Одиноко и сиротливо стоит железнодорожная станция. От сильного ветра качаются на железных тросах керосиновые фонари. И, шатаясь так же, как фонари, бродят по платформе пьяные шкуринцы.
Седьмой день по-новому живут станция, притаившийся поселок и буйная станица.
В верхнем этаже станционного дома, там, где несколько дней назад был комитет железнодорожников, теперь в левом углу стоят черные знамена, а у знамен вытянулся часовой. Рядом со знаменами висит на стене широкая карта с трехцветными флажками. Самый верхний флажок воткнут посредине карты, чуть ли не под самой Москвой, а нижний флажок склоняется над Воронежем.
Жители поселка не заходят в эту комнату — нечего в ней делать. Разве что кому придет охота посмотреть на хвастливые трехцветные флажки, которые ретивый офицер из штаба натыкал куда попало по всей карте. К этому времени белые откатились уже от Харькова, а трехцветные флажки красовались выше Тулы.
Офицеры тоже не заходили в эту комнату. Непонятно было, зачем стоит одинокий часовой у черных, завернутых в клеенку знамен и зачем повешена карта вымышленных побед белой армии.
Рядом, в соседней комнате, были наспех наляпаны на стенах плакаты, воззвания и разноцветные листки. На листках жирными буквами напечатано:
«Сотрем совдепы»
Тут же, на широком раздвижном столе, лежали журналы, газеты, почтовые марки. На одних марках был изображен Царь-колокол, на других — раненый офицер с сестрой милосердия. На низеньком столе стоял длинный открытый ящик, набитый цветными открытками. Их продавала женщина в белом переднике, в белой косынке, с красным крестом на рукаве.
Казалось, будто она сама только что сошла с почтовой марки.
В этой комнате было также пусто и скучно. Только иногда с пьяных глаз забирались сюда казаки и, перемешав на столе все открытки и марки, уходили назад.
Еще так недавно, когда по железнодорожным путям весело бегал маневровый паровоз, стучали вагоны и звенели буфера, здесь был агитпункт.
Тут собирались по вечерам мастеровые, красноармейцы, поселковые парни, девки и ребята.
Народу в агитпункт набивалось полным-полно. Устраивались кто как мог — садились на пол, забирались на подоконники, стояли у стен, у дверей.
Помню, как за неделю до отступления красных в агитпункт пришел комиссар. Он был высокий и худой, в потрепанной выцветшей шинели. Взобравшись на помост, он снял фуражку, провел по редким волосам рукой и громко сказал:
— Товарищи деповские, нам тяжело потому, что не весь народ понял, за кого ему бороться и с кем воевать. Антанта помогает Деникину оружием, деньгами, обмундировкой, продовольствием. А кто нам помогает? Пусть каждый спросит себя. Ну кто? Сами себе… А тут, как назло, нет медикаментов, нет обмундировки. Мы ходим разутые, обтрепанные, грязные. Нас заедает вошь, ползучий тиф. Но пусть белая сволочь знает, что мы всю жизнь отдадим за Советскую власть.
Комиссар прошелся по скрипучим подмосткам и сказал:
— Мы еще не такое переживали.
— А как же! Переживали, товарищ комиссар! — крикнул кто-то из толпы.
— Еще бы не переживали! — подмигнул здоровенный матрос. — Ну да ладно, мы им, хамлюгам, покажем борт парохода. Возьмем еще за шкирку! — И матрос развернул полы своей промасленной тужурки, под которыми сверкнули с двух сторон металлические бомбы.
В агитпункте загудели. А комиссар звонко засмеялся. Его лицо показалось мне молодым и светлым, а сам он смелым и боевым.
Возле матроса собрался тесный круг деповских.
— Отдай власть белопогонникам, а сам без штанов ходи, — говорил матрос, потирая правой рукой бомбу.
Сосед его в рыжем картузе отскочил в сторону:
— Брось, не шути, народу, смотри, сколько.
— Не трусь, братишка, не заряжена. Я говорю, нипочем не отдадим власть.
— Ясно, не отдадим, — подхватил кудлатый деповский рабочий. — Пусть с меня родная кровь брызнет, не отдадим.
— Пресвятая мати божия, за что кровь льется? — протянул испуганный женский голос.
Кругом засмеялись.
— Товарищи! — крикнул белобрысый парень, взбираясь на подмостки. — Сейчас местный оркестр железнодорожников исполнит программу.
На помост взошли четыре музыканта — с балалайкой, гитарой, мандолой и мандолиной. Музыканты важно уселись, и забренчал вальс «Над волнами». Потом хрипло прокричал граммофон. Потом приезжий артист читал стихи Демьяна Бедного. Он поднимался на носки и, закрывая глаза, сыпал не запинаясь:
— Вот черт так черт! Ну и разделал, стервец, — гудел моряк и бил в ладоши. — Бис!…
Артист раскланялся, ушел за сцену и вернулся оттуда с растянутым баяном в руках. На ходу он запел, перебирая басы:
После него опять вышли четыре музыканта и заиграли «барыню орловскую».
Парень в голубой рубахе изо всей силы тряхнул по струнам балалайки. Ударил и прихлопнул рукой. Балалайка зажужжала, как пчела под пятерней, а потом, словно вырвалась на свободу, задилинькала, затрезвонила.
Гитарист отчаянно хватил пальцами витые струны. Гитара гудела, и струны ее громко хлопали по деревянной коробке.
Самый молодой и веселый из музыкантов цеплял коричневой косточкой струны мандолины, то поднимая кучерявую голову, то медленно опуская ее. Руки его мелькали как заводные, на лбу подрагивал растрепанный черный чуб. А рядом коренастый усач, не торопясь, поддавал втору. Мандола его, словно чем-то тяжелым, приглаживала болтливые звуки мандолины.
Мастеровые и красноармейцы, сперва тихо, а потом все громче и громче пристукивали носками и каблуками о кафельный пол.
Вдруг на середину комнаты вылетели два красноармейца.
Они постояли с минуту на месте, а потом один из них хлопнул ладонью по голенищу и пустился вприсядку, выкидывая ноги выше носа. А другой заходил кругом него, защелкал пальцами, зачичикал носками сапог, завертелся, размахивая широкими полами шинели.
— Давай, давай, не задерживай!… — кричал моряк с бомбами. — Крой по сухопутью!
Парень в голубой рубахе рубил пятерней по балалайке, усач выковыривал звуки на мандоле, гремела и хлопала гитара. Глухо стучали по полу тяжелые сапоги.
— Ну-ка еще! Не спускай пару!
Через комнату пробиралась маленькая сухонькая старушка. Она оглядывалась по сторонам и улыбаясь шамкала:
— Что вы, черти, каждый вечер хороводы хороводите? Через вас и спать не будешь.
— Не лайся, мамаша, — сказал старушке матрос. — Ты бы вот стукнула каблуками и прошлась бы козырем.
— А ты думаешь, не пройдусь? Отойди-ка! — Старушка сбила косынку на затылок, уперлась рукою в бок и затрусила под «орловскую».
— Крой, бабка, знай наших! — кричал моряк.
Старушка вдруг остановилась, натянула на брови косынку и сказала сердито:
— Наберешься тут с вами грехов.
Потом плясали все. Забыли про голод, про тиф, про Антанту. Плясали красноармейцы, плясали деповские, прыгали и кружились ребята. А больше всех старался матрос с бомбами. Он высоко подскакивал, кружился на месте и подхватывал на лету всякого, кто попадался под руку.
— Товарищи красноармейцы, выходи! — вдруг раздался в дверях тревожный голос комиссара.
Из открытой двери тянуло холодом и ночной сыростью. Музыка оборвалась. Где-то далеко за станцией, у Конорезова бугра, грянул выстрел.
Женщины и ребята кинулись к выходу. За ними — деповские.
Матрос подскочил к дверям и вытянулся во весь рост.
— Не торопись, товарищи! Без паники. Сперва красноармейцев пропусти.
Толпа шарахнулась в сторону, а красноармейцы, на ходу натягивая шинели, один за другим молча вышли на подъезд.
Через три минуты в агитпункте никого не осталось. Только музыканты свертывали ноты и завязывали в платки инструменты.
С этого вечера ровно трое суток без хлеба, без воды выдерживали красноармейцы и деповские атаки белых, ураганный огонь орудий и пулеметов. А все-таки отстояли поселок, не отдали его белым в тот раз.
А потом ушла Красная Армия. И за ней человек сорок наших поселковых.
Замерли станки в мастерских, торчат в депо холодные паровозы. Пусто. Только беспокойный маленький человек в красной фуражке болтается по вокзалу, ищет на работу мастеровых.