друг на друга, все в набедренных повязках… С кем сражаться?

— Робертс! — гаркнул граф, обернувшись в надежде, что британец укажет ему врагов, но Робертса за спиной не оказалось.

Зато из-за соседнего дома выбежал Тапега, сопровождаемый дядей и ещё парой дюжих воинов. Король с приближёнными были вооружены такими же булавами и мечами-вёслами, как все остальные. Они с разбегу врезались в толпу, нанося удары направо и налево. Фёдор Иванович бросился следом, резонно решив: кто против Тапеги — тот и враг.

Островитяне оторопели, увидав среди рослых темнокожих воинов косматого, с вздыбленными бакенбардами коренастого белого в белых одеждах, но, когда от его ударов рухнули двое, — обрушились на нового противника с особенной яростью. Туземцы были высоки ростом и весьма сильны; булавой или веслом любой из них мог раскроить череп или переломать кости, но им никогда не доводилось противостоять воину со стальной саблей, и тем более — настоящему мастеру…

…а Фёдор Иванович наконец-то попал в свою стихию. Он рубился с таким упоением, что Севербек мог бы только позавидовать. И откуда было дикарям знать классическую фехтовальную двойку, отточенную бесконечными тренировками? Парад — рипост, защита — ответ. Граф защищался булавой, которую подхватил из рук первого же сражённого воина, и тут же наносил ответный удар клинком, который не знал промаха и пощады. С рычанием Фёдор Иванович прокладывал себе дорогу, по обе стороны которой корчились порубленные туземцы, и новые противники вели себя уже с большей осторожностью…

…но тут он заметил, что Тапегу отсекли от дяди с остальными воинами: король отступал, размахивая веслом, а наседали на него сразу четверо. Миг, другой — и всё будет кончено. Фёдор Иванович был шагах в пятнадцати от Тапеги, но наперерез ему выскочили ещё двое аборигенов. Не успеть! Граф молниеносно проткнул саблей одного, швырнул булавой во второго — и выхватил пистолет. До этого момента пара тяжёлых «лепажей» за широким поясом лишь стесняли его движения: сперва было неясно, кто враг, потом в гуще схватки стало не до стрельбы. Фёдор Иванович зарядил пистолеты ещё на корабле, а перед входом в деревню — мало ли что? — снова проверил у каждого порох на полке и поставил курки на предохранительный взвод. Теперь он взвёл курок в боевое положение, поднял ствол, целя в самого здоровенного из нападавших на Тапегу, и нажал на спуск.

Грохот выстрела произвёл ошеломляющий эффект. Густое облако дыма закрыло от графа картину боя, но крик ужаса из глоток десятков островитян подтверждал, что выстрел точен. В самом деле, пуля свалила туземца, который собирался прикончить Тапегу, а главное — Фёдор Иванович насмерть перепугал и своих, и чужих. После ему рассказали, что с год назад у острова стоял американский корабль. Туземцы по обыкновению плавали рядом. Плод хлебного дерева, брошенный одним из них, ненароком угодил в капитана. Увидав это, часовой без всякого приказания выстрелил из ружья — и убил брата короля, который показался ему виноватым. Этот случай так сильно подействовал на нукугивцев, что любое огнестрельное оружие с тех пор вызывало у них священный трепет одним своим видом, а оглушительный выстрел Фёдора Ивановича вызвал настоящую панику.

Второго выстрела не понадобилось: нападавшие бежали, бросая оружие. Их преследовали воины из деревни Тапеги; сам же король, тяжело дыша и опираясь на побитое весло, подошёл к своему спасителю и разразился торжественной речью. Нетрудно было догадаться, что Тапега благодарит графа…

…и это подтвердил Робертс, откуда-то возникший рядом с Фёдором Ивановичем.

— Он говорит, что вы великий воин. Вы помогли отстоять деревню и обратили в бегство разбойников. Он хочет щедро вас отблагодарить по случаю нашей победы.

— Победа-то наша, — ехидно поддел британца граф, — да вы-то где были?

— Я оповестил короля о нападении и привёл его сюда. — Робертс пожал плечами. — Но в том, чтобы умереть за дюжину кусков железа, не вижу ни малейшего смысла. Я торговец, а не военный.

Фёдора Ивановича проводили для отдыха в дом Робертса: королевское жилище было под охраной табу, и там на белого человека, который выиграл сражение с соседями, не смогли бы посмотреть благодарные жители деревни. Мужчины расселись кругом дома Робертса и переговаривались, время от времени заглядывая внутрь беседки, чтобы улыбнуться гостю и сказать несколько добрых слов, которых он не понимал и только кивал в ответ. Женщины тем временем готовились к праздничной трапезе.

При каждом доме были своеобразные погреба, уложенные булыжником, обмазанные по стенам глиной и покрытые ветками. Там хранились коренья и плоды: аборигены укладывали запасы на листья, засыпали глиной с песком, а напоследок — землёй. Жена Робертса добыла из погреба разнообразные лакомства и попотчевала Фёдора Ивановича. Несколько женщин чуть в стороне разводили костры в больших ямах, наполненных дровами. Британец пояснил: когда будут готовы угли, на них уложат булыжники — и уже на раскалённых камнях начнут готовить блюда для праздника.

Брошенное на месте битвы неприятельское оружие собрали. Тапега объявил: по традиции эта добыча делится между воинами, поэтому Фёдор Иванович может первым забрать свою долю. Посуда и прочие изделия местных мастеров также в его распоряжении.

— Я рассказал королю, как вы хотели накупить здешних диковин, — пояснил Робертс. — Видите, как всё удачно складывается… Он также присовокупляет к подарку черепа врагов. До вашего отплытия подготовить свежие не успеют, поэтому Тапега отдаёт вам те, что хранятся у него. Это знак особого расположения! Он спрашивает, чем ещё мог бы отблагодарить великого воина.

Фёдор Иванович раздумывал недолго.

— Помнится, вы говорили, что за каждый подвиг полагается татуировка. Если я в самом деле великий воин, пусть и мне сделают… что-нибудь такое.

Робертс передал Тапеге пожелание графа. К разговору присоединился дядя, раненный в схватке: повреждённая голова его была обмотана лентами желтоватой материи, как бинтом. Они с королём говорили долго, спорили о чём-то и показывали друг другу свои татуировки. Наконец, Робертс обрадовал Фёдора Ивановича известием:

— Ваше желание будет исполнено прямо сейчас.

Несколько времени спустя Фёдору Ивановичу поднесли чашу из кокосовой скорлупы с дымящимся отваром. Напиток источал странный тяжёлый запах, щекотавший ноздри. Граф спросил Робертса:

— Что это?

И тот ответил:

— Я не смогу перевести вам название. В английском языке нет нужных слов. Просто выпейте. Процедура тату небыстрая и довольно болезненная, вас хотят к ней подготовить. Пейте, пейте, не бойтесь!

Фёдор Иванович задержал дыхание, выпил — и скоро уже не понимал, что происходит наяву, а что порождено воображением. Он откинулся на рогожу посреди беседки, крытой листьями хлебного дерева. Кругом нарастал многоголосый вой; откуда-то издалека бубнил британец — мол, так на Нуку-Гиве принято поминать убитых врагов, которые не вернутся домой и больше не будут досаждать своими набегами. Глухо и мерно рокотали барабаны. Вой накатывал волнами.

Графа бросило в жар…

…а листья навеса превратились вдруг в перья на крыльях огромной птицы: их взмахи овевали разгорячённое лицо Фёдора Ивановича. Рот наполнялся слюной, которую приходилось всё время сглатывать. Сердце, прежде спокойное в бою и на дуэли, теперь то билось чаще, то замирало в груди. С ним заодно пульсировал дневной свет, и краски сделались ярче, и всё вокруг радовало глаз…

…и тело графа перестало повиноваться вслед за рассудком. С безвольного Фёдора Ивановича сняли одежду и образки на цепочках. Портрет Пашеньки проплыл у него перед глазами и скрылся из виду: печальную красоту брошенной цыганки затмили белозубыми улыбками дочери Тапеги. Девушки покачивали над графом большими плетёными опахалами. Единственной одеждой принцесс были юбки в один оборот клочка материи, да ещё перчатки, нарисованные жёлтой краской. Фёдор Иванович скользил взглядом по глянцево блестевшим рельефам шоколадных тел юных красавиц…

…которые пустились танцевать. Бой барабанов ускорился. Движения почти обнажённых девушек выглядели ещё более откровенными, чем у негритянок на празднике в Ностеро-Сенеро-дель-Дестеро. Королевские дочери словно парили в воздухе кругом графа, не касаясь земли; их руки и ноги сплетались и расплетались, как змеи. Фёдор Иванович не мог отвести заворожённый взгляд — и тут ему почудилось, что все танцовщицы на одно лицо…

…и это лицо Пашеньки. Ну конечно! Он смотрел на одну, на другую, и каждая из них была его цыганкой. Фёдор Иванович попытался заговорить с ними — хоть с кем-то из них, но язык ему не повиновался. Впрочем, графа это не обеспокоило, ведь эти девушки понимали его без слов, он точно это знал и мог передать им свои чувства, минуя речь…

…тем более, значение сейчас имели только слова дяди короля: он единственный сохранил собственное лицо среди полудюжины Пашенек, и повязка по-прежнему окутывала его голову. Дядя то ли что-то напевал, то ли мелодично командовал. Три Пашеньки, не переставая двигаться в сложном ритуальном хороводе, обтирали кожу Фёдора Ивановича комками тонких волокон, смоченных в пахучих настоях, и подносили плошки с разноцветными красками, в которые дядя и три других Пашеньки погружали подобия тонких костяных карандашей — граф чувствовал их прикосновения. Сам Фёдор Иванович тоже словно поплыл над землёй, свободно и плавно переворачиваясь то навзничь, то ничком…

…и уже не мог сказать, сколько всё это заняло: порой казалось, что время застыло навеки, а порой появлялось ощущение, что мир стремительно несётся куда-то, увлекая графа за собой. Дневной свет постепенно угас, но феерические картины переходили одна в другую, и действо продолжалось. Фёдора Ивановича вынесли из беседки, с ног до подбородка обмазав густым ароматным снадобьем; его тело белело среди множества тёмных тел аборигенов, сидевших плотно рядом друг с другом во мраке ночи при свете факелов…

…а в воздухе разносился дразнящий запах жареного мяса. Островитяне стали передавать из рук в руки большие блюда с дымящимися ароматными кушаньями, выложенными на широкие листья. Фёдора Ивановича одолел небывалый, совершенно зверский аппетит. Под взглядами улыбающихся Пашенек он хватал с блюда горячие куски и пожирал их, набивая полный рот и с урчанием обгладывая кости…

…пока с долгожданным чувством сытости не наступила блаженная истома. Фёдор Иванович лежал на рогоже, которую подстелили добрые туземцы. Он раскинул руки в стороны, и слушал ночь, и глядел, глядел, глядел в бесконечную черноту неба, усыпанного пылью незнакомых созвездий…

…которые мерцали, кружились и таяли во мраке.

 

Глава XV

— Пашенька, — прошептал Фёдор Иванович, погладил девушку по волосам и со счастливой улыбкой повторил: — Пашенька… свет мой, девочка моя милая…

Он открыл глаза — и с ужасом отдёрнул руку, подскочив на постели в своей каюте: к нему ластилась макако-аранья. Перед уходом в деревню Фёдор Иванович оставил бедного зверька матросам, а теперь обезьянка, видно, перегрызла верёвку и нашла дорогу к хозяину. Макака с укоризной смотрела на графа и щерилась. Он тоже оглядел себя, зажмурился, помотал головой и снова взглянул — на руки, на грудь, на ноги.

Говоря королю про татуировку, Фёдор Иванович почитал свой воинский подвиг не особенно выдающимся и ожидал получить столь же скромный орнамент, скажем, на плечах. Но Тапега расщедрился, и теперь обнажённое тело графа покрывал нескончаемый цветной рисунок. Посередине груди расположилась большая пёстрая птица в кругу мелких значков, образующих сетку. Вкруг неё переплетались красно-синие узоры — они уходили через плечи на спину и змеились по рукам; вдоль рёбер бежали полосы наподобие радуги, хищные зигзаги на бёдрах были похожи на зубы акулы, запястья охватывали ювелирно татуированные браслеты. Нетронутыми остались только кисти рук.

Фёдора Ивановича бросило в пот. Он рванулся к зеркалу, висевшему на переборке, и с облегчением выдохнул: татуировщики пощадили шею и лицо.

Тело было покрыто липким пахучим снадобьем — не иначе как для облегчения страданий, и всё равно повреждённая иглами кожа немилосердно горела. Стук в приоткрытую дверь заставил Фёдора Ивановича прикрыться простынёй.

— Добрый день, ваше сиятельство, — входя, сказал доктор Эспенберг. — Любуетесь, как вас разукрасили?

— Это… можно как-то убрать? — спросил граф.

— Сомневаюсь. Пигмент вколот под кожу на… гм… довольно большом пространстве… собственно, по всему телу. Надо подождать, пока сойдёт воспаление и отсохнут корочки, тогда посмотрим… Несколько дней придётся потерпеть и не мыться. На солнце тоже выходите с осторожностью, организм сейчас весьма ослаблен. Буду смазывать ваши… гм… раны, если позволите. — Врач показал деревянную чашу, которую держал в руках. — Ложитесь, прошу вас.

Пока Эспенберг осторожными движениями наносил мазь по вспухшим контурам татуировок, Фёдор Иванович узнал, что Робертс наведался на корабль и рассказал про сражение с пришлыми туземцами и про королевскую награду для героя. Крузенштерн отправил в деревню отряд, заставший одурманенного графа без чувств. Матросы на носилках унесли Фёдора Ивановича восвояси.

— Добычу вашу они тоже доставили, — сказал врач, — и черепа, конечно, просто восхитительны. Оружие весьма интересное, но его можно выменять на железо, а черепа — это военный трофей, которым не торгуют. Было бы очень любезно со стороны вашего сиятельства поделиться с натуралистами.

Когда Фёдор Иванович вышел для прогулки на палубу, набросив простыню, как тогу, матросы с офицерами бросали на него странные взгляды. Граф решил, что виной всему татуировки, которые виднелись на неприкрытых руках и ногах, однако его заблуждение развеял Крузенштерн.

— Я уже начал опасаться, что не довезу посольство до Японии, — мрачно сказал капитан, покосившись на Фёдора Ивановича. — Его превосходительство безвылазно сидит в каюте который день и страдает малярией, несмотря на усилия английского врача. Ваше сиятельство заявили, что намерены остаться на Нуку-Гиве, потому что здесь Пашенька, которую я не имею чести знать, и во всех отношениях совершенный рай.

— Когда же я такое говорил?! — изумился граф.

— Когда вас уносили из деревни. Вы сопротивлялись, а потом ещё по прибытии на корабль бушевать изволили.

Смущённый Фёдор Иванович попробовал переменить тему.

— Гм… Думается, Резанов ошибся насчёт свиней. Он говорил, что их здесь мало и местные, как цыгане, вскладчину откармливают по одной. Только на трапезе по случаю победы мяса было в изобилии. Значит, и свиней должно быть в достатке.

— Скажите, ваше сиятельство, — Крузенштерн опять как-то странно посмотрел на графа, — вы точно уверены, что ели именно свинину?

— Это была не птица и не рыба, — со смешком пожал плечами Фёдор Иванович. — Но что вы имеете в виду?

Капитан помялся и вытащил из кармана блокнот.

— Понимаете ли, когда вас доставили, мы с натуралистами не смогли удержаться… простите… и рассмотрели ваши татуировки. Кое-что даже зарисовали, а Робертс дал пояснения. Вот этот узор, — Крузенштерн показал страничку в блокноте, — называется… э-э… мата-комоэ, мёртвые глаза. Он обозначает убитых врагов. Мы знаем о вашем геройстве, но смотрите: если мата-комоэ объединяется вот с этим — эната, человек по-здешнему… Если эти два рисунка вместе, значит, вы не только убили врага, но и съели…

Тошнило Фёдора Ивановича долго. Он скрючился на шкафуте и травил за борт. Пустой желудок выворачивало наизнанку. Граф пил воду и снова содрогался от мучительных позывов. Не может быть, думал он, размазывая по скулам над мокрыми бакенбардами слёзы, которые набегали от натуги. Не может быть! Не мо-жет!

В самом ли деле Фёдор Иванович поучаствовал в пиршестве каннибалов, или это была выдумка Робертса, или король Тапега, благодарный за спасение, велел изобразить на теле героя некие знаки авансом — осталось тайной. Граф решил во что бы то ни стало выяснить правду, однако ему помешали последующие события.

До тех пор пока не заживёт кожа, Фёдор Иванович не мог одеться, чтобы сойти на берег и призвать к ответу короля с Робертсом. Сам британец больше не посещал «Надежду», Тапега тоже не показывался. Крузенштерн и Лисянский заканчивали приготовления к отплытию, все на кораблях были заняты, граф же находился во власти доктора Эспенберга и вынужденно бездельничал…

… но как-то раз, присев на корме у края борта с трубкой, он услыхал разговор — наверное, в капитанской каюте оставалось открытым окно. Фёдор Иванович насторожился: снизу доносилась английская речь. В нескольких футах под ним кто-то гнусавил:

— Вы зарекомендовали себя как солидный коммерсант, и я, признаться, ждал от вас рассуждений, свойственных коммерсанту. Высокие слова про патриотизм и служение отечеству годны разве что для торжественных случаев.

— Вы говорите так, будто для вас эти слова — пустой звук, — отвечал собеседник. — Между тем сами явились ко мне как слуга своего отечества, представляющий его интересы. Согласитесь, что в этой ситуации мысль ваша звучит весьма цинично.

— Издержки профессии, — со смешком произнёс первый голос. — Врач не может не быть циником, поскольку сталкивается с самыми неприглядными сторонами человеческого бытия. Давно пора признать, что людей здравомыслящих служение отечеству интересует лишь в той степени, в которой оно сулит личную выгоду. Для меры этого интереса древние китайцы придумали деньги, а для тех, у кого денег нет, придуман патриотизм.

— Ещё мудрый Аристотель заметил, что природа не терпит пустоты, — продолжал гнусавить британец. — Народ, у которого нет денег, впадает в бедность и становится опасным. Но если пустоту в карманах компенсировать людям химерой великой страны — даже нищие вместо ненависти к правительству будут испытывать гордость за отечество. Патриотизм — это способ управления толпой. Патриотам нечего терять. Но совсем другое дело, если на кон поставлено ваше собственное благосостояние. Ведь человек по природе своей корыстен…

Собеседник снова перебил его:

— И что же, великие деятели прошлого не были патриотами?!

— Попробуйте назвать хоть одного из них, кто не нажил на службе отечеству ни денег, ни титулов, ни чинов, ни наград. Или припомните кого-нибудь, кто расстался с деньгами, титулами, чинами и наградами ради блага отечества… Припоминаете? В моей стране таких бессребреников нет. Может быть, они есть в России?

Фёдор Иванович уже понял, что в капитанской каюте Резанов принимает врача с английского фрегата. Граф забыл о погасшей трубке и прислушивался.

— Вы решили напомнить мне о бескорыстии? — помолчав, холодно поинтересовался Николай Петрович. — Хотите сыграть роль совести?

— О нет, я всего лишь врач, которому полагается говорить правду. А правда такова, что Россию в противостоянии с Британией неизбежно ждёт поражение — в Америке, в Китае… Где угодно, везде. Мы можем проиграть отдельные сражения, но мы всегда выигрываем войну. Вы сделали мудрый выбор, став на сторону заведомого победителя и не полагаясь на удачу. Фортуна — дама слишком капризная… Деньги! Значение имеют только деньги. Какая разница, на каком языке их считать?

— Наш разговор не доставляет мне удовольствия. — Голос Резанова звучал сухо. — Извольте выполнять свои обязанности, а мне предоставьте самому решать, что я делаю и почему.

— Да, конечно. Мы видимся в последний раз, и я желаю вам как можно скорее оказаться в Японии. Позвольте напомнить о бумагах, которые я передал. Там указаны способы, которые облегчат выполнение вашей миссии. Пожалуй, в первую очередь стоит обратить внимание на особенную чувствительность японцев к нарушению их обычаев…

Фёдор Иванович свесился за борт и ловил каждое слово. Из одежды на нём была только набедренная повязка, как у туземца; тело скрывала накинутая на плечи простыня. За неимением карманов граф отложил трубку на край борта. Он в сердцах помянул чёрта, когда чубук бултыхнулся в воду, — и тут же прикусил язык, но голоса в капитанской каюте смолкли…

…а Фёдор Иванович отпрянул от борта и после секундного колебания решительно зашагал с кормы на шканцы, откуда проход вёл к каютам. Он вознамерился, не откладывая, призвать камергера к ответу, а может, и покарать собственною рукой…

…поэтому врач, с которым граф разминулся в проходе, его не интересовал — Фёдор Иванович лишь обжёг британца свирепым взглядом. Врач отступил, пропуская графа, который успел ещё подумать — не лучше ли сперва одеться, или войти к Резанову в простыне, как есть…

…и в этот миг получил сильнейший удар тяжёлой табакеркой по затылку. Врач знал, куда и как правильно ударить. Он придержал оглушённого графа и для верности ударил ещё раз.

 

Часть четвёртая

Сандвичевы острова — остров Кадьяк — остров Ситка — Алеутские острова — остров Кадьяк — Санкт-Петербург, май 1804 года-август 1806 года

 

Глава I

Пару дней Фёдор Иванович провёл в странном забытьи. Когда он приходил в себя — видел рядом Эспенберга. Доктор следил, чтобы за графом ухаживали и кормили; потчевал его микстурой и дожидался, пока граф задремлет снова.

Сумерки сознания закончились ранним утром в двадцатых числах мая. Фёдор Иванович очнулся в пустой каюте и сел на постели, припоминая события последнего времени. Образок Спиридона с портретом Пашеньки висели у изголовья, как положено, и тихонько позвякивали друг о друга: лёгкая качка давала понять, что корабль идёт в море под свежим ветром.

Эспенберг появился, когда граф разминал ослабевшие руки, косясь на татуировки. Кожа зажила окончательно.

— Рад видеть ваше сиятельство в добром здравии, — сказал доктор и присел в ногах постели. — Признаюсь, вы заставили всех поволноваться.

Фёдор Иванович привычным движением распушил бакенбарды.

— Ничего, я совершенно здоров. Велите подать мне умыться. Я должен сей же час видеть Резанова.

— Конечно-конечно, — согласился Эспенберг и заговорил так ласково, как обычно врачи говорят с больными: — Только сперва послушайте меня. На Тенерифе вы едва не утонули. В Бразилии были ранены и не успели оправиться, напоследок ещё схватившись с пиратами. Путь на Нуку-Гиву вкруг Америки через мыс Горн оказался тяжёлым для всех, но для вас особенно…

— Какого чёрта?! — возмутился граф, но доктор спокойно продолжал прежним ласковым тоном:

— …и на острове вы снова участвовали в сражении, да ещё эта изнуряющая жара, да ещё татуировка, непривычная пища… и всё прочее. Сложно сказать, чем вас опоили дикари, — он произнёс несколько латинских слов, — но нет ничего удивительного в том, что в результате небрежения к своему здоровью у вас в конце концов случился тяжёлый обморок. По счастью, рядом оказался мой английский коллега…

— Какого чёрта?! — снова рявкнул граф. — Обморок. Я не барышня, чтобы в обмороки падать! Этот ваш коллега мне голову проломил! Они с Резановым в сговоре!

— Ваше сиятельство, — голос Эспенберга стал строже. — Николай Петрович беспокоится о вас больше других, несмотря на собственное скверное самочувствие. Он распорядился относиться к вам с особым вниманием до тех пор, пока вы окончательно не оправитесь. Насколько я могу судить, рассудок ваш ещё не вполне прояснился. Поэтому прошу вас успокоиться и день-другой полежать, а пока…

Доктор с неожиданной ловкостью шмыгнул прочь из каюты и захлопнул за собой дверь, продолжая говорить снаружи:

— Пока я вынужден принять некоторые меры предосторожности.

Фёдор Иванович вскочил и бросился к двери. Она оказалась запертой.

— Откройте немедленно! — потребовал граф. — Откройте, или я вышибу эту чёртову дверь! Откройте, говорю вам!

Ему никто не ответил, и он несколько раз ударил плечом в дверь. Она не поддавалась.

— Я убью вас!.. А потом Резанова!.. Ну погодите же…

Фёдор Иванович обшарил каюту, но вопреки ожиданию не нашёл никакого оружия — ни шпаги, ни сабли, ни пистолетов. Очевидно, заботой Николая Петровича всё, вплоть до кинжала, которым граф не так давно собирался защищать камергера от моряков, было убрано от греха подальше. Не нашлось и огнива — мелькнувшую было шальную мысль о поджоге тоже пришлось оставить. Из одежды граф обнаружил только исподнее.

— Вот ведь скотина! — в яростном восхищении молвил он, со всей силы саданув кулаком в переборку. — Обо всём позаботился!

Дав волю чувствам, Фёдор Иванович призвал на помощь обычную свою рассудительность, надел бельё и завалился на постель в раздумьях. Что знает он к этому часу? Что Резанов состоит в некоем преступном сговоре с британцами, но подробности сговора графу неизвестны. Узнать их можно только от самого Резанова, допросив его с пристрастием, — и это невозможно: камергер имеет полномочия государева посланника и делит с Крузенштерном начальство над экспедицией. Слушать Толстого никто не станет, поскольку все уверены в его болезни, происходящей от ран и отравления на Нуку-Гиве. Дикарские татуировки во всё тело — лучшее свидетельство помутнения рассудка Фёдора Ивановича. Никто не поверит в злой умысел британского врача, который оглушил графа ударом по затылку, — всем известно про тяжёлый обморок. И в рассказ о разговоре, подслушанном за минуту до обморока, тоже веры не будет.

Что же остаётся?

— Эй! Кто меня слышит? Эй! — кричал Фёдор Иванович и барабанил в дверь. — Позовите капитана! Я хочу говорить с капитаном!

За дверью слышался топот и шушуканье, но Крузенштерн пришёл не сразу, а на пороге каюты остановился с пригнутой головой: низкий подволок не позволял распрямиться во весь рост.

— Ваше сиятельство, — сказал капитан, глядя исподлобья, — я готов выслушать вас, но прежде должен предупредить, что за дверью наготове ждут люди, которым велено в случае необходимости применить к вам силу. Посланник предлагал связать вас и держать в таком состоянии до самого прибытия в Камчатку и окончательного выздоровления. Я этому воспротивился. Прошу не вынуждать меня делать то, чего я делать совсем не желаю. Вы человек чести. Мне достаточно вашего слова в том, что вы будете вести себя разумно.

Фёдор Иванович выслушал эту речь, стоя в дальнем от двери конце каюты — всего в сажени от Крузенштерна.

— Даю слово, — ответил он.

Капитан прикрыл дверь.

— Теперь я вас слушаю. Что вам угодно?

Граф сел в изголовье постели, указав Крузенштерну место напротив, чтобы тот мог держаться прямо, и отчеканил, глядя капитану в глаза:

— Прошу вас передать господину Резанову мой вызов. Мне угодно драться с ним и убить.

Крузенштерн вздохнул.

— Вы только что дали слово вести себя разумно. По всей видимости, мы с вами по-разному это понимаем. Я имел в виду соблюдение порядка на моём корабле. К тому же вам, без сомнения, известно, что дуэли на флоте запрещены под страхом смерти. Если вы попытаетесь драться с Резановым, или низложить его, или другим образом поднять бунт, — я тотчас же отдам вас под суд, а в определённых обстоятельствах велю вздёрнуть на рее. Тогда вашему сиятельству не помогут ни титул, ни та искренняя симпатия, которую я к вам питаю. На моём корабле будет порядок и ещё раз порядок. Ordnung und ordnung noch einmal, — жёстко повторил он по-немецки для пущей убедительности. — Но пока вы держите себя в руках, мы с вами союзники… Желаю вашему сиятельству здравствовать!

С этими словами капитан поднялся и вышел из каюты.

— Одежду верните! — вслед ему крикнул Фёдор Иванович…

…и уже к вечеру самозабвенно дрессировал макако-аранью, которую велел переселить в свою каюту и запретил кому-либо подкармливать. Обезьянке приходилось теперь самой добывать еду, спрятанную в ларце с бумагами. Через несколько дней мохнатая соседка Фёдора Ивановича наловчилась: чувствуя голод, она привычным движением откидывала крышку ларца, вываливала оттуда бумаги и доставала со дна лакомство. И ещё одной забаве граф обучил смышлёного зверька — вываленные бумаги драть в клочья и поливать чернилами.

Никто на корабле не знал об упражнениях Фёдора Ивановича. Спутники считали, что здоровье графа в самом деле идёт на поправку. Покидая каюту для обеда или прогулки, он привязывал обезьяну внутри, а с другими путешественниками, включая Резанова, вёл себя как ни в чём ни бывало: раскланивался, обменивался малозначительными фразами — и спешил опять уединиться.

Гром грянул, когда в один из дней Фёдор Иванович дождался, пока Резанов покинет свою каюту, и запустил туда дрессированную макаку. До тех пор он сутки не кормил бедное животное. Оголодавшая обезьяна первым делом полезла в ларец с бумагами Николая Петровича в расчёте добыть себе пропитание. Не обнаружив еды, она в ярости растерзала и полила чернилами найденные документы. Правда, и бумагам Крузенштерна тоже изрядно досталось. Это не входило в коварные планы графа, однако управлять своей посланницей он уже не мог, а перегородка посреди капитанской каюты оказалась для неё лёгким препятствием.

Камергер и капитан рассвирепели не хуже макаки. Резанов сгоряча пригрозил убить животное, но поостерёгся пойти дальше угроз, когда граф снова укрыл преступницу в своей каюте. Если даже посланник и подозревал Фёдора Ивановича в злом умысле, доказать столь хитроумные намерения было невозможно. Тем более владелец обезьянки принёс пострадавшим свои извинения и предложил собственноручно переписать испорченные листы, если ему их выдадут, буде свободного времени имел в достатке. Крузенштерн ответил согласием, а Николай Петрович лишь скрежетал зубами: конечно же, показывать британские инструкции ни Толстому, ни ещё кому бы то ни было он не собирался.

Демарш Фёдора Ивановича вывел камергера из равновесия, и Резанов снова приступил к Крузенштерну с требованием идти прежде в Японию, а уж потом в Камчатку. Он полагал, что для решающего разговора выбрал удачное время: капитан готовился сделать запланированную остановку на Сандвичевых островах, и начальство экспедицией снова должно было перейти к посланнику.

По пути от Нуку-Гивы корабли никаких птиц не встречали — кругом расстилался Тихий океан. Тем большей была всеобщая радость при виде пернатых стай над волнами. Вдобавок рассмотрел кто-то в воде изрядную ветвь с остатками зелёной листвы. Путешественники разом помянули библейскую историю про Ноя, который после Всемирного потопа отправлял голубей на поиски земли: в знак того, что где-то вода отступила и обнажила твердь, птица принесла в клюве оливковый лист. Крузенштерн вслед за пророком посчитал увиденное добрым предзнаменованием…

…ведь и мясная провизия на кораблях подошла к концу: семь двухпудовых свиней, которых всё же удалось правдами и неправдами выменять на Нуку-Гиве, были съедены — офицеров и учёных снова кормили солониной наравне с матросами.

— Я опасаюсь цинготной болезни, — сказал капитан Резанову.

— Доктор Экспенберг осмотрел всех и не нашёл никаких её признаков, — возразил тот, но Крузенштерн упорствовал в желании коснуться островов Сандвича и привёл корабли к одному из них, называемому Овагиг.

Поутру седьмого июня остров заметили издалека: берег его мало-помалу поднимался до подошвы грандиозной горы Мауна-Ро высотой больше двух тысяч саженей — куда там Тенерифскому пику! Вершину горы, подобную плоскому столу, покрывал снег, но разглядеть его было непросто: белую шапку почти беспрестанно заволакивали облака, которые словно низвергались на остров по склонам.

Прибрежные земли выглядели довольно населёнными и весьма хорошо возделанными: весь берег, свободный от кокосовых пальм и прочих насаждений, усеивали жилища туземцев, а множество лодок на песке не позволяло сомневаться о многочисленности народа.

Крузенштерн велел бросить якорь «Надежды» в двух милях от берега; поблизости Лисянский поставил «Неву». Фёдор Иванович держался особняком от спутников, насколько это было возможно при тесноте на палубе. В зрительную трубу он хорошо рассмотрел первых же аборигенов, которые скоро прибыли на лодках. Мелкие неказистые овагигцы настолько же уступали нукугивцам в стати, силе и красоте, насколько превосходили их в мореходном искусстве: лодки так и сновали меж берегом и кораблями…

…притом жители острова оказались ещё и весьма сообразительными — тоже не в пример островитянам Нуку-Гивы. Эта их особенность огорчила Крузенштерна: овагигцы предлагали бататы, кокосы и поросят лишь в обмен на сукно, которым капитан не запасся. Железо интересовало местных жителей куда меньше тканей, поскольку топоры и ножи не знали сносу, а обновить их при надобности труда не составляло: европейские и американские купцы появлялись возле Сандвичевых островов много чаще, чем возле Вашингтоновых.

Команда оживилась, когда в нескольких лодках у кораблей показались девушки, также привезённые для обмена, но Крузенштерн, раздосадованный неудачной торговлей, велел туземцам забрать эти сокровища обратно. Матросы снова приуныли, а Резанов злорадствовал.

— Я предупреждал вас, что толку от захода сюда не будет, и продолжаю настаивать, чтобы далее мы шли в Японию, — говорил он. — Вы напрасно не взяли от Вашингтоновых островов особенный курс, которым не ходили другие, и лишили нас возможных открытий, могущих прославить Россию… К тому же в Камчатке нам придётся пробыть по меньшей мере месяц, а значит, у берегов японских мы окажемся не раньше середины сентября, когда там переменяется муссон.

В пути Николай Петрович не терял времени, изучая книги по мореходству, и набрался всевозможных сведений, которыми не преминул щегольнуть.

— Вы подвергнете наших спутников дополнительной опасности при неподходящем ветре. По праву начальника экспедиции я не могу этого позволить, и в беспокойстве за здоровье и саму жизнь каждого из нас настоятельно требую отправляться в Японию сейчас же.

— Моё попечение о здоровье людей не меньше вашего, — огрызался Крузенштерн. Слова камергера бередили свежую рану: на подходе к острову Овагиг умер кок «Надежды» Поган Нейланд — он был ровесником и близким земляком капитана, родом из Курляндии. Кок расхворался по пути от Бразилии. Крузенштерн очень надеялся доставить его живым в Камчатку, но тяжкий переход вкруг мыса Горн и жара Нуку-Гивы доконали беднягу.

— Я принял решение идти сперва в Камчатку и не намерен его менять, — сказал капитан Резанову на шканцах. — Господа офицеры подтвердят, что готовы впредь довольствоваться матросской пищей и умерить жизненные потребности до тех пор, пока…

— Они, быть может, и готовы, но я не готов! — перебил его камергер. — И я требую, вы слышите, я требую идти сейчас же в Японию!

Крузенштерн держал совет с офицерами, которые поддержали его все до единого. Известие об этом окончательно взбеленило Резанова. Вечером в кают-компании он разразился речью.

— Воля ваша — нарушить государеву инструкцию и лишить меня права голоса, — сказал он. — Хотите скорее идти в Камчатку? Что ж, там и ответите за свою дерзость. Скажу вам больше, господа. Всё, на что я до сих пор закрывал глаза и хотел оставить тайной, станет явным!

Каждому из вас придётся ответить за каждую свою провинность. От меня ждут правдивого отчёта о ходе экспедиции, и он будет мною представлен. Вы сделали свой выбор, господа, с чем я вас и поздравляю.

Оказалось, у Николая Петровича прекрасная память — наверняка подкреплённая расхожей чиновничьей привычкой записывать чужие прегрешения. Некоторые из них камергер тут же назвал, и пьянство лейтенанта Ратманова в этом перечне значилось лишь одной из множества претензий к участникам похода. Насчёт покупки кораблей Лисянским и сообщничестве Крузештерна сказано не было — Резанов ещё держал себя в руках, зато с особым удовольствием он обрушился на главного своего неприятеля.

— Гвардии поручик Толстой проник на корабль обманом, — говорил Николай Петрович, пылая щеками и кривя тонкие губы, — растлил карточной игрой наших молодых спутников, устраивал в дороге международные скандалы, а в конце концов явил себя злодеем и бунтовщиком, покусившись на мою жизнь. Думается, на суде под присягой ни вы, ваше сиятельство, — он свысока кивнул угрюмо молчавшему Фёдору Ивановичу, — ни любой из господ офицеров не станете отрицать, что в мой адрес прозвучали угрозы убийством, за которыми последовал вызов на дуэль в нарушение строжайшего запрета. Надеюсь также, что суд полной мерой воздаст виновному за всё. Я удаляюсь, господа, — подвёл итог Резанов, — и впредь не скажу ни слова ни с одним из вас до прибытия в канцелярию правителя Камчатской области генерала Кошелева. Отныне то, что вы желали бы мне сообщить, потрудитесь излагать на бумаге, и только на бумаге. В свою очередь я стану писать вам то, что сочту нужным. Честь имею, господа!

Мстительные планы Николая Петровича грозили оборвать кругосветное путешествие. Ворон ворону глаз не выклюет — можно было не сомневаться, что камчатский генерал примет сторону камергера скорее, чем станет слушать моряков.

Тем же вечером помрачневший Крузенштерн отдал приказ о разделении кораблей.

«Надежде» надлежало по-прежнему держать курс в Камчатку и, если судьбе будет угодно, дальше в Японию, а «Нева» отправлялась прямиком в Русскую Америку — на острова Кадьяк и Ситка.

— Я не могу приказывать вашему сиятельству, — сказал капитан Фёдору Ивановичу наедине, — поэтому лишь прошу, чтобы вы перешли на корабль капитана Лисянского. В Камчатке стараниями Резанова вас наверняка ожидают неправый суд и тюрьма. Петербург далеко, ваши влиятельные родственники тоже, и за решёткой сможете вы пробыть весьма долго. Стоило ли в таком случае бежать из столицы, чтобы сидеть под стражей на другом конце страны?.. Вспомните, что вас называют Американцем, что вы гвардии офицер и прирождённый воин! Самое время сейчас оказаться в Америке и взять под защиту тамошние российские поселения. Словом, выбирайте, ваше сиятельство, где вам быть: в тюрьме или на войне.

Граф задумался крепко. Лежал на постели в каюте и думал, думал, думал… Переход с одного корабля на другой выглядел бегством, а бегать от противника Фёдор Иванович не привык. Однако прав был Крузенштерн: появиться в Камчатке — всё равно что самому положить голову на плаху. Ни смысла, ни мало-мальского геройства в этом нет, одна сплошная глупость. Год назад граф уже оказывался перед подобным выбором и вместо петербургской тюрьмы выбрал кругосветное плавание; теперь вместо камчатской тюрьмы мог выбрать войну.

С образков на переборке за Фёдором Ивановичем наблюдали Спиридон и Пашенька. Под их взглядами граф решил не доставлять радости Резанову, сдавшись на его милость. Место Американца — в Америке, и если суждено ему погибнуть, то смерть он встретит в бою с оружием в руках, а не заеденный вшами на нарах Верхнекамчатского острога!

Пока Фёдор Иванович размышлял, моряки готовились к расставанию, чтобы уже не встречаться до самого возвращения в Петербург. С «Надежды» на «Неву» перегружали товары Американской Компании, которые надо было доставить поселенцам как можно скорее.

Крузенштерн обмолвился про войну не для красного словца: на российские поселения в Америке то и дело обрушивались индейцы — команде «Невы» наверняка предстояло участвовать в сражениях. Для усиления огневой мощи Лисянскому были переданы несколько пушек, снятых с «Надежды». В этих обстоятельствах артиллерийские навыки гвардии поручика Толстого в самом деле пригодились бы не меньше мастерства удалого рубаки.

К ночи Фёдор Иванович вызвал на приватный разговор лейтенанта Ратманова.

— Я перехожу на «Неву», и вполне возможно, что мы больше никогда не увидимся, — сказал он. — Прошу вас не держать на меня зла за прошлое. Вы сразу видели в Резанове угрозу нашему походу и посольству, я же по наивности полагал его человеком достойным. Никому другому теперь не могу я рассказать того, что стало мне известно…

Граф поведал лейтенанту о подслушанном разговоре камергера с британцем, об истинной природе своей мнимой болезни и причинах, по которым хотел убить Резанова. Теперь надо было приглядывать за Николаем Петровичем так же, как сам он следил за своими спутниками. Фёдор Иванович полагал, что со временем перечень поступков Резанова красноречивее любых слов откроет его истинное лицо.

— Обещаю вашему сиятельству с него глаз не спускать, — сказал потрясённый Ратманов. — И также прошу принять мои самые искренние извинения.

Мужчины расстались друзьями, а на следующий день Фёдора Ивановича со всем скарбом увезли с «Надежды». Он занял место в шлюпке, и когда гребцы стали дружно работать вёслами, старшина-офицер протянул ему сложенный лист бумаги со словами:

— Его превосходительство велели передать, как отойдём.

Вряд ли Резанов желал в точности соблюсти своё обещание — не разговаривать ни с кем из офицеров и общаться только в письмах. Скорее, он избегнул встречи с Фёдором Ивановичем, убоясь его гнева. Каллиграфическим почерком чиновника, который провёл всю жизнь в канцеляриях, камергер вывел на листе несколько фраз. Пока граф читал, в ушах его раздавался холодный неторопливый голос Николая Петровича:

— Спешу донести до сведения вашего сиятельства, что во время стоянки в Англии мною получено донесение относительно судьбы небезызвестной вам особы египтянского племени. Будучи оставленной на произвол судьбы, она сделалась безутешна и вскорости умерла нехорошею смертью. Смею надеяться, сия скорбная весть не омрачит вашего дальнейшего благополучия…

По утренней овагигской жаре Фёдора Ивановича словно ледяной волной окатило. Пашеньки больше нет, а Резанов почти год знал об этом — и молчал, и приберёг подлый удар на прощание?!

Граф поднялся, отшвырнув скомканное письмо в воду. Шлюпку с «Надеждой» разделяли уже больше полусотни саженей, но на юте был хорошо виден камергер, который наблюдал за отплывающими в зрительную трубу и наверняка интересовался судьбой своего послания. Фёдор Иванович встал так, как становятся дуэлянты, — правым плечом вперёд, левая рука за спиной, правая согнута и прижата локтем к боку, кулак у плеча, указательный и средний пальцы выпрямлены и обращены вверх, словно ствол пистолета. Граф медленно разогнул правую руку: теперь пальцы смотрели точно в Резанова.

Матросы продолжали взмахивать вёслами. Шлюпка уходила всё дальше; на колыхавшейся изумрудной воде между нею и кораблём белел брошенный лист с расплывшимися чернильными строками, а Фёдор Иванович так и стоял, держа камергера на прицеле.

 

Глава II

Два лекарства от душевной раны сыскались для Фёдора Ивановича на новом корабле: водка и беседы с иеромонахом Гедеоном. Тем более батюшка сам был дружен со спиртным — он пил во весь путь, а перерывы делал по мере возможности лишь во время строгих постов, но и тогда приговаривал:

— Господь милостивый допускает послабление всем плавающим, путешествующим, недугующим и страждущим чадам. Тяготы дорожные облегчать надобно, а не утеснять себя сверх меры. Мясо вкушать постом никак нельзя, водочка же силу даёт, сколько душе требуется для подвига, когда тело расслабевает.

На телесную слабость Фёдор Иванович не жаловался. Недугами, по собственному убеждению, тоже не страдал, но прочие логические построения отца Гедеона ему вполне подходили. Забот на корабле у графа было ещё меньше, чем у священника: minimum minimorum, по-латински приговаривал Гедеон. Зато время на разговоры за чарочкой находилось всегда. Каждый из них радовался новому собеседнику, который не слышал ещё всего сказанного-пересказанного за минувший год в тесной компании.

Граф душу открывать не торопился, больше пил и слушал. Зато Гедеон, в миру Гавриил Федотов, после первой же рюмки поведал графу, что на судне оказался не по своей воле. Резанов через графа Румянцева хлопотал об отправлении в поход префекта Александро-Невской духовной академии Евгения Болховитинова. Однако тот метил на место митрополита Киевского и вовсе не желал испытаний тяготами кругосветного похода. Бремя духовного служения отец Евгений предпочитал нести в уюте и покое на твёрдой земле.

«Николай Петрович, будучи мне коротко знаком, звал меня в экспедицию, — рассказывал Болховитинов. — Но пусть уж он один Куком будет. Не завидны мне все его азиатские почести. Он даже государю докладывал обо мне. Но спасибо, граф Румянцев отклонил сие внимание на бедную мою голову. Бог с ними со всеми, я лучше в России поживу».

При помощи того же Румянцева охочий до комфорта префект сумел избегнуть участия в экспедиции, а вместо себя предложил Гедеона, соборного иеромонаха Александро-Невской лавры. Резанов прислушался к рекомендации: мол, отец Гедеон — человек образованный, преподаёт математику, риторику и французский язык, а значит, и на новом месте договориться сможет.

Поначалу Фёдора Ивановича раздражало, что иеромонах слишком часто и благоговейно поминал Резанова. Камергер представал в его рассказах государственным мужем столь заботливым и прозорливым, что у графа скулы сводило. В один из дней он и вовсе осерчал, посреди разговора бросил Гедеона пить в одиночестве, а сам уселся с трубкой на шкафуте. Бедный священник от расстройства выкушал больше обыкновенного и напился до положения риз — подобно библейскому Ною, который во хмелю снял с себя одежды. Впрочем, у отца Гедеона до раздевания не дошло. Выйдя на палубу, иеромонах нетвёрдою походкой приблизился к Фёдору Ивановичу, попробовал что-то сказать, но исторг из уст лишь нечленораздельное мычание, а после вдруг улёгся подле графа прямо на палубных досках и сладко захрапел.

Фёдору Ивановичу от безделья и былой сердитости вздумалось проучить пьяницу. Под взглядами любопытных матросов он вылил изрядную лужу растопленного сургуча на бороду спящего Гедеона; припечатал её к палубе новеньким серебряным рублём, оставив оттиск — двуглавого орла, и стал ждать. Торопиться было некуда, одна трубка сменяла другую…

Наконец, Гедеон чуток проспался — и был удивлён, что встать не может: борода накрепко прилипла к доскам. Он было хотел сломать сургуч, но Фёдор Иванович его удержал:

— Никак нельзя, ваше преподобие. Печать, изволите заметить, не простая, а гербовая!

— Ваше сиятельство, голубчик, — жалобно простонал похмельный Гедеон, — срам-то какой… Как же быть-то?

Вместо ответа граф продемонстрировал бритву, которую держал наготове. Бедный Гедеон дёрнулся ещё раз-другой, попричитал — и смирился с участью. Он зажмурил глаза, а Фёдор Иванович с удовольствием обкорнал бедолаге бороду по самый подбородок.

Несколько дней иеромонах не показывался на люди, стыдясь босого лица. В свои тридцать четыре года он уже выглядел много старше, а с огрызком бороды облик имел и вовсе комичный. Гедеон тогда крепко осерчал на графа и не желал его видеть. Однако в скором времени он по-христиански простил Фёдора Ивановича и сам явился к нему мириться, прихватив с собою французской водки, а когда граф напомнил про Петров пост — отозвался философски:

— Грешен и немощен человек! Коли недостаёт сил в полной мере исполнять установления, должно больше внимания обращать на иные виды аскетических упражнений. Святитель Иоанн Златоуст ведь как учил? Кто вкушает пищу и не может поститься, тот пусть подаёт обильнейшую милостыню, пусть творит усердные молитвы, пусть оказывает напряжённую ревность к слушанию слова Божия; здесь нисколько не препятствует нам телесная слабость; пусть примиряется с врагами, пусть изгоняет из души своей всякое памятозлобие… Вот и я, грешный, не помню зла вашему сиятельству. Надобно исполнять сказанное! Тогда и будет совершаться истинный пост, какого именно требует от нас Господь. Ведь и самое воздержание от пищи Он заповедует для того, чтобы мы, обуздывая вожделение плоти, делали её послушною в исполнении заповедей, а не чтобы голодными сидеть и тем попусту кичиться…

С этими словами иеромонах наполнил рюмки, легко переведя застольный разговор на сохранение повсюду взаимной пользы, уважение человечества и повиновение начальству.

Фёдору Ивановичу ничего не оставалось, кроме как поддержать возобновлённую беседу. Такие уроки смирения шли ему впрок, а Гедеон тоже воспринял науку и впредь уж больше не напивался до свинского состояния.

Образки на шее граф теперь носил постоянно, снимая лишь на ночь. Это не укрылось от внимания иеромонаха.

— Вы вот святого Спиридона при себе держите, — сказал он однажды. — А зачем?

— Это покровитель рода Толстых, — пожал плечами граф. — Так повелось.

— Традиция хороша, но не сама по себе, а когда даёт понимание и дух возвышает. В слепом поклонении, в пустых обрядах проку не много. Вашему сиятельству приводилось бывать в Новгороде Великом?

— Нет.

Гедеон заулыбался.

— Съездите непременно, как из Америки вернётесь. Там на Ильиной улице церковь есть Спаса Преображения, а в ней фрески Феофана Грека боговдохновенные. И Христос Пантократор дивного письма, и Симеон, и другие столпники… и Спиридон Тримифунтский с ними. В такой же точно шапочке, как на образке вашем. Почему, знаете?.. Это в самом деле не шапочка, это корзинка такая плетёная, как простые пастухи на головах носили. Спиридон всегда помнил, что вышел из пастухов. Стал епископом, но всё одно носил корзинку и с пастушьим посохом ходил. Корней держался, не позволял себе возноситься сверх меры… День святого своего вы, конечно, помните?

— Конечно. Двенадцатое декабря.

— Во времена, когда жил Спиридон, в наших краях ещё Христа не знали. Но день этот и у язычников праздником был. Коляда, поворот солнца на лето…

— Спиридонов поворот, — кивнул Фёдор Иванович словоохотливому Гедеону, и тот с готовностью подхватил:

— А я к чему веду? Коли Спиридон — покровитель ваш, то и Спиридонов поворот вам на роду написан. В самый свой недобрый день вашему сиятельству помнить надобно: даже суровая зима на Спиридона к лету поворачивается и прочь отступает!

Портретом красавицы-цыганки Гедеон тоже интересовался и пробовал расспрашивать о Пашеньке, но Фёдор Иванович молчал про сердечную рану свою, и монах не стал настаивать. Зато похвастал он графу необычным грузом, который везла «Нева» из Петербурга в американские колонии.

Оказалось, не одними компанейскими товарами полнились трюмы и палубы шлюпа. Президент Императорской Академии наук передал для колонистов ценное собрание учёных книг, а президент Академии художеств — коллекцию картин, бюстов и эстампов. Министр коммерции граф Румянцев в щедрости своей отправил книги хозяйственные и описания великих путешествий. Морской министр Чичагов хоть и выступал против экспедиции, а всё одно подарил чертежи и модели судов… Гедеон с восторгом перечислял многочисленных благодетелей и любовно поглаживал ящики, хранившие богатство, которое мечтал он поскорее разложить и расставить по полкам в школе на Кадьяке.

— Тяжко вам придётся, — заметил на это Фёдор Иванович. — Америка — место для искателей приключений вроде меня. Для воинов, купцов, охотников… Края-то пока ещё дикие. Там не картины, а пушки нужны. И не книги, а сабли надобно крепче в руках держать.

— Так, да не так, ваше сиятельство, — со смиренной улыбкой отвечал Гедеон, подливая водки себе и графу. — Надобно в первую голову доброе согласие утверждать между россиянами и американцами. Мы же теперь один народ российский. А что до книг или картин… У святого Павла в послании к Коринфянам сказано: желаю, чтобы все люди были, как и я; но каждый имеет своё дарование от Бога, один так, другой иначе. И каждый поступай так, как Бог ему определил, и каждый, как Господь призвал… Знать, вам на роду написано с саблею в руке по жизни шагать и лучше прочих с оружием управляться. Жаль только, если за одно это вас поминать станут. Такая память коротка. Не умениями, а делами славен человек! Вот святой Спиридон полторы тысячи лет назад жил, а помнят его по сию пору.

Фёдор Иванович поднял рюмку и покачал головой.

— Я пока так далеко не заглядываю. Будьте здоровы, ваше преподобие!

 

Глава III

В конце июля «Нева» добралась до Кадьякского архипелага у берегов Аляски и подошла к его крупнейшему острову, тоже именем Кадьяк: здесь назначена была встреча с Александром Андреевичем Барановым, главным правителем Русской Америки.

Когда в гардемаринах Фёдор Иванович читал про подвиги Баранова и слухи про него самые диковинные обсуждал с соучениками своими, о знакомстве с легендарным пионером-первопроходцем он и помыслить не мог. Александр Андреевич владел заводами в Восточной Сибири, снаряжал одну за другой промысловые экспедиции на Аляску и лет десять управлял гигантской Северо-Восточной компанией купца Шелихова, на дочери которого был женат Резанов. Он продолжал оставаться у руля, когда место умершего Шелихова занял зять, а компания волею императора Павла превратилась в акционерную Российско-Американскую.

Другой бы на его месте и носа не высовывал из роскошного кабинета, Баранов же затеял собственноручно расширять восточные владения. Он перебрался через море к алеутам, преодолел тысячу вёрст до острова Кадьяк и сделал его столицей Русской Америки, а потом отправился ещё за полторы тысячи вёрст к востоку, на остров Ситка, и выстроил там деревянный форт, получивший имя Архангела Михаила в честь государева покровителя.

Было Александру Андреевичу далеко за пятьдесят, крепким сложением он не отличался, но продолжал жить в каждодневных заботах и опасностях вдали от благ цивилизации, достойных его возрастай положения. На недоумённые вопросы отвечал просто:

— Природа здесь дикая, народы кровожадные, но выгоды от предприятий моих отечеству весьма важны. Такая надобность сносными делает скуку и труд.

Появлению русских не обрадовались ни американские охотники, ни тем более британские торговцы, которые скупали в этих краях бобровые шкуры для продажи в Китай. Не обрадовались и местные индейцы-тлинкиты, прозванные на русский лад колюжами за обычай носить в нижней губе вставную палочку-колюжку — для красоты. Впрочем, как раз колюжи, которые дали разрешение на постройку Михайловского форта, поначалу отнеслись к Баранову с уважением: стрелы индейских луков его не брали, на подарки вождям он не скупился и порою творил чудеса. Не могли знать наивные дикари, что носит Александр Андреевич под кафтаном тонкую кольчугу, а фокусы показывает, имея некоторые познания в физике и химии…

…однако трюки эти на купцов и белых охотников не действовали, и русский конкурент стал им поперёк горла. Скупщики мехов продавали свирепым индейцам ружья и обучали стрельбе. Когда Баранов после зимовки ушёл обратно на Кадьяк, оставив промысловую партию, — тлинкиты нарушили мир, с беспримерной жестокостью казнили промысловиков, а форт сожгли. Вместо него на Ситке появилась Шисги-Нуву — индейская крепость Молодого Дерева.

Разгневанный Баранов собрал войско — больше сотни своих промысловиков и сотен пять жителей окрестных земель, которые враждовали с тлинкитами: алеутов, чугачей, кадьякских эскимосов… Ради такого случая он даже раздал туземным воинам полсотни ружей — сколько было в запасе. Может, и продал бы, но торговля оружием у русских находилась под запретом. О дате прибытия экспедиции Александр Андреевич не знал даже приблизительно, а потому под конец весны выступил в поход с намерением покарать вероломных колюжей…

…так что «Нева» правителя Русской Америки на Кадьяке уже не застала. Фёдор Иванович этим весьма огорчился, но ненадолго. Лисянский велел как можно скорее разгрузить и переоснастить корабль, чтобы вернуть ему боевые кондиции, отправиться следом за Барановым на Ситку и поддержать артиллерийским огнём. Дополнительные пушки, которые Крузенштерн передал Лисянскому, ослабив притом свою военную мощь, теперь были очень кстати. Фёдор Иванович во время стоянки снова оказался при деле и, как на прежнем судне, обучал канониров особенным премудростям стрельбы.

— Что, ваше преподобие, — со смехом говорил он Гедеону, — мои-то умения прежде ваших понадобились!

Иеромонах соглашался, но и ему было не до печали: книги наконец-то выгрузили — пришла пора их по школьным полкам расставлять и людей учить.

В спешной подготовке к войне путешественники толком не успели насладиться ни мягкой летней погодой, ни красотами изумрудного Кадьяка, ни живописными водопадами в горах, ни даже богатейшей охотой. Через две недели полсотни плоскодонных алеутских байдарок выстроились в длинную вереницу и потянули за собой «Неву» прочь из Петровской гавани Кадьяка. Пятнадцатого августа Лисянский велел ставить паруса и взял курс на восток. Фёдор Иванович спросил капитана:

— Может, проверим, как ребята мои наловчились? — и кивнул назад. Там в нескольких кабельтовах маячил американский торговый корабль. Этот соглядатай караулил русских во всё время стоянки, а когда «Нева» вышла из гавани, — увязался следом. Лисянскому конвой тоже не нравился, но не настолько, чтобы его расстрелять.

— Я бы их припугнул просто. Один залп с одного борта для острастки… Море большое, с какой стати они за нами тащатся? — уговаривал Фёдор Иванович, но капитан постановил:

— Они нас не трогают, и мы их трогать не будем.

Торговец шёл следом за «Невой» все пять дней пути, как привязанный, и скрылся из виду, только когда шлюп встал на якорь у входа в просторный Ситкинский залив, чтобы не разминуться с Барановым.

Воды залива были тихи. Гористый остров смотрелся безжизненным. Его покрывал густой лес, и ни людей, ни жилищ, ни хотя одного дымка от разведённого костра даже в зрительные трубы заметить не удавалось. Индейская крепость должна была стоять в глубине залива, но приближаться к берегу в её поисках Лисянский не спешил.

Фёдор Иванович предлагал отправить его на шлюпке для разведки или позволить хотя бы заняться промером глубин в отсутствие местного лоцмана. Графа поддерживали лейтенанты Арбузов и Повалишин, весьма наслышанные о нукугивском геройстве поручика и такие же нетерпеливые, как он. Однако капитан был неумолим.

— Ждём Баранова! Колюжам тут известна каждая заводь, каждый куст, — говорил он. — А мы не знаем ни сколько их, ни как вооружены, ни как воевать приучены. Только ясно, что на саблях рубиться с его сиятельством они не станут. Враз перестреляют всех, как зайцев, из засады, вы и лиц-то их не увидите… Вот Баранова дождёмся, тогда и посмотрим, кто кого.

Ждать пришлось больше месяца: «Нева» добралась к Ситке морем напрямую, а местное войско проделало долгий путь. Александр Андреевич как опытный военачальник обезопасил свой тыл, идучи проливами через всю тлинкитскую страну, мимо всех островов, и наводя страх на окрестные селения: ни один житель не должен был явиться оттуда на помощь крепости Шисги-Нуву. Притом Баранов велел не чинить пустой расправы и поступил по справедливости — сжёг только те два посёлка, откуда происходили родом убийцы русских промысловиков.

Лето тем временем окончилось. Погода у Ситки стояла сродни петербургской — остров располагался почти на той широте, что и столица России, всего двумя градусами южнее; поправку в здешний климат вносила близость Тихого океана. С приходом осени похолодало, зарядили мелкие дожди… Фёдор Иванович порою муштровал канониров и, лишившись общества Гедеона, коротал время в компании макако-араньи, бутылки и ароматной трубки, благо на «Неву» енотов не взяли и портить бразильский табак было некому.

— Близок локоть, да не укусишь, — в тоске приговаривал граф, сквозь рюмку глядя на недосягаемый берег.

Наконец, в двадцатых числах сентября, к «Неве» приблизились два небольших двухмачтовых судна Российско-Американской компании и тоже встали на якорь в заливе. Следом стали прибывать байдары алеутов, и ещё три одномачтовых компанейских бота подошли в сопровождении байдарок и каноэ. Число туземных воинов за время похода возросло до восьми сотен. Вся флотилия была в сборе…

…и Александр Андреевич Баранов ступил на борт «Невы». Вид он имел отнюдь не геройский: Фёдор Иванович неожиданно для себя увидал тщедушного немолодого человека с совершенно лысой головой. Однако внимательные глаза Баранова выдавали недюжинный ум, и речь правитель сразу повёл к делу.

— Бунтуют всего шесть колюжских домов со своими предводителями, — говорил Александр Андреевич. — Думаю, их человек пятьсот наберётся. Перевес вроде в нашу пользу, но с той стороны лучшие воины, и главный у них — вождь Катлиан. Это хи-итрая змея! С ним заодно шаман Стунуку, его тоже знаю. Сражение больше завязывать нам не на руку, они в крепости оборону держат, и так просто их оттуда не выкуришь. Прошу послушать, господа, как мы поступать станем…

Баранов принял командование операцией: капитан Лисянский со всеми офицерами не состояли сейчас на военной службе, а подчинялись Российско-Американской Компании, от которой была снаряжена экспедиция. Сначала на берег отправилась разведка, места в которой для Фёдора Ивановича и Арбузова с Повалишиным снова не нашлось.

— Первыми туземцы пойдут, за ними промысловики, — распорядился командующий.

Молодые офицеры скоро смогли убедиться, как был прав капитан, удерживая их от высадки на берег. Конечно, притаившиеся тлинкиты внимательно наблюдали за «Невой», а потом и за всей флотилией. Стоило кадьякским байдарам приблизиться к берегу, как их тут же обстреляли из луков и ружей, убив двух эскимосов.

У Лисянского под бортом стояли в готовности десятивёсельный катер и ялик о четырёх вёслах — их командиры, Арбузов и Повалишин, дождались своего часа. Матросы дружно налегли на вёсла, устье гавани вскипело; промысловики открыли ружейную стрельбу по береговым зарослям, алеуты с эскимосами быстро высадились на берег и пустились в погоню за тлинкитами…

…но Баранов не ошибся: опытные индейские воины растаяли в лесу, и погоня, дойдя до самого пепелища Михайловского форта, вернулась ни с чем. Дальше идти было опасно — тем более на обратном пути преследователи обнаружили, что у погибших эскимосов отрезаны головы: знать, кто-то из колюжей затаился в тылу и оставил грозный знак другим туземцам.

— Лиха беда начало! — подвёл итог Баранов. На следующее утро действовать продолжали по его плану.

Флотилия несколько углубилась в залив, и корабли снова стали на якорь. Канониры, обученные Фёдором Ивановичем, дали залп, который переполошил птиц на несколько миль в округе и картечью посёк прибрежный кустарник. После такой меры предосторожности пять шлюпок с русским отрядом отправились к берегу, недалеко от которого на фоне укрытых лесом гор чернели обгоревшие остатки форта. Александр Андреевич сам возглавил десант, чем навлёк себе особое уважение поручика Толстого и других офицеров.

По сторонам от места высадки не спеша крейсировали на лёгких каноэ индейцы-чугачи: заметив колюжей, они должны были выстрелами указать, откуда грозит опасность. Под командой лейтенанта Арбузова в некотором отдалении за шлюпками десанта следовал гребной катер, вооружённый двумя фальконетами, — эти небольшие пушки могли стрелять двухфунтовыми ядрами размером с яблоко и прикрывали высадку. Фёдора Ивановича к участию в вылазке снова не допустили.

— Затруднительно определить статус вашего сиятельства, — сказал Лисянский, припоминая графу браваду на борту «Надежды», о которой рассказал ему Крузенштерн. — Вы кавалер посольской свиты и не находитесь у меня в подчинении, да и в Компании тоже не служите. А приказывать пассажиру или рисковать его жизнью я не имею права.

— Я гвардии поручик, — сверкал глазами Фёдор Иванович, — и желаю воевать по собственной воле!

— Вы столько воевали по пути сюда, позвольте же и другим проявить себя, — с лёгкой насмешкой отозвался капитан и оставил раздосадованного графа следить за событиями в зрительную трубу.

Вражеская цитадель, стоявшая на берегу в полуверсте от спалённого форта, не подавала признаков жизни. Для европейца это было странное сооружение, и Баранов уверял, что Шисги-Нуву — вершина индейского искусства фортификации. В самом деле, крепость Молодого Дерева выглядела весьма убедительно. Она имела форму неправильного четырёхугольника, большая сторона которого длиною в тридцать пять сажен смотрела на море. Понизу её располагался палисад — толстенные, в два обхвата, сосновые стволы, уложенные тремя рядами одно на другое. Изнутри к ним примыкал десятифутовый частокол из брёвен в один обхват, слегка наклонённых наружу и подпёртых опять же двухохватными брёвнами.

— А деревья-то не молодые совсем, — пробурчал себе под нос Фёдор Иванович. Разглядывая в трубу мощное укрепление колюжей, он понял, почему Баранов не хотел штурма. Такие стены из карронады навряд ли прошибёшь, не говоря уже про фальконет; тут гаубица нужна, да где ж её взять? У засевших внутри сотен колюжей — не только луки, но и ружья. К тому ещё две амбразуры в частоколе заставляли предположить, что Шисги-Нуву вооружена пушками. Ворота были закрыты.

Десант Баранова высадился беспрепятственно — увидав это, алеуты на десятках байдарок поспешили следом. Ещё накануне Александр Андреевич признался, что в прошлый раз выбрал для строительства слишком низкое место: теперь он решил закрепиться на скалистой горе Кекур у берега. Сияя вызолоченным шлемом, Баранов со своими промысловиками в окружении толпы алеутов поднялся на гору и водрузил там трёхцветный флаг Российской империи.

С кораблей сбросили канаты, за которые ухватились воины в сотнях байдар, оставшихся при Лисянском и командирах компанейских судов. Как прежде на Кадьяке, алеуты потянули корабли за собой и подвели ближе к берегу — глубина позволяла. Лисянский развернул «Неву» к индейской крепости бортом и вдоль него на палубе поставил остальные пушки с фальконетами. Другие суда последовали его примеру: теперь все орудия смотрели в сторону крепости. Отряд на берегу тоже изготовился к бою…

…и в этот момент из-за частокола Шисги-Нуву показался длинный шест, на конце которого трепетал белый флаг. Баранов предупредил Лисянского на такой случай, и с «Невы» индейцам тоже просигналили белым флагом.

Спустя несколько времени ворота крепости приоткрылись и оттуда вышла процессия. Её возглавлял молодой индеец в байковом халате, наброшенном на синий сарафан, и в шапке из чёрных лис с хвостом наверху. Бронзовое лицо с небольшой бородой и усами было подкрашено охрой; его можно было бы назвать красивым по европейским меркам, когда бы не чрезмерно широкие ноздри, очень высоко поднятые брови и массивная колюжка — ритуальная костяная пластинка, вставленная в нижнюю губу, отчего губа висела вперёд, как козырёк офицерской фуражки. На шаг позади шёл высокий суровый старик в расшитых кожаных одеждах и пышном головном уборе из белых перьев; за ним следовали десять воинов.

Фёдор Иванович водил трубой туда-сюда и видел, как навстречу индейцам отправился Баранов, сопровождаемый промысловиками. Русские подковой сели напротив парламентёров на землю, и Александр Андреевич около получаса через толмача-эскимоса беседовал с главным индейцем. Закончив, переговорщики встали и разошлись. Тлинкиты вернулись в крепость, Баранов привёз отряд обратно на корабли.

— Вождь Катлиан и шаман Стунуку, — подтвердил он догадки Лисянского. — Сказали, что войны не хотят. Я потребовал в знак мира отпустить пленных: они у себя алеуток держат. Обещали подумать.

— Как долго? — спросил капитан.

— Пока не надумают. Ну, а мы времени терять не станем.

На следующий день работники Компании по команде Александра Андреевича начали валить по берегу лес. На горе Кекур взамен сожжённого форта Михаила Архангела предстояло выстроить Ново-Архангельскую крепость и дать начало городу — так решил правитель Русской Америки.

К Шисги-Нуву по-прежнему никто не приближался. Работа под охраной пушек «Невы» и выставленных караулов шла споро, а через пару дней, когда уже сложился периметр будущей крепости, моряки заметили большую индейскую пирогу, которая направлялась в сторону крепости колюжей. Шестеро гребцов что есть сил работали вёслами, спеша добраться до своих раньше, чем их перехватят.

Лисянский держал на воде катер для разных нужд, и через минуту-другую десять вёсел уже вспенивали рябь залива: Арбузов со своей командой бросился в погоню — индейцы торопились явно не просто так.

— Это что ещё такое?! — изумлённо молвил Лисянский, глядя в трубу. Кроме лейтенанта, гребцов и стрелков, на носу катера капитан увидел Фёдора Ивановича, который ловко заряжал фальконет. И когда только успел запрыгнуть…

Стрелки в катере тоже зарядили ружья и дали залп в сторону индейцев. От борта долблёной пироги брызнули щепы — может, пулями зацепило и колюжей, но они удивительным образом отвечали выстрелами, при этом не переставая грести. Следующий залп тоже достиг цели, но снова ничего не изменил. Тяжёлый катер с полутора десятками людей, вдобавок нагруженный двумя пятнадцатипудовыми фальконетами, безнадёжно отставал от стремительной пироги — стало понятно, что ещё через несколько десятков саженей колюжи достигнут берега и укроются за воротами своей крепости.

— Ровней держать! — вдруг гаркнул Фёдор Иванович на гребцов так, что его услыхал даже Лисянский. — Не рыскать! Ровней держать!

С дымящим фитилём на отлёте граф припал щекой к стволу фальконета, проверяя, хорош ли прицел, потом разогнулся и сунул фитиль в затравку. Порох окутал орудие дымом, и через несколько мгновений грянул выстрел…

…результат которого превзошёл все ожидания. Пирога оглушительно взорвалась: на её месте в дыму и огне возник водяной столб, который разметал в стороны индейцев с деревянными обломками.

Катер дошёл к месту взрыва и подобрал тела колюжей. Четверо оказались ещё живы, один мог говорить. Будучи доставлен на «Неву», на допросе раненый признался, что пирога везла в крепость мешки с порохом, купленные у американского торговца. Знать, недалеко держался корабль, который следовал за «Невой» от Кадьяка, — чуял поживу. А Фёдор Иванович метким выстрелом своим угадал точнёхонько в опасный груз.

Индейский вождь, не получив боеприпасов, опять вызвал Баранова на переговоры. И снова Александр Андреевич вернулся не в настроении.

— Катлиан время тянет, — сказал он. — Раньше тянул, чтобы порохом запастись. Теперь они ещё что-то удумали. Нечего больше ждать. Завтра пойдём на приступ.

 

Глава IV

Утро начали, как и накануне, с обстрела прибрежных кустов: даже если за ночь сколько-то колюжей вышли из Шисги-Нуву и затаились, чтобы внезапно ударить в тыл атакующим, то после картечи вряд ли кто-то из них остался цел и невредим…

…зато крепость ожила, и через амбразуры по кораблям начала постреливать артиллерия. Фёдор Иванович прислушивался к звукам и считал время в промежутках между выстрелами. По всему выходило, что есть у индейцев две пушки с четырьмя фальконетами в придачу.

— Только пушкари у них ещё хуже, чем наши были, пока я за них не взялся, — самодовольно заметил граф Лисянскому. И верно, индейские ядра вразнобой шлёпали по воде далеко от кораблей, не причиняя вреда. Когда же Лисянский перенёс огонь на крепость, стрелять оттуда перестали.

Баранов разделил войско на три отряда. В двух было по пятьдесят-шестьдесят промысловиков, по сотне туземных воинов и по десятку матросов. Под командой лейтенантов Арбузова и Повалишина эти отряды перебрались на берег в отдалении от крепости и заходили с флангов. Сам Александр Андреевич возглавил основную ударную силу — больше полутысячи алеутов и чугачей, которым надлежало высадиться напротив крепостных ворот.

Фланговые отряды вооружили двумя пушками с компанейских кораблей, ещё три сняли с «Невы» для Баранова. Когда орудия грузили на катер и шлюпки, Фёдор Иванович обратился к Лисянскому:

— Дозвольте с ними пойти!

Капитан окинул взглядом бравого молодца в мундире поручика Преображенского полка, вооружённого двумя пистолетами и двумя саблями. Пушки пушками, но граф явно готовился к рукопашной.

— Бог в помощь, — коротко сказал Лисянский.

Баранов готовился к приступу, однако брать Шисги-Нуву с наскока не спешил — надеялся, что вождь колюжей одумается, когда увидит под своими стенами тысячное войско, и дело будет улажено миром. Поэтому первыми заговорили пушки. С флангов крепость обстреливали Арбузов и Повалишин, с фронта канонирами командовал Фёдор Иванович. Пробить толстенные вековые стволы не удавалось, ворота не дрогнули, а ядра, которые перелетали стену, вряд ли наносили осаждённым серьёзный урон. Когда же Баранов скомандовал алеутам приблизиться к крепости, оттуда часто загремели выстрелы: похоже, у тлинкитов было не меньше ружей, чем у атакующих, — около двухсот. Войско поспешило снова отойти на расстояние, недосягаемое для пуль.

— Подождём, — решил Баранов, — время ещё есть. И они пускай крепко подумают. Людей-то к чему зазря губить?

— Шар бы воздушный нам сюда! — мечтательно сказал ему Фёдор Иванович. — Сверху-то сразу видно, как у них крепость устроена, сколько там народу и как обороняются… А я бы им вообще на головы мешки с порохом сбросил. Как рвануло бы да пожар начался, куда этому Катлиану деваться? Сам бы вышел наружу как миленький.

Граф пересказал Баранову свой полёт на шаре и мысли генерала Львова насчёт пользы воздухоплавания для военного дела — правда, мысли выдал за свои. Александр Андреевич слушал поручика с полуулыбкой: врёт, поди… Впрочем, Фёдор Иванович с горящими глазами и огромными бакенбардами был ему симпатичен. Историю, конечно, творят люди постарше, но — руками таких вот молодцов, переполненных фантазиями и рвущихся в бой…

— Вы в деле первый раз? — спросил Баранов, и графу пришлось признать, что по сию пору доводилось ему драться лишь на дуэлях, да ещё в нукугивской схватке поучаствовать.

— А почему колюжи взбунтовались? — в свою очередь поинтересовался граф. — У вас ведь был договор, они форт разрешили построить, и зверья, говорят, здесь всем охотникам хватит.

Александр Андреевич снял шлем и вязаный подшлемник, утёр ладонью вспотевшую лысину и вздохнул.

— Из-за денег всё, — сказал он. — Катлиана шаман подзуживал, старый Стунуку, но ему не деньги нужны, он за родича погибшего мстит. А вождь молодой, умный. Я ему подарки дарил богатые, меха у него за хорошую цену покупал. Катлиан сидел бы спокойно, кабы его англичане с нами не стравливали. Пушнину стали брать у него в обход меня — сами или через американцев. Взамен везли ружья, порох и свинец, я-то ружьями не торгую, они же не святым духом появились… Британцы Катлиану поддержку обещали, чтобы над всеми колюжами мог верховодить и над остальными местными. А главное, жадность в нём пробудилась. На форте склад был. Мои люди, почитай, больше двух тысяч бобровых шкур купили у Катлиана, он за них деньги получил — и склад захватить решился, чтобы шкуры эти снова продать, только уже англичанам. У индейцев такого не водится, англичане его надоумили, точно знаю!

Чудно было Фёдору Ивановичу это слушать. Его учили войне, не объясняя, зачем люди воюют. Казалось бы, и так понятно: за честь свою надо стоять, за отечество, если кто посягнул на его земли… Граф помянул аборигенов Нуку-Гивы, которые с палками в руках железо друг у дружки отбирали. Что с них взять — дикари, человечину едят. Но чтобы крепости жечь и вот так, с пушками, с сотнями ружей в руках делить бобровые шкуры?! Только теперь назад пути уже не было: индейцы нарушили мир и промысловиков жестоко убили. Если не отомстить — они слабость почувствуют и ещё злее станут. Если не привести колюжей к покорности, дальше будет ещё хуже — не один форт, а всю Русскую Америку напрочь уничтожат…

Время шло, но парламентёры из крепости не показывались, и Баранов созвал офицеров на совет.

— Дело к вечеру, часа через два солнце сядет, — сказал он. — Знать, кроме штурма, ничего другого не остаётся. Велите людям лестницы собирать. Сразу с трёх сторон пойдём, навалимся и…

— Дайте мне человек десять похрабрее, я ворота подожгу, — предложил Фёдор Иванович. — Как прогорят — вышибем. Через ворота сподручнее войти, чем на стены карабкаться.

Баранов с сомнением глянул на него.

— Подожжёте? Это как же, интересно знать?

Граф охотно пояснил затею, подобную той, с брандером, у берегов Санта-Катарины. Он возьмёт алеутскую байдарку и наполнит её горючим, а потом с несколькими крепкими воинами доставит под самые ворота и запалит.

— Можно туда ещё пороху добавить. Знатный получится фейерверк!

— Индейцы простреливают всё пространство перед крепостью, — возразил Арбузов. — Вас убьют ещё на подходе.

Фёдор Иванович усмехнулся.

— Где нам, дуракам, чай пить… Авось не убьют! Во-первых, люди будут нести ещё две байдары, или даже четыре, и днищами прикрывать нас, как щитами. Во-вторых, надо выстроить стрелков и, пока мы бежим, не давать индейцам высунуться — ни над стеной, ни через амбразуры. Двадцать-тридцать человек в шеренгу. Дали залп, отошли, вместо них встали следующие, снова залп, отошли… Пока одни стреляют, другие перезаряжают. У нас двести ружей, а мне надобно всего минуту. Подожгу байдару и с людьми укроюсь под стеной. Она наклонена вперёд, сверху нас будет не достать, а пока индейцы сообразят, что к чему, уже и ворота подгорят. Тогда их можно из пушки вышибать и на штурм идти.

— Знатно! — сказал Повалишин. — Мне нравится.

Баранов покачал головой:

— Слишком сложно. План хорош, но… Здесь так не воюют. Будь у нас обученные солдаты — тогда действительно выстроились бы в шеренгу, дали залп, отошли, следующая шеренга… перезарядили… всё по команде… Но у меня только алеуты, эскимосы и охотники, а на муштру времени нет. Пока объясним, что к чему, — солнце сядет. Их только толпой в драку пускать надо. Толпой против толпы. Местные с местными быстрее разберутся. Готовьте лестницы, — подвёл он итог. — Пойдём все разом. Впереди алеуты с эскимосами, за ними охотники и матросы с ружьями. В самом деле, пусть гоняют колюжей со стены, пока первая волна добежит. Шеренгой, не шеренгой… Как сумеют. А уж под шумок и ворота жечь можно.

Часом позже начался штурм. Чуть не тысяча воинов Баранова хлынули на Шисги-Нуву. Тлинкиты открыли стрельбу по алеутам и чугачам в первых рядах, но шедшие следом промысловики тут же приблизились на расстояние выстрела и дали залп. Теперь колюжи опасались поднимать головы над частоколом и вести прицельный огонь: они сами попадали под пули охотников, поэтому стреляли наобум.

— Ур-ра-а-а-а! — перекрывая пальбу, неслось над берегом: алеуты подхватили крик русских матросов. К стенам крепости уже приставили вязанные из жердей лестницы и суковатые стволы. Наступавшие воины карабкались по ним, размахивая топорами и длинными ножами. Тем же оружием их встречали осаждённые…

…а Фёдор Иванович исполнил задуманное. При помощи алеутов, прикрываясь днищами байдар, он приволок под ворота лодку с хворостом и мешками пороха, сунул в неё тлеющий фитиль — и отбежал в ожидании взрыва.

— Молодца! — задорно крикнул ему случившийся поблизости Баранов…

…но тут события приняли непредвиденный оборот.

Вдоль боковой стороны крепости к заливу текла неглубокая речка. Когда воины Александра Андреевича двинулись на штурм, они легко перешли её по брошенным поперёк байдаркам, как по мосткам. Речка осталась позади наступавших…

…и этим воспользовался Катлиан. Он не стал сидеть в ожидании штурма, но с задней стороны крепости скрытно выбрался в примыкавший лес, ведя за собой десятка три отборных бойцов. Колюжи проскользнули до речки, погрузились в стылую сентябрьскую воду и, дыша через полые тростинки, сплавились до мостков из байдарок — и дальше до залива…

…чтобы внезапно выскочить из воды и с боевым кличем ударить в тыл наступавшему войску. Катлиан был страшен — мокрый, с красно-чёрно-белыми полосами краски на лице, в обшитом шкурой медведя боевом шлеме в виде вороньей головы с огромным клювом и медными глазами-нашлёпками по бокам. Вождь скалил зубы в крике и орудовал кузнечным молотом, нанося удары направо и налево; его воины с длинными ножами широкой цепью ворвались сзади в ряды противника…

…и войско Баранова дрогнуло. Атака была внезапной и ошеломительной, к тому ещё стало смеркаться — никто не разобрал, что в тыл к почти тысячному отряду зашли всего несколько десятков человек. Те, на кого напали колюжи, в страхе бросились бежать обратно к берегу; глядя на них, другие замешкались…

…а тут ещё наконец взорвался порох, подложенный к воротам крепости. Затея графа удалась, но слишком поздно: грохот взрыва лишь привёл нападавших в ужас. Паника передаётся толпе куда быстрее геройства, и через мгновение побежали все. Напрасно Баранов с офицерами, срывая голоса, пытались остановить отступление…

…а с крепостных стен и через проломленные ворота уже сыпались колюжские воины. Завывая, улюлюкая и круша отставших алеутов, они топорами и копьями погнали вражеское войско к воде.

— Баранов ранен! — крикнул кто-то.

Александр Андреевич с серым лицом медленно оседал наземь, схватившись за разрубленное плечо, — не спасла даже кольчуга. К Баранову бросился Фёдор Иванович, не дал упасть. Несколько крепких промысловиков подхватили командующего на руки и в кольце самых верных алеутов понесли прочь, отбиваясь от наседавших колюжей.

Фёдор Иванович поднял с земли золочёный шлем Баранова, нахлобучил на голову и быстро глянул по сторонам. Катлиана он приметил сразу — по вороньему клюву на огромной медвежьей шапке. Граф рванулся к вождю, прорубая себе дорогу двумя саблями; неподалёку сражался Повалишин…

…а с борта «Невы», кусая губы, на происходящее смотрел капитан Лисянский. Сейчас индейцы прижмут войско Баранова к воде и до темноты перестреляют, изрубят, вырежут всех… Капитан опустил подзорную трубу и скомандовал канонирам:

— Заряжай картечью!

— Ваше благородие, — с сомнением молвил один из пушкарей, — своих ведь накроем…

— Заряжай! Как вас граф учил? Бей поверх голов!

Громовый залп дюжины орудий перепугал всех, бывших на берегу, и положение снова переменилось. Отступавших только что ждала смерть у кромки воды, но теперь они могли спастись — войдя ещё дальше в воду, чтобы оставить врага вдали от крепости, но в досягаемости пушек Лисянского…

…и первая дюжина ядер это подтвердила. Чугунные шары разорвались посреди бегущих колюжей; взвизгнула картечь, попадали сражённые индейцы; Повалишин, охнув, схватился за пробитую навылет руку…

…а Фёдора Ивановича оглушительно тюкнуло осколком по затылку шлема. Граф запнулся и рухнул ничком, не дойдя до Катлиана всего нескольких шагов. Преображенский мундир удалого рубаки привлёк внимание вождя. По его знаку здоровенный воин из тех, что пришли по реке, взвалил бесчувственного поручика на плечи и трусцой направился в крепость вместе с остальными колюжами, отходившими от берега под защиту непробиваемых стен…

…а спасённое Лисянским войско Баранова тем временем грузилось в шлюпки и байдарки, невольно пригибая головы при каждом выстреле с «Невы»: капитан продолжал бомбардировать Шисги-Нуву, чтобы колюжи даже не думали высунуться.

Бой был окончен.

 

Глава V

Баранова доставили на его корабль. Когда Лисянский прибыл к командующему, тот лежал в своей каюте — маленький, осунувшийся, с прибинтованной к телу рукой, бледный от потери крови…

— Худо мне. — Александр Андреевич едва шевелил пересохшими серыми губами. — Совсем худо… В глазах темно… Объегорили меня колюжи, вот ведь как…

Капитан присел на табурет возле постели и поднёс к губам Баранова кружку с водой. Тот приподнялся и выпил, роняя капли на грудь. Лысина его тут же покрылась испариной. Раненый упал обратно на подушку и чуть слышно молвил:

— Спасибо… Кабы не вы, всех бы нас там… до единого… Катлиан — хитрая змея… Наших много положили?

— Для такого большого боя и при такой переменчивой фортуне потери весьма скромные, — ответил Лисянский. — Погибли три моих матроса, ваших промысловиков трое и четыре кадьякца. Об алеутах точных сведений нет, буду знать завтра. Серьёзно ранены девять охотников, шестеро эскимосов и двенадцать человек из экипажа. Лейтенанта Повалишина картечью зацепило в руку. Остальным тоже многим досталось, но по мелочи…

Капитан умолк, и Баранов спросил:

— Это всё?

— Индейцы захватили поручика Толстого, — через силу признался Лисянский. — Он не побежал со всеми. Рубился возле крепости и хотел убить Катлиана. Повалишин был рядом и видел, как Толстого контузило. А потом колюжи его в крепость уволокли.

— Ничего, — прошептал Баранов, — завтра назад выторгуем… если живой… Так-то не тронут его… он им нужен… Только с Катлианом говорить вам придётся… какой теперь из меня командующий?

Утром на крепость Молодого Дерева обрушился шквал огня: все орудия флотилии палили с четверть часа, не переставая. В ответ Шисги-Нуву огрызнулась всего парой пушечных выстрелов — благодаря Фёдору Ивановичу запасы пороха у колюжей подходили к концу. Их артиллерия и ружья становились бесполезными, а надежды на успешную оборону — призрачными.

Хорошенько напомнив об этом, Лисянский прекратил бомбардировку и стал ждать, когда индейцы поднимут белый флаг и вышлют парламентёров.

За ночь колюжи наспех подлатали ворота крепости, взорванные графом. Через час одна створка пошевелилась, но вождь не появился: вместо Катлиана на площадку перед воротами вытолкнули женщину. С «Невы» её разглядывали в подзорные трубы.

— Наша, кадьякская, — сказал старшина промысловиков, которого Баранов отрядил для помощи Лисянскому.

Женщина подошла к берегу. Лисянский велел алеутам привезти её на корабль и допросил через переводчика. Кадьячка оказалась пленницей-эскимоской, захваченной колюжами в Михайловском форте. Она рассказала, что тойоны — вожди бунтующих домов — готовы к мирным переговорам, если только им гарантируют безопасность. «Нева» просигналила индейцам белым флагом, и переговоры начались.

Колюжи проявили осторожность: на корабль к Лисянскому прибыли не все тойоны, а лишь двое. Капитан говорил с ними в присутствии старшин алеутов, кадьякцев и пугачей; бывший здесь же охотник следил, чтобы тонкости обсуждения не утратились при переводе. По словам тойонов, пять индейских домов из шести готовы сложить оружие. За продолжение войны стоит один Катлиан, в доме которого тоже теперь немногие желают воевать. Если остальные дома снова заключат мир с русскими, Катлиан покорится.

— Хорошо, — сказал Лисянский, — переведите мои требования. Первое: все должны выйти из крепости через центральные ворота. Второе: пленников пусть выведут с собой и отправят к берегу. Третье: мы никого не тронем, но колюжи должны уйти туда, где им надлежит жить по договору с Барановым.

— Если пленники будут невредимы, — позже добавил он, — я своею волей разрешу колюжам поселиться по произволу, где им будет угодно, лишь бы они больше не угрожали Ново-Архангельску.

Говоря это, капитан думал про Фёдора Ивановича: русских жителей Михайловского порта индейцы убили, а кадьякские или алеутские пленники его заботили куда меньше. Но упоминать графа особым образом Лисянский не стал, чтобы не привлекать лишнего внимания.

Скрепя сердце, капитан одарил парламентёров бусами и топорами, как того требовал местный обычай, и отпустил восвояси. Вскоре на смену двум первым тойонам явились три других. Им Лисянский повторил то же самое: крепость должна быть сдана, пленники освобождены, а колюжи в этом случае могут убираться на все четыре стороны.

Странная радость охватила алеутов, чугачей и кадьякцев: лишь только пироги с тойонами отчалили, те принялись весело что-то обсуждать.

— Чем они так довольны? — спросил капитан у старшины охотников.

— Коварством вашего благородия, — ответил тот. — Им грех упускать случай с колюжами поквитаться. Катлиан-то всё норовит окрестные племена под себя подмять, никому житья от него нет. А вы, значит, колюжей из крепости выманиваете. Тут наши-то и перебьют их с вашей помощью. На всём побережье враз легче дышать станет!

Лисянский возмутился: ни о каком коварстве речи не было! Слово русского офицера нерушимо — если он обещал заключить мир и отпустить всех из крепости, значит, так тому и быть.

— Переведите! — потребовал капитан. — Желаю, чтобы они наверняка это знали.

Охотник, пожав плечами, поговорил со старшинами племён и вернулся к Лисянскому.

— Перевести-то я перевёл, — сказал он, — но проку немного. Они только пуще радуются. Мол, ваше благородие мало того, что коварный, так ещё и хитрый, и осторожный. Даже своим не доверяет.

Капитан в сердцах плюнул — и за ожиданием вестей из крепости вынужден был смотреть, как несколько сотен алеутов на байдарах отправились к берегу и разбрелись по лесу вокруг Шисги-Нуву. По прошествии времени они высыпали обратно на берег, взяли байдары и поволокли вверх по течению речки, откуда вчерашним днём атаковал их Катлиан. Спустя ещё час-другой байдары сплавились по речке и вышли в залив, снова укрывшись за кораблями, по-прежнему выстроенными в линию. Лисянский удивился, услыхав, как из крепости алеутов провожают воем, и заметил, что лодки чем-то нагружены.

— Алеуты погреб колюжский нашли, — пояснил охотник. — Склад рыбы вяленой. Почитай, полтораста байдар забрали, всё подчистую. Знамо дело, взвоешь тут: раньше у колюжей только пороха не было, а теперь и жрать нечего.

Капитан возмущённо заявил:

— Это никуда не годится! Мы не грабители, и голодом уморить никого не собираемся. Пускай вернут рыбу.

— Воля ваша, — отвечал ему промысловик, — но я и переводить не стану. Это их добыча. Колюжи поступили бы так же.

— Хорошо, — сказал Лисянский, — пускай хотя бы часть вернут.

Охотник только помотал головой.

Вопреки опасениям капитана, который думал, что захват рыбы ожесточит колюжей, те сделались более сговорчивыми. Вскоре из Шисги-Нуву снова прибыли три тойона, с которыми Лисянский обсудил процедуру сдачи. Он хотел быть уверен, что все индейцы согласны прекратить войну. Условились так: ночью население крепости особым воем подаст знак перемирия, и русские ответят на него троекратным «ура». Тогда до рассвета колюжи смогут готовить лодки, чтобы с первыми лучами солнца выйти из центральных ворот, освободить пленников — и самим беспрепятственно отправляться к месту новой стоянки.

Вечером Лисянский сказал Арбузову и Повалишину:

— Офицерское слово нарушать не позволено никому. Когда индейцы начнут грузиться в свои пироги, алеуты захотят на них напасть. Я к старшинам пойду, а вы будьте наготове, велите зарядить орудия и канонирам по местам стоять. Старшин я предупрежу, что мы расстреляем любого, кто посягнёт на колюжей. Довольно с них награбленной рыбы. Не хватало ещё, чтобы другие индейцы по всему побережью против нас поднялись. Мы-то уйдём, а Русская Америка останется. Ни к чему врагов для неё плодить по дурости и жадности чужой.

Над заливом повисла тихая ночь. Только изредка где-то на берегу среди леса ухал филин, да шальная утка трещала в тумане крыльями, перелетая с места на место. Осенняя сырость незаметно пробирала холодом до костей. Лисянский, набросив на плечи шубу, ждал на юте и порой подносил к глазам хронометр в ожидании условленного знака.

— У-а-у! — послышалось из крепости около полуночи. — У-а-у! У-а-у!

Индейский хор на сотни голосов сообщал о наступлении мира.

— Свистать всех наверх! — скомандовал капитан, и матросы, выстроившись на шканцах, в четыре десятка глоток что было сил рявкнули:

— Ура! Ура! Ура-а-а!

Лисянский ждал от колюжей хитрости — думал, что те не станут дожидаться утра и поспешат уйти из крепости затемно. На такой случай он велел держать наготове шлюпки, чтобы поскорее забрать пленников, и промысловикам наказал не дремать…

…но время шло, а ворота крепости оставались закрытыми. Уже и небо с востока порозовело, и солнце поползло на небо, понемногу разгоняя ночной туман. За крепостью стали видны горы, поросшие лесом; в утренних лучах весело зазеленели по берегу сосны; минул час, другой…

Давно пришла пора индейцам выходить из Шисги-Нуву, но цитадель смотрелась такой же безжизненной, как в первый день, когда увидел её Лисянский.

Старшина охотников расположился с капитаном на борту «Невы» и набивал очередную трубку дарёным бразильским табаком.

— Вороны, — молвил он, пустив клубы душистого дыма. — Однако, не к добру.

И верно, над крепостью реяла большая стая ворон, которых прежде не было. Грай стоял на всю округу, а невесть откуда налетали всё новые и новые птицы.

— Всем, у кого есть ружья, в шлюпки и на берег, живо! — скомандовал Лисянский.

Командовать высадкой двух сотен человек был назначен лейтенант Арбузов; раненого Повалишина капитан в дело не пустил. За стрелецкими лодками осторожно потянулись байдары алеутов и остальных туземных союзников. Оставшиеся на кораблях напряжённо ждали, как Шисги-Нуву встретит новый приступ. Лисянский терялся в догадках.

— Не понимаю, — сказал он старшине охотников, — почему колюжи не выходят из крепости? Почему нарушают условия перемирия? Мы же договорились! Я им слово дал…

— Известное дело, каждый о других по себе судит. — Старшина посасывал трубку и щурился от едкого дыма. — Они алеутов хорошо знают, сами такие же, и от вашего благородия тоже ничего, кроме коварства, не ждут.

Воины Арбузова на берегу взяли ружья наизготовку и начали опасливо приближаться к крепости, готовые открыть огонь при первом появлении врага. По команде лейтенанта несколько особенных смельчаков побежали вперёд и, достигнув стены, прижались к брёвнам палисада. Отдышавшись, они прокрались вдоль частокола к воротам и через щель заглянули внутрь…

Катер с Лисянским был на берегу через несколько минут. Ворота открыли, и отряд вошёл в пустую крепость. Вдоль фасадной стены один к одному лежали несколько десятков обезглавленных тел, завёрнутых в меховые плащи.

— Однако спешили очень, — заметил кто-то из кадьякцев, а охотничий старшина, который неотступно следовал за капитаном, пояснил:

— Это которых вчера убили. Кто на войне погиб, того полагается в пепел обратить. Но тут жечь не стали, только головы унесли. В волосах-то душа живёт, по-ихнему… Спешили, точно. И внимание кострами привлекать не хотели.

Лисянского провели к дальней стене — под ней обнаружился подкоп, ведущий к лесу. Промысловик оказался прав: индейцы насчёт миролюбия других туземцев не обольщались и предпочли скрытно покинуть Шисги-Нуву. За время после полночного воя, которым колюжи дружно согласились на перемирие, они отошли уже по меньшей мере десятка полтора вёрст от крепости.

— Ваше благородие, — позвал Арбузов капитана, — там… извольте взглянуть.

Между внутренними строениями крепости во множестве лежали убитые дети и собаки, все с перерезанным горлом. Лисянский обмер и перекрестился.

— Господи, какое варварство… Детей-то зачем?

— А чтоб не выдали, — безучастно сказал охотник. — В крепости-то всё равно, пусть их плачут, и морды собакам перемотать можно. Только собаки, ваше благородие, по дороге кусты метят. Как следы ни заметай, ни путай, по их запаху беглецов найти можно. Опять же, с малыми детьми быстро не пойдёшь, а как заплачет кто из них невзначай — издалека слыхать. Колюжи погони нашей боялись, вот и порезали всех. Ищи-свищи теперь.

— Господи, господи, — продолжал креститься Лисянский.

В одном из строений взаперти нашлись эскимоски с алеутками — пленниц крепко связали, но пощадили, чтобы не обозлять врагов пуще прежнего. При виде спасённых у капитана в самом деле немного полегчало на душе. Охотник продолжал ходить следом, улучил этот момент и попросил без изысков:

— Дозвольте людишкам пограбить маленько, ваше благородие. Колюжи-то всю рухлядь свою и запасы бросили. Не пропадать же добру.

Промысловик смотрел с надеждой, и Лисянский только рукой махнул — чего уж, грабьте…

…а сам с Арбузовым печально разглядывал драный гвардейский мундир в пятнах крови. Поручика Толстого в крепости не было — ни мёртвого, ни живого.

 

Глава VI

Фёдор Иванович в самом деле был ни жив, ни мёртв.

Ночью индейцы волоком вытащили контуженного графа через подкоп из Шисги-Нуву и увели в лес. Где россыпью, где гуськом долго шли руслами ручьёв по колено в воде, чтобы сбить погоню со следа; поднимались в горы, спускались в распадки… Куда колюжи держали путь и как далеко успели уйти от брошенной крепости, — Фёдор Иванович не знал и спросить не мог. Но во второй половине дня расстояние показалось тойонам достаточным, и несколько сотен человек снова собрались все вместе на берегу то ли длинного озера, то ли бухты.

Племя тут же стало обживать новое место. В лесу застучали топоры, и на расчищенных прибрежных лужайках стали появляться временные жилища. Мужчины рубили и вколачивали в землю жерди; женщины заполняли пространство между жердями валежником, покрывали крышу лоскутьями коры — и внутрь этих убогих жилищ складывали нехитрый скарб и скудные запасы, унесённые из Шисги-Нуву.

Измождённый переходом Фёдор Иванович со связанными руками сидел, привалившись к дереву. Ему досаждала мошкара, и один глаз заплыл от комариного укуса. Граф ожидал решения своей участи, индейцы же, деловито сновавшие кругом, не обращали на него внимания.

Многие колюжи пострадали во вчерашнем бою, но небрежно перевязанные раны, казалось, их совсем не беспокоили. Фёдор Иванович отметил странное уродство индейских лиц. Он не знал, что в племени новорождённым сжимают череп специальными дощечками, но видел результат: ноздри широких плоских носов у всех были расширены, а брови необычно высоко подняты. Длинные чёрные волосы лоснились и беспорядочно свисали на скулы. Лица женщин покрывала охра; мужчины после битвы всё ещё сохраняли боевой узор — широкие чёрные, белые и красные полосы, — а из перепутанных волос у них торчали орлиные перья. Белизна зубов особенно бросалась в глаза на фоне тёмных лиц. Толстую нижнюю губу оттопыривала вживлённая колюжка: она мешала закрыть рот, и когда индеец пил — вода хлестала на грудь.

Фёдор Иванович сглотнул, глядя, как один из колюжей утоляет жажду: графа со вчерашнего дня не кормили и не поили. Индеец заметил взгляд пленника и бросил к его ногам калебасу с остатками воды. Струйка продолжала бежать из горлышка. Фёдор Иванович повалился набок и ловил воду губами, пока не смахнул языком последние капли…

…а потом остался лежать. Перед глазами у него покачивались травинки, среди которых сновали муравьи, словно колюжи в лесу. Насекомые и впрямь будто повторяли действия людей, только в миниатюре: таскали с места на место хвоинки, что-то строили, искали еду…

— Суета сует, — припомнил граф из Екклесиаста, которого любил в подпитии цитировать Гедеон, — всё суета.

Прав был князь Львов, сто раз прав, увещевая молодого поручика. Говорил, что не будет толку от метаний бессмысленных, — так оно и вышло. Поиски приключений без ответа на вопрос — зачем это всё? — привели Фёдора Ивановича на дикий американский остров, откуда теперь один путь — в никуда. Апатия охватила графа, и всё ему сделалось безразлично. Подниматься не было никакого резона, и в ушибленной голове нехотя ворочалась единственная мысль: если это конец, то лишь бы скорее…

…но индейцы не торопились разделаться с пленником. Подступали сумерки, племя готовилось к ночлегу. Одни разошлись по шалашам, другие легли прямо на мох под деревьями: почему-то колюжи не боялись холода и одежды почти не носили. Разве что несколько стариков ещё днём развели костры, а теперь сдвинули угли в сторону и улеглись на прогретую землю, перемешанную с золой. Когда в ночи Фёдор Иванович закоченел, он подкатился под бок одному такому старику. Индеец продолжал невозмутимо похрапывать и чмокать колюжкой в отвисшей дряблой губе. Чуть согревшись, граф смежил веки и погрузился в сон…

…из которого его вывел пинок под рёбра. Два воина подхватили Фёдора Ивановича и рывком поставили на ноги. Один из колюжей размотал верёвку, которая стягивала запястья графа.

На рассвете над водой ещё плыл утренний туман, а племя уже пробудилось. Индейцы заполнили всю поляну, расчищенную вчера от деревьев и кустов, и встали в круг, на середину которого вытолкнули графа. Глухо погромыхивали бубны, обтянутые отсыревшей кожей. Шаман Стунуку расхаживал по кругу и поглядывал то на колюжей, то на Фёдора Ивановича. Он выкрикивал какие-то слова, от которых племя постепенно приходило в неистовство. Солнце поднималось, и чёрные глаза индейцев сверкали всё ярче. Они начали ритмичным уханьем отвечать шаману и подтанцовывать. Стунуку кричал ещё громче, его угловатые резкие движения становились всё шире, и двигался он всё быстрее.

Фёдор Иванович машинально размял затёкшие руки, но апатия не отпускала. Он словно со стороны смотрел на происходящее и, не зная ритуала, думал о том, что жизнь его сейчас закончится. Страха не было, хотя вспомнил граф рассказы о том, как свирепые колюжи убивали защитников Михайловского форта, как отрезали пленным уши, носы и пальцы, как засовывали в рот…

В изодранных штанах и рубашке, перепачканных золой, с всклокоченными волосами, в которых запутался лесной мусор, Фёдор Иванович немногим отличался от индейцев. По-особенному в кругу выглядел только Стунуку. На нём был надет шаманский доспех для защиты от враждебных духов. Голову покрывал тяжёлый убор из рогов горных коз. Поверх широкого кожаного нагрудника постукивали костяшки амулетов, связанных в ожерелья.

Передник Стунуку был расшит сложными узорами; икры шаман обернул меховыми ноговицами и в исступлённом танце вытаптывал мокасинами остатки травы. Левой рукой он тряс ритуальную погремушку, а правой взмахивал длинным деревянным кинжалом — такой же кинжал, но стальной, висел у каждого воина племени на груди в кожаных ножнах.

Охваченные чертобесием индейцы продолжали приплясывать и ухать. Кольцо медленно сжималось вокруг Фёдора Ивановича, шаман подходил всё ближе… Наконец, он оказался прямо перед графом и вдруг с криком ткнул его деревянным кинжалом в грудь. Остриё прорвало рубашку, но не коснулось тела, со стуком упершись в один из образков, скрытых под тканью. Стунуку отпрянул…

…а Фёдор Иванович словно проснулся. Казалось бы, монотонные движения толпы дикарей и мерный рокот бубнов должны были окончательно заворожить его, заставить смириться с неизбежной гибелью. Вместо этого граф снова почувствовал себя воином — как тогда, на Нуку-Гиве, после схватки с соседним племенем. В ушах его зазвучала песня, которой островитяне провожали побеждённых в последний путь, зная, что те никогда не вернутся. Фёдор Иванович набрал полную грудь воздуха — и в такт индейским бубнам подхватил эту песню, оглушительный заунывный вой, безжалостное напутствие мёртвым и грозное назидание живым.

Ничего подобного колюжи не слышали. Не бывало такого, чтобы обречённая жертва вела себя так странно и страшно. А граф продолжал выть, прочищая глотку; и в глазах его появился огонь, и поникшие бакенбарды снова встали дыбом, и спина распрямилась, и силой налились плечи, за которые придерживали его сзади два индейца.

Стунуку оторопел вместе с другими колюжами, но скоро спохватился. Отбросив погремушку, он снова шагнул к Фёдору Ивановичу, рванул на груди его рубаху и сгрёб образки в кулак. Реакция графа была неожиданной и молниеносной. В одно мгновение он перехватил руку шамана с образками, ударом в челюсть снизу свалил Стунуку навзничь; выдернул кинжал из ножен на груди у индейца, стоявшего за спиной, пырнул его в бок — и отскочил, ускользая от второго воина…

…который вцепился в рубаху. Ткань, порванная шаманом на груди, затрещала и окончательно лопнула. Уцелевший охранник тоже выхватил оружие, но Фёдор Иванович опередил его и с разворота полоснул клинком по горлу. Колюж стал падать, не выпуская рубаху. Граф выпростался из неё и кинжалом вспорол рукава — теперь ничто не стесняло его движений.

Фёдор Иванович стоял перед индейцами с обнажённым торсом и образками на груди, понимая, что жить ему осталось ещё несколько мгновений: кинжал был у каждого воина вокруг — сотни клинков, сверкнувших на утреннем солнце, против одного…

…но тут глубокий вздох пронёсся по толпе дикарей. Шелест их голосов с ужасом повторял одно лишь слово:

— Итхаква! Итхаква! Итхаква!

Фёдор Иванович взмахнул кинжалом и бросился на врага, решив прихватить кого-нибудь с собой на тот свет. Вопреки ожиданию, толпа расступилась, давая ему дорогу. Граф не стал раздумывать, почему колюжи ведут себя так странно. В несколько прыжков он достиг леса и скрылся за деревьями…

…а там пустился бежать во всю прыть. Надежды на спасение всё равно не было никакой, зато и от прежней апатии не осталось следа. Граф желал как можно дороже продать свою жизнь и, когда индейцы бросятся в погоню, атаковать не всю толпу, а нескольких преследователей. Попомнят они Фёдора Ивановича Толстого!

Граф нёсся, не разбирая дороги, и пролетел больше полуверсты единым духом по редкому сосновому лесу. Дальше начался ельник, деревья стояли плотно. Фёдор Иванович с разбегу нырнул между пушистыми колючими лапами…

…и в следующую секунду покатился с крутого обрыва. Закончив кувыркаться, он вскочил на ноги, наспех смахнул с лица прилипший песок и паутину — и увидел широкую гладь залива, а в нескольких саженях перед собой — человек десять воинов, которые высаживались на берег из байдарок. Что ж, вот и последний бой! Фёдор Иванович перехватил кинжал поудобнее, заорал что-то нечленораздельное и ринулся вперёд…

…но воины отчего-то пали на колени — кто на берегу, кто прямо в воде, — и загомонили:

— Итхаква! Итхаква!

Фёдор Иванович остановился и протёр заплывшие глаза. Перед ним были не колюжи, а их враги — алеуты, раскосые союзники Баранова. Но это чудесное спасение могло стать лишь отсрочкой смертного приговора, ведь граф ждал погони…

— Уходим! Уходим быстро! — крикнул Фёдор Иванович, не задумываясь, поймут ли его. Он забежал в воду, ухватив на ходу байдарку, и потащил её прочь от берега, продолжая выкрикивать:

— Там колюжи! Тлинкиты! Там! Уходим, скорее!

Граф запрыгнул в лодку, алеуты перекинулись несколькими словами и последовали его примеру. Один из воинов, помешкав, сел за спиной Фёдора Ивановича. Заработали вёсла. Когда на берег с обрыва действительно посыпались колюжи, алеутские байдарки уже отошли на добрую сотню сажен. Индейцам оставалось лишь проводить их бессильным яростным воем.

Фёдор Иванович зачерпнул пригоршню воды из-за борта и умыл разгорячённое исцарапанное лицо.

— Я же говорил, — довольно произнёс он. — Жить хочешь — не мешкай!

 

Глава VII

Алеуты гребли молча.

Остров Ситка оставался справа: байдарки не уходили от него далеко, но и не слишком приближались, чтобы их нельзя было достать выстрелом из ружья. Фёдор Иванович глянул на солнце — его спасители держали курс к северу, только непонятно было, в какую сторону от крепости бежали колюжи, на север или на юг острова. И значит, непонятно, приближается граф к месту стоянки «Невы» с воинством Баранова, или его увозят всё дальше…

— Куда идём? — обернувшись к гребцу, спросил Фёдор Иванович.

Алеут промолчал, глядя глазками-щёлочками куда-то мимо.

— Куда идём, братцы?! — крикнул граф мужчинам на других лодках, но ни один не ответил. — Ну и чёрт с вами.

Фёдор Иванович приподнял ладонью образки, по-прежнему висевшие на груди. Судя по царапинам, удар Стунуку пришёлся в Спиридона, — и кинжал соскользнул на портрет Пашеньки, который остановил остриё. Выходит, спасла его красавица-цыганка. Сохранила жизнь, с которой Фёдор Иванович уже попрощался. Жажду жизни вернула, заставила жить! Сама не смогла, а его заставила…

— Эхе-хе, — вздохнул граф.

Ну хорошо, думал он, кинжал был деревянный — видать, по ритуалу жертве полагалось не быстро умереть, а помучиться перед смертью, от боли обезуметь и кровью истечь. Но почему испугались индейцы? Почему дали уйти? Почему алеуты на колени падали?

— Что такое итхаква? — снова спросил Фёдор Иванович и опять не получил ответа: гребец у него за спиной только вжимал голову в плечи.

Подъём, который испытал граф после шаманского удара кинжалом, сошёл на нет. Нахлынувшие силы потрачены были на короткую схватку и стремительный бег. Вернулась тяжесть в контуженном затылке, и голову наполнял звон, и усталость разливалась по телу, и осенний холод напоминал о себе. Из груды вещей, сложенных в байдарке, Толстой потянул медвежью шкуру, накрылся ею и задремал под мерный плеск вёсел…

…а очнулся, когда байдарка ткнулась в пологий берег. Фёдор Иванович в шкуре, наброшенной на плечи, вышел на песок и размял затёкшие ноги. Алеуты уселись в стороне, вытащили из дорожных мешков вяленую рыбу и принялись за еду. Один из них, седовласый, с поклоном поднёс рыбину графу — и тут же поспешил отойти.

Фёдор Иванович сел в нескольких шагах, постарался улыбнуться как можно более дружелюбно и спросил:

— Что же, братцы, кто-нибудь по-русски понимает?

— Я мало-мало понимаю, — с неохотой отозвался старший, и граф заулыбался по-настоящему.

— Другое дело! Баранова знаешь? К нему идёте?

— Нет. Были с Барановым, сейчас домой. Зима скоро, успеть надо.

За едой, раздирая рыбу, Фёдор Иванович продолжал задавать вопросы, переспрашивая по многу раз, и в конце концов понял, что произошло за время его недолгого плена. Раненый Баранов решил зимовать на Ситке, выстроить Ново-Архангельск и не позволить колюжам вернуться. С правителем остались его люди, охотники и многие туземцы, которым обещаны были хорошие деньги. Остальные разграбили Шисги-Нуву и с военной добычей потянулись в родные края. Алеуты держали кружный путь вдоль берега Аляски к северо-западу, в свои селения на Алеутских островах, а «Нева» собиралась прямиком через море на Кадьяк, чтобы переждать зиму там.

— Однако, ты русский? — спросил Фёдора Ивановича старый алеут, словно эта мысль только что пришла ему в голову.

— Русский, конечно, — усмехнулся граф. — А ты думал, кто?

— Итхаква. — Старик указал пальцем ему на грудь, на руки…

…и Фёдор Иванович понял, наконец, что американских туземцев напугали его татуировки. Сам-то он уже привык, а местным, значит, при виде неестественно белого человека, покрытого изощрёнными цветными рисунками, почудилось что-то страшное.

— Да уж, меня лучше не трогать, — на всякий случай сказал граф, но с благодарностью надел выношенную парку из шкур морского бобра, которую щедро пожертвовал ему старый алеут. Холодно, и к чему лишний раз туземцев дразнить? Чай, пригодятся ещё! Правда, они отказались доставить Фёдора Ивановича обратно в Ново-Архангельск, где стояла «Нева», — мол, время дорого! — а возвращаться в одиночку было смертельно опасно и к тому же бессмысленно, если корабль уже ушёл на Кадьяк. Зато путь к Алеутским островам пролегал мимо Кадьяка, и граф решил добираться туда в надёжной компании…

…тем более, их догнали ещё несколько отрядов, и на узкой полосе песчаного берега собрались десятки байдарок. Дальше алеуты двинулись по проливам между островами, не теряя друг друга из виду, чтобы в случае нападения индейцев сообща дать отпор.

Впрочем, стычек по дороге не случилось, мимо прибрежных селений проходили спокойно. Надо полагать, по землям колюжей уже разлетелся слух о поражении Катлиана, поэтому индейские дома, которые не участвовали в войне, вели себя миролюбиво.

Через день-другой Фёдор Иванович уже чувствовал себя вполне сносно. Он выразил желание грести наравне с алеутами и скоро в кровь стёр себе руки: чай, у байдарки не привычное шлюпочное весло, а с лопастями на обоих концах — к нему ещё приноровиться надо. Граф заматывал тряпками истерзанные ладони и упрямо продолжал грести. Старик мазал ему раны каким-то вонючим снадобьем, не выражая чувств, но мужество странного спутника ему, похоже, нравилось.

Через неделю в воздухе закружились первые снежинки, с каждым днём становилось всё холоднее, и спустя ещё неделю снег валил уже по-зимнему. К этому времени отряд Фёдора Ивановича, продолжая двигаться на север, одолел около половины пути, вёрст семьсот-восемьсот. Старый алеут занедужил и остался в стойбище дружественного племени, а граф с остальными пересели в оленьи упряжки: море крепко штормило — двигаться по земле было гораздо быстрее и безопаснее.

Зима на Аляске снежная, не чета петербургской. В начале ноября белым одеялом уже укрылись окрестные холмы, поросшие огромными елями. Граф быстро усвоил, как управлять нартами, пока наблюдал за своим каюром, и теперь мог согреваться работой. Монотонные окрестные пейзажи, вероятно, порадовали бы глаз его кузена-живописца, но деятельному Фёдору Ивановичу они кроме скуки ничего не навевали. Поговорить тоже было не с кем: каюры не знали русского языка.

— Кадьяк? Кодиак? Кыктаг? — на разные лады ежевечерне спрашивал граф, но алеуты молча качали головами, а если и говорили что-то, понять их Фёдор Иванович не мог при всём желании…

…зато в конце концов сообразил, что поворачивать к острову эскимосов никто не собирается: вереница упряжек скользила к родным островам алеутов. Северные олени — маленькие, черноголовые, с белыми плечами и плотным телом в жёсткой серой шерсти, — резво тянули нарты по бескрайней снежной целине всё дальше и дальше на запад. Кадьяк оставался на юге, где-то по левую руку. Когда бы и знал Фёдор Иванович — где именно, всё равно не добрался бы туда через ледяное море в одиночку. Граф продолжал следовать за своими спутниками, недобрым словом поминая Гедеона с его рассуждениями о том, что здешние американцы теперь тоже народ российский.

— Россиян-то кругом полно, — бурчал он себе под нос, — а русского ни одного, почитай, до самой весны теперь не увидишь… слова сказать не с кем… или хотя водки выпить…

Фёдор Иванович роптал напрасно: в долгой дороге он понемногу начал понимать алеутов, а они экипировали его и дали возможность выжить. Остатки одежды, пришедшей в негодность, граф сменил на туземный наряд — штаны из нерпичьей шкуры и высокие кожаные сапоги-торбаса мехом наружу, а поверх парки натянул непромокаемую камлейку из сивучьих кишок, подобие куртки с капюшоном. К своему острову алеутам пришлось идти на байдарах через прибрежный лёд, по злым чёрным волнам, под свирепым ветром. Намертво замерзали тесёмки, которыми на запястьях утягивались рукава, чтобы в них вода не попала; любой узел приходилось развязывать зубами, до крови обдирая дёсны.

За время пути щегольские бакенбарды Фёдора Ивановича разрослись в кудлатую чёрную бороду, а сам он уже держался наравне с алеутами в гребле и прочих надобностях дикой жизни. Когда же отряд прибыл на остров, граф узнал, что насчёт собеседника и водки он ошибался.

Селение стояло на берегу моря при устье реки. Сам Фёдор Иванович его, пожалуй, и не заметил бы: алеуты не строили домов, а зимой жили в полуземлянках на высоком месте, чтобы наблюдать за всей округой. Стены и крыши складывали из цельных древесных стволов, а после укрывали сухой травой, шкурами и дёрном. Снаружи такое жилище напоминало заснеженный холм внушительных размеров — в каждом умещались три-четыре десятка семей…

…и на меньший из таких холмов алеуты возвели Фёдора Ивановича, указав большой квадратный люк в крыше, который служил входом. Через него по бревну с зарубками граф спустился внутрь сажени на две. Скоро глаза привыкли к полумраку, слегка разбавленному светом из нескольких люков и масляных ламп. Взгляду открылся просторный зал с бревенчатым сводом. По стенам во всю длину тянулись широкие лежаки-нары, под которыми хранился скарб и домашняя утварь. Между лежаками стояли столбы и висели занавеси из циновок, отделявшие место каждой семьи.

В землянке, где оказался Фёдор Иванович, жил тойон и его близкие родственники. Здесь копошились женщины, кто-то спал, между нарами бегали дети. Пока граф озирался, сопровождавшие что-то рассказывали вождю.

— Итхаква! — прозвучало несколько раз.

Похоже, татуировки оставались наиболее сильным впечатлением алеутов. Тойон потеребил жидкую седую растительность на подбородке, вопросительно посмотрел на Фёдора Ивановича, и граф снял парку, чтобы показать рисунок. Старик вздрогнул.

— О?! — коротко произнёс он и, помешкав, поднялся с нар. С лампой в руке тойон обошёл кругом графа, изучая переплетение линий.

— Ну всё, холодно. — Фёдор Иванович натянул парку: ни очага, ни печки в землянке не было.

— Однако, привыкнешь, — вдруг сказал старый вождь по-русски, сел обратно на нары и указал изумлённому графу место рядом с собой: — Садись, говорить будем.

По его знаку женщина вытащила из-под нар большую бутыль и наполнила плошки. Фёдор Иванович потянул носом — водка! Он сделал несколько глотков. Водка была дрянная, но по телу тут же разлилось тепло. В голове с отвычки зашумело. Граф занюхал напиток меховым рукавом и снова подставил женщине плошку. Остальные алеуты выпили всего по глотку — больше вождь не позволил — и нехотя разошлись. Фёдор Иванович остался наедине с тойоном и сказал, блестя глазами:

— Господи, хорошо-то как! И никуда больше ехать не надо… Ты откуда русский знаешь?

Медленная речь вождя навевала уютную полудрёму: время перестало существовать. Выпивая и закусывая вяленым хвостом нерки, граф узнал, что племя торгует с русскими лет десять или больше, с тех пор ещё, когда Баранова не было. Охотники бьют кита, моржа и нерпу; бьют морского котика и морского бобра — калана, шкуру которого больше всего ценят купцы; бьют птицу и ловят рыбу…

— Однако, ты русский, — заметил тойон, когда Фёдор Иванович прикончил очередную порцию водки и потянулся к бутыли, чтобы налить ещё: старый алеут продолжал тянуть первую плошку. — Нам пить нельзя. Мы сразу дураки. Ты не дурак. Ты пьёшь, как русский. Люди думали раньше, ты Итхаква.

Граф небрежно дёрнул плечом.

— А я думал, итхаквой у вас татуировки называют.

— Итхаква бог, — строго сказал старик, и Фёдор Иванович приосанился, слушая дальше.

Выходило, что награда короля Тапега спасла ему жизнь. Колюжи затрепетали при виде чудесных рисунков, и алеуты перепугались, приняв графа за Бога Белого Забвения по прозванию Бегущий Ветер. Они поначалу решили, что перед ними суровый демон Итхаква, который может управлять снежными бурями; грозный дух, поедающий людей.

— Я не бог и не демон, — признался Фёдор Иванович, но водка гуляла в крови, и он добавил: — Я вождь. Великий Белый вождь.

Алеутский тойон спорить не стал. Полторы сотни семей в четырёх больших землянках спокойно приняли весть о том, что сын Итхаквы от белой женщины теперь живёт среди них и со временем станет новым вождём; что старый вождь отвёл ему место в жилище среди родственников и отдал в жёны внучку свою, луноликую красавицу Унук…

…и граф с головой окунулся в новую игру. Судьба его продолжала складываться по любимым книгам, словно в театре. Только до сей поры Фёдор Иванович играл роль д’Артаньяна, выписанного Куртилем де Сандра сто лет назад: ловил судьбу свою за хвост, не страшился путешествий в поисках славы и чуть что — лез в драку. Теперь же он с увлечением примерял на себя роль Робинзона Крузо, героя Даниэля Дефо, жившего на острове в дикой природе едва ли не как первобытный человек. Правда, алеутский остров был вполне обитаемым, а Пятница оказалась весьма милой услужливой девушкой, и к тому же немного знала русский язык. Граф с удовольствием вкушал радости нежданного супружества, не забывая притом поддерживать реноме воина и вождя, и самому себе казался теперь заслуженным, а не прозванным Американцем.

Фёдор Иванович ходил на охоту. Вместе с другими мужчинами племени он бил копьём сивучей и моржей на недальних лежбищах, бил дротиками нерпу и тюленя под берегом, а особенно ловко удавалось ему гарпунить каланов: двухпудовые морские бобры считались у алеутов непростой добычей, но за их роскошные шкуры по весне можно было выручить у купцов хорошие деньги. В какой-то момент граф поймал себя на том, что понимает Катлиана, который не устоял перед соблазном продать несколько тысяч таких шкур второй раз и ради того разорил Михайловский форт.

Птиц местные охотники добывали немудрёным метательным снарядом — связкой ремней с грузиками из камня или кости на концах. Самым сложным было незаметно подобраться к стае, а там снаряд хорошенько раскручивали над головой и метали, особенно не целясь: какая-нибудь птица непременно запутывалась в ремнях, и её оставалось только подобрать. Фёдор Иванович покрасовался перед Унук и сшиб нескольких птиц морской галькой, стреляя ею из лука. Девушка была в восторге, а граф с затаённым вздохом вспоминал, как так же радовалась его меткости бедная Исабель — на другом краю земли, не на северо-западе Северной Америки, а на юго-востоке Южной.

Алеуты рыбачили в устье реки, пока оно совсем не перемёрзло, и снова принялись за рыбалку по весне: на такой случай были у них сплетены сети-мешки из китовых сухожилий. Унук научила Фёдора Ивановича выбирать рыбу — лучшая та, которая сильнее бьётся, в ней больше жизни, съешь — и сила к тебе перейдёт.

— Ты не под ноги смотри, ты на небо смотри, — говорил ему старый тойон, — тогда мысли ясные будут.

— Лучше молчать, чем говорить, — наставлял его мудрый вождь, — тогда в тебе поселится тишина и дух будет спокойным.

Говорить Фёдору Ивановичу было не с кем и не о чем. Он часто подолгу смотрел на небо — и в самом деле мысли его прояснялись. Мир и покой овладевали графом. В который раз после бегства из Петербурга он чувствовал себя в раю, но понимал теперь, как ошибался прежде. Тенерифе показался раем потому, что ничего тогда ещё толком не видал Фёдор Иванович. Санта-Катарину в рай превратила Исабель, однако долго ли продолжалось бы счастье с ней при брате-разбойнике? Рай на Нуку-Гиве создавали красота людей и богатство природы, но что за унылая перспектива — навсегда забыть про снег; облениться, как тамошние аборигены, не умевшие управлять собственными лодками, и стать со временем подобием Робертса! Да и корабли заходили на Вашингтоновы острова разве только случайно, а от островов Алеутских до столицы Русской Америки на Кадьяке буквально рукой подать — летом запросто добраться можно, и Камчатка в тысяче миль к западу уже не казалась такой далёкой Фёдору Ивановичу, обошедшему кругом почти всего света…

…и чёрт его догадал по весне увязаться за охотниками, когда отправились они бить кита?! Вечный азарт и любопытство взяли своё. Граф разглядывал океанских исполинов у патагонского берега — тогда они чуть не перевернули его корабль. Теперь интересно стало: как выглядят киты совсем вблизи, и не с высоты палубы, а с уровня воды, из алеутского каяка. К тому ещё хотелось Фёдору Ивановичу пополнить список своих охотничьих трофеев редчайшим животным: всех, кого только знал граф, сложно было удивить добытыми птицами, рыбой и пушным зверем, но кита не добывал никто.

Охотники выгребли в ледяной воде туда, где над волнами поднимались фонтаны китовьих выдохов, и подошли к стаду вплотную. Дальше надо было лишь метнуть в кита копьё, наконечник у которого смазали ядом волчьего корня. Через день-два животное погибало — и оставалось дождаться, когда прибой выбросит на берег его тушу. Меткость Фёдора Ивановича в племени уже знали, тягаться с ним физической силой не мог никто, и графу доверили метнуть копьё…

…да только зазевался он, когда копьё попало в цель, и запутал на руке верёвку, которой оно было привязано на случай промаха. А раненый кит, нагнав большие волны, потянул верёвку за собой в глубину и выдернул Фёдора Ивановича из каяка.

Другие охотники подоспели, выудили графа и доставили на берег. Но промок он до костей — не спасла и камлейка с нерпичьими штанами, — а путь до посёлка занял немало времени. Фёдор Иванович слёг с тяжёлым жаром. День-другой совсем себя не помнил, Унук от него не отходила и целебными отварами выпаивала. После сознание вернулось, но граф ещё балансировал на грани небытия…

…и в странных снах своих видел Крузенштерна. Капитан присаживался рядом на нары, покуривал трубку и рассказывал Фёдору Ивановичу про Фиддлерс Грин — истинный рай для погибших моряков, где вдоволь бесплатной еды и питья, точь-в-точь как на островах Алеутских. Вот, значит, почему так хорошо и покойно было здесь…

…да только рушился вдруг покой, и являлась графу Исабель в толпе страшных пляшущих негров. Глазами жгла и кричала в лицо под рокот барабанов и трещотки:

— Ты брата моего жизни лишил и в море утопил, даже могилы не оставил, так поди же и сам за ним следом! Проклинаю тебя, проклинаю на веки вечные!

И не спрятаться, не отползти было от убитой горем португалки, а вместо негров уже индейцы кругом бесновались, и вождь их Катлиан пугал шапкой Ворона, скалил белые зубы на лице в чёрных и красных полосах, размахивал молотом кузнечным и с размаху бил Фёдора Ивановича по голове, по рёбрам, по ногам…

…а после Пашенька гладила тело графа холодными пальцами, приговаривая печально:

— От судьбы не уйдёшь, милый. Куда ты, туда и я. Куда я, туда и ты. Нет меня больше на свете, и тебя нет…

Снова и снова это повторялось, и другие многие прошли перед глазами Фёдора Ивановича, обиды свои припоминая, — и Саша Нарышкин маялся простреленным животом, и Дризен кровью заливал рубашку, и кузен Фёдор Петрович бледной тенью мелькал, слёзы роняя из глаз…

…и Крузенштерн басил над левым плечом:

— Райское место Фиддлерс Грин, что верно — то верно, да всего девять миль от дома Сатаны, ваше сиятельство…

А по правую руку Пашенька склонялась и вторила капитану:

— Нет больше твоего сиятельства, и родные давно по тебе отплакали. Нéжить мы теперь с тобою, Феденька. Нéжить, нéжить…

— Врёшь ты всё! — крикнул Фёдор Иванович однажды ночью. — Это тебя нет, а я живой!

Крикнул и сел, потом холодным обливаясь. Отбросил полог меховой, которым Унук укрыла.

Ощупал себя, оглядел в тусклом свете масляной лампы — голый, в чём мать родила, и рисунки дикарские по всему телу вьются, словно змеи шевелятся. У стены-циновки алеутская жена спит, круглым лицом в сумраке белеет… и впрямь луноликая…

Граф сжал ладонями виски:

— У покойников голова не болит, а у меня прямо трескается. Живой!

— Да кто ж тебе сказал такую глупость? — удивилась невидимая Пашенька, и пылающий мозг Фёдора Ивановича словно пронзило: а верно, кто? Обрывки мыслей лезли друг на друга. Никому в целом свете не известно, что он жив. Даже наоборот: все знают, что гвардии поручик Толстой принял смерть от рук индейцев и отдыхает теперь в моряцком раю… Он мёртв для кого угодно, кроме горстки алеутов, о которых тоже никто слыхом не слыхивал — что есть они, что нет их…

— Нежить, нежить, — соглашалась Пашенька серебряным голоском.

— А это мы сейчас проверим!

Фёдор Иванович дополз до края нар. Шатаясь от слабости и хватаясь за столбы, он зашлёпал босыми ногами по холодному земляному полу мимо спящих алеутов. Косматый, бородатый, расписанный татуировками, граф добрёл до нар тойона и криво усмехнулся:

— Сейчас проверим…

Под нарами среди охотничьих снастей вождь хранил яд волчьего корня, которым наконечники копий мазали, чтобы кита умертвить. Эдакую тушу — наповал… Верное средство!

Рассудил Фёдор Иванович так: ежели он и вправду нежить — ничего ему от яда не сделается, а ежели живой — никто по нём не заплачет.

Правильно сказала Пашенька: отплакали уже.

 

Глава VIII

— А я ведь чуть было руки на себя не наложил, — признался Фёдор Иванович отцу Гедеону в первых числах июня.

Со своими алеутами к лету он появился на Кадьяке — привёз на продажу вороха каланьих шкур и прочего охотничьего товара. Старый тойон завёл неторопливые переговоры с купцами, а Фёдор Иванович отправился к церкви, укараулил иеромонаха и встал на пути, распахнув объятия.

Трудно, почти невозможно было признать графа в смуглолицем чернобородом детинушке, да и алеутские одежды с толку сбивали — рубашка-парка из птичьих шкурок с красным воротником, тюленьи тонкие штаны чуть ниже колен и высокие мягкие сапоги. Испугался бедный Гедеон, перекрестил незнакомца, как наваждение:

— Свят, свят, свят! — а тот знай пританцовывал по-туземному с широко раскинутыми руками и смеялся:

— Встречайте, встречайте ягнёнка заблудшего, ваше преподобие! Поди, не чаяли уже меня живым увидеть?

Гедеон присмотрелся и ахнул.

— Господи боже ты мой… Ваше сиятельство?! — заговорил он, всплёскивая руками. — Фёдор Иванович, голубчик… Да мы же вас ещё по осени схоронили… Я сам и отпевал… В сентябре «Нева» пришла, говорят: убили графа колюжи проклятые… Мы теперь вас в службах заупокойных поминаем купно с морячками, на Ситке погибшими… Да как же это?! Радость какая, господи… Неужто и вправду живой?! А шапка-то, шапка — вылитый Спиридон!

Фёдор Иванович и впрямь носил особую шапку, но не как у святого — из ивовых веток, в корзинку сплетённых, — а охотничью алеутскую: длинный козырёк без донышка, украшенный клыками зверей, с пучками усов морского льва на затылке. Снял он шапку, перестал улыбаться и чуть не до хруста Гедеона обнял, примолвив:

— Я вправду живой, ваше преподобие. Живой! Ещё поднажать или так поверите?

Иеромонах поверил. Он торопился по делам и пригласил вечером заходить в гости:

— Найдёте легко, для духовных Компания дом отвела между правительским домом и компанейской баней, всякий покажет. Тесно живу, но — в тесноте, да не в обиде…

— Зайду непременно, — пообещал граф, — только мне бы сперва помыться, побриться и вид себе вернуть человечий. Где тут у вас хороший цирюльник? И одежду сменить надобно.

Теперь уже алеуты не сразу признали Фёдора Ивановича, когда он явился к условленному месту встречи — с подстриженными расчёсанными волосами, при бакенбардах и в европейском платье. На месте сбритых усов и бороды забавно смотрелись открывшиеся светлые пятна: ниже носа и скул кожа не загорела. Впрочем, туземцы не находили в клоунской раскраске графа ничего забавного — бывает и так.

— Что купцы говорят? — спросил Фёдор Иванович тойона.

Старик вздохнул.

— Однако, цену сбивают. Хороший год, хорошая охота. У всех товару много.

— Это понятно, — сказал граф. — Где много продают, там дешевле купить можно. Не ходи больше никуда, меня жди.

Фёдор Иванович пошевелил плечами в непривычно тесной одежде. От белья он тоже отвык, оно тёрло в самых деликатных местах. Но для переговоров с купцами надо было выглядеть по-европейски.

Путь графа лежал в правление Российско-Американской Компании. Там ему обрадовались, хотя и не так искренне, как отец Гедеон. Посетовали — мол, явись его сиятельство на Кадьяк парой дней раньше, мог бы застать «Неву». А теперь Лисянский забрал каланьи шкуры с компанейских складов и пошёл на Ситку, чтобы проведать Баранова. Дальше капитан собирался взять курс на китайский Кантон и там продать меха.

— А что, хорошая выходит коммерция нынче? — между делом поинтересовался Фёдор Иванович, и словоохотливый служитель гордо поведал о своих торговых успехах.

— Местным деваться некуда, — говорил он, — им порох надобен, свинец, ножи. Да мало ли?! Чего ни коснись, всё нужно. А потому всё, чем промышляют, туземцы взамен отдают. Шкуру калана у них по два-три рубля можно сторговать, не больше. Ну, по пять, если самый высший сорт. А мы уже дальше вдесятеро дороже отправляем. Вам виднее, почём в Петербурге или на Москве американский бобёр идёт. Сказывали, от ста до трёхсот рубликов. Соболя-то сибирские раз в двадцать дешевле. Или возьмите кита. С ним охотнику возни мало, море само на берег туши выбрасывает — знай подбирай! Мы за кита не дороже пятнадцати рублей платим, а в нём одного жира сотни на две.

Фёдор Иванович слушал и молча играл желваками, вспоминая охоту на кита, которая едва не стоила ему жизни. Руки вспоминал, вёслами стёртые. Ветер ледяной, резавший лицо, как ножом. Воду чёрную бурлящую, в которой дна нет. Волны злые, через каяк хлеставшие… Калана вспомнил, которого ещё поди догони, достань гарпуном, а потом приволоки двухпудовую тушу в селение, освежуй, выделай шкуру — одну-единственную, а шкур таких он с алеутами привёз много. И о прочих трофеях не забывал граф, какой ценой они ему достались: котики, нерпы, моржи, тюлени, сивучи.

Смотрел Фёдор Иванович на хлыща, что сидел напротив и купеческой хитростью своей похвалялся. Год или два тому назад, пожалуй, наказал бы он служителя, не разбираясь особенно — за что. Наказал бы, да и дело с концом. Но сейчас о другом были его мысли, для другого пришёл он в Компанию.

После никому не рассказывал граф, как и на чём они поладили, но весь товар, который привезло его племя, Фёдор Иванович сбыл по цене хорошей, другим недоступной. Чай, своё продавал, не чужое…

…и к ночи, вымученный больше, чем на самой тяжкой охоте, добрался он до квартиры отца Гедеона.

Из понятных опасений иеромонах сперва отказывался пить водку, но уступил настояниям графа и всё же пригубил горькую, чтобы не оставлять гостя с бутылкой один на один. Зато взахлёб рассказывал новости, которых за год накопилось немало.

Коллекции петербургских дарителей теперь занимали достойное место, и всякий мог рассмотреть коллекции картин и бюстов, чертежи судов морских, ландкарты с изображениями дальних краёв… Русская Америка читала книги, через полмира привезённые — и стихи, и рассказы о путешествиях, и трактаты научные.

— Больницу мы открыли, — говорил Гедеон, радостно сверкая глазами. — Детишек в школе грамоте учим и наукам естественным. Не поверите, ваше сиятельство, я словарь языков местных составлять начал! Сам уже говорю немного. Да что там, я «Отче наш», «Символ веры» и молитву Господу Иисусу на кадьякский перевёл. Эскимосы разучили уже, теперь молятся на своём, но по-нашему.

Услыхав признание графа о едва не случившемся самоубийстве, иеромонах побелел.

— Господь с вами! Тому быть нельзя! Никогда не поверю, что вашему сиятельству самая мысль об этом пришла. Это же как искушал вас нечистый?!

— Да я тогда себя не помнил. — Фёдор Иванович поёжился, заново переживая былой бред. — Решил, что умер уже и с тенями разговаривать могу. Дай, думаю, приму китовьего яду и проверю, чтобы наверняка знать. Когда бы не алеуты, я бы в самом деле сейчас не с вашим преподобием, а с тенями разговаривал. Спасибо, скрутили меня и в ремнях держали, пока совсем в чувство не пришёл.

Гедеон слушал внимательно, а граф пил водку, аппетитно закусывая рыбой, которую по привычке рвал руками, и рассказывал:

— Ежели говорить не с кем, хорошо думается! На охоте, на отдыхе… или когда тебя пленным на смерть гонят, или когда лежишь связанный… Молчишь день, молчишь неделю, молчишь месяц, а мыслей уйма, у меня во всю прежнюю жизнь столько не было! И такие мысли, ваше преподобие, что… Эх! Вот я полмира прошёл, а чего ради? Зачем? Глаза да руки потешить — и только? Не-ет, шалишь! — Фёдор Иванович прищурился и погрозил иеромонаху пальцем. — Не в потехе дело, а в Спиридоновом повороте! Помните, толковали вы про покровителя моего?.. Ну, я-то помню! Про то речь была, что мне обновление на роду написано, как всему живому. Когда зимой кажется, что живое умерло, и декабрь стоит лютый, — на Спиридонов день зима к весне поворачивает. Деревья соки в корнях копят, и новая трава глубоко под снегом в рост пойти готовится… Потом глядь, а день уже прибыл на воробьиный скок. — Граф немного помолчал, глядя мимо Гедеона — словно забыл о нём, — усмехнулся чему-то и продолжил: — Я ведь Россию не знаю толком. Кологрив, Москва да Петербург с Кронштадтом — вот и вся моя Россия. Малый пятачок на самом западе, если отсюда глядеть. Я в других странах больше видел, чем у себя дома! Европа, Северная Африка, Южная Америка, острова тропические, Русская Америка. И везде я — граф Толстой Фёдор Иванович, гвардии поручик Преображенского полка, посольской свиты кавалер. Вся жизнь — одно сплошное лето! А тут вдруг — хлоп! — и зима. Где граф Толстой, поручик и кавалер? Нет его. Сгинул, растворился, умер. Одна строчка осталась в поминальном синодике вашего преподобия. — Фёдор Иванович снова усмехнулся. — Да ведь на то и Спиридонов поворот, чтобы я из-под снега заново пророс и к жизни воспрянул! Как, бишь, вы говорили, у святого Павла сказано? У каждого своё дарование, и каждый поступай так, как свыше назначено. Не знаете, когда ближайший корабль в Россию?

Иеромонах заслушался и не сразу понял вопрос графа.

— Корабль? В Трёхсвятительской гавани сейчас один грузится, пойдёт через неделю… Так ведь и здесь Россия!

— Россия, — согласился Фёдор Иванович, — да не моя. Никудышный из меня вышел американец. Домой добираться надобно. А там уже и в землю лечь можно.

 

Глава IX

Об этой части своего путешествия Фёдор Иванович после обещал кузену целую книгу написать.

За неделю выправил он себе документы, какие следовало. Взыскал с Российско-Американской Компании всё, что его племени алеутскому за охотничьи товары причиталось. Простился с тойоном и остальными воинами по-хорошему, подарки с ними передал для луноликой Унук. Выпил крепко напоследок с отцом Гедеоном…

…и, перебравшись из Петровской гавани в Трёхсвятительскую, на попутном корабле прошёл из Русской Америки в свою Россию, родную.

— Эк у нас всё шиворот-навыворот, — ухмылялся граф. — По компасу держали на юг и на запад, а оказались на самом что ни на есть востоке!

Восток был дальним: отсюда Фёдор Иванович проделал путь в десять тысяч вёрст через всю страну — когда на оленях, когда на лошадях, а когда и пешком. До Петербурга добирался больше года. Поначалу туго приходилось — деньги, за каланьи шкуры вырученные, граф отдал алеутскому тойону, себе оставив лишь толику малую. А на прощальные вопросы Гедеона, чем он жить в пути собирается, отвечал со смехом:

— Там, где в карты играют — без куска хлеба не останешься!

И правда, крепко пригодилось Фёдору Ивановичу умение исправлять ошибки Фортуны. Имя тоже помогало: по большим городам нетрудно было сыскать желающего услужить графу Толстому. Остановясь в Иркутске на несколько дней для отдыха, первый раз поразил он светскую публику зрелищем нукугивских татуировок…

…и сумел опередить Лисянского. Граф добрался в Петербург раньше «Невы»: когда в конце июля корабль положил якорь у Кронштадта, в толпе встречающих Фёдор Иванович ждал героических моряков на берегу.

— Вы ли это, ваше сиятельство?! — не поверил глазам Лисянский.

Уже не капитан-лейтенант, но капитан второго ранга рад был видеть графа живым, однако радость эту слегка омрачала потеря первенства. Фёдор Иванович из всех участников экспедиции первым окончил кругосветное путешествие, несмотря на то, что шлюп Лисянского после всех торговых дел совершил беспримерный переход из Китая в Англию за сто сорок два дня без единой остановки в портах.

Те же противоречивые чувства двумя неделями позже испытал Крузенштерн, своим путём вернувшийся в Петербург. Граф Толстой нанёс ему визит и с особенной учтивостью благодарил за удовольствие от совместного плавания — истинный смысл слов, сказанных прилюдно, понимали только они двое.

Особенное же удовольствие испытал Фёдор Иванович, когда вернули ему все вещи и бумаги, оставленные на «Неве», и подарки губернатора Санта-Катарины, и жалованье кавалерское выплатили за два года с половиной. Вдобавок получил он деревянное оружие, добытое в бою на Нуку-Гиве, и высушенные черепа островитян, которые пожаловал король Тапега. Заморскими диковинами граф не замедлил украсить своё новое жилище.

Фёдор Петрович Толстой к тому времени уже оставил службу и перешёл, к радости своей, в живописцы. Он охотно взялся за кисти, чтобы восстановить портрет, повреждённый кинжалом шамана Стунуку.

— Бог с тобой, братец! Кто тебе сказал, что Пашенька умерла? — говорил кузен Фёдору Ивановичу.

— Резанов, — сквозь зубы отвечал тот. — Ему доверенные люди сообщили, когда мы в Англию пришли.

На это Фёдор Петрович с уверенностью заявил:

— Соврал тебе камергер. Когда бы с ней и вправду что случилось, я бы знал непременно! Это же столица, здесь слухами земля полнится…

Слова кузена ничем подтверждены не были, и всё же обнадёженный Фёдор Иванович пустил по следу цыганки одного из бывших сыскарей Тайной экспедиции, велев разыскать Пашеньку хоть на дне морском.

Новыми глазами глядел граф на любимые с детства книги — «Воспоминания д’Артаньяна» и «Жизнь Робинзона Крузо». Теперь он сам пережил куда более увлекательные приключения, чем тамошние герои, а потому посмеивался над наивностью авторов, которые в писательстве своём пользовались лишь фантазией да чужими записками.

Новыми глазами глядел Фёдор Иванович и на российскую столицу. За три года, прошедшие после столетнего юбилея Петербурга и начала кругосветного плавания, город весьма изменился. Архитектор Захаров — тот, что выстроил дом купца Мижуева, где нынче квартировал граф, — приступил теперь к перестройке Адмиралтейства. На Невском проспекте красовалась башня городской Думы и подрастал кафедральный Казанский собор — грядущий соперник собора Святого Петра в Риме. Неподалёку от Смольного собора на берегу, через который Фёдор Иванович возвращался в полк после полёта на воздушном шаре, заложен был Смольный институт благородных девиц, а с Кронштадтом наладилось постоянное сообщение по воде.

Похождения Фёдора Ивановича в дальних краях давали обильную пищу слухам, которые обрастали всё новыми невероятными подробностями, будоража столичное общество.

— Американец, — с восхищением и завистью шептали за спиной графа, — в четырёх частях света такое вытворял… Вы видели, какими он испещрён фигурами?.. Сказывают, не осталось по пути города, где бы он хотя раз не подрался на дуэли. А какие у него были женщины… О!

Двери любого дома были открыты для Фёдора Ивановича, приглашения сыпались со всех сторон, — и в ожидании, покарает его государь за былые прегрешения или помилует, граф жуировал напропалую день за днём.

Спиридонов поворот оставался всё дальше. Казалось, что зима жизни Фёдора Ивановича отступила если не навсегда, то очень и очень надолго…

…но в один из дней, когда они с Фёдором Петровичем развлекались игрой в немецком шустер-клубе, кузен повздорил с Брэдшоу, надменным толстым англичанином из посольства. Слово за слово — и скоро уже назначена была дуэль, которую отнесли на следующее утро. Фёдор Иванович вызвался быть секундантом. По милости Резанова к британцам граф испытывал особенное чувство. Здесь же, помимо того, речь шла о чести и самой жизни Фёдора Петровича. Поэтому Фёдор Иванович, проводив растерянного кузена до дверей клуба, немедля вернулся, подошёл к Брэдшоу и при прочих игроках заявил:

— Вы, сударь мой, индюк надутый и картёжный вор! — сопроводив сказанное увесистой оплеухой.

Англичанину ничего не оставалось, кроме как потребовать у Фёдора Ивановича удовлетворения. Граф охотно принял вызов, пожелал стреляться сей же час и, отъехав по берегу Мойки на окраину Петербурга, при свете луны без труда разделался с обидчиком кузена.

Бедняга Брэдшоу был никудышным дуэлянтом, но исправно выполнял самые деликатные поручения нового британского посла в России — лорда Кэткарта. Посол, взбешённый известием о смерти своего клеврета, задумал отомстить Фёдору Ивановичу и вызвал польского помещика Огонь-Догановского. Этот господин подвизался при Резанове в бытность Николая Петровича обер-прокурором Сената, а после того, как покровитель отбыл в кругосветное плавание, оставался в Петербурге его доверенным лицом, в том числе продолжая посредничать между камергером и британцами.

— Легко догадаться, о чём я хочу просить вас по старой памяти, — сказал поляку лорд Кэткарт. — Граф Толстой должен получить по заслугам. Позвольте узнать, как это можно устроить.

Огонь-Догановский поделился своими рассуждениями. Конечно, самым простым и естественным было бы подослать к Фёдору Ивановичу наёмного убийцу. Но вряд ли хоть один из тех разбойников, кто есть под рукой, сможет одолеть графа. Если же Толстой всё же будет убит — велика вероятность, что преступника схватят, и на первом же допросе он выдаст, кто его нанял. Тогда уже не поздоровится посольству, а международный скандал может привести к непредсказуемым последствиям и помешать Лондону в борьбе с Парижем за дружбу с Россией.

— Дуэль тоже не годится, — продолжал рассуждать поляк. — К тому же Петербург полнится слухами о воинских подвигах графа на трёх или четырёх континентах. Думаю, вряд ли кто-либо осмелится его вызвать.

Посол раздражался всё больше, и тут Огонь-Догановский поведал ему о неожиданном выходе из затруднения. Зная, сколь щепетилен граф Толстой в вопросах чести, поляк в иезуитстве своём задумал привести его к самоубийству.

Коварный план предполагать использовать тягу Фёдора Ивановича к большой игре и его чрезмерную уверенность в игрецкой удаче. Как шулер поляк мог дать графу хорошую фору, поскольку под негласным покровительством полиции держал подпольный игорный дом с целым штатом подставных игроков. Он свёл знакомство с Фёдором Ивановичем, пригласил того померяться силами за карточным столом — и обыграл на колоссальную сумму, а следом потребовал уплаты без отсрочек.

Граф был раздосадован своей наивностью, но не сомневался, что деньги удастся легко собрать. Однако все те, кто ещё вчера мечтали видеть его своим гостем и назывались друзьями, не выразили готовности ссудить Фёдора Ивановича: слишком велик был долг. Вместе с Фёдором Петровичем граф объездил весь Петербург — без пользы.

— И что же теперь? — спросил кузен.

— Известно, что, — ответил Фёдор Иванович. — Пропишут на чёрной доске как подлеца, не заплатившего долг чести, и ославят на всю столицу… Бесчестный подлец граф Толстой Фёдор Иванович — каково звучит?!

Помочь избежать позора могла теперь одна только смерть, а потому граф с обычной своей решительностью принялся подводить итог жизни. Он отправил домой кузена и послал порученца за сыскарём, отряженным на поиски Пашеньки. В составлении прощальных писем Фёдор Иванович скоротал ночь. Сыскарь явился под утро — удивлённый, ведь до истечения срока поисков по уговору с графом оставалась у него ещё неделя.

— Всё переменилось, любезный, — сказал Фёдор Иванович. — Нет у тебя недели, и у меня нет даже одного дня. Как, порадуешь? Или напрасно я надеялся?

Выходило, что напрасно: Пашенькиных следов обнаружить не удалось. Что ж… Граф прогнал никчёмного сыскаря и бросил в камин все письма, что успел написать за ночь: кому в самом деле надо что-то сказать — тем Фёдор Петрович скажет. Был в целом свете лишь один человек, действительно близкий. Пашенька, любовь его главная, которую занозой носил он в сердце; память о которой не дала ему сгинуть в далёких краях… Вот с кем увидеться бы хоть минуточку напоследок! А раз не найти её, не поговорить с ней — к чему все остальные слова? Пусть горят синим пламенем.

Письма корчились в огне. За окнами светало. Граф выложил на стол тяжёлый плоский ящик, щёлкнул замками и откинул крышку. Внутри на бархатных ложах, изогнувшись серебристыми рыбами, удобно устроилась пара пистолетов. Фёдор Иванович вытащил один, привычно вскинул и прицелился. Вот ведь игра фортуны! Спасая кузена, из этого «лепажа» он позапрошлой ночью свалил индюка-британца, и до того — метким выстрелом короля Тапегу спас. А теперь из него же придётся прострелить себе голову, в которой крутятся обрывки воспоминаний последних лет…

…или сердце, в котором занозой по-прежнему сидит — Пашенька. Глядя в глаза её на портрете, граф принялся снаряжать смертельное оружие.

Он действовал не спеша. Через тонкий носик пороховницы насыпал в ствол пороху и утрамбовал его хорошенько. Тяжёлую пулю — свинцовый шарик размером с вишню — Фёдор Иванович задумчиво рассмотрел и покатал в пальцах, прежде чем забить в ствол: этой вишенке предстояло оборвать его земное существование.

Курок сочно щёлкнул пружиной, вставая на предохранительный взвод. Фёдор Иванович проверил, плотно ли укреплён кремень, прочистил затравочное отверстие и окончил последние приготовления. Теперь курок стоял на боевом взводе. Граф ещё раз глянул на Пашенькин портрет, на часы… Куда же всё-таки стрелять, в сердце или в голову? В сердце — или в голову? В сердце — или?

— Ваше сиятельство! — послышался из-за двери голос Стёпки. — Ваше сиятельство, тут к вам это…

Дверь отворилась: Фёдору Ивановичу не пришло в голову запереть замок — отвык, должно быть, за время скитаний. Стёпка втолкнул в комнату крестьянского мальчишку лет десяти в рубашке навыпуск и коротких портках. Тот исподлобья глядел на графа, переминаясь на грязных босых ногах и придерживая обеими руками у живота что-то спрятанное под рубашкой.

Фёдор Иванович поднял на вошедших пистолет.

— Вон пошли отсюда оба! — рявкнул он таким жутким голосом, что Стёпка шарахнулся обратно в коридор, а мальчишка вжал голову в плечи и заплакал. По его штанине поползло мокрое пятно.

— Вон, я сказал! — повторил граф, в кои-то веки будучи не в силах совладать с лицом: его сводило непреодолимой нервной судорогой.

Насмерть перепуганный мальчик выбежал прочь из комнаты, бросив на пол ношу, которую прятал под рубашкой. Фёдор Иванович опустил глаза — перед ним лежала цветастая шаль, завязанная в узел размером с хорошую дыню.

Цветастая шаль. Цыганская.

Сердце графа ёкнуло. Он схватил увесистый узел и попытался его развязать. Пистолет мешал — и полетел на стол. Фёдора Ивановича обуяло неистовство: он зубами грыз концы платка, словно замёрзшие верёвки на Алеутских островах. Наконец, узел поддался, и на стол из развёрнутой шали хлынули монеты, кольца, часы, цепочки, перевязанные лентами пачки ассигнаций…

Даже беглый взгляд на внезапное богатство говорил, что его с лихвой хватит на уплату карточного долга. И среди прочего золота лежала драгоценная подвеска, которую три года назад граф подарил Пашеньке. Заморский зверь армадилло, каменьями усыпанный…

Мальчишка семенил по Фонтанке в сторону Невского проспекта и не успел уйти далеко — Фёдор Иванович бегом скоро его нагнал. В ранний час народу на набережной почти не было.

— Стой! — крикнул граф. — А ну, стой, кому говорю!

Мальчишка обернулся, заверещал в голос и пустился бежать. Ужас прибавлял ему сил — пожалуй, он сумел бы уйти от графа, но с одинокой встречной телеги спрыгнул какой-то мужик и выставил ногу. Мальчишка кувыркнулся в лужу.

— Украл чего, ваше благородие? — спросил мужик у подбежавшего Фёдора Ивановича…

…который с ходу сшиб его наземь, а мальчишку подхватил, поставил на ноги — мокрого, грязного, дрожащего — и прижал к себе, стал по слипшимся волосам неловко гладить.

— Не бойся, дурачок, — приговаривал он. — Чего ты боишься? Не бойся… — Граф опустился на колени и спросил, заглядывая ребёнку в глаза: — Узелок… Узелок цыганский ты где взял? Кто тебя послал?

Сонный извозчик у Аничкова моста был немало удивлён, когда в его пролётку забрался молодой дворянин в грязной исподней рубашке и мокрых штанах, тянувший за руку чумазого зарёванного крестьянского мальчика.

— Гони что есть духу! — скомандовал Фёдор Иванович извозчику. — Тройную цену плачу. Гони!

Путь их лежал дальше вдоль Фонтанки, в предместье Петербурга, по старинке именуемое Коломной. В тамошнем сонном краю нанимали жильё мелкие чиновники, компанию которым составляли бедные дворяне из провинции. А большей частью селились в Коломне работники галерной верфи, служители Адмиралтейства да ремесленники.

Мальчишка, шмыгая носом, показывал дорогу к одной из ремесленных мастерских у берега реки Пряжки.

— Вон там, барин, — он ткнул пальцем в облупленный дом, показавшийся за яблоневым садом. — Только вы сами туда идите.

— А ты что же? — спросил Фёдор Иванович.

— Боязно мне. — Мальчишка утёр чумазое лицо и снова шмыгнул носом. — У неё знаете, глаз какой? Боязно. Серчать она будет, что я вас привёл.

Граф с усмешкой потрепал его по высохшим вихрам.

— Ничего… Небось, не будет.

Фёдор Иванович увидел Пашеньку сразу, как вошёл в мастерскую: сидела она особняком от прочих вышивальщиц…

…и смотрелась ещё краше, чем три года назад. Пуще прежнего расцвела, округлилась, в сок вошла восемнадцатилетний. Только волосы густые уже не струились по её плечам, как на портрете, — кудри были собраны в высокую кичку на макушке и перевязаны цветастой лентой. Но наряду цыганскому Пашенька не изменила.

Вышивальщицы дружно подняли глаза от работы и разглядывали перепачканного широкоплечего молодца с огромными бакенбардами, ставшего в дверях. Пашенька воткнула иголку в канву, отложила пяльцы и молча прошла мимо Фёдора Ивановича из мастерской, обмахнув его башмаки пёстрыми юбками. Граф двинулся следом.

В трёх десятках шагов от дома Пашенька обернулась.

— Зачем приехал, барорай?

Лицо её было спокойно. Фёдор Иванович хотел подойти ближе, но цыганка властным жестом заставила его остановиться, выставив перед собой растопыренную пятерню. Граф послушно замер, помолчал и спросил:

— Откуда у тебя столько денег?

— Это твои деньги. Ты приносил, я прибирала. Мне чужого не надо.

— Разве я тебе чужой?

— Ты сам так решил, когда уехал, со мной не простился.

Пашенька по-прежнему смотрела без всякого выражения и говорила ровным голосом. Фёдор Иванович переступил с ноги на ногу. До чего же была его цыганка хороша — и до чего похожа на свой образ, который он провёз кругом света, которым любовался бесконечные дни в каюте и бредил у алеутов.

— Три года, — молвил граф. — Три года ты жила… жила вот здесь? При таком-то богатстве?!

— Лад в сердце дороже денег. А чужого мне не надо, — повторила она.

— Дуня! — послышался от дома старушечий голос. — Дуняша!

Пашенька чуть нахмурилась и сказала:

— Идти мне надобно. Зовут уже.

— Дуняша? — удивился граф. — Почему вдруг Дуняша?

— Видишь, барорай, — печальная улыбка тронула припухлые губы цыганки, — ты даже имени моего никогда не спрашивал. Я Пашенькой в таборе была, пока для господ плясала. И у тебя в любовницах. Авдотья меня зовут. Авдотья Тугаева. Добрые люди Дуняшей кличут… Прощай, Фёдор Иванович.

— Дуня! — Старушечий голос дребезжал за спиною графа. — Да что ж за наказание такое?! Не догнать мне её!

Фёдор Иванович обернулся. От дома ковыляла, опираясь на клюку, сгорбленная сухонькая старушка, а перед ней быстро топала по земле босыми ножками весёлая смуглая девочка в короткой рубашонке, с густыми смоляными кудрями, рассыпанными по плечам.

Цыганка бросилась к девочке и подхватила её на руки, приговаривая:

— Кто тут у нас от бабушки бегает? Ту мири камлы…

— Это… твоя? — сглотнув, спросил граф.

— Моя! — Ответ прозвучал с вызовом.

Фёдор Иванович снова сглотнул — в горле мигом пересохло — и прошептал:

— Наша?

Чувство было такое, словно его снова тюкнуло по затылку осколком ядра, как тогда, у колюжской крепости. Пашенька залилась румянцем, обожгла графа вспыхнувшим взглядом и молча пошла к дому, прижимая девочку к груди…

…а когда ей оставалась всего пара шагов до двери, голос вернулся к Фёдору Ивановичу, и он с восторгом крикнул вослед:

— Венчаться! Нынче же венчаться!

 

Эпилог

Фёдор Иванович Толстой не сдержал обещания, данного Фёдору Петровичу Толстому, и не оставил записок о своих приключениях.

К услугам любопытных современников графа были его изустные байки. Для прочих сохранились пересказы досужих сплетников, противоречивые воспоминания участников кругосветного путешествия — и слухи, слухи, бессчётные слухи, которыми во все времена кормится светское общество.

Приключения графа Толстого давно превратились в легенду. На исходе второго десятилетия двадцать первого века невозможно утверждать наверняка — где правда и где выдумка в рассказе про начало девятнадцатого. Почитай, больше двухсот лет прошло! А нынче договориться не могут даже про то, что случилось пятнадцать или тридцать лет назад и чему есть живые свидетели…

…но любителям правды никто не мешает проследить за теми, кого доводилось по молодости встречать Фёдору Ивановичу, и поинтересоваться местами, где он побывал за время кругосветного путешествия.

Финляндия — первая страна, воды которой приняли корабли Крузенштерна и Лисянского по выходе из Петербурга. Находилась она тогда под властью шведской короны. А спустя шесть лет, во время войны со шведами, гвардейскому офицеру Толстому весьма пригодилась алеутская наука. В морозную зиму 1809 года граф прошёл разведкой по льду Ботнического залива и проложил путь для трёхтысячного корпуса Барклая де Толли — к изумлению шведов, которые знали, что при замёрзшем море десант невозможен, но вдруг увидели русскую армию под стенами Стокгольма. Так благодаря Фёдору Ивановичу и его охотничьим навыкам Великое княжество Финляндское больше чем на сто лет стало частью Российской империи, а столица Финляндии переехала и с тех пор находится в Хельсинки, который прежде был маленьким провинциальным Гельсингфорсом.

Куда меньше повезло столице Дании. Через четыре года после гостеприимной встречи русской кругосветной экспедиции в Копенгаген прибыли британские войска. Ими командовал сэр Уильям Шоу Кэткарт, десятый лорд Кэткарт — бывший посол в России. Датчане отказались выдать ему свой флот, который поразил Фёдора Ивановича и русских моряков удивительным порядком. Разгневанный Кэткарт велел своей эскадре начать обстрел города, и в три сентябрьских ночи 1807 года тихий уютный Копенгаген был стёрт с лица земли четырнадцатью тысячами залпов английских кораблей. Ядра разрушили каждый третий дом, а остальные сгорели в огне пожара, вызванного военной новинкой — зажигательными ракетами Конгрива. Позже город пришлось отстроить заново.

В ту войну Юрий Фёдорович Лисянский командовал несколькими кораблями и противостоял англичанам на море. Свои записки «Путешествие вокруг света» он смог опубликовать только в 1812 году, когда сделался слаб глазами и вышел в отставку капитаном первого ранга. В России книга, изданная за собственный счет тиражом всего двести экземпляров, интереса не вызвала. Зато авторский перевод на английский язык с восторгом встретили читатели в Лондоне. Именем Лисянского названы залив, пролив, мыс, река, бухта, подводная гора, два полуострова и остров Гавайского архипелага.

Баронет Джон Борлэз Уоррен, бывший послом в Петербурге до графа Кэткарта, с дипломатической службы вернулся на военную, громил наполеоновский флот и сражался против Соединённых Штатов, где координировал все военные действия. Он дослужился до адмиральского чина, а в 1815 году снова прибыл в Петербург полномочным послом Британии.

Хитроумный лейтенант Кохун Грант со временем превратился в легенду британской разведки. В армии герцога Веллингтона, разгромившего Наполеона при Ватерлоо, Грант был уже подполковником. Для борьбы с французами он создал исключительно эффективную агентурную сеть в Испании и Португалии, а переписку вражеских офицеров читал, как собственные письма.

Протеже Резанова, бывший драгун Василий Семёнович Огонь-Догановский, процветал ещё долгие годы. Больше четверти века с ведома полиции обаятельный помещик держал подпольный игорный дом, оставаясь виртуозным шулером-бульдогом в окружении натасканных шавок. Так же, как и Фёдор Иванович Толстой, в его зубы не раз попадал Александр Сергеевич Пушкин, которому случалось проигрывать Поляку до двадцати пяти тысяч рублей.

Фехтмейстер Севербек — единственный, кто мог сравниться с графом Толстым в сабельном бою, — вошёл в историю как Иван Ефимович Сивербрик, воспитанник Михаила Илларионовича Кутузова и первый русский профессор фехтования.

Князь Сергей Лаврентьевич Львов всё же поднялся в петербургское небо с Гарнереном — и стал первым из русских воздухоплавателей, если не считать полёта Фёдора Ивановича на угнанном шаре. Князь продолжал увлекаться аэроманией. Когда в 1812 году Англия сумела-таки стравить Россию с Францией, старый генерал выстроил в Москве шар особой конструкции для бомбардировки французов с воздуха. К счастью для Наполеона, по всегдашнему российскому разгильдяйству небесное судно так и не было использовано в бою. Но шар наподобие гарнереновского, привезённого князем Львовым в Петербург и спасённого графом Толстым, в XXI веке работает аэролифтом на Пироговской набережной Невы перед отелем «Санкт-Петербург». В хорошую погоду любой желающий может подняться в небо и посмотреть с высоты птичьего полёта на Петропавловскую крепость и Адмиралтейство, на Зимний дворец и Биржу, на Исаакиевский и Смольный соборы, на самый высокий небоскрёб Европы «Лахта-центр» и пирог Васильевского острова. Правда, путешествие на аэролифте по-прежнему дорого, как и во времена графа Толстого с князем Львовым.

Барон Егор фон Дризен выжил после дуэли с Фёдором Ивановичем. Он стал командиром Преображенского полка, геройски защищал Россию от Наполеона в 1812 году и умер от ран, полученных в Бородинском сражении.

«Воспоминания господина д’Артаньяна, капитан-лейтенанта первой роты королевских мушкетёров, содержащие множество частных и секретных вещей, которые произошли в правление Людовика Великого» — эта книга, написанная Куртилем де Сандра, производила сильное впечатление не только на молодого графа Толстого. Через четыре десятка лет ею заинтересовался француз Огюст Маке, лицейский преподаватель истории. Маке решил использовать «Воспоминания» для романа в историческом духе, и на свет появились «Три мушкетёра», написанные в соавторстве. Правда, широко известен лишь один автор книги — Александр Дюма, оборотистый сын командующего наполеоновской кавалерией. Его и считают родоначальником жанра историко-приключенческого романа, в котором по мере сил написан роман «American’ец».

Три века не теряет популярности ещё одна книга, лишившая покоя Фёдора Ивановича Толстого. По сей день мальчишеские умы волнуют «Жизнь и удивительные приключения Робинзона Крузо, моряка из Йорка, прожившего двадцать восемь лет в полном одиночестве на необитаемом острове у берегов Америки близ устьев реки Ориноко, куда он был выброшен кораблекрушением, во время которого весь экипаж корабля, кроме него, погиб; с изложением его неожиданного освобождения пиратами, написанные им самим». Господин Дефо, привет от которого служил паролем для британских разведчиков, заслуженно считается родоначальником английского романа.

Граф Фёдор Петрович Толстой, благодаря кузену избегнув тягот и опасностей кругосветного путешествия, прожил девяносто лет. Блестящий медальер стал профессором и вице-президентом Российской академии художеств. Он был масоном высокого ранга и руководил тайным обществом Союз Благоденствия, хотя в декабрьском восстании 1825 года не участвовал. Фёдор Петрович как один из лучших художников своего времени упомянут в романе «Евгений Онегин», а ценителям архитектуры знаком его вклад в оформление храма Христа Спасителя. Украинцы благодарны графу Толстому за освобождение Тараса Шевченко, который прожил целый год в доме Фёдора Петровича. Родственниками графу доводились выдающиеся русские писатели: Алексей Константинович Толстой был его родным племянником, а Лев Николаевич Толстой — двоюродным.

Александр Андреевич Баранов, создатель и первый правитель Русской Америки, достроил Ново-Архангельск и перенёс туда столицу с острова Кадьяк. После того как в 1867 году Аляска была продана американцам, Русская Америка перестала существовать, но город остался. В наши дни он носит название Ситка, остаётся одним из крупнейших центров перевалки рыбы в США — и стоит на острове Баранова: американцы продолжают чтить память выдающегося россиянина. Александр Андреевич увековечен и в родной Архангельской области — музей Каргополя хранит знаменитую кольчугу земляка-первопроходца. Именем Баранова названы несколько островов, гора и мыс.

Капитан Крузенштерн, спасая Фёдора Ивановича Толстого от гнева Николая Петровича Резанова, пересадил графа со шлюпа «Надежда» на шлюп «Нева» возле острова Овагиг. Теперь название произносится иначе — Гавайи, оно дало новое имя всему архипелагу Сандвича. В наши дни Гавайские острова — это территория Соединённых Штатов Америки, а двести лет назад Овагиг едва не вошёл в состав России. В 1815 году тамошний король захватил русское торговое судно с грузом на сто тысяч рублей. Весть об этом дошла до Аляски, и Баранов отправил на выручку военный корабль. Захваченное судно было возвращено, а король в знак примирения подарил русским просторную долину на острове. В долине были выстроены три форта, которые через год сожгли американцы. После этого Баранов подготовил оккупацию Гавайев, но ее запретил император Александр.

Заметный след в истории с географией оставил Макар Иванович Ратманов — лейтенант шлюпа «Надежда» и соучастник интимных развлечений Фёдора Ивановича Толстого с английскими купчихами. Во время кругосветного плавания лейтенант был произведён в капитан-лейтенанты, несмотря на противодействие Резанова. Их отношения отличались особой непримиримостью: дневниковые записи Макара Ивановича рисуют образ камергера весьма далёкий от идеального. После экспедиции Ратманов несколько лет воевал на разных морях, стал начальником Кронштадтского порта, командовал эскадрой Балтийского флота, дослужился до чина вице-адмирала и руководил инспекторским департаментом Морского министерства, но возглавить новое кругосветное плавание в 1824 году уже не смог: болезни глаз для моряка в то время были равносильны приговору. Именем Ратманова названы два мыса и остров, на котором находится самая восточная точка России.

Увековечил своё имя и другой участник первой русской кругосветной экспедиции, барон Фабиан Готтлиб Таддеус фон Беллинсгаузен, которого называли Фаддеем Фаддеевичем. Блестящего штурмана по возвращении в Петербург произвели в капитан-лейтенанты. Больше десяти лет он командовал военными кораблями, а после возглавил экспедицию, которая в 1820 году открыла Антарктиду. Имя адмирала фон Беллинсгаузена носят острова и море в Тихом океане, мыс на Сахалине и ледник в Антарктиде, кратер на Луне и астероид.

«Если потомству принадлежит имя, какое вы себе стяжали, Нам принадлежит в лице вашем поощрить незабвенный пример, какой предначертано Нами дать для России на торговом поприще и другаго полушара», — этих и множества других восторженных слов от императора Александра Первого удостоился великий российский мореплаватель Адам Иоганн фон Крузенштерн, прозванный на службе Иваном Фёдоровичем.

По прибытии в Камчатку его путешествие чуть было не закончилось из-за усилий камергера Резанова, который требовал отдать под суд всех офицеров «Надежды», а Крузенштерна казнить. Фёдору Ивановичу Толстому тем более не поздоровилось бы, останься он на корабле. И всё же опасный скандал удалось погасить благодаря мудрым действиям капитан-лейтенанта. Ему помогла неожиданно сдержанная позиция камчатского генерал-губернатора Кошелева, который не поддался уговорам камергера. Стороны формально примирились, и плавание было продолжено.

По возвращении в Петербург капитан второго ранга Крузенштерн получил орден Святого Владимира с высочайшим рескриптом: «Свершив с вожделенным успехом путешествие кругом света, вы тем оправдали справедливое о вас мнение, в каком с воли Нашей было вам вверено главное руководство сей экспедиции». Так император поставил точку в споре о том, кто же всё-таки командовал походом.

Иван Фёдорович опубликовал блестящее описание путешествия, стал почётным членом Академии наук, трудился в Главном штабе и Главном морском штабе, составил уникальный «Атлас Южного моря» и многие годы воспитывал военных моряков. Крузенштерн подготовил инструкцию для нового кругосветного путешествия, которое в 1815 году возглавил Отто Коцебу, один из бывших младших офицеров «Надежды».

Вклад Ивана Фёдоровича в российскую и мировую науку особенно высоко оценили за рубежом: ещё при его жизни англичане издали обзор главных кругосветных плаваний за всю историю и назвали книгу «От Магеллана до Крузенштерна». Имя адмирала Крузенштерна носят остров, пролив, риф, кратер на Луне и прекрасный четырёхмачтовый парусный корабль, который по сию пору совершает кругосветные походы с учебной командой.

Сенатский обер-прокурор и камергер императорского двора Николай Петрович Резанов остался весьма противоречивой фигурой в российской истории. Графом он так и не стал — и в Петербург не воротился. Японское посольство было провалено; очевидцы утверждали, что Николай Петрович приложил к этому руку. В то же время заслуги Резанова в освоении Русской Америки несомненны: коммерция удавалась ему лучше всего.

Резанов потратил год, стараясь реабилитировать себя в глазах императора, и энергично утверждал присутствие России на американском континенте. В поисках провианта для Аляски он добрался до Калифорнии. В Сан-Франциско светский лев очаровал Консепсьон Аргуэльо, четырнадцатилетнюю дочку городского коменданта — интерес Николая Петровича к совсем юным особам не угас и в сорокалетием возрасте. Через полтора века эта история вдохновила поэта Андрея Вознесенского на поэму «Авось», где отношения с Консепсьон поданы в сугубо романтическом ключе. Однако Резанов сам писал о том, как влюблённая девушка способствует успехам торговли. На кораблях «Юнона» и «Авось» камергер переправил из Калифорнии в Ново-Архангельск огромный груз продовольствия, купленного по более чем умеренной цене, а после всё же отправился из Америки в Петербург.

Увы, Николай Петрович Резанов оказался не столь удачливым и опытным путешественником, как Фёдор Иванович Толстой. В дороге его застала зима, но спать на снегу и преодолевать замёрзшие реки камергер был не готов. Он постоянно хворал, а в один из дней лишился чувств прямо в седле, упал с лошади и раскроил себе голову, как в пророческих снах. Резанов умер на полпути к столице, с трудом добравшись только до Красноярска.

Безутешная Консепсьон так и не вышла замуж. Предание гласит, что по утрам она садилась на берегу и смотрела в море — там, где в Сан-Франциско теперь стоит знаменитый мост «Золотые ворота». Особняк Резанова в Петербурге не сохранился. Во второй половине XIX века на его месте выстроили доходный дом Мурузи, где в первой половине XX века селились известные литераторы, а во второй — жил до эмиграции Иосиф Бродский. От могилы Николая Петровича в Красноярске тоже не осталось и следа: её уничтожили во время прокладки теплотрассы.

Граф Фёдор Иванович Толстой по прозванию Американец, поручик лейб-гвардии Преображенского полка, после кругосветного плавания всё же был разжалован. Это повторялось потом неоднократно: лихого рубаку подвергали ссылке и заключению в крепость, увольняли от службы — и каждый раз он снова вставал в строй, когда Отечеству грозила опасность. Подвигами на войне со шведами боевые заслуги Фёдора Ивановича не ограничивались. Например, на Отечественную войну 1812 года граф ушёл простым ратником, но отчаянной храбростью и воинским умением вернул себе чины с орденами, командовал полком, был тяжело ранен и среди современников числился героем наравне с Денисом Давыдовым.

Фёдор Иванович обвенчался со своею цыганкой — и двери многих благородных домов оказались для него закрыты. Не унывая, граф жил с женой в любви и согласии. Только горе ходило за ними по пятам: Авдотья Тугаева рожала одного ребёнка за другим, но все они скоро умирали. Фёдор Иванович полагал, что это — наказание свыше за убийства на дуэлях и в поминальном синодике перечислил одиннадцать человек, которых понапрасну лишил жизни. Со смертью каждого ребёнка он вычёркивал одно из имён. Когда страшный список окончился, граф записал в синодике: «Квит!» — и в самом деле, его дочь Прасковья, которую называл он кудрявым цыганёночком, прожила долго.

Прасковья Фёдоровна стала женой друга Льва Толстого, с которого написан Стива Облонский в романе «Анна Каренина». Сам Лев Николаевич доводился Фёдору Ивановичу двоюродным племянником, был хорошо знаком с дядей, восхищался им — и в молодости по примеру Американца изрядно шалил в карты, проиграв однажды знаменитый яснополянский дом. Лев Толстой признавался, что хотел бы много рассказать про этого необыкновенного, преступного и привлекательного человека; так Фёдор Иванович Толстой сделался прототипом героев повести «Два гусара» и романа «Война и мир»…

…а образ Анны Карениной был написан с Марии Гартунг, дочери Александра Сергеевича Пушкина. С великим поэтом Фёдора Ивановича связывали долгие непростые отношения, от самой сердечной дружбы до опасного противостояния. Одно время Пушкин искал дуэли с Толстым, тренировал для пистолета руку тяжёлой тростью — и вполне мог бы стать двенадцатым в поминальном синодике непобедимого графа. По счастью, дело уладили миром. Именно Фёдор Иванович сватал за друга-поэта Наталью Гончарову, а когда свадьба, наконец, состоялась — посажёным отцом на ней был Иван Александрович Нарышкин, отец Саши Нарышкина, убитого Толстым на дуэли после неловкой шутки за карточным столом.

Удивительные совпадения, которые сопровождали Фёдора Ивановича всю жизнь, продолжались даже после его смерти: путь возродившегося поручика Толстого из Америки обратно в Петербург начался в гавани Трёх святителей на острове Кадьяк в Америке, а через сорок один год многогрешного полковника Толстого отпели в церкви Трёх святителей у Красных ворот в Москве.

Когда в комедии «Горе от ума» Грибоедов упомянул, что ночной разбойник, дуэлист Фёдор Иванович крепко на руку не чист — граф не вспылил, сдержался, но посоветовал автору текст исправить:

— Для верности портрета напиши уж лучше в картишках на руку не чист, чтобы не подумали, что я табакерки со стола ворую!

Писали и говорили про Фёдора Ивановича Толстого много разного и по-разному: кто правду, кто неправду, кто с обожанием, кто со злобой… Таким разным он и остался навсегда в истории — отчаянный храбрец и насмешливый плут, верный друг и смертельный противник, несравненный любимец женщин и нежно любящий отец, столичный граф и алеутский охотник, знаменитый российский авантюрист и кругосветный путешественник по прозванию

АМЕРИКАНЕЦ

 

Иллюстрации

Граф Фёдор Иванович Толстой-Американец в дни описываемых событий (автор неизвестен).

Первый лист выписки из диплома на графское достоинство, пожалованное Петру Андреевичу Толстому 30 августа 1725 года.

Граф Фёдор Петрович Толстой в дни описываемых событий (автопортрет с атрибутами моряка).

Московская церковь Харитона Исповедника в Огородниках, где был крещён Толстой-Американец.

Адмирал Иван Фёдорович Крузенштерн (1770–1846), капитан-лейтенантом начал первое русское кругосветное плавание.

Капитан первого ранга Юрий Фёдорович Лисянский (1773–1837), капитан-лейтенантом начал первое русское кругосветное плавание.

Вице-адмирал Макар Иванович Ратманов (1772–1833), лейтенантом участвовал в первом русском кругосветном плавании.

Адмирал Фаддей Фаддеевич Беллинсгаузен (1778–1852), мичманом участвовал в первом русском кругосветном плавании.

Карта первого русского кругосветного плавания на шлюпах «Надежда» и «Нева» под командованием Крузенштерна и Лисянского.

Остров Кадьяк у берегов Аляски, место расположения первой столицы Русской Америки.

Рейд острова Тенерифе с видом на столичный город Санта-Крус, Испания — Северная Африка.

Мораи — святилище с захоронениями на острове Нуку-Гива, Океания.

Вашингтоновы (Маркизские) острова.

Крупнейший остров Нуку-Гива с портом Чичагова, Океания.

Российские офицеры в тропиках.

Карта морских открытий российских мореплавателей.

Татуированные лица воинов с острова Нуку-Гива, Океания.

Схема острова Нуку-Гива, Океания.

Татуировка воина.

Татуировка воина с острова Нуку-Гива, Океания; похожий узор носил на теле Толстой-Американец.

Нательная роспись минеральными красками и украшения женщины с острова Нуку-Гива, Океания.

Город Кологрив на реке Унже в Костромской области, где прошло детство Фёдора Толстого-Американца.

Здание Морского кадетского шляхетского корпуса на Васильевском острове, Санкт-Петербург.

Невский проспект, вид от Гостиного двора в сторону Адмиралтейства, Санкт-Петербург.

Санкт-Петербург в дни празднования столетия города, 1803 год.

Кирха Анны Лютеранской (архитектор Юрий Фельтен), давшая название Кирочной улице, где располагались казармы лейб-гвардии Преображенского полка, Санкт-Петербург.

Михайловский замок, место убийства императора Павла Петровича, Санкт-Петербург.

Дворцовая набережная Невы, вид от Летнего сада (автор решётки — Юрий Фельтен) до Мраморного дворца (архитектор Антонио Ринальди), Санкт-Петербург.

Князь Сергей Лаврентьевич Львов (1780-е, художник Фёдор Рокотов).

Баронет Джон Борлэз Уоррен, британский посол в России (художник Джон Опи).

Обер-офицер и фельдфебель лейб-гвардии Преображенского полка.

Граф Пётр Александрович Толстой, в 1803 году командир лейб-гвардии Преображенского полка (художник Джордж Доу).

Николай Петрович Резанов (1764–1807), обер-прокурор Сената, с командорским крестом Мальтийского ордена.

Василий Андреевич Жуковский (1783–1852), литератор.

Александр Андреевич Баранов (1746–1819), создатель и первый Главный правитель Русской Америки.

Михаил Богданович Барклай-де-Толли (1761–1818), российский полководец.

Дуэль на пистолетах, рисунок начала XIX века.

Пара полностью идентичных дуэльных пистолетов в комплекте (Художественный музей в Филадельфии, США).

Игральные карты начала XIX века.

Игра в вист (художник Борис Кустодиев).

Остров Котлин с городом Кронштадтом, морские ворота Санкт-Петербурга.

Стрелка Васильевского острова, вид через Неву от Летнего сада, Санкт-Петербург.

Адмиралтейство, вид с Дворцовой площади, Санкт-Петербург.

Стрелка Васильевского острова со зданием Биржи и ростральными колоннами, Санкт-Петербург.

Андре-Жак Гарнерен (1796–1823), знаменитый воздухоплаватель.

Первый спуск Гарнерена на парашюте (1802).

План Санкт-Петербурга, столицы Российской империи, начало XIX века.

Парусный корабль, схема расположения основных узлов.

Модель шлюпа «Надежда».

Марсово поле и Румянцевский обелиск, вид от Невы, Санкт-Петербург.

Казанский собор, вид с Екатерининского канала через Невский проспект, Санкт-Петербург.

Вице-президент Академии художеств граф Фёдор Петрович Толстой (1850, художник Сергей Зарянко).

Граф Фёдор Иванович Толстой (1846, художник Филипп Рейхель).

Сарра (1820–1838), дочь Фёдора Толстого-Американца, талантливая поэтесса.

Прасковья (1831–1887), единственная из детей Толстого-Американца прожила долгую жизнь.

Медаль «За путешествие кругом света 1803–1806».

Дом купца Мижуева (архитектор Андреян Захаров) на набережной Фонтанки, Санкт-Петербург.

Дворянская семья в собственном доме (1830), автопортрет Фёдора Петровича Толстого с женой Анной Фёдоровной и дочерьми Елизаветой и Марией (Русский музей, Санкт-Петербург).

Невский проспект и Городская дума, вид от Гостиного двора, Санкт-Петербург.

Доходный дом Мурузи на месте особняка обер-прокурора Резанова, Санкт-Петербург.

Интерьер церкви святого Спиридона Тримифунтского в Адмиралтействе, Санкт-Петербург.

Граф Фёдор Иванович Толстой (1823), рисунок Александра Сергеевича Пушкина.

Церковь Трёх святителей у Красных ворот, где отпевали Толстого-Американца, Москва.

Надгробие Толстого-Американца на Ваганьковском кладбище, Москва.

Содержание