American’ец

Миропольский Дмитрий Владимирович

#i_007.jpg

Часть четвёртая

Сандвичевы острова — остров Кадьяк — остров Ситка — Алеутские острова — остров Кадьяк — Санкт-Петербург, май 1804 года-август 1806 года

 

 

Глава I

Пару дней Фёдор Иванович провёл в странном забытьи. Когда он приходил в себя — видел рядом Эспенберга. Доктор следил, чтобы за графом ухаживали и кормили; потчевал его микстурой и дожидался, пока граф задремлет снова.

Сумерки сознания закончились ранним утром в двадцатых числах мая. Фёдор Иванович очнулся в пустой каюте и сел на постели, припоминая события последнего времени. Образок Спиридона с портретом Пашеньки висели у изголовья, как положено, и тихонько позвякивали друг о друга: лёгкая качка давала понять, что корабль идёт в море под свежим ветром.

Эспенберг появился, когда граф разминал ослабевшие руки, косясь на татуировки. Кожа зажила окончательно.

— Рад видеть ваше сиятельство в добром здравии, — сказал доктор и присел в ногах постели. — Признаюсь, вы заставили всех поволноваться.

Фёдор Иванович привычным движением распушил бакенбарды.

— Ничего, я совершенно здоров. Велите подать мне умыться. Я должен сей же час видеть Резанова.

— Конечно-конечно, — согласился Эспенберг и заговорил так ласково, как обычно врачи говорят с больными: — Только сперва послушайте меня. На Тенерифе вы едва не утонули. В Бразилии были ранены и не успели оправиться, напоследок ещё схватившись с пиратами. Путь на Нуку-Гиву вкруг Америки через мыс Горн оказался тяжёлым для всех, но для вас особенно…

— Какого чёрта?! — возмутился граф, но доктор спокойно продолжал прежним ласковым тоном:

— …и на острове вы снова участвовали в сражении, да ещё эта изнуряющая жара, да ещё татуировка, непривычная пища… и всё прочее. Сложно сказать, чем вас опоили дикари, — он произнёс несколько латинских слов, — но нет ничего удивительного в том, что в результате небрежения к своему здоровью у вас в конце концов случился тяжёлый обморок. По счастью, рядом оказался мой английский коллега…

— Какого чёрта?! — снова рявкнул граф. — Обморок. Я не барышня, чтобы в обмороки падать! Этот ваш коллега мне голову проломил! Они с Резановым в сговоре!

— Ваше сиятельство, — голос Эспенберга стал строже. — Николай Петрович беспокоится о вас больше других, несмотря на собственное скверное самочувствие. Он распорядился относиться к вам с особым вниманием до тех пор, пока вы окончательно не оправитесь. Насколько я могу судить, рассудок ваш ещё не вполне прояснился. Поэтому прошу вас успокоиться и день-другой полежать, а пока…

Доктор с неожиданной ловкостью шмыгнул прочь из каюты и захлопнул за собой дверь, продолжая говорить снаружи:

— Пока я вынужден принять некоторые меры предосторожности.

Фёдор Иванович вскочил и бросился к двери. Она оказалась запертой.

— Откройте немедленно! — потребовал граф. — Откройте, или я вышибу эту чёртову дверь! Откройте, говорю вам!

Ему никто не ответил, и он несколько раз ударил плечом в дверь. Она не поддавалась.

— Я убью вас!.. А потом Резанова!.. Ну погодите же…

Фёдор Иванович обшарил каюту, но вопреки ожиданию не нашёл никакого оружия — ни шпаги, ни сабли, ни пистолетов. Очевидно, заботой Николая Петровича всё, вплоть до кинжала, которым граф не так давно собирался защищать камергера от моряков, было убрано от греха подальше. Не нашлось и огнива — мелькнувшую было шальную мысль о поджоге тоже пришлось оставить. Из одежды граф обнаружил только исподнее.

— Вот ведь скотина! — в яростном восхищении молвил он, со всей силы саданув кулаком в переборку. — Обо всём позаботился!

Дав волю чувствам, Фёдор Иванович призвал на помощь обычную свою рассудительность, надел бельё и завалился на постель в раздумьях. Что знает он к этому часу? Что Резанов состоит в некоем преступном сговоре с британцами, но подробности сговора графу неизвестны. Узнать их можно только от самого Резанова, допросив его с пристрастием, — и это невозможно: камергер имеет полномочия государева посланника и делит с Крузенштерном начальство над экспедицией. Слушать Толстого никто не станет, поскольку все уверены в его болезни, происходящей от ран и отравления на Нуку-Гиве. Дикарские татуировки во всё тело — лучшее свидетельство помутнения рассудка Фёдора Ивановича. Никто не поверит в злой умысел британского врача, который оглушил графа ударом по затылку, — всем известно про тяжёлый обморок. И в рассказ о разговоре, подслушанном за минуту до обморока, тоже веры не будет.

Что же остаётся?

— Эй! Кто меня слышит? Эй! — кричал Фёдор Иванович и барабанил в дверь. — Позовите капитана! Я хочу говорить с капитаном!

За дверью слышался топот и шушуканье, но Крузенштерн пришёл не сразу, а на пороге каюты остановился с пригнутой головой: низкий подволок не позволял распрямиться во весь рост.

— Ваше сиятельство, — сказал капитан, глядя исподлобья, — я готов выслушать вас, но прежде должен предупредить, что за дверью наготове ждут люди, которым велено в случае необходимости применить к вам силу. Посланник предлагал связать вас и держать в таком состоянии до самого прибытия в Камчатку и окончательного выздоровления. Я этому воспротивился. Прошу не вынуждать меня делать то, чего я делать совсем не желаю. Вы человек чести. Мне достаточно вашего слова в том, что вы будете вести себя разумно.

Фёдор Иванович выслушал эту речь, стоя в дальнем от двери конце каюты — всего в сажени от Крузенштерна.

— Даю слово, — ответил он.

Капитан прикрыл дверь.

— Теперь я вас слушаю. Что вам угодно?

Граф сел в изголовье постели, указав Крузенштерну место напротив, чтобы тот мог держаться прямо, и отчеканил, глядя капитану в глаза:

— Прошу вас передать господину Резанову мой вызов. Мне угодно драться с ним и убить.

Крузенштерн вздохнул.

— Вы только что дали слово вести себя разумно. По всей видимости, мы с вами по-разному это понимаем. Я имел в виду соблюдение порядка на моём корабле. К тому же вам, без сомнения, известно, что дуэли на флоте запрещены под страхом смерти. Если вы попытаетесь драться с Резановым, или низложить его, или другим образом поднять бунт, — я тотчас же отдам вас под суд, а в определённых обстоятельствах велю вздёрнуть на рее. Тогда вашему сиятельству не помогут ни титул, ни та искренняя симпатия, которую я к вам питаю. На моём корабле будет порядок и ещё раз порядок. Ordnung und ordnung noch einmal, — жёстко повторил он по-немецки для пущей убедительности. — Но пока вы держите себя в руках, мы с вами союзники… Желаю вашему сиятельству здравствовать!

С этими словами капитан поднялся и вышел из каюты.

— Одежду верните! — вслед ему крикнул Фёдор Иванович…

…и уже к вечеру самозабвенно дрессировал макако-аранью, которую велел переселить в свою каюту и запретил кому-либо подкармливать. Обезьянке приходилось теперь самой добывать еду, спрятанную в ларце с бумагами. Через несколько дней мохнатая соседка Фёдора Ивановича наловчилась: чувствуя голод, она привычным движением откидывала крышку ларца, вываливала оттуда бумаги и доставала со дна лакомство. И ещё одной забаве граф обучил смышлёного зверька — вываленные бумаги драть в клочья и поливать чернилами.

Никто на корабле не знал об упражнениях Фёдора Ивановича. Спутники считали, что здоровье графа в самом деле идёт на поправку. Покидая каюту для обеда или прогулки, он привязывал обезьяну внутри, а с другими путешественниками, включая Резанова, вёл себя как ни в чём ни бывало: раскланивался, обменивался малозначительными фразами — и спешил опять уединиться.

Гром грянул, когда в один из дней Фёдор Иванович дождался, пока Резанов покинет свою каюту, и запустил туда дрессированную макаку. До тех пор он сутки не кормил бедное животное. Оголодавшая обезьяна первым делом полезла в ларец с бумагами Николая Петровича в расчёте добыть себе пропитание. Не обнаружив еды, она в ярости растерзала и полила чернилами найденные документы. Правда, и бумагам Крузенштерна тоже изрядно досталось. Это не входило в коварные планы графа, однако управлять своей посланницей он уже не мог, а перегородка посреди капитанской каюты оказалась для неё лёгким препятствием.

Камергер и капитан рассвирепели не хуже макаки. Резанов сгоряча пригрозил убить животное, но поостерёгся пойти дальше угроз, когда граф снова укрыл преступницу в своей каюте. Если даже посланник и подозревал Фёдора Ивановича в злом умысле, доказать столь хитроумные намерения было невозможно. Тем более владелец обезьянки принёс пострадавшим свои извинения и предложил собственноручно переписать испорченные листы, если ему их выдадут, буде свободного времени имел в достатке. Крузенштерн ответил согласием, а Николай Петрович лишь скрежетал зубами: конечно же, показывать британские инструкции ни Толстому, ни ещё кому бы то ни было он не собирался.

Демарш Фёдора Ивановича вывел камергера из равновесия, и Резанов снова приступил к Крузенштерну с требованием идти прежде в Японию, а уж потом в Камчатку. Он полагал, что для решающего разговора выбрал удачное время: капитан готовился сделать запланированную остановку на Сандвичевых островах, и начальство экспедицией снова должно было перейти к посланнику.

По пути от Нуку-Гивы корабли никаких птиц не встречали — кругом расстилался Тихий океан. Тем большей была всеобщая радость при виде пернатых стай над волнами. Вдобавок рассмотрел кто-то в воде изрядную ветвь с остатками зелёной листвы. Путешественники разом помянули библейскую историю про Ноя, который после Всемирного потопа отправлял голубей на поиски земли: в знак того, что где-то вода отступила и обнажила твердь, птица принесла в клюве оливковый лист. Крузенштерн вслед за пророком посчитал увиденное добрым предзнаменованием…

…ведь и мясная провизия на кораблях подошла к концу: семь двухпудовых свиней, которых всё же удалось правдами и неправдами выменять на Нуку-Гиве, были съедены — офицеров и учёных снова кормили солониной наравне с матросами.

— Я опасаюсь цинготной болезни, — сказал капитан Резанову.

— Доктор Экспенберг осмотрел всех и не нашёл никаких её признаков, — возразил тот, но Крузенштерн упорствовал в желании коснуться островов Сандвича и привёл корабли к одному из них, называемому Овагиг.

Поутру седьмого июня остров заметили издалека: берег его мало-помалу поднимался до подошвы грандиозной горы Мауна-Ро высотой больше двух тысяч саженей — куда там Тенерифскому пику! Вершину горы, подобную плоскому столу, покрывал снег, но разглядеть его было непросто: белую шапку почти беспрестанно заволакивали облака, которые словно низвергались на остров по склонам.

Прибрежные земли выглядели довольно населёнными и весьма хорошо возделанными: весь берег, свободный от кокосовых пальм и прочих насаждений, усеивали жилища туземцев, а множество лодок на песке не позволяло сомневаться о многочисленности народа.

Крузенштерн велел бросить якорь «Надежды» в двух милях от берега; поблизости Лисянский поставил «Неву». Фёдор Иванович держался особняком от спутников, насколько это было возможно при тесноте на палубе. В зрительную трубу он хорошо рассмотрел первых же аборигенов, которые скоро прибыли на лодках. Мелкие неказистые овагигцы настолько же уступали нукугивцам в стати, силе и красоте, насколько превосходили их в мореходном искусстве: лодки так и сновали меж берегом и кораблями…

…притом жители острова оказались ещё и весьма сообразительными — тоже не в пример островитянам Нуку-Гивы. Эта их особенность огорчила Крузенштерна: овагигцы предлагали бататы, кокосы и поросят лишь в обмен на сукно, которым капитан не запасся. Железо интересовало местных жителей куда меньше тканей, поскольку топоры и ножи не знали сносу, а обновить их при надобности труда не составляло: европейские и американские купцы появлялись возле Сандвичевых островов много чаще, чем возле Вашингтоновых.

Команда оживилась, когда в нескольких лодках у кораблей показались девушки, также привезённые для обмена, но Крузенштерн, раздосадованный неудачной торговлей, велел туземцам забрать эти сокровища обратно. Матросы снова приуныли, а Резанов злорадствовал.

— Я предупреждал вас, что толку от захода сюда не будет, и продолжаю настаивать, чтобы далее мы шли в Японию, — говорил он. — Вы напрасно не взяли от Вашингтоновых островов особенный курс, которым не ходили другие, и лишили нас возможных открытий, могущих прославить Россию… К тому же в Камчатке нам придётся пробыть по меньшей мере месяц, а значит, у берегов японских мы окажемся не раньше середины сентября, когда там переменяется муссон.

В пути Николай Петрович не терял времени, изучая книги по мореходству, и набрался всевозможных сведений, которыми не преминул щегольнуть.

— Вы подвергнете наших спутников дополнительной опасности при неподходящем ветре. По праву начальника экспедиции я не могу этого позволить, и в беспокойстве за здоровье и саму жизнь каждого из нас настоятельно требую отправляться в Японию сейчас же.

— Моё попечение о здоровье людей не меньше вашего, — огрызался Крузенштерн. Слова камергера бередили свежую рану: на подходе к острову Овагиг умер кок «Надежды» Поган Нейланд — он был ровесником и близким земляком капитана, родом из Курляндии. Кок расхворался по пути от Бразилии. Крузенштерн очень надеялся доставить его живым в Камчатку, но тяжкий переход вкруг мыса Горн и жара Нуку-Гивы доконали беднягу.

— Я принял решение идти сперва в Камчатку и не намерен его менять, — сказал капитан Резанову на шканцах. — Господа офицеры подтвердят, что готовы впредь довольствоваться матросской пищей и умерить жизненные потребности до тех пор, пока…

— Они, быть может, и готовы, но я не готов! — перебил его камергер. — И я требую, вы слышите, я требую идти сейчас же в Японию!

Крузенштерн держал совет с офицерами, которые поддержали его все до единого. Известие об этом окончательно взбеленило Резанова. Вечером в кают-компании он разразился речью.

— Воля ваша — нарушить государеву инструкцию и лишить меня права голоса, — сказал он. — Хотите скорее идти в Камчатку? Что ж, там и ответите за свою дерзость. Скажу вам больше, господа. Всё, на что я до сих пор закрывал глаза и хотел оставить тайной, станет явным!

Каждому из вас придётся ответить за каждую свою провинность. От меня ждут правдивого отчёта о ходе экспедиции, и он будет мною представлен. Вы сделали свой выбор, господа, с чем я вас и поздравляю.

Оказалось, у Николая Петровича прекрасная память — наверняка подкреплённая расхожей чиновничьей привычкой записывать чужие прегрешения. Некоторые из них камергер тут же назвал, и пьянство лейтенанта Ратманова в этом перечне значилось лишь одной из множества претензий к участникам похода. Насчёт покупки кораблей Лисянским и сообщничестве Крузештерна сказано не было — Резанов ещё держал себя в руках, зато с особым удовольствием он обрушился на главного своего неприятеля.

— Гвардии поручик Толстой проник на корабль обманом, — говорил Николай Петрович, пылая щеками и кривя тонкие губы, — растлил карточной игрой наших молодых спутников, устраивал в дороге международные скандалы, а в конце концов явил себя злодеем и бунтовщиком, покусившись на мою жизнь. Думается, на суде под присягой ни вы, ваше сиятельство, — он свысока кивнул угрюмо молчавшему Фёдору Ивановичу, — ни любой из господ офицеров не станете отрицать, что в мой адрес прозвучали угрозы убийством, за которыми последовал вызов на дуэль в нарушение строжайшего запрета. Надеюсь также, что суд полной мерой воздаст виновному за всё. Я удаляюсь, господа, — подвёл итог Резанов, — и впредь не скажу ни слова ни с одним из вас до прибытия в канцелярию правителя Камчатской области генерала Кошелева. Отныне то, что вы желали бы мне сообщить, потрудитесь излагать на бумаге, и только на бумаге. В свою очередь я стану писать вам то, что сочту нужным. Честь имею, господа!

Мстительные планы Николая Петровича грозили оборвать кругосветное путешествие. Ворон ворону глаз не выклюет — можно было не сомневаться, что камчатский генерал примет сторону камергера скорее, чем станет слушать моряков.

Тем же вечером помрачневший Крузенштерн отдал приказ о разделении кораблей.

«Надежде» надлежало по-прежнему держать курс в Камчатку и, если судьбе будет угодно, дальше в Японию, а «Нева» отправлялась прямиком в Русскую Америку — на острова Кадьяк и Ситка.

— Я не могу приказывать вашему сиятельству, — сказал капитан Фёдору Ивановичу наедине, — поэтому лишь прошу, чтобы вы перешли на корабль капитана Лисянского. В Камчатке стараниями Резанова вас наверняка ожидают неправый суд и тюрьма. Петербург далеко, ваши влиятельные родственники тоже, и за решёткой сможете вы пробыть весьма долго. Стоило ли в таком случае бежать из столицы, чтобы сидеть под стражей на другом конце страны?.. Вспомните, что вас называют Американцем, что вы гвардии офицер и прирождённый воин! Самое время сейчас оказаться в Америке и взять под защиту тамошние российские поселения. Словом, выбирайте, ваше сиятельство, где вам быть: в тюрьме или на войне.

Граф задумался крепко. Лежал на постели в каюте и думал, думал, думал… Переход с одного корабля на другой выглядел бегством, а бегать от противника Фёдор Иванович не привык. Однако прав был Крузенштерн: появиться в Камчатке — всё равно что самому положить голову на плаху. Ни смысла, ни мало-мальского геройства в этом нет, одна сплошная глупость. Год назад граф уже оказывался перед подобным выбором и вместо петербургской тюрьмы выбрал кругосветное плавание; теперь вместо камчатской тюрьмы мог выбрать войну.

С образков на переборке за Фёдором Ивановичем наблюдали Спиридон и Пашенька. Под их взглядами граф решил не доставлять радости Резанову, сдавшись на его милость. Место Американца — в Америке, и если суждено ему погибнуть, то смерть он встретит в бою с оружием в руках, а не заеденный вшами на нарах Верхнекамчатского острога!

Пока Фёдор Иванович размышлял, моряки готовились к расставанию, чтобы уже не встречаться до самого возвращения в Петербург. С «Надежды» на «Неву» перегружали товары Американской Компании, которые надо было доставить поселенцам как можно скорее.

Крузенштерн обмолвился про войну не для красного словца: на российские поселения в Америке то и дело обрушивались индейцы — команде «Невы» наверняка предстояло участвовать в сражениях. Для усиления огневой мощи Лисянскому были переданы несколько пушек, снятых с «Надежды». В этих обстоятельствах артиллерийские навыки гвардии поручика Толстого в самом деле пригодились бы не меньше мастерства удалого рубаки.

К ночи Фёдор Иванович вызвал на приватный разговор лейтенанта Ратманова.

— Я перехожу на «Неву», и вполне возможно, что мы больше никогда не увидимся, — сказал он. — Прошу вас не держать на меня зла за прошлое. Вы сразу видели в Резанове угрозу нашему походу и посольству, я же по наивности полагал его человеком достойным. Никому другому теперь не могу я рассказать того, что стало мне известно…

Граф поведал лейтенанту о подслушанном разговоре камергера с британцем, об истинной природе своей мнимой болезни и причинах, по которым хотел убить Резанова. Теперь надо было приглядывать за Николаем Петровичем так же, как сам он следил за своими спутниками. Фёдор Иванович полагал, что со временем перечень поступков Резанова красноречивее любых слов откроет его истинное лицо.

— Обещаю вашему сиятельству с него глаз не спускать, — сказал потрясённый Ратманов. — И также прошу принять мои самые искренние извинения.

Мужчины расстались друзьями, а на следующий день Фёдора Ивановича со всем скарбом увезли с «Надежды». Он занял место в шлюпке, и когда гребцы стали дружно работать вёслами, старшина-офицер протянул ему сложенный лист бумаги со словами:

— Его превосходительство велели передать, как отойдём.

Вряд ли Резанов желал в точности соблюсти своё обещание — не разговаривать ни с кем из офицеров и общаться только в письмах. Скорее, он избегнул встречи с Фёдором Ивановичем, убоясь его гнева. Каллиграфическим почерком чиновника, который провёл всю жизнь в канцеляриях, камергер вывел на листе несколько фраз. Пока граф читал, в ушах его раздавался холодный неторопливый голос Николая Петровича:

— Спешу донести до сведения вашего сиятельства, что во время стоянки в Англии мною получено донесение относительно судьбы небезызвестной вам особы египтянского племени. Будучи оставленной на произвол судьбы, она сделалась безутешна и вскорости умерла нехорошею смертью. Смею надеяться, сия скорбная весть не омрачит вашего дальнейшего благополучия…

По утренней овагигской жаре Фёдора Ивановича словно ледяной волной окатило. Пашеньки больше нет, а Резанов почти год знал об этом — и молчал, и приберёг подлый удар на прощание?!

Граф поднялся, отшвырнув скомканное письмо в воду. Шлюпку с «Надеждой» разделяли уже больше полусотни саженей, но на юте был хорошо виден камергер, который наблюдал за отплывающими в зрительную трубу и наверняка интересовался судьбой своего послания. Фёдор Иванович встал так, как становятся дуэлянты, — правым плечом вперёд, левая рука за спиной, правая согнута и прижата локтем к боку, кулак у плеча, указательный и средний пальцы выпрямлены и обращены вверх, словно ствол пистолета. Граф медленно разогнул правую руку: теперь пальцы смотрели точно в Резанова.

Матросы продолжали взмахивать вёслами. Шлюпка уходила всё дальше; на колыхавшейся изумрудной воде между нею и кораблём белел брошенный лист с расплывшимися чернильными строками, а Фёдор Иванович так и стоял, держа камергера на прицеле.

 

Глава II

Два лекарства от душевной раны сыскались для Фёдора Ивановича на новом корабле: водка и беседы с иеромонахом Гедеоном. Тем более батюшка сам был дружен со спиртным — он пил во весь путь, а перерывы делал по мере возможности лишь во время строгих постов, но и тогда приговаривал:

— Господь милостивый допускает послабление всем плавающим, путешествующим, недугующим и страждущим чадам. Тяготы дорожные облегчать надобно, а не утеснять себя сверх меры. Мясо вкушать постом никак нельзя, водочка же силу даёт, сколько душе требуется для подвига, когда тело расслабевает.

На телесную слабость Фёдор Иванович не жаловался. Недугами, по собственному убеждению, тоже не страдал, но прочие логические построения отца Гедеона ему вполне подходили. Забот на корабле у графа было ещё меньше, чем у священника: minimum minimorum, по-латински приговаривал Гедеон. Зато время на разговоры за чарочкой находилось всегда. Каждый из них радовался новому собеседнику, который не слышал ещё всего сказанного-пересказанного за минувший год в тесной компании.

Граф душу открывать не торопился, больше пил и слушал. Зато Гедеон, в миру Гавриил Федотов, после первой же рюмки поведал графу, что на судне оказался не по своей воле. Резанов через графа Румянцева хлопотал об отправлении в поход префекта Александро-Невской духовной академии Евгения Болховитинова. Однако тот метил на место митрополита Киевского и вовсе не желал испытаний тяготами кругосветного похода. Бремя духовного служения отец Евгений предпочитал нести в уюте и покое на твёрдой земле.

«Николай Петрович, будучи мне коротко знаком, звал меня в экспедицию, — рассказывал Болховитинов. — Но пусть уж он один Куком будет. Не завидны мне все его азиатские почести. Он даже государю докладывал обо мне. Но спасибо, граф Румянцев отклонил сие внимание на бедную мою голову. Бог с ними со всеми, я лучше в России поживу».

При помощи того же Румянцева охочий до комфорта префект сумел избегнуть участия в экспедиции, а вместо себя предложил Гедеона, соборного иеромонаха Александро-Невской лавры. Резанов прислушался к рекомендации: мол, отец Гедеон — человек образованный, преподаёт математику, риторику и французский язык, а значит, и на новом месте договориться сможет.

Поначалу Фёдора Ивановича раздражало, что иеромонах слишком часто и благоговейно поминал Резанова. Камергер представал в его рассказах государственным мужем столь заботливым и прозорливым, что у графа скулы сводило. В один из дней он и вовсе осерчал, посреди разговора бросил Гедеона пить в одиночестве, а сам уселся с трубкой на шкафуте. Бедный священник от расстройства выкушал больше обыкновенного и напился до положения риз — подобно библейскому Ною, который во хмелю снял с себя одежды. Впрочем, у отца Гедеона до раздевания не дошло. Выйдя на палубу, иеромонах нетвёрдою походкой приблизился к Фёдору Ивановичу, попробовал что-то сказать, но исторг из уст лишь нечленораздельное мычание, а после вдруг улёгся подле графа прямо на палубных досках и сладко захрапел.

Фёдору Ивановичу от безделья и былой сердитости вздумалось проучить пьяницу. Под взглядами любопытных матросов он вылил изрядную лужу растопленного сургуча на бороду спящего Гедеона; припечатал её к палубе новеньким серебряным рублём, оставив оттиск — двуглавого орла, и стал ждать. Торопиться было некуда, одна трубка сменяла другую…

Наконец, Гедеон чуток проспался — и был удивлён, что встать не может: борода накрепко прилипла к доскам. Он было хотел сломать сургуч, но Фёдор Иванович его удержал:

— Никак нельзя, ваше преподобие. Печать, изволите заметить, не простая, а гербовая!

— Ваше сиятельство, голубчик, — жалобно простонал похмельный Гедеон, — срам-то какой… Как же быть-то?

Вместо ответа граф продемонстрировал бритву, которую держал наготове. Бедный Гедеон дёрнулся ещё раз-другой, попричитал — и смирился с участью. Он зажмурил глаза, а Фёдор Иванович с удовольствием обкорнал бедолаге бороду по самый подбородок.

Несколько дней иеромонах не показывался на люди, стыдясь босого лица. В свои тридцать четыре года он уже выглядел много старше, а с огрызком бороды облик имел и вовсе комичный. Гедеон тогда крепко осерчал на графа и не желал его видеть. Однако в скором времени он по-христиански простил Фёдора Ивановича и сам явился к нему мириться, прихватив с собою французской водки, а когда граф напомнил про Петров пост — отозвался философски:

— Грешен и немощен человек! Коли недостаёт сил в полной мере исполнять установления, должно больше внимания обращать на иные виды аскетических упражнений. Святитель Иоанн Златоуст ведь как учил? Кто вкушает пищу и не может поститься, тот пусть подаёт обильнейшую милостыню, пусть творит усердные молитвы, пусть оказывает напряжённую ревность к слушанию слова Божия; здесь нисколько не препятствует нам телесная слабость; пусть примиряется с врагами, пусть изгоняет из души своей всякое памятозлобие… Вот и я, грешный, не помню зла вашему сиятельству. Надобно исполнять сказанное! Тогда и будет совершаться истинный пост, какого именно требует от нас Господь. Ведь и самое воздержание от пищи Он заповедует для того, чтобы мы, обуздывая вожделение плоти, делали её послушною в исполнении заповедей, а не чтобы голодными сидеть и тем попусту кичиться…

С этими словами иеромонах наполнил рюмки, легко переведя застольный разговор на сохранение повсюду взаимной пользы, уважение человечества и повиновение начальству.

Фёдору Ивановичу ничего не оставалось, кроме как поддержать возобновлённую беседу. Такие уроки смирения шли ему впрок, а Гедеон тоже воспринял науку и впредь уж больше не напивался до свинского состояния.

Образки на шее граф теперь носил постоянно, снимая лишь на ночь. Это не укрылось от внимания иеромонаха.

— Вы вот святого Спиридона при себе держите, — сказал он однажды. — А зачем?

— Это покровитель рода Толстых, — пожал плечами граф. — Так повелось.

— Традиция хороша, но не сама по себе, а когда даёт понимание и дух возвышает. В слепом поклонении, в пустых обрядах проку не много. Вашему сиятельству приводилось бывать в Новгороде Великом?

— Нет.

Гедеон заулыбался.

— Съездите непременно, как из Америки вернётесь. Там на Ильиной улице церковь есть Спаса Преображения, а в ней фрески Феофана Грека боговдохновенные. И Христос Пантократор дивного письма, и Симеон, и другие столпники… и Спиридон Тримифунтский с ними. В такой же точно шапочке, как на образке вашем. Почему, знаете?.. Это в самом деле не шапочка, это корзинка такая плетёная, как простые пастухи на головах носили. Спиридон всегда помнил, что вышел из пастухов. Стал епископом, но всё одно носил корзинку и с пастушьим посохом ходил. Корней держался, не позволял себе возноситься сверх меры… День святого своего вы, конечно, помните?

— Конечно. Двенадцатое декабря.

— Во времена, когда жил Спиридон, в наших краях ещё Христа не знали. Но день этот и у язычников праздником был. Коляда, поворот солнца на лето…

— Спиридонов поворот, — кивнул Фёдор Иванович словоохотливому Гедеону, и тот с готовностью подхватил:

— А я к чему веду? Коли Спиридон — покровитель ваш, то и Спиридонов поворот вам на роду написан. В самый свой недобрый день вашему сиятельству помнить надобно: даже суровая зима на Спиридона к лету поворачивается и прочь отступает!

Портретом красавицы-цыганки Гедеон тоже интересовался и пробовал расспрашивать о Пашеньке, но Фёдор Иванович молчал про сердечную рану свою, и монах не стал настаивать. Зато похвастал он графу необычным грузом, который везла «Нева» из Петербурга в американские колонии.

Оказалось, не одними компанейскими товарами полнились трюмы и палубы шлюпа. Президент Императорской Академии наук передал для колонистов ценное собрание учёных книг, а президент Академии художеств — коллекцию картин, бюстов и эстампов. Министр коммерции граф Румянцев в щедрости своей отправил книги хозяйственные и описания великих путешествий. Морской министр Чичагов хоть и выступал против экспедиции, а всё одно подарил чертежи и модели судов… Гедеон с восторгом перечислял многочисленных благодетелей и любовно поглаживал ящики, хранившие богатство, которое мечтал он поскорее разложить и расставить по полкам в школе на Кадьяке.

— Тяжко вам придётся, — заметил на это Фёдор Иванович. — Америка — место для искателей приключений вроде меня. Для воинов, купцов, охотников… Края-то пока ещё дикие. Там не картины, а пушки нужны. И не книги, а сабли надобно крепче в руках держать.

— Так, да не так, ваше сиятельство, — со смиренной улыбкой отвечал Гедеон, подливая водки себе и графу. — Надобно в первую голову доброе согласие утверждать между россиянами и американцами. Мы же теперь один народ российский. А что до книг или картин… У святого Павла в послании к Коринфянам сказано: желаю, чтобы все люди были, как и я; но каждый имеет своё дарование от Бога, один так, другой иначе. И каждый поступай так, как Бог ему определил, и каждый, как Господь призвал… Знать, вам на роду написано с саблею в руке по жизни шагать и лучше прочих с оружием управляться. Жаль только, если за одно это вас поминать станут. Такая память коротка. Не умениями, а делами славен человек! Вот святой Спиридон полторы тысячи лет назад жил, а помнят его по сию пору.

Фёдор Иванович поднял рюмку и покачал головой.

— Я пока так далеко не заглядываю. Будьте здоровы, ваше преподобие!

 

Глава III

В конце июля «Нева» добралась до Кадьякского архипелага у берегов Аляски и подошла к его крупнейшему острову, тоже именем Кадьяк: здесь назначена была встреча с Александром Андреевичем Барановым, главным правителем Русской Америки.

Когда в гардемаринах Фёдор Иванович читал про подвиги Баранова и слухи про него самые диковинные обсуждал с соучениками своими, о знакомстве с легендарным пионером-первопроходцем он и помыслить не мог. Александр Андреевич владел заводами в Восточной Сибири, снаряжал одну за другой промысловые экспедиции на Аляску и лет десять управлял гигантской Северо-Восточной компанией купца Шелихова, на дочери которого был женат Резанов. Он продолжал оставаться у руля, когда место умершего Шелихова занял зять, а компания волею императора Павла превратилась в акционерную Российско-Американскую.

Другой бы на его месте и носа не высовывал из роскошного кабинета, Баранов же затеял собственноручно расширять восточные владения. Он перебрался через море к алеутам, преодолел тысячу вёрст до острова Кадьяк и сделал его столицей Русской Америки, а потом отправился ещё за полторы тысячи вёрст к востоку, на остров Ситка, и выстроил там деревянный форт, получивший имя Архангела Михаила в честь государева покровителя.

Было Александру Андреевичу далеко за пятьдесят, крепким сложением он не отличался, но продолжал жить в каждодневных заботах и опасностях вдали от благ цивилизации, достойных его возрастай положения. На недоумённые вопросы отвечал просто:

— Природа здесь дикая, народы кровожадные, но выгоды от предприятий моих отечеству весьма важны. Такая надобность сносными делает скуку и труд.

Появлению русских не обрадовались ни американские охотники, ни тем более британские торговцы, которые скупали в этих краях бобровые шкуры для продажи в Китай. Не обрадовались и местные индейцы-тлинкиты, прозванные на русский лад колюжами за обычай носить в нижней губе вставную палочку-колюжку — для красоты. Впрочем, как раз колюжи, которые дали разрешение на постройку Михайловского форта, поначалу отнеслись к Баранову с уважением: стрелы индейских луков его не брали, на подарки вождям он не скупился и порою творил чудеса. Не могли знать наивные дикари, что носит Александр Андреевич под кафтаном тонкую кольчугу, а фокусы показывает, имея некоторые познания в физике и химии…

…однако трюки эти на купцов и белых охотников не действовали, и русский конкурент стал им поперёк горла. Скупщики мехов продавали свирепым индейцам ружья и обучали стрельбе. Когда Баранов после зимовки ушёл обратно на Кадьяк, оставив промысловую партию, — тлинкиты нарушили мир, с беспримерной жестокостью казнили промысловиков, а форт сожгли. Вместо него на Ситке появилась Шисги-Нуву — индейская крепость Молодого Дерева.

Разгневанный Баранов собрал войско — больше сотни своих промысловиков и сотен пять жителей окрестных земель, которые враждовали с тлинкитами: алеутов, чугачей, кадьякских эскимосов… Ради такого случая он даже раздал туземным воинам полсотни ружей — сколько было в запасе. Может, и продал бы, но торговля оружием у русских находилась под запретом. О дате прибытия экспедиции Александр Андреевич не знал даже приблизительно, а потому под конец весны выступил в поход с намерением покарать вероломных колюжей…

…так что «Нева» правителя Русской Америки на Кадьяке уже не застала. Фёдор Иванович этим весьма огорчился, но ненадолго. Лисянский велел как можно скорее разгрузить и переоснастить корабль, чтобы вернуть ему боевые кондиции, отправиться следом за Барановым на Ситку и поддержать артиллерийским огнём. Дополнительные пушки, которые Крузенштерн передал Лисянскому, ослабив притом свою военную мощь, теперь были очень кстати. Фёдор Иванович во время стоянки снова оказался при деле и, как на прежнем судне, обучал канониров особенным премудростям стрельбы.

— Что, ваше преподобие, — со смехом говорил он Гедеону, — мои-то умения прежде ваших понадобились!

Иеромонах соглашался, но и ему было не до печали: книги наконец-то выгрузили — пришла пора их по школьным полкам расставлять и людей учить.

В спешной подготовке к войне путешественники толком не успели насладиться ни мягкой летней погодой, ни красотами изумрудного Кадьяка, ни живописными водопадами в горах, ни даже богатейшей охотой. Через две недели полсотни плоскодонных алеутских байдарок выстроились в длинную вереницу и потянули за собой «Неву» прочь из Петровской гавани Кадьяка. Пятнадцатого августа Лисянский велел ставить паруса и взял курс на восток. Фёдор Иванович спросил капитана:

— Может, проверим, как ребята мои наловчились? — и кивнул назад. Там в нескольких кабельтовах маячил американский торговый корабль. Этот соглядатай караулил русских во всё время стоянки, а когда «Нева» вышла из гавани, — увязался следом. Лисянскому конвой тоже не нравился, но не настолько, чтобы его расстрелять.

— Я бы их припугнул просто. Один залп с одного борта для острастки… Море большое, с какой стати они за нами тащатся? — уговаривал Фёдор Иванович, но капитан постановил:

— Они нас не трогают, и мы их трогать не будем.

Торговец шёл следом за «Невой» все пять дней пути, как привязанный, и скрылся из виду, только когда шлюп встал на якорь у входа в просторный Ситкинский залив, чтобы не разминуться с Барановым.

Воды залива были тихи. Гористый остров смотрелся безжизненным. Его покрывал густой лес, и ни людей, ни жилищ, ни хотя одного дымка от разведённого костра даже в зрительные трубы заметить не удавалось. Индейская крепость должна была стоять в глубине залива, но приближаться к берегу в её поисках Лисянский не спешил.

Фёдор Иванович предлагал отправить его на шлюпке для разведки или позволить хотя бы заняться промером глубин в отсутствие местного лоцмана. Графа поддерживали лейтенанты Арбузов и Повалишин, весьма наслышанные о нукугивском геройстве поручика и такие же нетерпеливые, как он. Однако капитан был неумолим.

— Ждём Баранова! Колюжам тут известна каждая заводь, каждый куст, — говорил он. — А мы не знаем ни сколько их, ни как вооружены, ни как воевать приучены. Только ясно, что на саблях рубиться с его сиятельством они не станут. Враз перестреляют всех, как зайцев, из засады, вы и лиц-то их не увидите… Вот Баранова дождёмся, тогда и посмотрим, кто кого.

Ждать пришлось больше месяца: «Нева» добралась к Ситке морем напрямую, а местное войско проделало долгий путь. Александр Андреевич как опытный военачальник обезопасил свой тыл, идучи проливами через всю тлинкитскую страну, мимо всех островов, и наводя страх на окрестные селения: ни один житель не должен был явиться оттуда на помощь крепости Шисги-Нуву. Притом Баранов велел не чинить пустой расправы и поступил по справедливости — сжёг только те два посёлка, откуда происходили родом убийцы русских промысловиков.

Лето тем временем окончилось. Погода у Ситки стояла сродни петербургской — остров располагался почти на той широте, что и столица России, всего двумя градусами южнее; поправку в здешний климат вносила близость Тихого океана. С приходом осени похолодало, зарядили мелкие дожди… Фёдор Иванович порою муштровал канониров и, лишившись общества Гедеона, коротал время в компании макако-араньи, бутылки и ароматной трубки, благо на «Неву» енотов не взяли и портить бразильский табак было некому.

— Близок локоть, да не укусишь, — в тоске приговаривал граф, сквозь рюмку глядя на недосягаемый берег.

Наконец, в двадцатых числах сентября, к «Неве» приблизились два небольших двухмачтовых судна Российско-Американской компании и тоже встали на якорь в заливе. Следом стали прибывать байдары алеутов, и ещё три одномачтовых компанейских бота подошли в сопровождении байдарок и каноэ. Число туземных воинов за время похода возросло до восьми сотен. Вся флотилия была в сборе…

…и Александр Андреевич Баранов ступил на борт «Невы». Вид он имел отнюдь не геройский: Фёдор Иванович неожиданно для себя увидал тщедушного немолодого человека с совершенно лысой головой. Однако внимательные глаза Баранова выдавали недюжинный ум, и речь правитель сразу повёл к делу.

— Бунтуют всего шесть колюжских домов со своими предводителями, — говорил Александр Андреевич. — Думаю, их человек пятьсот наберётся. Перевес вроде в нашу пользу, но с той стороны лучшие воины, и главный у них — вождь Катлиан. Это хи-итрая змея! С ним заодно шаман Стунуку, его тоже знаю. Сражение больше завязывать нам не на руку, они в крепости оборону держат, и так просто их оттуда не выкуришь. Прошу послушать, господа, как мы поступать станем…

Баранов принял командование операцией: капитан Лисянский со всеми офицерами не состояли сейчас на военной службе, а подчинялись Российско-Американской Компании, от которой была снаряжена экспедиция. Сначала на берег отправилась разведка, места в которой для Фёдора Ивановича и Арбузова с Повалишиным снова не нашлось.

— Первыми туземцы пойдут, за ними промысловики, — распорядился командующий.

Молодые офицеры скоро смогли убедиться, как был прав капитан, удерживая их от высадки на берег. Конечно, притаившиеся тлинкиты внимательно наблюдали за «Невой», а потом и за всей флотилией. Стоило кадьякским байдарам приблизиться к берегу, как их тут же обстреляли из луков и ружей, убив двух эскимосов.

У Лисянского под бортом стояли в готовности десятивёсельный катер и ялик о четырёх вёслах — их командиры, Арбузов и Повалишин, дождались своего часа. Матросы дружно налегли на вёсла, устье гавани вскипело; промысловики открыли ружейную стрельбу по береговым зарослям, алеуты с эскимосами быстро высадились на берег и пустились в погоню за тлинкитами…

…но Баранов не ошибся: опытные индейские воины растаяли в лесу, и погоня, дойдя до самого пепелища Михайловского форта, вернулась ни с чем. Дальше идти было опасно — тем более на обратном пути преследователи обнаружили, что у погибших эскимосов отрезаны головы: знать, кто-то из колюжей затаился в тылу и оставил грозный знак другим туземцам.

— Лиха беда начало! — подвёл итог Баранов. На следующее утро действовать продолжали по его плану.

Флотилия несколько углубилась в залив, и корабли снова стали на якорь. Канониры, обученные Фёдором Ивановичем, дали залп, который переполошил птиц на несколько миль в округе и картечью посёк прибрежный кустарник. После такой меры предосторожности пять шлюпок с русским отрядом отправились к берегу, недалеко от которого на фоне укрытых лесом гор чернели обгоревшие остатки форта. Александр Андреевич сам возглавил десант, чем навлёк себе особое уважение поручика Толстого и других офицеров.

По сторонам от места высадки не спеша крейсировали на лёгких каноэ индейцы-чугачи: заметив колюжей, они должны были выстрелами указать, откуда грозит опасность. Под командой лейтенанта Арбузова в некотором отдалении за шлюпками десанта следовал гребной катер, вооружённый двумя фальконетами, — эти небольшие пушки могли стрелять двухфунтовыми ядрами размером с яблоко и прикрывали высадку. Фёдора Ивановича к участию в вылазке снова не допустили.

— Затруднительно определить статус вашего сиятельства, — сказал Лисянский, припоминая графу браваду на борту «Надежды», о которой рассказал ему Крузенштерн. — Вы кавалер посольской свиты и не находитесь у меня в подчинении, да и в Компании тоже не служите. А приказывать пассажиру или рисковать его жизнью я не имею права.

— Я гвардии поручик, — сверкал глазами Фёдор Иванович, — и желаю воевать по собственной воле!

— Вы столько воевали по пути сюда, позвольте же и другим проявить себя, — с лёгкой насмешкой отозвался капитан и оставил раздосадованного графа следить за событиями в зрительную трубу.

Вражеская цитадель, стоявшая на берегу в полуверсте от спалённого форта, не подавала признаков жизни. Для европейца это было странное сооружение, и Баранов уверял, что Шисги-Нуву — вершина индейского искусства фортификации. В самом деле, крепость Молодого Дерева выглядела весьма убедительно. Она имела форму неправильного четырёхугольника, большая сторона которого длиною в тридцать пять сажен смотрела на море. Понизу её располагался палисад — толстенные, в два обхвата, сосновые стволы, уложенные тремя рядами одно на другое. Изнутри к ним примыкал десятифутовый частокол из брёвен в один обхват, слегка наклонённых наружу и подпёртых опять же двухохватными брёвнами.

— А деревья-то не молодые совсем, — пробурчал себе под нос Фёдор Иванович. Разглядывая в трубу мощное укрепление колюжей, он понял, почему Баранов не хотел штурма. Такие стены из карронады навряд ли прошибёшь, не говоря уже про фальконет; тут гаубица нужна, да где ж её взять? У засевших внутри сотен колюжей — не только луки, но и ружья. К тому ещё две амбразуры в частоколе заставляли предположить, что Шисги-Нуву вооружена пушками. Ворота были закрыты.

Десант Баранова высадился беспрепятственно — увидав это, алеуты на десятках байдарок поспешили следом. Ещё накануне Александр Андреевич признался, что в прошлый раз выбрал для строительства слишком низкое место: теперь он решил закрепиться на скалистой горе Кекур у берега. Сияя вызолоченным шлемом, Баранов со своими промысловиками в окружении толпы алеутов поднялся на гору и водрузил там трёхцветный флаг Российской империи.

С кораблей сбросили канаты, за которые ухватились воины в сотнях байдар, оставшихся при Лисянском и командирах компанейских судов. Как прежде на Кадьяке, алеуты потянули корабли за собой и подвели ближе к берегу — глубина позволяла. Лисянский развернул «Неву» к индейской крепости бортом и вдоль него на палубе поставил остальные пушки с фальконетами. Другие суда последовали его примеру: теперь все орудия смотрели в сторону крепости. Отряд на берегу тоже изготовился к бою…

…и в этот момент из-за частокола Шисги-Нуву показался длинный шест, на конце которого трепетал белый флаг. Баранов предупредил Лисянского на такой случай, и с «Невы» индейцам тоже просигналили белым флагом.

Спустя несколько времени ворота крепости приоткрылись и оттуда вышла процессия. Её возглавлял молодой индеец в байковом халате, наброшенном на синий сарафан, и в шапке из чёрных лис с хвостом наверху. Бронзовое лицо с небольшой бородой и усами было подкрашено охрой; его можно было бы назвать красивым по европейским меркам, когда бы не чрезмерно широкие ноздри, очень высоко поднятые брови и массивная колюжка — ритуальная костяная пластинка, вставленная в нижнюю губу, отчего губа висела вперёд, как козырёк офицерской фуражки. На шаг позади шёл высокий суровый старик в расшитых кожаных одеждах и пышном головном уборе из белых перьев; за ним следовали десять воинов.

Фёдор Иванович водил трубой туда-сюда и видел, как навстречу индейцам отправился Баранов, сопровождаемый промысловиками. Русские подковой сели напротив парламентёров на землю, и Александр Андреевич около получаса через толмача-эскимоса беседовал с главным индейцем. Закончив, переговорщики встали и разошлись. Тлинкиты вернулись в крепость, Баранов привёз отряд обратно на корабли.

— Вождь Катлиан и шаман Стунуку, — подтвердил он догадки Лисянского. — Сказали, что войны не хотят. Я потребовал в знак мира отпустить пленных: они у себя алеуток держат. Обещали подумать.

— Как долго? — спросил капитан.

— Пока не надумают. Ну, а мы времени терять не станем.

На следующий день работники Компании по команде Александра Андреевича начали валить по берегу лес. На горе Кекур взамен сожжённого форта Михаила Архангела предстояло выстроить Ново-Архангельскую крепость и дать начало городу — так решил правитель Русской Америки.

К Шисги-Нуву по-прежнему никто не приближался. Работа под охраной пушек «Невы» и выставленных караулов шла споро, а через пару дней, когда уже сложился периметр будущей крепости, моряки заметили большую индейскую пирогу, которая направлялась в сторону крепости колюжей. Шестеро гребцов что есть сил работали вёслами, спеша добраться до своих раньше, чем их перехватят.

Лисянский держал на воде катер для разных нужд, и через минуту-другую десять вёсел уже вспенивали рябь залива: Арбузов со своей командой бросился в погоню — индейцы торопились явно не просто так.

— Это что ещё такое?! — изумлённо молвил Лисянский, глядя в трубу. Кроме лейтенанта, гребцов и стрелков, на носу катера капитан увидел Фёдора Ивановича, который ловко заряжал фальконет. И когда только успел запрыгнуть…

Стрелки в катере тоже зарядили ружья и дали залп в сторону индейцев. От борта долблёной пироги брызнули щепы — может, пулями зацепило и колюжей, но они удивительным образом отвечали выстрелами, при этом не переставая грести. Следующий залп тоже достиг цели, но снова ничего не изменил. Тяжёлый катер с полутора десятками людей, вдобавок нагруженный двумя пятнадцатипудовыми фальконетами, безнадёжно отставал от стремительной пироги — стало понятно, что ещё через несколько десятков саженей колюжи достигнут берега и укроются за воротами своей крепости.

— Ровней держать! — вдруг гаркнул Фёдор Иванович на гребцов так, что его услыхал даже Лисянский. — Не рыскать! Ровней держать!

С дымящим фитилём на отлёте граф припал щекой к стволу фальконета, проверяя, хорош ли прицел, потом разогнулся и сунул фитиль в затравку. Порох окутал орудие дымом, и через несколько мгновений грянул выстрел…

…результат которого превзошёл все ожидания. Пирога оглушительно взорвалась: на её месте в дыму и огне возник водяной столб, который разметал в стороны индейцев с деревянными обломками.

Катер дошёл к месту взрыва и подобрал тела колюжей. Четверо оказались ещё живы, один мог говорить. Будучи доставлен на «Неву», на допросе раненый признался, что пирога везла в крепость мешки с порохом, купленные у американского торговца. Знать, недалеко держался корабль, который следовал за «Невой» от Кадьяка, — чуял поживу. А Фёдор Иванович метким выстрелом своим угадал точнёхонько в опасный груз.

Индейский вождь, не получив боеприпасов, опять вызвал Баранова на переговоры. И снова Александр Андреевич вернулся не в настроении.

— Катлиан время тянет, — сказал он. — Раньше тянул, чтобы порохом запастись. Теперь они ещё что-то удумали. Нечего больше ждать. Завтра пойдём на приступ.

 

Глава IV

Утро начали, как и накануне, с обстрела прибрежных кустов: даже если за ночь сколько-то колюжей вышли из Шисги-Нуву и затаились, чтобы внезапно ударить в тыл атакующим, то после картечи вряд ли кто-то из них остался цел и невредим…

…зато крепость ожила, и через амбразуры по кораблям начала постреливать артиллерия. Фёдор Иванович прислушивался к звукам и считал время в промежутках между выстрелами. По всему выходило, что есть у индейцев две пушки с четырьмя фальконетами в придачу.

— Только пушкари у них ещё хуже, чем наши были, пока я за них не взялся, — самодовольно заметил граф Лисянскому. И верно, индейские ядра вразнобой шлёпали по воде далеко от кораблей, не причиняя вреда. Когда же Лисянский перенёс огонь на крепость, стрелять оттуда перестали.

Баранов разделил войско на три отряда. В двух было по пятьдесят-шестьдесят промысловиков, по сотне туземных воинов и по десятку матросов. Под командой лейтенантов Арбузова и Повалишина эти отряды перебрались на берег в отдалении от крепости и заходили с флангов. Сам Александр Андреевич возглавил основную ударную силу — больше полутысячи алеутов и чугачей, которым надлежало высадиться напротив крепостных ворот.

Фланговые отряды вооружили двумя пушками с компанейских кораблей, ещё три сняли с «Невы» для Баранова. Когда орудия грузили на катер и шлюпки, Фёдор Иванович обратился к Лисянскому:

— Дозвольте с ними пойти!

Капитан окинул взглядом бравого молодца в мундире поручика Преображенского полка, вооружённого двумя пистолетами и двумя саблями. Пушки пушками, но граф явно готовился к рукопашной.

— Бог в помощь, — коротко сказал Лисянский.

Баранов готовился к приступу, однако брать Шисги-Нуву с наскока не спешил — надеялся, что вождь колюжей одумается, когда увидит под своими стенами тысячное войско, и дело будет улажено миром. Поэтому первыми заговорили пушки. С флангов крепость обстреливали Арбузов и Повалишин, с фронта канонирами командовал Фёдор Иванович. Пробить толстенные вековые стволы не удавалось, ворота не дрогнули, а ядра, которые перелетали стену, вряд ли наносили осаждённым серьёзный урон. Когда же Баранов скомандовал алеутам приблизиться к крепости, оттуда часто загремели выстрелы: похоже, у тлинкитов было не меньше ружей, чем у атакующих, — около двухсот. Войско поспешило снова отойти на расстояние, недосягаемое для пуль.

— Подождём, — решил Баранов, — время ещё есть. И они пускай крепко подумают. Людей-то к чему зазря губить?

— Шар бы воздушный нам сюда! — мечтательно сказал ему Фёдор Иванович. — Сверху-то сразу видно, как у них крепость устроена, сколько там народу и как обороняются… А я бы им вообще на головы мешки с порохом сбросил. Как рвануло бы да пожар начался, куда этому Катлиану деваться? Сам бы вышел наружу как миленький.

Граф пересказал Баранову свой полёт на шаре и мысли генерала Львова насчёт пользы воздухоплавания для военного дела — правда, мысли выдал за свои. Александр Андреевич слушал поручика с полуулыбкой: врёт, поди… Впрочем, Фёдор Иванович с горящими глазами и огромными бакенбардами был ему симпатичен. Историю, конечно, творят люди постарше, но — руками таких вот молодцов, переполненных фантазиями и рвущихся в бой…

— Вы в деле первый раз? — спросил Баранов, и графу пришлось признать, что по сию пору доводилось ему драться лишь на дуэлях, да ещё в нукугивской схватке поучаствовать.

— А почему колюжи взбунтовались? — в свою очередь поинтересовался граф. — У вас ведь был договор, они форт разрешили построить, и зверья, говорят, здесь всем охотникам хватит.

Александр Андреевич снял шлем и вязаный подшлемник, утёр ладонью вспотевшую лысину и вздохнул.

— Из-за денег всё, — сказал он. — Катлиана шаман подзуживал, старый Стунуку, но ему не деньги нужны, он за родича погибшего мстит. А вождь молодой, умный. Я ему подарки дарил богатые, меха у него за хорошую цену покупал. Катлиан сидел бы спокойно, кабы его англичане с нами не стравливали. Пушнину стали брать у него в обход меня — сами или через американцев. Взамен везли ружья, порох и свинец, я-то ружьями не торгую, они же не святым духом появились… Британцы Катлиану поддержку обещали, чтобы над всеми колюжами мог верховодить и над остальными местными. А главное, жадность в нём пробудилась. На форте склад был. Мои люди, почитай, больше двух тысяч бобровых шкур купили у Катлиана, он за них деньги получил — и склад захватить решился, чтобы шкуры эти снова продать, только уже англичанам. У индейцев такого не водится, англичане его надоумили, точно знаю!

Чудно было Фёдору Ивановичу это слушать. Его учили войне, не объясняя, зачем люди воюют. Казалось бы, и так понятно: за честь свою надо стоять, за отечество, если кто посягнул на его земли… Граф помянул аборигенов Нуку-Гивы, которые с палками в руках железо друг у дружки отбирали. Что с них взять — дикари, человечину едят. Но чтобы крепости жечь и вот так, с пушками, с сотнями ружей в руках делить бобровые шкуры?! Только теперь назад пути уже не было: индейцы нарушили мир и промысловиков жестоко убили. Если не отомстить — они слабость почувствуют и ещё злее станут. Если не привести колюжей к покорности, дальше будет ещё хуже — не один форт, а всю Русскую Америку напрочь уничтожат…

Время шло, но парламентёры из крепости не показывались, и Баранов созвал офицеров на совет.

— Дело к вечеру, часа через два солнце сядет, — сказал он. — Знать, кроме штурма, ничего другого не остаётся. Велите людям лестницы собирать. Сразу с трёх сторон пойдём, навалимся и…

— Дайте мне человек десять похрабрее, я ворота подожгу, — предложил Фёдор Иванович. — Как прогорят — вышибем. Через ворота сподручнее войти, чем на стены карабкаться.

Баранов с сомнением глянул на него.

— Подожжёте? Это как же, интересно знать?

Граф охотно пояснил затею, подобную той, с брандером, у берегов Санта-Катарины. Он возьмёт алеутскую байдарку и наполнит её горючим, а потом с несколькими крепкими воинами доставит под самые ворота и запалит.

— Можно туда ещё пороху добавить. Знатный получится фейерверк!

— Индейцы простреливают всё пространство перед крепостью, — возразил Арбузов. — Вас убьют ещё на подходе.

Фёдор Иванович усмехнулся.

— Где нам, дуракам, чай пить… Авось не убьют! Во-первых, люди будут нести ещё две байдары, или даже четыре, и днищами прикрывать нас, как щитами. Во-вторых, надо выстроить стрелков и, пока мы бежим, не давать индейцам высунуться — ни над стеной, ни через амбразуры. Двадцать-тридцать человек в шеренгу. Дали залп, отошли, вместо них встали следующие, снова залп, отошли… Пока одни стреляют, другие перезаряжают. У нас двести ружей, а мне надобно всего минуту. Подожгу байдару и с людьми укроюсь под стеной. Она наклонена вперёд, сверху нас будет не достать, а пока индейцы сообразят, что к чему, уже и ворота подгорят. Тогда их можно из пушки вышибать и на штурм идти.

— Знатно! — сказал Повалишин. — Мне нравится.

Баранов покачал головой:

— Слишком сложно. План хорош, но… Здесь так не воюют. Будь у нас обученные солдаты — тогда действительно выстроились бы в шеренгу, дали залп, отошли, следующая шеренга… перезарядили… всё по команде… Но у меня только алеуты, эскимосы и охотники, а на муштру времени нет. Пока объясним, что к чему, — солнце сядет. Их только толпой в драку пускать надо. Толпой против толпы. Местные с местными быстрее разберутся. Готовьте лестницы, — подвёл он итог. — Пойдём все разом. Впереди алеуты с эскимосами, за ними охотники и матросы с ружьями. В самом деле, пусть гоняют колюжей со стены, пока первая волна добежит. Шеренгой, не шеренгой… Как сумеют. А уж под шумок и ворота жечь можно.

Часом позже начался штурм. Чуть не тысяча воинов Баранова хлынули на Шисги-Нуву. Тлинкиты открыли стрельбу по алеутам и чугачам в первых рядах, но шедшие следом промысловики тут же приблизились на расстояние выстрела и дали залп. Теперь колюжи опасались поднимать головы над частоколом и вести прицельный огонь: они сами попадали под пули охотников, поэтому стреляли наобум.

— Ур-ра-а-а-а! — перекрывая пальбу, неслось над берегом: алеуты подхватили крик русских матросов. К стенам крепости уже приставили вязанные из жердей лестницы и суковатые стволы. Наступавшие воины карабкались по ним, размахивая топорами и длинными ножами. Тем же оружием их встречали осаждённые…

…а Фёдор Иванович исполнил задуманное. При помощи алеутов, прикрываясь днищами байдар, он приволок под ворота лодку с хворостом и мешками пороха, сунул в неё тлеющий фитиль — и отбежал в ожидании взрыва.

— Молодца! — задорно крикнул ему случившийся поблизости Баранов…

…но тут события приняли непредвиденный оборот.

Вдоль боковой стороны крепости к заливу текла неглубокая речка. Когда воины Александра Андреевича двинулись на штурм, они легко перешли её по брошенным поперёк байдаркам, как по мосткам. Речка осталась позади наступавших…

…и этим воспользовался Катлиан. Он не стал сидеть в ожидании штурма, но с задней стороны крепости скрытно выбрался в примыкавший лес, ведя за собой десятка три отборных бойцов. Колюжи проскользнули до речки, погрузились в стылую сентябрьскую воду и, дыша через полые тростинки, сплавились до мостков из байдарок — и дальше до залива…

…чтобы внезапно выскочить из воды и с боевым кличем ударить в тыл наступавшему войску. Катлиан был страшен — мокрый, с красно-чёрно-белыми полосами краски на лице, в обшитом шкурой медведя боевом шлеме в виде вороньей головы с огромным клювом и медными глазами-нашлёпками по бокам. Вождь скалил зубы в крике и орудовал кузнечным молотом, нанося удары направо и налево; его воины с длинными ножами широкой цепью ворвались сзади в ряды противника…

…и войско Баранова дрогнуло. Атака была внезапной и ошеломительной, к тому ещё стало смеркаться — никто не разобрал, что в тыл к почти тысячному отряду зашли всего несколько десятков человек. Те, на кого напали колюжи, в страхе бросились бежать обратно к берегу; глядя на них, другие замешкались…

…а тут ещё наконец взорвался порох, подложенный к воротам крепости. Затея графа удалась, но слишком поздно: грохот взрыва лишь привёл нападавших в ужас. Паника передаётся толпе куда быстрее геройства, и через мгновение побежали все. Напрасно Баранов с офицерами, срывая голоса, пытались остановить отступление…

…а с крепостных стен и через проломленные ворота уже сыпались колюжские воины. Завывая, улюлюкая и круша отставших алеутов, они топорами и копьями погнали вражеское войско к воде.

— Баранов ранен! — крикнул кто-то.

Александр Андреевич с серым лицом медленно оседал наземь, схватившись за разрубленное плечо, — не спасла даже кольчуга. К Баранову бросился Фёдор Иванович, не дал упасть. Несколько крепких промысловиков подхватили командующего на руки и в кольце самых верных алеутов понесли прочь, отбиваясь от наседавших колюжей.

Фёдор Иванович поднял с земли золочёный шлем Баранова, нахлобучил на голову и быстро глянул по сторонам. Катлиана он приметил сразу — по вороньему клюву на огромной медвежьей шапке. Граф рванулся к вождю, прорубая себе дорогу двумя саблями; неподалёку сражался Повалишин…

…а с борта «Невы», кусая губы, на происходящее смотрел капитан Лисянский. Сейчас индейцы прижмут войско Баранова к воде и до темноты перестреляют, изрубят, вырежут всех… Капитан опустил подзорную трубу и скомандовал канонирам:

— Заряжай картечью!

— Ваше благородие, — с сомнением молвил один из пушкарей, — своих ведь накроем…

— Заряжай! Как вас граф учил? Бей поверх голов!

Громовый залп дюжины орудий перепугал всех, бывших на берегу, и положение снова переменилось. Отступавших только что ждала смерть у кромки воды, но теперь они могли спастись — войдя ещё дальше в воду, чтобы оставить врага вдали от крепости, но в досягаемости пушек Лисянского…

…и первая дюжина ядер это подтвердила. Чугунные шары разорвались посреди бегущих колюжей; взвизгнула картечь, попадали сражённые индейцы; Повалишин, охнув, схватился за пробитую навылет руку…

…а Фёдора Ивановича оглушительно тюкнуло осколком по затылку шлема. Граф запнулся и рухнул ничком, не дойдя до Катлиана всего нескольких шагов. Преображенский мундир удалого рубаки привлёк внимание вождя. По его знаку здоровенный воин из тех, что пришли по реке, взвалил бесчувственного поручика на плечи и трусцой направился в крепость вместе с остальными колюжами, отходившими от берега под защиту непробиваемых стен…

…а спасённое Лисянским войско Баранова тем временем грузилось в шлюпки и байдарки, невольно пригибая головы при каждом выстреле с «Невы»: капитан продолжал бомбардировать Шисги-Нуву, чтобы колюжи даже не думали высунуться.

Бой был окончен.

 

Глава V

Баранова доставили на его корабль. Когда Лисянский прибыл к командующему, тот лежал в своей каюте — маленький, осунувшийся, с прибинтованной к телу рукой, бледный от потери крови…

— Худо мне. — Александр Андреевич едва шевелил пересохшими серыми губами. — Совсем худо… В глазах темно… Объегорили меня колюжи, вот ведь как…

Капитан присел на табурет возле постели и поднёс к губам Баранова кружку с водой. Тот приподнялся и выпил, роняя капли на грудь. Лысина его тут же покрылась испариной. Раненый упал обратно на подушку и чуть слышно молвил:

— Спасибо… Кабы не вы, всех бы нас там… до единого… Катлиан — хитрая змея… Наших много положили?

— Для такого большого боя и при такой переменчивой фортуне потери весьма скромные, — ответил Лисянский. — Погибли три моих матроса, ваших промысловиков трое и четыре кадьякца. Об алеутах точных сведений нет, буду знать завтра. Серьёзно ранены девять охотников, шестеро эскимосов и двенадцать человек из экипажа. Лейтенанта Повалишина картечью зацепило в руку. Остальным тоже многим досталось, но по мелочи…

Капитан умолк, и Баранов спросил:

— Это всё?

— Индейцы захватили поручика Толстого, — через силу признался Лисянский. — Он не побежал со всеми. Рубился возле крепости и хотел убить Катлиана. Повалишин был рядом и видел, как Толстого контузило. А потом колюжи его в крепость уволокли.

— Ничего, — прошептал Баранов, — завтра назад выторгуем… если живой… Так-то не тронут его… он им нужен… Только с Катлианом говорить вам придётся… какой теперь из меня командующий?

Утром на крепость Молодого Дерева обрушился шквал огня: все орудия флотилии палили с четверть часа, не переставая. В ответ Шисги-Нуву огрызнулась всего парой пушечных выстрелов — благодаря Фёдору Ивановичу запасы пороха у колюжей подходили к концу. Их артиллерия и ружья становились бесполезными, а надежды на успешную оборону — призрачными.

Хорошенько напомнив об этом, Лисянский прекратил бомбардировку и стал ждать, когда индейцы поднимут белый флаг и вышлют парламентёров.

За ночь колюжи наспех подлатали ворота крепости, взорванные графом. Через час одна створка пошевелилась, но вождь не появился: вместо Катлиана на площадку перед воротами вытолкнули женщину. С «Невы» её разглядывали в подзорные трубы.

— Наша, кадьякская, — сказал старшина промысловиков, которого Баранов отрядил для помощи Лисянскому.

Женщина подошла к берегу. Лисянский велел алеутам привезти её на корабль и допросил через переводчика. Кадьячка оказалась пленницей-эскимоской, захваченной колюжами в Михайловском форте. Она рассказала, что тойоны — вожди бунтующих домов — готовы к мирным переговорам, если только им гарантируют безопасность. «Нева» просигналила индейцам белым флагом, и переговоры начались.

Колюжи проявили осторожность: на корабль к Лисянскому прибыли не все тойоны, а лишь двое. Капитан говорил с ними в присутствии старшин алеутов, кадьякцев и пугачей; бывший здесь же охотник следил, чтобы тонкости обсуждения не утратились при переводе. По словам тойонов, пять индейских домов из шести готовы сложить оружие. За продолжение войны стоит один Катлиан, в доме которого тоже теперь немногие желают воевать. Если остальные дома снова заключат мир с русскими, Катлиан покорится.

— Хорошо, — сказал Лисянский, — переведите мои требования. Первое: все должны выйти из крепости через центральные ворота. Второе: пленников пусть выведут с собой и отправят к берегу. Третье: мы никого не тронем, но колюжи должны уйти туда, где им надлежит жить по договору с Барановым.

— Если пленники будут невредимы, — позже добавил он, — я своею волей разрешу колюжам поселиться по произволу, где им будет угодно, лишь бы они больше не угрожали Ново-Архангельску.

Говоря это, капитан думал про Фёдора Ивановича: русских жителей Михайловского порта индейцы убили, а кадьякские или алеутские пленники его заботили куда меньше. Но упоминать графа особым образом Лисянский не стал, чтобы не привлекать лишнего внимания.

Скрепя сердце, капитан одарил парламентёров бусами и топорами, как того требовал местный обычай, и отпустил восвояси. Вскоре на смену двум первым тойонам явились три других. Им Лисянский повторил то же самое: крепость должна быть сдана, пленники освобождены, а колюжи в этом случае могут убираться на все четыре стороны.

Странная радость охватила алеутов, чугачей и кадьякцев: лишь только пироги с тойонами отчалили, те принялись весело что-то обсуждать.

— Чем они так довольны? — спросил капитан у старшины охотников.

— Коварством вашего благородия, — ответил тот. — Им грех упускать случай с колюжами поквитаться. Катлиан-то всё норовит окрестные племена под себя подмять, никому житья от него нет. А вы, значит, колюжей из крепости выманиваете. Тут наши-то и перебьют их с вашей помощью. На всём побережье враз легче дышать станет!

Лисянский возмутился: ни о каком коварстве речи не было! Слово русского офицера нерушимо — если он обещал заключить мир и отпустить всех из крепости, значит, так тому и быть.

— Переведите! — потребовал капитан. — Желаю, чтобы они наверняка это знали.

Охотник, пожав плечами, поговорил со старшинами племён и вернулся к Лисянскому.

— Перевести-то я перевёл, — сказал он, — но проку немного. Они только пуще радуются. Мол, ваше благородие мало того, что коварный, так ещё и хитрый, и осторожный. Даже своим не доверяет.

Капитан в сердцах плюнул — и за ожиданием вестей из крепости вынужден был смотреть, как несколько сотен алеутов на байдарах отправились к берегу и разбрелись по лесу вокруг Шисги-Нуву. По прошествии времени они высыпали обратно на берег, взяли байдары и поволокли вверх по течению речки, откуда вчерашним днём атаковал их Катлиан. Спустя ещё час-другой байдары сплавились по речке и вышли в залив, снова укрывшись за кораблями, по-прежнему выстроенными в линию. Лисянский удивился, услыхав, как из крепости алеутов провожают воем, и заметил, что лодки чем-то нагружены.

— Алеуты погреб колюжский нашли, — пояснил охотник. — Склад рыбы вяленой. Почитай, полтораста байдар забрали, всё подчистую. Знамо дело, взвоешь тут: раньше у колюжей только пороха не было, а теперь и жрать нечего.

Капитан возмущённо заявил:

— Это никуда не годится! Мы не грабители, и голодом уморить никого не собираемся. Пускай вернут рыбу.

— Воля ваша, — отвечал ему промысловик, — но я и переводить не стану. Это их добыча. Колюжи поступили бы так же.

— Хорошо, — сказал Лисянский, — пускай хотя бы часть вернут.

Охотник только помотал головой.

Вопреки опасениям капитана, который думал, что захват рыбы ожесточит колюжей, те сделались более сговорчивыми. Вскоре из Шисги-Нуву снова прибыли три тойона, с которыми Лисянский обсудил процедуру сдачи. Он хотел быть уверен, что все индейцы согласны прекратить войну. Условились так: ночью население крепости особым воем подаст знак перемирия, и русские ответят на него троекратным «ура». Тогда до рассвета колюжи смогут готовить лодки, чтобы с первыми лучами солнца выйти из центральных ворот, освободить пленников — и самим беспрепятственно отправляться к месту новой стоянки.

Вечером Лисянский сказал Арбузову и Повалишину:

— Офицерское слово нарушать не позволено никому. Когда индейцы начнут грузиться в свои пироги, алеуты захотят на них напасть. Я к старшинам пойду, а вы будьте наготове, велите зарядить орудия и канонирам по местам стоять. Старшин я предупрежу, что мы расстреляем любого, кто посягнёт на колюжей. Довольно с них награбленной рыбы. Не хватало ещё, чтобы другие индейцы по всему побережью против нас поднялись. Мы-то уйдём, а Русская Америка останется. Ни к чему врагов для неё плодить по дурости и жадности чужой.

Над заливом повисла тихая ночь. Только изредка где-то на берегу среди леса ухал филин, да шальная утка трещала в тумане крыльями, перелетая с места на место. Осенняя сырость незаметно пробирала холодом до костей. Лисянский, набросив на плечи шубу, ждал на юте и порой подносил к глазам хронометр в ожидании условленного знака.

— У-а-у! — послышалось из крепости около полуночи. — У-а-у! У-а-у!

Индейский хор на сотни голосов сообщал о наступлении мира.

— Свистать всех наверх! — скомандовал капитан, и матросы, выстроившись на шканцах, в четыре десятка глоток что было сил рявкнули:

— Ура! Ура! Ура-а-а!

Лисянский ждал от колюжей хитрости — думал, что те не станут дожидаться утра и поспешат уйти из крепости затемно. На такой случай он велел держать наготове шлюпки, чтобы поскорее забрать пленников, и промысловикам наказал не дремать…

…но время шло, а ворота крепости оставались закрытыми. Уже и небо с востока порозовело, и солнце поползло на небо, понемногу разгоняя ночной туман. За крепостью стали видны горы, поросшие лесом; в утренних лучах весело зазеленели по берегу сосны; минул час, другой…

Давно пришла пора индейцам выходить из Шисги-Нуву, но цитадель смотрелась такой же безжизненной, как в первый день, когда увидел её Лисянский.

Старшина охотников расположился с капитаном на борту «Невы» и набивал очередную трубку дарёным бразильским табаком.

— Вороны, — молвил он, пустив клубы душистого дыма. — Однако, не к добру.

И верно, над крепостью реяла большая стая ворон, которых прежде не было. Грай стоял на всю округу, а невесть откуда налетали всё новые и новые птицы.

— Всем, у кого есть ружья, в шлюпки и на берег, живо! — скомандовал Лисянский.

Командовать высадкой двух сотен человек был назначен лейтенант Арбузов; раненого Повалишина капитан в дело не пустил. За стрелецкими лодками осторожно потянулись байдары алеутов и остальных туземных союзников. Оставшиеся на кораблях напряжённо ждали, как Шисги-Нуву встретит новый приступ. Лисянский терялся в догадках.

— Не понимаю, — сказал он старшине охотников, — почему колюжи не выходят из крепости? Почему нарушают условия перемирия? Мы же договорились! Я им слово дал…

— Известное дело, каждый о других по себе судит. — Старшина посасывал трубку и щурился от едкого дыма. — Они алеутов хорошо знают, сами такие же, и от вашего благородия тоже ничего, кроме коварства, не ждут.

Воины Арбузова на берегу взяли ружья наизготовку и начали опасливо приближаться к крепости, готовые открыть огонь при первом появлении врага. По команде лейтенанта несколько особенных смельчаков побежали вперёд и, достигнув стены, прижались к брёвнам палисада. Отдышавшись, они прокрались вдоль частокола к воротам и через щель заглянули внутрь…

Катер с Лисянским был на берегу через несколько минут. Ворота открыли, и отряд вошёл в пустую крепость. Вдоль фасадной стены один к одному лежали несколько десятков обезглавленных тел, завёрнутых в меховые плащи.

— Однако спешили очень, — заметил кто-то из кадьякцев, а охотничий старшина, который неотступно следовал за капитаном, пояснил:

— Это которых вчера убили. Кто на войне погиб, того полагается в пепел обратить. Но тут жечь не стали, только головы унесли. В волосах-то душа живёт, по-ихнему… Спешили, точно. И внимание кострами привлекать не хотели.

Лисянского провели к дальней стене — под ней обнаружился подкоп, ведущий к лесу. Промысловик оказался прав: индейцы насчёт миролюбия других туземцев не обольщались и предпочли скрытно покинуть Шисги-Нуву. За время после полночного воя, которым колюжи дружно согласились на перемирие, они отошли уже по меньшей мере десятка полтора вёрст от крепости.

— Ваше благородие, — позвал Арбузов капитана, — там… извольте взглянуть.

Между внутренними строениями крепости во множестве лежали убитые дети и собаки, все с перерезанным горлом. Лисянский обмер и перекрестился.

— Господи, какое варварство… Детей-то зачем?

— А чтоб не выдали, — безучастно сказал охотник. — В крепости-то всё равно, пусть их плачут, и морды собакам перемотать можно. Только собаки, ваше благородие, по дороге кусты метят. Как следы ни заметай, ни путай, по их запаху беглецов найти можно. Опять же, с малыми детьми быстро не пойдёшь, а как заплачет кто из них невзначай — издалека слыхать. Колюжи погони нашей боялись, вот и порезали всех. Ищи-свищи теперь.

— Господи, господи, — продолжал креститься Лисянский.

В одном из строений взаперти нашлись эскимоски с алеутками — пленниц крепко связали, но пощадили, чтобы не обозлять врагов пуще прежнего. При виде спасённых у капитана в самом деле немного полегчало на душе. Охотник продолжал ходить следом, улучил этот момент и попросил без изысков:

— Дозвольте людишкам пограбить маленько, ваше благородие. Колюжи-то всю рухлядь свою и запасы бросили. Не пропадать же добру.

Промысловик смотрел с надеждой, и Лисянский только рукой махнул — чего уж, грабьте…

…а сам с Арбузовым печально разглядывал драный гвардейский мундир в пятнах крови. Поручика Толстого в крепости не было — ни мёртвого, ни живого.

 

Глава VI

Фёдор Иванович в самом деле был ни жив, ни мёртв.

Ночью индейцы волоком вытащили контуженного графа через подкоп из Шисги-Нуву и увели в лес. Где россыпью, где гуськом долго шли руслами ручьёв по колено в воде, чтобы сбить погоню со следа; поднимались в горы, спускались в распадки… Куда колюжи держали путь и как далеко успели уйти от брошенной крепости, — Фёдор Иванович не знал и спросить не мог. Но во второй половине дня расстояние показалось тойонам достаточным, и несколько сотен человек снова собрались все вместе на берегу то ли длинного озера, то ли бухты.

Племя тут же стало обживать новое место. В лесу застучали топоры, и на расчищенных прибрежных лужайках стали появляться временные жилища. Мужчины рубили и вколачивали в землю жерди; женщины заполняли пространство между жердями валежником, покрывали крышу лоскутьями коры — и внутрь этих убогих жилищ складывали нехитрый скарб и скудные запасы, унесённые из Шисги-Нуву.

Измождённый переходом Фёдор Иванович со связанными руками сидел, привалившись к дереву. Ему досаждала мошкара, и один глаз заплыл от комариного укуса. Граф ожидал решения своей участи, индейцы же, деловито сновавшие кругом, не обращали на него внимания.

Многие колюжи пострадали во вчерашнем бою, но небрежно перевязанные раны, казалось, их совсем не беспокоили. Фёдор Иванович отметил странное уродство индейских лиц. Он не знал, что в племени новорождённым сжимают череп специальными дощечками, но видел результат: ноздри широких плоских носов у всех были расширены, а брови необычно высоко подняты. Длинные чёрные волосы лоснились и беспорядочно свисали на скулы. Лица женщин покрывала охра; мужчины после битвы всё ещё сохраняли боевой узор — широкие чёрные, белые и красные полосы, — а из перепутанных волос у них торчали орлиные перья. Белизна зубов особенно бросалась в глаза на фоне тёмных лиц. Толстую нижнюю губу оттопыривала вживлённая колюжка: она мешала закрыть рот, и когда индеец пил — вода хлестала на грудь.

Фёдор Иванович сглотнул, глядя, как один из колюжей утоляет жажду: графа со вчерашнего дня не кормили и не поили. Индеец заметил взгляд пленника и бросил к его ногам калебасу с остатками воды. Струйка продолжала бежать из горлышка. Фёдор Иванович повалился набок и ловил воду губами, пока не смахнул языком последние капли…

…а потом остался лежать. Перед глазами у него покачивались травинки, среди которых сновали муравьи, словно колюжи в лесу. Насекомые и впрямь будто повторяли действия людей, только в миниатюре: таскали с места на место хвоинки, что-то строили, искали еду…

— Суета сует, — припомнил граф из Екклесиаста, которого любил в подпитии цитировать Гедеон, — всё суета.

Прав был князь Львов, сто раз прав, увещевая молодого поручика. Говорил, что не будет толку от метаний бессмысленных, — так оно и вышло. Поиски приключений без ответа на вопрос — зачем это всё? — привели Фёдора Ивановича на дикий американский остров, откуда теперь один путь — в никуда. Апатия охватила графа, и всё ему сделалось безразлично. Подниматься не было никакого резона, и в ушибленной голове нехотя ворочалась единственная мысль: если это конец, то лишь бы скорее…

…но индейцы не торопились разделаться с пленником. Подступали сумерки, племя готовилось к ночлегу. Одни разошлись по шалашам, другие легли прямо на мох под деревьями: почему-то колюжи не боялись холода и одежды почти не носили. Разве что несколько стариков ещё днём развели костры, а теперь сдвинули угли в сторону и улеглись на прогретую землю, перемешанную с золой. Когда в ночи Фёдор Иванович закоченел, он подкатился под бок одному такому старику. Индеец продолжал невозмутимо похрапывать и чмокать колюжкой в отвисшей дряблой губе. Чуть согревшись, граф смежил веки и погрузился в сон…

…из которого его вывел пинок под рёбра. Два воина подхватили Фёдора Ивановича и рывком поставили на ноги. Один из колюжей размотал верёвку, которая стягивала запястья графа.

На рассвете над водой ещё плыл утренний туман, а племя уже пробудилось. Индейцы заполнили всю поляну, расчищенную вчера от деревьев и кустов, и встали в круг, на середину которого вытолкнули графа. Глухо погромыхивали бубны, обтянутые отсыревшей кожей. Шаман Стунуку расхаживал по кругу и поглядывал то на колюжей, то на Фёдора Ивановича. Он выкрикивал какие-то слова, от которых племя постепенно приходило в неистовство. Солнце поднималось, и чёрные глаза индейцев сверкали всё ярче. Они начали ритмичным уханьем отвечать шаману и подтанцовывать. Стунуку кричал ещё громче, его угловатые резкие движения становились всё шире, и двигался он всё быстрее.

Фёдор Иванович машинально размял затёкшие руки, но апатия не отпускала. Он словно со стороны смотрел на происходящее и, не зная ритуала, думал о том, что жизнь его сейчас закончится. Страха не было, хотя вспомнил граф рассказы о том, как свирепые колюжи убивали защитников Михайловского форта, как отрезали пленным уши, носы и пальцы, как засовывали в рот…

В изодранных штанах и рубашке, перепачканных золой, с всклокоченными волосами, в которых запутался лесной мусор, Фёдор Иванович немногим отличался от индейцев. По-особенному в кругу выглядел только Стунуку. На нём был надет шаманский доспех для защиты от враждебных духов. Голову покрывал тяжёлый убор из рогов горных коз. Поверх широкого кожаного нагрудника постукивали костяшки амулетов, связанных в ожерелья.

Передник Стунуку был расшит сложными узорами; икры шаман обернул меховыми ноговицами и в исступлённом танце вытаптывал мокасинами остатки травы. Левой рукой он тряс ритуальную погремушку, а правой взмахивал длинным деревянным кинжалом — такой же кинжал, но стальной, висел у каждого воина племени на груди в кожаных ножнах.

Охваченные чертобесием индейцы продолжали приплясывать и ухать. Кольцо медленно сжималось вокруг Фёдора Ивановича, шаман подходил всё ближе… Наконец, он оказался прямо перед графом и вдруг с криком ткнул его деревянным кинжалом в грудь. Остриё прорвало рубашку, но не коснулось тела, со стуком упершись в один из образков, скрытых под тканью. Стунуку отпрянул…

…а Фёдор Иванович словно проснулся. Казалось бы, монотонные движения толпы дикарей и мерный рокот бубнов должны были окончательно заворожить его, заставить смириться с неизбежной гибелью. Вместо этого граф снова почувствовал себя воином — как тогда, на Нуку-Гиве, после схватки с соседним племенем. В ушах его зазвучала песня, которой островитяне провожали побеждённых в последний путь, зная, что те никогда не вернутся. Фёдор Иванович набрал полную грудь воздуха — и в такт индейским бубнам подхватил эту песню, оглушительный заунывный вой, безжалостное напутствие мёртвым и грозное назидание живым.

Ничего подобного колюжи не слышали. Не бывало такого, чтобы обречённая жертва вела себя так странно и страшно. А граф продолжал выть, прочищая глотку; и в глазах его появился огонь, и поникшие бакенбарды снова встали дыбом, и спина распрямилась, и силой налились плечи, за которые придерживали его сзади два индейца.

Стунуку оторопел вместе с другими колюжами, но скоро спохватился. Отбросив погремушку, он снова шагнул к Фёдору Ивановичу, рванул на груди его рубаху и сгрёб образки в кулак. Реакция графа была неожиданной и молниеносной. В одно мгновение он перехватил руку шамана с образками, ударом в челюсть снизу свалил Стунуку навзничь; выдернул кинжал из ножен на груди у индейца, стоявшего за спиной, пырнул его в бок — и отскочил, ускользая от второго воина…

…который вцепился в рубаху. Ткань, порванная шаманом на груди, затрещала и окончательно лопнула. Уцелевший охранник тоже выхватил оружие, но Фёдор Иванович опередил его и с разворота полоснул клинком по горлу. Колюж стал падать, не выпуская рубаху. Граф выпростался из неё и кинжалом вспорол рукава — теперь ничто не стесняло его движений.

Фёдор Иванович стоял перед индейцами с обнажённым торсом и образками на груди, понимая, что жить ему осталось ещё несколько мгновений: кинжал был у каждого воина вокруг — сотни клинков, сверкнувших на утреннем солнце, против одного…

…но тут глубокий вздох пронёсся по толпе дикарей. Шелест их голосов с ужасом повторял одно лишь слово:

— Итхаква! Итхаква! Итхаква!

Фёдор Иванович взмахнул кинжалом и бросился на врага, решив прихватить кого-нибудь с собой на тот свет. Вопреки ожиданию, толпа расступилась, давая ему дорогу. Граф не стал раздумывать, почему колюжи ведут себя так странно. В несколько прыжков он достиг леса и скрылся за деревьями…

…а там пустился бежать во всю прыть. Надежды на спасение всё равно не было никакой, зато и от прежней апатии не осталось следа. Граф желал как можно дороже продать свою жизнь и, когда индейцы бросятся в погоню, атаковать не всю толпу, а нескольких преследователей. Попомнят они Фёдора Ивановича Толстого!

Граф нёсся, не разбирая дороги, и пролетел больше полуверсты единым духом по редкому сосновому лесу. Дальше начался ельник, деревья стояли плотно. Фёдор Иванович с разбегу нырнул между пушистыми колючими лапами…

…и в следующую секунду покатился с крутого обрыва. Закончив кувыркаться, он вскочил на ноги, наспех смахнул с лица прилипший песок и паутину — и увидел широкую гладь залива, а в нескольких саженях перед собой — человек десять воинов, которые высаживались на берег из байдарок. Что ж, вот и последний бой! Фёдор Иванович перехватил кинжал поудобнее, заорал что-то нечленораздельное и ринулся вперёд…

…но воины отчего-то пали на колени — кто на берегу, кто прямо в воде, — и загомонили:

— Итхаква! Итхаква!

Фёдор Иванович остановился и протёр заплывшие глаза. Перед ним были не колюжи, а их враги — алеуты, раскосые союзники Баранова. Но это чудесное спасение могло стать лишь отсрочкой смертного приговора, ведь граф ждал погони…

— Уходим! Уходим быстро! — крикнул Фёдор Иванович, не задумываясь, поймут ли его. Он забежал в воду, ухватив на ходу байдарку, и потащил её прочь от берега, продолжая выкрикивать:

— Там колюжи! Тлинкиты! Там! Уходим, скорее!

Граф запрыгнул в лодку, алеуты перекинулись несколькими словами и последовали его примеру. Один из воинов, помешкав, сел за спиной Фёдора Ивановича. Заработали вёсла. Когда на берег с обрыва действительно посыпались колюжи, алеутские байдарки уже отошли на добрую сотню сажен. Индейцам оставалось лишь проводить их бессильным яростным воем.

Фёдор Иванович зачерпнул пригоршню воды из-за борта и умыл разгорячённое исцарапанное лицо.

— Я же говорил, — довольно произнёс он. — Жить хочешь — не мешкай!

 

Глава VII

Алеуты гребли молча.

Остров Ситка оставался справа: байдарки не уходили от него далеко, но и не слишком приближались, чтобы их нельзя было достать выстрелом из ружья. Фёдор Иванович глянул на солнце — его спасители держали курс к северу, только непонятно было, в какую сторону от крепости бежали колюжи, на север или на юг острова. И значит, непонятно, приближается граф к месту стоянки «Невы» с воинством Баранова, или его увозят всё дальше…

— Куда идём? — обернувшись к гребцу, спросил Фёдор Иванович.

Алеут промолчал, глядя глазками-щёлочками куда-то мимо.

— Куда идём, братцы?! — крикнул граф мужчинам на других лодках, но ни один не ответил. — Ну и чёрт с вами.

Фёдор Иванович приподнял ладонью образки, по-прежнему висевшие на груди. Судя по царапинам, удар Стунуку пришёлся в Спиридона, — и кинжал соскользнул на портрет Пашеньки, который остановил остриё. Выходит, спасла его красавица-цыганка. Сохранила жизнь, с которой Фёдор Иванович уже попрощался. Жажду жизни вернула, заставила жить! Сама не смогла, а его заставила…

— Эхе-хе, — вздохнул граф.

Ну хорошо, думал он, кинжал был деревянный — видать, по ритуалу жертве полагалось не быстро умереть, а помучиться перед смертью, от боли обезуметь и кровью истечь. Но почему испугались индейцы? Почему дали уйти? Почему алеуты на колени падали?

— Что такое итхаква? — снова спросил Фёдор Иванович и опять не получил ответа: гребец у него за спиной только вжимал голову в плечи.

Подъём, который испытал граф после шаманского удара кинжалом, сошёл на нет. Нахлынувшие силы потрачены были на короткую схватку и стремительный бег. Вернулась тяжесть в контуженном затылке, и голову наполнял звон, и усталость разливалась по телу, и осенний холод напоминал о себе. Из груды вещей, сложенных в байдарке, Толстой потянул медвежью шкуру, накрылся ею и задремал под мерный плеск вёсел…

…а очнулся, когда байдарка ткнулась в пологий берег. Фёдор Иванович в шкуре, наброшенной на плечи, вышел на песок и размял затёкшие ноги. Алеуты уселись в стороне, вытащили из дорожных мешков вяленую рыбу и принялись за еду. Один из них, седовласый, с поклоном поднёс рыбину графу — и тут же поспешил отойти.

Фёдор Иванович сел в нескольких шагах, постарался улыбнуться как можно более дружелюбно и спросил:

— Что же, братцы, кто-нибудь по-русски понимает?

— Я мало-мало понимаю, — с неохотой отозвался старший, и граф заулыбался по-настоящему.

— Другое дело! Баранова знаешь? К нему идёте?

— Нет. Были с Барановым, сейчас домой. Зима скоро, успеть надо.

За едой, раздирая рыбу, Фёдор Иванович продолжал задавать вопросы, переспрашивая по многу раз, и в конце концов понял, что произошло за время его недолгого плена. Раненый Баранов решил зимовать на Ситке, выстроить Ново-Архангельск и не позволить колюжам вернуться. С правителем остались его люди, охотники и многие туземцы, которым обещаны были хорошие деньги. Остальные разграбили Шисги-Нуву и с военной добычей потянулись в родные края. Алеуты держали кружный путь вдоль берега Аляски к северо-западу, в свои селения на Алеутских островах, а «Нева» собиралась прямиком через море на Кадьяк, чтобы переждать зиму там.

— Однако, ты русский? — спросил Фёдора Ивановича старый алеут, словно эта мысль только что пришла ему в голову.

— Русский, конечно, — усмехнулся граф. — А ты думал, кто?

— Итхаква. — Старик указал пальцем ему на грудь, на руки…

…и Фёдор Иванович понял, наконец, что американских туземцев напугали его татуировки. Сам-то он уже привык, а местным, значит, при виде неестественно белого человека, покрытого изощрёнными цветными рисунками, почудилось что-то страшное.

— Да уж, меня лучше не трогать, — на всякий случай сказал граф, но с благодарностью надел выношенную парку из шкур морского бобра, которую щедро пожертвовал ему старый алеут. Холодно, и к чему лишний раз туземцев дразнить? Чай, пригодятся ещё! Правда, они отказались доставить Фёдора Ивановича обратно в Ново-Архангельск, где стояла «Нева», — мол, время дорого! — а возвращаться в одиночку было смертельно опасно и к тому же бессмысленно, если корабль уже ушёл на Кадьяк. Зато путь к Алеутским островам пролегал мимо Кадьяка, и граф решил добираться туда в надёжной компании…

…тем более, их догнали ещё несколько отрядов, и на узкой полосе песчаного берега собрались десятки байдарок. Дальше алеуты двинулись по проливам между островами, не теряя друг друга из виду, чтобы в случае нападения индейцев сообща дать отпор.

Впрочем, стычек по дороге не случилось, мимо прибрежных селений проходили спокойно. Надо полагать, по землям колюжей уже разлетелся слух о поражении Катлиана, поэтому индейские дома, которые не участвовали в войне, вели себя миролюбиво.

Через день-другой Фёдор Иванович уже чувствовал себя вполне сносно. Он выразил желание грести наравне с алеутами и скоро в кровь стёр себе руки: чай, у байдарки не привычное шлюпочное весло, а с лопастями на обоих концах — к нему ещё приноровиться надо. Граф заматывал тряпками истерзанные ладони и упрямо продолжал грести. Старик мазал ему раны каким-то вонючим снадобьем, не выражая чувств, но мужество странного спутника ему, похоже, нравилось.

Через неделю в воздухе закружились первые снежинки, с каждым днём становилось всё холоднее, и спустя ещё неделю снег валил уже по-зимнему. К этому времени отряд Фёдора Ивановича, продолжая двигаться на север, одолел около половины пути, вёрст семьсот-восемьсот. Старый алеут занедужил и остался в стойбище дружественного племени, а граф с остальными пересели в оленьи упряжки: море крепко штормило — двигаться по земле было гораздо быстрее и безопаснее.

Зима на Аляске снежная, не чета петербургской. В начале ноября белым одеялом уже укрылись окрестные холмы, поросшие огромными елями. Граф быстро усвоил, как управлять нартами, пока наблюдал за своим каюром, и теперь мог согреваться работой. Монотонные окрестные пейзажи, вероятно, порадовали бы глаз его кузена-живописца, но деятельному Фёдору Ивановичу они кроме скуки ничего не навевали. Поговорить тоже было не с кем: каюры не знали русского языка.

— Кадьяк? Кодиак? Кыктаг? — на разные лады ежевечерне спрашивал граф, но алеуты молча качали головами, а если и говорили что-то, понять их Фёдор Иванович не мог при всём желании…

…зато в конце концов сообразил, что поворачивать к острову эскимосов никто не собирается: вереница упряжек скользила к родным островам алеутов. Северные олени — маленькие, черноголовые, с белыми плечами и плотным телом в жёсткой серой шерсти, — резво тянули нарты по бескрайней снежной целине всё дальше и дальше на запад. Кадьяк оставался на юге, где-то по левую руку. Когда бы и знал Фёдор Иванович — где именно, всё равно не добрался бы туда через ледяное море в одиночку. Граф продолжал следовать за своими спутниками, недобрым словом поминая Гедеона с его рассуждениями о том, что здешние американцы теперь тоже народ российский.

— Россиян-то кругом полно, — бурчал он себе под нос, — а русского ни одного, почитай, до самой весны теперь не увидишь… слова сказать не с кем… или хотя водки выпить…

Фёдор Иванович роптал напрасно: в долгой дороге он понемногу начал понимать алеутов, а они экипировали его и дали возможность выжить. Остатки одежды, пришедшей в негодность, граф сменил на туземный наряд — штаны из нерпичьей шкуры и высокие кожаные сапоги-торбаса мехом наружу, а поверх парки натянул непромокаемую камлейку из сивучьих кишок, подобие куртки с капюшоном. К своему острову алеутам пришлось идти на байдарах через прибрежный лёд, по злым чёрным волнам, под свирепым ветром. Намертво замерзали тесёмки, которыми на запястьях утягивались рукава, чтобы в них вода не попала; любой узел приходилось развязывать зубами, до крови обдирая дёсны.

За время пути щегольские бакенбарды Фёдора Ивановича разрослись в кудлатую чёрную бороду, а сам он уже держался наравне с алеутами в гребле и прочих надобностях дикой жизни. Когда же отряд прибыл на остров, граф узнал, что насчёт собеседника и водки он ошибался.

Селение стояло на берегу моря при устье реки. Сам Фёдор Иванович его, пожалуй, и не заметил бы: алеуты не строили домов, а зимой жили в полуземлянках на высоком месте, чтобы наблюдать за всей округой. Стены и крыши складывали из цельных древесных стволов, а после укрывали сухой травой, шкурами и дёрном. Снаружи такое жилище напоминало заснеженный холм внушительных размеров — в каждом умещались три-четыре десятка семей…

…и на меньший из таких холмов алеуты возвели Фёдора Ивановича, указав большой квадратный люк в крыше, который служил входом. Через него по бревну с зарубками граф спустился внутрь сажени на две. Скоро глаза привыкли к полумраку, слегка разбавленному светом из нескольких люков и масляных ламп. Взгляду открылся просторный зал с бревенчатым сводом. По стенам во всю длину тянулись широкие лежаки-нары, под которыми хранился скарб и домашняя утварь. Между лежаками стояли столбы и висели занавеси из циновок, отделявшие место каждой семьи.

В землянке, где оказался Фёдор Иванович, жил тойон и его близкие родственники. Здесь копошились женщины, кто-то спал, между нарами бегали дети. Пока граф озирался, сопровождавшие что-то рассказывали вождю.

— Итхаква! — прозвучало несколько раз.

Похоже, татуировки оставались наиболее сильным впечатлением алеутов. Тойон потеребил жидкую седую растительность на подбородке, вопросительно посмотрел на Фёдора Ивановича, и граф снял парку, чтобы показать рисунок. Старик вздрогнул.

— О?! — коротко произнёс он и, помешкав, поднялся с нар. С лампой в руке тойон обошёл кругом графа, изучая переплетение линий.

— Ну всё, холодно. — Фёдор Иванович натянул парку: ни очага, ни печки в землянке не было.

— Однако, привыкнешь, — вдруг сказал старый вождь по-русски, сел обратно на нары и указал изумлённому графу место рядом с собой: — Садись, говорить будем.

По его знаку женщина вытащила из-под нар большую бутыль и наполнила плошки. Фёдор Иванович потянул носом — водка! Он сделал несколько глотков. Водка была дрянная, но по телу тут же разлилось тепло. В голове с отвычки зашумело. Граф занюхал напиток меховым рукавом и снова подставил женщине плошку. Остальные алеуты выпили всего по глотку — больше вождь не позволил — и нехотя разошлись. Фёдор Иванович остался наедине с тойоном и сказал, блестя глазами:

— Господи, хорошо-то как! И никуда больше ехать не надо… Ты откуда русский знаешь?

Медленная речь вождя навевала уютную полудрёму: время перестало существовать. Выпивая и закусывая вяленым хвостом нерки, граф узнал, что племя торгует с русскими лет десять или больше, с тех пор ещё, когда Баранова не было. Охотники бьют кита, моржа и нерпу; бьют морского котика и морского бобра — калана, шкуру которого больше всего ценят купцы; бьют птицу и ловят рыбу…

— Однако, ты русский, — заметил тойон, когда Фёдор Иванович прикончил очередную порцию водки и потянулся к бутыли, чтобы налить ещё: старый алеут продолжал тянуть первую плошку. — Нам пить нельзя. Мы сразу дураки. Ты не дурак. Ты пьёшь, как русский. Люди думали раньше, ты Итхаква.

Граф небрежно дёрнул плечом.

— А я думал, итхаквой у вас татуировки называют.

— Итхаква бог, — строго сказал старик, и Фёдор Иванович приосанился, слушая дальше.

Выходило, что награда короля Тапега спасла ему жизнь. Колюжи затрепетали при виде чудесных рисунков, и алеуты перепугались, приняв графа за Бога Белого Забвения по прозванию Бегущий Ветер. Они поначалу решили, что перед ними суровый демон Итхаква, который может управлять снежными бурями; грозный дух, поедающий людей.

— Я не бог и не демон, — признался Фёдор Иванович, но водка гуляла в крови, и он добавил: — Я вождь. Великий Белый вождь.

Алеутский тойон спорить не стал. Полторы сотни семей в четырёх больших землянках спокойно приняли весть о том, что сын Итхаквы от белой женщины теперь живёт среди них и со временем станет новым вождём; что старый вождь отвёл ему место в жилище среди родственников и отдал в жёны внучку свою, луноликую красавицу Унук…

…и граф с головой окунулся в новую игру. Судьба его продолжала складываться по любимым книгам, словно в театре. Только до сей поры Фёдор Иванович играл роль д’Артаньяна, выписанного Куртилем де Сандра сто лет назад: ловил судьбу свою за хвост, не страшился путешествий в поисках славы и чуть что — лез в драку. Теперь же он с увлечением примерял на себя роль Робинзона Крузо, героя Даниэля Дефо, жившего на острове в дикой природе едва ли не как первобытный человек. Правда, алеутский остров был вполне обитаемым, а Пятница оказалась весьма милой услужливой девушкой, и к тому же немного знала русский язык. Граф с удовольствием вкушал радости нежданного супружества, не забывая притом поддерживать реноме воина и вождя, и самому себе казался теперь заслуженным, а не прозванным Американцем.

Фёдор Иванович ходил на охоту. Вместе с другими мужчинами племени он бил копьём сивучей и моржей на недальних лежбищах, бил дротиками нерпу и тюленя под берегом, а особенно ловко удавалось ему гарпунить каланов: двухпудовые морские бобры считались у алеутов непростой добычей, но за их роскошные шкуры по весне можно было выручить у купцов хорошие деньги. В какой-то момент граф поймал себя на том, что понимает Катлиана, который не устоял перед соблазном продать несколько тысяч таких шкур второй раз и ради того разорил Михайловский форт.

Птиц местные охотники добывали немудрёным метательным снарядом — связкой ремней с грузиками из камня или кости на концах. Самым сложным было незаметно подобраться к стае, а там снаряд хорошенько раскручивали над головой и метали, особенно не целясь: какая-нибудь птица непременно запутывалась в ремнях, и её оставалось только подобрать. Фёдор Иванович покрасовался перед Унук и сшиб нескольких птиц морской галькой, стреляя ею из лука. Девушка была в восторге, а граф с затаённым вздохом вспоминал, как так же радовалась его меткости бедная Исабель — на другом краю земли, не на северо-западе Северной Америки, а на юго-востоке Южной.

Алеуты рыбачили в устье реки, пока оно совсем не перемёрзло, и снова принялись за рыбалку по весне: на такой случай были у них сплетены сети-мешки из китовых сухожилий. Унук научила Фёдора Ивановича выбирать рыбу — лучшая та, которая сильнее бьётся, в ней больше жизни, съешь — и сила к тебе перейдёт.

— Ты не под ноги смотри, ты на небо смотри, — говорил ему старый тойон, — тогда мысли ясные будут.

— Лучше молчать, чем говорить, — наставлял его мудрый вождь, — тогда в тебе поселится тишина и дух будет спокойным.

Говорить Фёдору Ивановичу было не с кем и не о чем. Он часто подолгу смотрел на небо — и в самом деле мысли его прояснялись. Мир и покой овладевали графом. В который раз после бегства из Петербурга он чувствовал себя в раю, но понимал теперь, как ошибался прежде. Тенерифе показался раем потому, что ничего тогда ещё толком не видал Фёдор Иванович. Санта-Катарину в рай превратила Исабель, однако долго ли продолжалось бы счастье с ней при брате-разбойнике? Рай на Нуку-Гиве создавали красота людей и богатство природы, но что за унылая перспектива — навсегда забыть про снег; облениться, как тамошние аборигены, не умевшие управлять собственными лодками, и стать со временем подобием Робертса! Да и корабли заходили на Вашингтоновы острова разве только случайно, а от островов Алеутских до столицы Русской Америки на Кадьяке буквально рукой подать — летом запросто добраться можно, и Камчатка в тысяче миль к западу уже не казалась такой далёкой Фёдору Ивановичу, обошедшему кругом почти всего света…

…и чёрт его догадал по весне увязаться за охотниками, когда отправились они бить кита?! Вечный азарт и любопытство взяли своё. Граф разглядывал океанских исполинов у патагонского берега — тогда они чуть не перевернули его корабль. Теперь интересно стало: как выглядят киты совсем вблизи, и не с высоты палубы, а с уровня воды, из алеутского каяка. К тому ещё хотелось Фёдору Ивановичу пополнить список своих охотничьих трофеев редчайшим животным: всех, кого только знал граф, сложно было удивить добытыми птицами, рыбой и пушным зверем, но кита не добывал никто.

Охотники выгребли в ледяной воде туда, где над волнами поднимались фонтаны китовьих выдохов, и подошли к стаду вплотную. Дальше надо было лишь метнуть в кита копьё, наконечник у которого смазали ядом волчьего корня. Через день-два животное погибало — и оставалось дождаться, когда прибой выбросит на берег его тушу. Меткость Фёдора Ивановича в племени уже знали, тягаться с ним физической силой не мог никто, и графу доверили метнуть копьё…

…да только зазевался он, когда копьё попало в цель, и запутал на руке верёвку, которой оно было привязано на случай промаха. А раненый кит, нагнав большие волны, потянул верёвку за собой в глубину и выдернул Фёдора Ивановича из каяка.

Другие охотники подоспели, выудили графа и доставили на берег. Но промок он до костей — не спасла и камлейка с нерпичьими штанами, — а путь до посёлка занял немало времени. Фёдор Иванович слёг с тяжёлым жаром. День-другой совсем себя не помнил, Унук от него не отходила и целебными отварами выпаивала. После сознание вернулось, но граф ещё балансировал на грани небытия…

…и в странных снах своих видел Крузенштерна. Капитан присаживался рядом на нары, покуривал трубку и рассказывал Фёдору Ивановичу про Фиддлерс Грин — истинный рай для погибших моряков, где вдоволь бесплатной еды и питья, точь-в-точь как на островах Алеутских. Вот, значит, почему так хорошо и покойно было здесь…

…да только рушился вдруг покой, и являлась графу Исабель в толпе страшных пляшущих негров. Глазами жгла и кричала в лицо под рокот барабанов и трещотки:

— Ты брата моего жизни лишил и в море утопил, даже могилы не оставил, так поди же и сам за ним следом! Проклинаю тебя, проклинаю на веки вечные!

И не спрятаться, не отползти было от убитой горем португалки, а вместо негров уже индейцы кругом бесновались, и вождь их Катлиан пугал шапкой Ворона, скалил белые зубы на лице в чёрных и красных полосах, размахивал молотом кузнечным и с размаху бил Фёдора Ивановича по голове, по рёбрам, по ногам…

…а после Пашенька гладила тело графа холодными пальцами, приговаривая печально:

— От судьбы не уйдёшь, милый. Куда ты, туда и я. Куда я, туда и ты. Нет меня больше на свете, и тебя нет…

Снова и снова это повторялось, и другие многие прошли перед глазами Фёдора Ивановича, обиды свои припоминая, — и Саша Нарышкин маялся простреленным животом, и Дризен кровью заливал рубашку, и кузен Фёдор Петрович бледной тенью мелькал, слёзы роняя из глаз…

…и Крузенштерн басил над левым плечом:

— Райское место Фиддлерс Грин, что верно — то верно, да всего девять миль от дома Сатаны, ваше сиятельство…

А по правую руку Пашенька склонялась и вторила капитану:

— Нет больше твоего сиятельства, и родные давно по тебе отплакали. Нéжить мы теперь с тобою, Феденька. Нéжить, нéжить…

— Врёшь ты всё! — крикнул Фёдор Иванович однажды ночью. — Это тебя нет, а я живой!

Крикнул и сел, потом холодным обливаясь. Отбросил полог меховой, которым Унук укрыла.

Ощупал себя, оглядел в тусклом свете масляной лампы — голый, в чём мать родила, и рисунки дикарские по всему телу вьются, словно змеи шевелятся. У стены-циновки алеутская жена спит, круглым лицом в сумраке белеет… и впрямь луноликая…

Граф сжал ладонями виски:

— У покойников голова не болит, а у меня прямо трескается. Живой!

— Да кто ж тебе сказал такую глупость? — удивилась невидимая Пашенька, и пылающий мозг Фёдора Ивановича словно пронзило: а верно, кто? Обрывки мыслей лезли друг на друга. Никому в целом свете не известно, что он жив. Даже наоборот: все знают, что гвардии поручик Толстой принял смерть от рук индейцев и отдыхает теперь в моряцком раю… Он мёртв для кого угодно, кроме горстки алеутов, о которых тоже никто слыхом не слыхивал — что есть они, что нет их…

— Нежить, нежить, — соглашалась Пашенька серебряным голоском.

— А это мы сейчас проверим!

Фёдор Иванович дополз до края нар. Шатаясь от слабости и хватаясь за столбы, он зашлёпал босыми ногами по холодному земляному полу мимо спящих алеутов. Косматый, бородатый, расписанный татуировками, граф добрёл до нар тойона и криво усмехнулся:

— Сейчас проверим…

Под нарами среди охотничьих снастей вождь хранил яд волчьего корня, которым наконечники копий мазали, чтобы кита умертвить. Эдакую тушу — наповал… Верное средство!

Рассудил Фёдор Иванович так: ежели он и вправду нежить — ничего ему от яда не сделается, а ежели живой — никто по нём не заплачет.

Правильно сказала Пашенька: отплакали уже.

 

Глава VIII

— А я ведь чуть было руки на себя не наложил, — признался Фёдор Иванович отцу Гедеону в первых числах июня.

Со своими алеутами к лету он появился на Кадьяке — привёз на продажу вороха каланьих шкур и прочего охотничьего товара. Старый тойон завёл неторопливые переговоры с купцами, а Фёдор Иванович отправился к церкви, укараулил иеромонаха и встал на пути, распахнув объятия.

Трудно, почти невозможно было признать графа в смуглолицем чернобородом детинушке, да и алеутские одежды с толку сбивали — рубашка-парка из птичьих шкурок с красным воротником, тюленьи тонкие штаны чуть ниже колен и высокие мягкие сапоги. Испугался бедный Гедеон, перекрестил незнакомца, как наваждение:

— Свят, свят, свят! — а тот знай пританцовывал по-туземному с широко раскинутыми руками и смеялся:

— Встречайте, встречайте ягнёнка заблудшего, ваше преподобие! Поди, не чаяли уже меня живым увидеть?

Гедеон присмотрелся и ахнул.

— Господи боже ты мой… Ваше сиятельство?! — заговорил он, всплёскивая руками. — Фёдор Иванович, голубчик… Да мы же вас ещё по осени схоронили… Я сам и отпевал… В сентябре «Нева» пришла, говорят: убили графа колюжи проклятые… Мы теперь вас в службах заупокойных поминаем купно с морячками, на Ситке погибшими… Да как же это?! Радость какая, господи… Неужто и вправду живой?! А шапка-то, шапка — вылитый Спиридон!

Фёдор Иванович и впрямь носил особую шапку, но не как у святого — из ивовых веток, в корзинку сплетённых, — а охотничью алеутскую: длинный козырёк без донышка, украшенный клыками зверей, с пучками усов морского льва на затылке. Снял он шапку, перестал улыбаться и чуть не до хруста Гедеона обнял, примолвив:

— Я вправду живой, ваше преподобие. Живой! Ещё поднажать или так поверите?

Иеромонах поверил. Он торопился по делам и пригласил вечером заходить в гости:

— Найдёте легко, для духовных Компания дом отвела между правительским домом и компанейской баней, всякий покажет. Тесно живу, но — в тесноте, да не в обиде…

— Зайду непременно, — пообещал граф, — только мне бы сперва помыться, побриться и вид себе вернуть человечий. Где тут у вас хороший цирюльник? И одежду сменить надобно.

Теперь уже алеуты не сразу признали Фёдора Ивановича, когда он явился к условленному месту встречи — с подстриженными расчёсанными волосами, при бакенбардах и в европейском платье. На месте сбритых усов и бороды забавно смотрелись открывшиеся светлые пятна: ниже носа и скул кожа не загорела. Впрочем, туземцы не находили в клоунской раскраске графа ничего забавного — бывает и так.

— Что купцы говорят? — спросил Фёдор Иванович тойона.

Старик вздохнул.

— Однако, цену сбивают. Хороший год, хорошая охота. У всех товару много.

— Это понятно, — сказал граф. — Где много продают, там дешевле купить можно. Не ходи больше никуда, меня жди.

Фёдор Иванович пошевелил плечами в непривычно тесной одежде. От белья он тоже отвык, оно тёрло в самых деликатных местах. Но для переговоров с купцами надо было выглядеть по-европейски.

Путь графа лежал в правление Российско-Американской Компании. Там ему обрадовались, хотя и не так искренне, как отец Гедеон. Посетовали — мол, явись его сиятельство на Кадьяк парой дней раньше, мог бы застать «Неву». А теперь Лисянский забрал каланьи шкуры с компанейских складов и пошёл на Ситку, чтобы проведать Баранова. Дальше капитан собирался взять курс на китайский Кантон и там продать меха.

— А что, хорошая выходит коммерция нынче? — между делом поинтересовался Фёдор Иванович, и словоохотливый служитель гордо поведал о своих торговых успехах.

— Местным деваться некуда, — говорил он, — им порох надобен, свинец, ножи. Да мало ли?! Чего ни коснись, всё нужно. А потому всё, чем промышляют, туземцы взамен отдают. Шкуру калана у них по два-три рубля можно сторговать, не больше. Ну, по пять, если самый высший сорт. А мы уже дальше вдесятеро дороже отправляем. Вам виднее, почём в Петербурге или на Москве американский бобёр идёт. Сказывали, от ста до трёхсот рубликов. Соболя-то сибирские раз в двадцать дешевле. Или возьмите кита. С ним охотнику возни мало, море само на берег туши выбрасывает — знай подбирай! Мы за кита не дороже пятнадцати рублей платим, а в нём одного жира сотни на две.

Фёдор Иванович слушал и молча играл желваками, вспоминая охоту на кита, которая едва не стоила ему жизни. Руки вспоминал, вёслами стёртые. Ветер ледяной, резавший лицо, как ножом. Воду чёрную бурлящую, в которой дна нет. Волны злые, через каяк хлеставшие… Калана вспомнил, которого ещё поди догони, достань гарпуном, а потом приволоки двухпудовую тушу в селение, освежуй, выделай шкуру — одну-единственную, а шкур таких он с алеутами привёз много. И о прочих трофеях не забывал граф, какой ценой они ему достались: котики, нерпы, моржи, тюлени, сивучи.

Смотрел Фёдор Иванович на хлыща, что сидел напротив и купеческой хитростью своей похвалялся. Год или два тому назад, пожалуй, наказал бы он служителя, не разбираясь особенно — за что. Наказал бы, да и дело с концом. Но сейчас о другом были его мысли, для другого пришёл он в Компанию.

После никому не рассказывал граф, как и на чём они поладили, но весь товар, который привезло его племя, Фёдор Иванович сбыл по цене хорошей, другим недоступной. Чай, своё продавал, не чужое…

…и к ночи, вымученный больше, чем на самой тяжкой охоте, добрался он до квартиры отца Гедеона.

Из понятных опасений иеромонах сперва отказывался пить водку, но уступил настояниям графа и всё же пригубил горькую, чтобы не оставлять гостя с бутылкой один на один. Зато взахлёб рассказывал новости, которых за год накопилось немало.

Коллекции петербургских дарителей теперь занимали достойное место, и всякий мог рассмотреть коллекции картин и бюстов, чертежи судов морских, ландкарты с изображениями дальних краёв… Русская Америка читала книги, через полмира привезённые — и стихи, и рассказы о путешествиях, и трактаты научные.

— Больницу мы открыли, — говорил Гедеон, радостно сверкая глазами. — Детишек в школе грамоте учим и наукам естественным. Не поверите, ваше сиятельство, я словарь языков местных составлять начал! Сам уже говорю немного. Да что там, я «Отче наш», «Символ веры» и молитву Господу Иисусу на кадьякский перевёл. Эскимосы разучили уже, теперь молятся на своём, но по-нашему.

Услыхав признание графа о едва не случившемся самоубийстве, иеромонах побелел.

— Господь с вами! Тому быть нельзя! Никогда не поверю, что вашему сиятельству самая мысль об этом пришла. Это же как искушал вас нечистый?!

— Да я тогда себя не помнил. — Фёдор Иванович поёжился, заново переживая былой бред. — Решил, что умер уже и с тенями разговаривать могу. Дай, думаю, приму китовьего яду и проверю, чтобы наверняка знать. Когда бы не алеуты, я бы в самом деле сейчас не с вашим преподобием, а с тенями разговаривал. Спасибо, скрутили меня и в ремнях держали, пока совсем в чувство не пришёл.

Гедеон слушал внимательно, а граф пил водку, аппетитно закусывая рыбой, которую по привычке рвал руками, и рассказывал:

— Ежели говорить не с кем, хорошо думается! На охоте, на отдыхе… или когда тебя пленным на смерть гонят, или когда лежишь связанный… Молчишь день, молчишь неделю, молчишь месяц, а мыслей уйма, у меня во всю прежнюю жизнь столько не было! И такие мысли, ваше преподобие, что… Эх! Вот я полмира прошёл, а чего ради? Зачем? Глаза да руки потешить — и только? Не-ет, шалишь! — Фёдор Иванович прищурился и погрозил иеромонаху пальцем. — Не в потехе дело, а в Спиридоновом повороте! Помните, толковали вы про покровителя моего?.. Ну, я-то помню! Про то речь была, что мне обновление на роду написано, как всему живому. Когда зимой кажется, что живое умерло, и декабрь стоит лютый, — на Спиридонов день зима к весне поворачивает. Деревья соки в корнях копят, и новая трава глубоко под снегом в рост пойти готовится… Потом глядь, а день уже прибыл на воробьиный скок. — Граф немного помолчал, глядя мимо Гедеона — словно забыл о нём, — усмехнулся чему-то и продолжил: — Я ведь Россию не знаю толком. Кологрив, Москва да Петербург с Кронштадтом — вот и вся моя Россия. Малый пятачок на самом западе, если отсюда глядеть. Я в других странах больше видел, чем у себя дома! Европа, Северная Африка, Южная Америка, острова тропические, Русская Америка. И везде я — граф Толстой Фёдор Иванович, гвардии поручик Преображенского полка, посольской свиты кавалер. Вся жизнь — одно сплошное лето! А тут вдруг — хлоп! — и зима. Где граф Толстой, поручик и кавалер? Нет его. Сгинул, растворился, умер. Одна строчка осталась в поминальном синодике вашего преподобия. — Фёдор Иванович снова усмехнулся. — Да ведь на то и Спиридонов поворот, чтобы я из-под снега заново пророс и к жизни воспрянул! Как, бишь, вы говорили, у святого Павла сказано? У каждого своё дарование, и каждый поступай так, как свыше назначено. Не знаете, когда ближайший корабль в Россию?

Иеромонах заслушался и не сразу понял вопрос графа.

— Корабль? В Трёхсвятительской гавани сейчас один грузится, пойдёт через неделю… Так ведь и здесь Россия!

— Россия, — согласился Фёдор Иванович, — да не моя. Никудышный из меня вышел американец. Домой добираться надобно. А там уже и в землю лечь можно.

 

Глава IX

Об этой части своего путешествия Фёдор Иванович после обещал кузену целую книгу написать.

За неделю выправил он себе документы, какие следовало. Взыскал с Российско-Американской Компании всё, что его племени алеутскому за охотничьи товары причиталось. Простился с тойоном и остальными воинами по-хорошему, подарки с ними передал для луноликой Унук. Выпил крепко напоследок с отцом Гедеоном…

…и, перебравшись из Петровской гавани в Трёхсвятительскую, на попутном корабле прошёл из Русской Америки в свою Россию, родную.

— Эк у нас всё шиворот-навыворот, — ухмылялся граф. — По компасу держали на юг и на запад, а оказались на самом что ни на есть востоке!

Восток был дальним: отсюда Фёдор Иванович проделал путь в десять тысяч вёрст через всю страну — когда на оленях, когда на лошадях, а когда и пешком. До Петербурга добирался больше года. Поначалу туго приходилось — деньги, за каланьи шкуры вырученные, граф отдал алеутскому тойону, себе оставив лишь толику малую. А на прощальные вопросы Гедеона, чем он жить в пути собирается, отвечал со смехом:

— Там, где в карты играют — без куска хлеба не останешься!

И правда, крепко пригодилось Фёдору Ивановичу умение исправлять ошибки Фортуны. Имя тоже помогало: по большим городам нетрудно было сыскать желающего услужить графу Толстому. Остановясь в Иркутске на несколько дней для отдыха, первый раз поразил он светскую публику зрелищем нукугивских татуировок…

…и сумел опередить Лисянского. Граф добрался в Петербург раньше «Невы»: когда в конце июля корабль положил якорь у Кронштадта, в толпе встречающих Фёдор Иванович ждал героических моряков на берегу.

— Вы ли это, ваше сиятельство?! — не поверил глазам Лисянский.

Уже не капитан-лейтенант, но капитан второго ранга рад был видеть графа живым, однако радость эту слегка омрачала потеря первенства. Фёдор Иванович из всех участников экспедиции первым окончил кругосветное путешествие, несмотря на то, что шлюп Лисянского после всех торговых дел совершил беспримерный переход из Китая в Англию за сто сорок два дня без единой остановки в портах.

Те же противоречивые чувства двумя неделями позже испытал Крузенштерн, своим путём вернувшийся в Петербург. Граф Толстой нанёс ему визит и с особенной учтивостью благодарил за удовольствие от совместного плавания — истинный смысл слов, сказанных прилюдно, понимали только они двое.

Особенное же удовольствие испытал Фёдор Иванович, когда вернули ему все вещи и бумаги, оставленные на «Неве», и подарки губернатора Санта-Катарины, и жалованье кавалерское выплатили за два года с половиной. Вдобавок получил он деревянное оружие, добытое в бою на Нуку-Гиве, и высушенные черепа островитян, которые пожаловал король Тапега. Заморскими диковинами граф не замедлил украсить своё новое жилище.

Фёдор Петрович Толстой к тому времени уже оставил службу и перешёл, к радости своей, в живописцы. Он охотно взялся за кисти, чтобы восстановить портрет, повреждённый кинжалом шамана Стунуку.

— Бог с тобой, братец! Кто тебе сказал, что Пашенька умерла? — говорил кузен Фёдору Ивановичу.

— Резанов, — сквозь зубы отвечал тот. — Ему доверенные люди сообщили, когда мы в Англию пришли.

На это Фёдор Петрович с уверенностью заявил:

— Соврал тебе камергер. Когда бы с ней и вправду что случилось, я бы знал непременно! Это же столица, здесь слухами земля полнится…

Слова кузена ничем подтверждены не были, и всё же обнадёженный Фёдор Иванович пустил по следу цыганки одного из бывших сыскарей Тайной экспедиции, велев разыскать Пашеньку хоть на дне морском.

Новыми глазами глядел граф на любимые с детства книги — «Воспоминания д’Артаньяна» и «Жизнь Робинзона Крузо». Теперь он сам пережил куда более увлекательные приключения, чем тамошние герои, а потому посмеивался над наивностью авторов, которые в писательстве своём пользовались лишь фантазией да чужими записками.

Новыми глазами глядел Фёдор Иванович и на российскую столицу. За три года, прошедшие после столетнего юбилея Петербурга и начала кругосветного плавания, город весьма изменился. Архитектор Захаров — тот, что выстроил дом купца Мижуева, где нынче квартировал граф, — приступил теперь к перестройке Адмиралтейства. На Невском проспекте красовалась башня городской Думы и подрастал кафедральный Казанский собор — грядущий соперник собора Святого Петра в Риме. Неподалёку от Смольного собора на берегу, через который Фёдор Иванович возвращался в полк после полёта на воздушном шаре, заложен был Смольный институт благородных девиц, а с Кронштадтом наладилось постоянное сообщение по воде.

Похождения Фёдора Ивановича в дальних краях давали обильную пищу слухам, которые обрастали всё новыми невероятными подробностями, будоража столичное общество.

— Американец, — с восхищением и завистью шептали за спиной графа, — в четырёх частях света такое вытворял… Вы видели, какими он испещрён фигурами?.. Сказывают, не осталось по пути города, где бы он хотя раз не подрался на дуэли. А какие у него были женщины… О!

Двери любого дома были открыты для Фёдора Ивановича, приглашения сыпались со всех сторон, — и в ожидании, покарает его государь за былые прегрешения или помилует, граф жуировал напропалую день за днём.

Спиридонов поворот оставался всё дальше. Казалось, что зима жизни Фёдора Ивановича отступила если не навсегда, то очень и очень надолго…

…но в один из дней, когда они с Фёдором Петровичем развлекались игрой в немецком шустер-клубе, кузен повздорил с Брэдшоу, надменным толстым англичанином из посольства. Слово за слово — и скоро уже назначена была дуэль, которую отнесли на следующее утро. Фёдор Иванович вызвался быть секундантом. По милости Резанова к британцам граф испытывал особенное чувство. Здесь же, помимо того, речь шла о чести и самой жизни Фёдора Петровича. Поэтому Фёдор Иванович, проводив растерянного кузена до дверей клуба, немедля вернулся, подошёл к Брэдшоу и при прочих игроках заявил:

— Вы, сударь мой, индюк надутый и картёжный вор! — сопроводив сказанное увесистой оплеухой.

Англичанину ничего не оставалось, кроме как потребовать у Фёдора Ивановича удовлетворения. Граф охотно принял вызов, пожелал стреляться сей же час и, отъехав по берегу Мойки на окраину Петербурга, при свете луны без труда разделался с обидчиком кузена.

Бедняга Брэдшоу был никудышным дуэлянтом, но исправно выполнял самые деликатные поручения нового британского посла в России — лорда Кэткарта. Посол, взбешённый известием о смерти своего клеврета, задумал отомстить Фёдору Ивановичу и вызвал польского помещика Огонь-Догановского. Этот господин подвизался при Резанове в бытность Николая Петровича обер-прокурором Сената, а после того, как покровитель отбыл в кругосветное плавание, оставался в Петербурге его доверенным лицом, в том числе продолжая посредничать между камергером и британцами.

— Легко догадаться, о чём я хочу просить вас по старой памяти, — сказал поляку лорд Кэткарт. — Граф Толстой должен получить по заслугам. Позвольте узнать, как это можно устроить.

Огонь-Догановский поделился своими рассуждениями. Конечно, самым простым и естественным было бы подослать к Фёдору Ивановичу наёмного убийцу. Но вряд ли хоть один из тех разбойников, кто есть под рукой, сможет одолеть графа. Если же Толстой всё же будет убит — велика вероятность, что преступника схватят, и на первом же допросе он выдаст, кто его нанял. Тогда уже не поздоровится посольству, а международный скандал может привести к непредсказуемым последствиям и помешать Лондону в борьбе с Парижем за дружбу с Россией.

— Дуэль тоже не годится, — продолжал рассуждать поляк. — К тому же Петербург полнится слухами о воинских подвигах графа на трёх или четырёх континентах. Думаю, вряд ли кто-либо осмелится его вызвать.

Посол раздражался всё больше, и тут Огонь-Догановский поведал ему о неожиданном выходе из затруднения. Зная, сколь щепетилен граф Толстой в вопросах чести, поляк в иезуитстве своём задумал привести его к самоубийству.

Коварный план предполагать использовать тягу Фёдора Ивановича к большой игре и его чрезмерную уверенность в игрецкой удаче. Как шулер поляк мог дать графу хорошую фору, поскольку под негласным покровительством полиции держал подпольный игорный дом с целым штатом подставных игроков. Он свёл знакомство с Фёдором Ивановичем, пригласил того померяться силами за карточным столом — и обыграл на колоссальную сумму, а следом потребовал уплаты без отсрочек.

Граф был раздосадован своей наивностью, но не сомневался, что деньги удастся легко собрать. Однако все те, кто ещё вчера мечтали видеть его своим гостем и назывались друзьями, не выразили готовности ссудить Фёдора Ивановича: слишком велик был долг. Вместе с Фёдором Петровичем граф объездил весь Петербург — без пользы.

— И что же теперь? — спросил кузен.

— Известно, что, — ответил Фёдор Иванович. — Пропишут на чёрной доске как подлеца, не заплатившего долг чести, и ославят на всю столицу… Бесчестный подлец граф Толстой Фёдор Иванович — каково звучит?!

Помочь избежать позора могла теперь одна только смерть, а потому граф с обычной своей решительностью принялся подводить итог жизни. Он отправил домой кузена и послал порученца за сыскарём, отряженным на поиски Пашеньки. В составлении прощальных писем Фёдор Иванович скоротал ночь. Сыскарь явился под утро — удивлённый, ведь до истечения срока поисков по уговору с графом оставалась у него ещё неделя.

— Всё переменилось, любезный, — сказал Фёдор Иванович. — Нет у тебя недели, и у меня нет даже одного дня. Как, порадуешь? Или напрасно я надеялся?

Выходило, что напрасно: Пашенькиных следов обнаружить не удалось. Что ж… Граф прогнал никчёмного сыскаря и бросил в камин все письма, что успел написать за ночь: кому в самом деле надо что-то сказать — тем Фёдор Петрович скажет. Был в целом свете лишь один человек, действительно близкий. Пашенька, любовь его главная, которую занозой носил он в сердце; память о которой не дала ему сгинуть в далёких краях… Вот с кем увидеться бы хоть минуточку напоследок! А раз не найти её, не поговорить с ней — к чему все остальные слова? Пусть горят синим пламенем.

Письма корчились в огне. За окнами светало. Граф выложил на стол тяжёлый плоский ящик, щёлкнул замками и откинул крышку. Внутри на бархатных ложах, изогнувшись серебристыми рыбами, удобно устроилась пара пистолетов. Фёдор Иванович вытащил один, привычно вскинул и прицелился. Вот ведь игра фортуны! Спасая кузена, из этого «лепажа» он позапрошлой ночью свалил индюка-британца, и до того — метким выстрелом короля Тапегу спас. А теперь из него же придётся прострелить себе голову, в которой крутятся обрывки воспоминаний последних лет…

…или сердце, в котором занозой по-прежнему сидит — Пашенька. Глядя в глаза её на портрете, граф принялся снаряжать смертельное оружие.

Он действовал не спеша. Через тонкий носик пороховницы насыпал в ствол пороху и утрамбовал его хорошенько. Тяжёлую пулю — свинцовый шарик размером с вишню — Фёдор Иванович задумчиво рассмотрел и покатал в пальцах, прежде чем забить в ствол: этой вишенке предстояло оборвать его земное существование.

Курок сочно щёлкнул пружиной, вставая на предохранительный взвод. Фёдор Иванович проверил, плотно ли укреплён кремень, прочистил затравочное отверстие и окончил последние приготовления. Теперь курок стоял на боевом взводе. Граф ещё раз глянул на Пашенькин портрет, на часы… Куда же всё-таки стрелять, в сердце или в голову? В сердце — или в голову? В сердце — или?

— Ваше сиятельство! — послышался из-за двери голос Стёпки. — Ваше сиятельство, тут к вам это…

Дверь отворилась: Фёдору Ивановичу не пришло в голову запереть замок — отвык, должно быть, за время скитаний. Стёпка втолкнул в комнату крестьянского мальчишку лет десяти в рубашке навыпуск и коротких портках. Тот исподлобья глядел на графа, переминаясь на грязных босых ногах и придерживая обеими руками у живота что-то спрятанное под рубашкой.

Фёдор Иванович поднял на вошедших пистолет.

— Вон пошли отсюда оба! — рявкнул он таким жутким голосом, что Стёпка шарахнулся обратно в коридор, а мальчишка вжал голову в плечи и заплакал. По его штанине поползло мокрое пятно.

— Вон, я сказал! — повторил граф, в кои-то веки будучи не в силах совладать с лицом: его сводило непреодолимой нервной судорогой.

Насмерть перепуганный мальчик выбежал прочь из комнаты, бросив на пол ношу, которую прятал под рубашкой. Фёдор Иванович опустил глаза — перед ним лежала цветастая шаль, завязанная в узел размером с хорошую дыню.

Цветастая шаль. Цыганская.

Сердце графа ёкнуло. Он схватил увесистый узел и попытался его развязать. Пистолет мешал — и полетел на стол. Фёдора Ивановича обуяло неистовство: он зубами грыз концы платка, словно замёрзшие верёвки на Алеутских островах. Наконец, узел поддался, и на стол из развёрнутой шали хлынули монеты, кольца, часы, цепочки, перевязанные лентами пачки ассигнаций…

Даже беглый взгляд на внезапное богатство говорил, что его с лихвой хватит на уплату карточного долга. И среди прочего золота лежала драгоценная подвеска, которую три года назад граф подарил Пашеньке. Заморский зверь армадилло, каменьями усыпанный…

Мальчишка семенил по Фонтанке в сторону Невского проспекта и не успел уйти далеко — Фёдор Иванович бегом скоро его нагнал. В ранний час народу на набережной почти не было.

— Стой! — крикнул граф. — А ну, стой, кому говорю!

Мальчишка обернулся, заверещал в голос и пустился бежать. Ужас прибавлял ему сил — пожалуй, он сумел бы уйти от графа, но с одинокой встречной телеги спрыгнул какой-то мужик и выставил ногу. Мальчишка кувыркнулся в лужу.

— Украл чего, ваше благородие? — спросил мужик у подбежавшего Фёдора Ивановича…

…который с ходу сшиб его наземь, а мальчишку подхватил, поставил на ноги — мокрого, грязного, дрожащего — и прижал к себе, стал по слипшимся волосам неловко гладить.

— Не бойся, дурачок, — приговаривал он. — Чего ты боишься? Не бойся… — Граф опустился на колени и спросил, заглядывая ребёнку в глаза: — Узелок… Узелок цыганский ты где взял? Кто тебя послал?

Сонный извозчик у Аничкова моста был немало удивлён, когда в его пролётку забрался молодой дворянин в грязной исподней рубашке и мокрых штанах, тянувший за руку чумазого зарёванного крестьянского мальчика.

— Гони что есть духу! — скомандовал Фёдор Иванович извозчику. — Тройную цену плачу. Гони!

Путь их лежал дальше вдоль Фонтанки, в предместье Петербурга, по старинке именуемое Коломной. В тамошнем сонном краю нанимали жильё мелкие чиновники, компанию которым составляли бедные дворяне из провинции. А большей частью селились в Коломне работники галерной верфи, служители Адмиралтейства да ремесленники.

Мальчишка, шмыгая носом, показывал дорогу к одной из ремесленных мастерских у берега реки Пряжки.

— Вон там, барин, — он ткнул пальцем в облупленный дом, показавшийся за яблоневым садом. — Только вы сами туда идите.

— А ты что же? — спросил Фёдор Иванович.

— Боязно мне. — Мальчишка утёр чумазое лицо и снова шмыгнул носом. — У неё знаете, глаз какой? Боязно. Серчать она будет, что я вас привёл.

Граф с усмешкой потрепал его по высохшим вихрам.

— Ничего… Небось, не будет.

Фёдор Иванович увидел Пашеньку сразу, как вошёл в мастерскую: сидела она особняком от прочих вышивальщиц…

…и смотрелась ещё краше, чем три года назад. Пуще прежнего расцвела, округлилась, в сок вошла восемнадцатилетний. Только волосы густые уже не струились по её плечам, как на портрете, — кудри были собраны в высокую кичку на макушке и перевязаны цветастой лентой. Но наряду цыганскому Пашенька не изменила.

Вышивальщицы дружно подняли глаза от работы и разглядывали перепачканного широкоплечего молодца с огромными бакенбардами, ставшего в дверях. Пашенька воткнула иголку в канву, отложила пяльцы и молча прошла мимо Фёдора Ивановича из мастерской, обмахнув его башмаки пёстрыми юбками. Граф двинулся следом.

В трёх десятках шагов от дома Пашенька обернулась.

— Зачем приехал, барорай?

Лицо её было спокойно. Фёдор Иванович хотел подойти ближе, но цыганка властным жестом заставила его остановиться, выставив перед собой растопыренную пятерню. Граф послушно замер, помолчал и спросил:

— Откуда у тебя столько денег?

— Это твои деньги. Ты приносил, я прибирала. Мне чужого не надо.

— Разве я тебе чужой?

— Ты сам так решил, когда уехал, со мной не простился.

Пашенька по-прежнему смотрела без всякого выражения и говорила ровным голосом. Фёдор Иванович переступил с ноги на ногу. До чего же была его цыганка хороша — и до чего похожа на свой образ, который он провёз кругом света, которым любовался бесконечные дни в каюте и бредил у алеутов.

— Три года, — молвил граф. — Три года ты жила… жила вот здесь? При таком-то богатстве?!

— Лад в сердце дороже денег. А чужого мне не надо, — повторила она.

— Дуня! — послышался от дома старушечий голос. — Дуняша!

Пашенька чуть нахмурилась и сказала:

— Идти мне надобно. Зовут уже.

— Дуняша? — удивился граф. — Почему вдруг Дуняша?

— Видишь, барорай, — печальная улыбка тронула припухлые губы цыганки, — ты даже имени моего никогда не спрашивал. Я Пашенькой в таборе была, пока для господ плясала. И у тебя в любовницах. Авдотья меня зовут. Авдотья Тугаева. Добрые люди Дуняшей кличут… Прощай, Фёдор Иванович.

— Дуня! — Старушечий голос дребезжал за спиною графа. — Да что ж за наказание такое?! Не догнать мне её!

Фёдор Иванович обернулся. От дома ковыляла, опираясь на клюку, сгорбленная сухонькая старушка, а перед ней быстро топала по земле босыми ножками весёлая смуглая девочка в короткой рубашонке, с густыми смоляными кудрями, рассыпанными по плечам.

Цыганка бросилась к девочке и подхватила её на руки, приговаривая:

— Кто тут у нас от бабушки бегает? Ту мири камлы…

— Это… твоя? — сглотнув, спросил граф.

— Моя! — Ответ прозвучал с вызовом.

Фёдор Иванович снова сглотнул — в горле мигом пересохло — и прошептал:

— Наша?

Чувство было такое, словно его снова тюкнуло по затылку осколком ядра, как тогда, у колюжской крепости. Пашенька залилась румянцем, обожгла графа вспыхнувшим взглядом и молча пошла к дому, прижимая девочку к груди…

…а когда ей оставалась всего пара шагов до двери, голос вернулся к Фёдору Ивановичу, и он с восторгом крикнул вослед:

— Венчаться! Нынче же венчаться!