#img_4.jpeg

— Вон те, они нас догоняют, — предупредила тревожно. Сидела боком, напряженно и неловко повернув назад голову, и пленительный прежде изгиб длинной загорелой шеи сейчас показался птичьим, хищным. Припомнилась гага, что, шипя и щелкая клювом, защищала от них бесстрашно свое гнездо в камнях. Растопырила крылья, распластавшись над птенцами, и то вытягивала ломано, то петлей складывала гибкую стрелу, увенчанную наконечником-головкой с серыми стекляшками кружков странно спокойных глаз, с приплюснутым, чешуйчатым у основания клювом. А они, трое здоровенных и очень голодных парней, стояли и смотрели растерянно. Так и ушли, не тронув, хотя не ели двое суток.

— Да не плетись ты как черепаха, они же обгонят нас, — Светлана стукнула в сердцах кулаком по спинке сиденья.

— Пускай, — ответил спокойно, — пускай перегоняют.

Глянул в зеркальце. Оранжевые «Жигули», отсвечивая закатным солнцем на ветровом стекле, мчались во всю прыть, не щадя амортизаторов на выбоинах плохой дороги.

— Пускай, — согласилась она и села прямо, — но только в кемпинге или избе какой-нибудь я ночевать не буду. В машине тоже, — добавила злорадно.

Дорога требовала внимания, и Сергей не разрешил себе включиться в длинный иронический диалог, что неизбежно должен был кончиться злыми и оскорбительными для него намеками. Не разрешил еще и потому, что слишком долго ждал встречи с этими местами и заранее дал себе обещание не позволять ей и никому другому испортить эту встречу.

Краем глаза старался охватить поля и дальние рощи, что проплывали за окном. Отметил указатель со стрелкой «Васильевское», купу деревьев на повороте и все пытался представить Его, едущего по этой же дороге, и все пытался не замечать дорожных оранжевых механизмов и длинных низких хлевов на берегу реки. Но как невозможно было не видеть примет другой, неизвестной Тому, жизни, так невозможно уже оказалось забыть и о том, что в оранжевых «Жигулях» едут претенденты, может, на последние, столь необходимые Сергею и его жене места в гостинице.

И когда вырвался, наконец, на асфальт, резко прибавил газу. Уходил от оранжевого умело, на низкой передаче, и пока тот раскочегаривался, прилежно переключая скорости, был уже далеко впереди. Светлана глянула одобрительно, улыбнулась: снова, как и всегда, Сергей после недолгого сопротивления все же принимал ее правоту и подчинялся. Отметив одобрительный взгляд этот и улыбку, он подумал, что вот сколько раз давал себе слово не подчиняться в дурном, мелком, — и опять дал слабину и мчится как дурак, и те, в оранжевых «Жигулях», понимают, отчего он так мчится, и смеются, наверное, над ним, и рассуждают, как сразу проявляется человек в таких маленьких дорожных коллизиях.

Но опыт их совместной жизни много раз доказывал ее правоту в мелком, дурном, и перспектива выслушивать насмешливые сентенции после того, как у них из-под носа уведут номер «оранжевые», показалась такой муторной, что, утешив себя мыслью, что все же, наконец, он добрался до мест, о которых мечтал давно, с самого детства, — до Его родины, Сергей, стараясь не глядеть по сторонам — «чтобы завтра спокойно, всласть», — промчался сквозь крошечный поселок и мимо белых стен монастыря, круто заложив поворот, вырвался на прямую аллею.

Но было еще одно обстоятельство, еще одна, главная причина нынешней его подчиненности. Ничтожное событие, вошедшее в жизнь непоправимым.

Непоправимость была в безнадежности забвения, в невозможности возвращения назад к тому мигу, когда все еще не свершилось или свершилось как-то иначе, так, что на прямой вопрос Светланы не пришлось бы отвечать ложью, и потом не мучиться уже много дней догадками и подозрениями «Знает? Не знает? А если знает, то откуда?», и ненавидеть жену за эти мучения, и себя, и Сомова, и знать: отныне и навсегда все хорошее и счастливое, чем одарит судьба, и все прежние радости станут для него подгнившими плодами. И съесть эти плоды придется. Вместе с темными влажными пятнами, потому что вырезать их нечем…

Какой прекрасной и счастливой казалась ему теперь прежняя жизнь! Даже та нехорошая ссора возле сельского универмага. Хотя, может, с нее-то и начался путь к падению. Тогда впервые возникла мысль: «Сомов! Вот кто может помочь!»

Отпуск уже подходил к концу, когда они наткнулись на этот чертов универмаг. Все женское население крошечного дома отдыха жило мифом о захудалых магазинчиках, набитых заграничным товаром. Товар этот поставляли в обмен на угрей, выловленных эстонскими рыбаками, но где располагались магазины, оставалось тайной. Повезло Светлане. Возвращались какой-то неведомой, не указанной на карте дорогой из Отепя. Остановились на минуту у типового, с витриной во всю стену, придорожного универмага, каких попадалось множество. Сергей решил купить канистру про запас. Остановились. И застряли надолго. Оказалось, что у Светланы «на всякий случай» при себе вся наличность.

Когда бросила на заднее сиденье коробки, свертки, плюхнулась рядом, растрепанная, с пылающим лицом, таинственно сообщила:

— Выгрузим вечером, чтоб не видели. И никому ни слова. Не хватает еще в Москве как из одного детдома вырядиться. Ты только не проболтайся, — заключила она, — завтра подъедем утречком, ладно? — умоляюще заглянула в лицо.

— Зачем? — недовольно поморщился Сергей.

— Знаешь, — затараторила как-то слишком бойко, дурное предчувствие заставило напрячься, знаешь, не хватило денег на куртку, лайковую, аргентинскую, но я договорилась, ее оставят до завтра.

— Как же мы поедем назад без денег, — Сергей съехал на обочину. — Мало ли что может с машиной случиться. У меня же только пятьдесят рублей. Неужели это все так необходимо? — злобно ткнул кулаком в гору свертков на заднем сиденье.

— Я у Перепелкиной возьму в долг, — по-детски испуганно оправдывалась она, положила маленькую загорелую руку на его, лежащую на руле, — ты не волнуйся, я возьму в долг на дорогу и на куртку.

Солнце и загар высветлили ее брови и ресницы, сделав лицо моложе, стал заметен нежный пушок над верхней губой, на скулах, и когда она прикусила губу, приготовясь снести новые упреки и даже согласиться с ними, то большеглазостью своей и этим золотистым пушком походила на кошку, испуганно прижавшую уши в ожидании побоев. И Сергей вдруг почувствовал себя виноватым в том, что ей не хватило денег на покупки и придется просить у Перепелкиной — важной и громогласной соседки по коттеджу.

— Не возьму в долг, а займу, так правильнее сказать, — поучительно, как ребенку, объяснил он и отвел с гладкого загорелого ее лба влажную прядь волос, — «никому не говори», — передразнил жалобную интонацию, — посмотри на себя: сразу видно, что «якусь шкоду зробыла», хохлушка хитрая.

— А ты сам, — обрадовалась Светлана прощению, — ты сам, как немец какой-то, говоришь «правильнее сказать». И ничего по мне не видно, только ты не проговорись.

Он проговорился. Тихий Суриков из министерства спросил, не встречался ли ему где в пути тосол. Суриков ездил со скоростью пятьдесят километров, из Москвы добирался до Эстонии трое суток, а по приезде сразу же поставил машину в тенек, накрыл брезентом и весь срок отдыха выглядел многозначительно-усталым, будто космонавт, побывавший на Марсе. Больше всего на свете он боялся, что вытечет тосол, держал про запас канистру, а теперь, узнав от Сергея о наличии драгоценного продукта всего лишь в пятидесяти километрах отсюда в придорожном универмаге, разволновался ужасно и побежал к машине развязывать шнурки, стягивающие брезент. Перепелкина же проявила дьявольскую смекалку, связав просьбу Светланы с намерением Сурикова отправиться в магазин за тосолом. Деньги дала охотно, но за завтраком Светлана отметила отсутствие не только Сурикова и его жены, но и соседки по коттеджу. Пришлось Сергею сознаться, и Светлана, не дав допить кофе, потащила к машине. Всю дорогу просидела, напряженно подавшись вперед, торопя минуты. Он гнал на бешеной скорости, но напрасно. На полпути встретили медленно и торжественно, как катафалк, ползущий навстречу «Москвич». Вцепившись в руль, с окаменевшим лицом вел его Суриков. Полка у заднего стекла была завалена коробками и свертками. Светлана даже застонала, увидев эти свертки.

Пока Суриков благодарил Сергея за полезные сведения и по атласу сверял, где поворот, хотя до дома оставалось двадцать километров, Светлана у оживленно щебечущих, с трудом скрывающих торжество над ее неудавшейся хитростью женщин выяснила, что кожаная отличная куртка очень подошла Перепелкиной, надо будет только пуговицы переставить и рукава укоротить. Еще узнала, что купили миленькие кримпленовые финские платья, правда, одинаковой расцветки, но это не страшно, — не на бал же в них ходить.

— Ну, так что? — спросил, когда разъехались с «Москвичом» в разные стороны и он скрылся за поворотом шоссе, — едем или не едем? А то через километр можно свернуть и посмотреть старинный замок.

Светлана не ответила.

— Решай, — повторил Сергей.

Она молчала.

— Но возвращаться же неловко. Надо как-то время убить, — он покосился на нее и увидел, что плачет. Плачет, глядя перед собой на дорогу: неподвижное лицо, медленные слезы.

— Надо было выходить замуж за зубного врача или за академика, — холодно посоветовал он, помолчал и добавил угрюмо: — А я стараюсь как могу, но что ж поделаешь, на все не расстараться.

— Я не из-за куртки, — тихо сказала Светлана, — бог с ней, она рыбьим жиром воняет и дезинфекцией.

— А из-за чего тогда?

— Мне стыдно, — отвернулась к боковому стеклу, — ужасно стыдно и что деньги просила, и что хитрила, как… как… — не нашла слова, — и не разговаривай так со мной.

— Прости.

Он очень любил ее сейчас, любил так же сильно, как в прежние дни, хотя знал, что не всю правду сказала, что есть утаенная причина слез, — последнее время плакала часто, но причина эта, он догадывался, могла оказаться слишком серьезной, и потому никогда не допытывался до конца, довольствовался пустяковыми объяснениями.

Повинуясь странному дикарскому суеверию, считал, что пока не произнесены слова, суть, которую они обозначают, не вызвана к жизни, и потому может считаться как бы несуществующей. Но он знал, чувствовал, что слова уже близки, что малейшая неурядица, пустяк, вроде сегодняшнего незадачливого их путешествия, извлекут их из небытия, и не будет тогда спасения всему тому, ради чего пожертвовал любимым, с детства манящим образом жизни, друзьями, застрявшими в унылых топях Якутии, наезжавшими в Москву лишь для того, чтобы лихо и весело истратить заработанные деньги. Лучшими, каких уже не обрести никогда, друзьями. С каждым их новым приездом, сидя за щедрым столом у себя дома или в неуютной парадности «Советской», он чувствовал, как все дальше и дальше уходит от них и уже не перепрыгнуть полыньи, разве что докричаться можно. Но никто из них, словно сговорились (и, наверное, сговорились), не заводил разговора о его возвращении; восхищались Светланой, ее красотой, хозяйственностью, хвалили уют квартиры, жаловались, что сами как собаки, что надоело, пора переходить к оседлости, а он знал: великодушие, блажь минутная, до лампочки им и уют, и хозяйственность, до лампочки чиновничьи заботы и радости Сергея.

Брел вслед за женой по пустынным залам со скудными экспонатами, осматривали тевтонский замок, шутил, дурачился, а в голове кружилось: «Загранка. Идеальный вариант. Решает все проблемы. Деньги, диссертация, Светка рядом. Это обязательно, чтоб вместе. Три года. Конечно, трудные три года, но ведь не привыкать ни к жаре, ни к морозам. И никаких проблем. Загранка. Помочь может только один человек — Сомов. Ему ничего не стоит. По-настоящему помочь, чтоб со Светкой поехать и чтоб стоящее подобрать, диссертационное, а не просто вкалывать за сертификаты. Сомов. Сомов. Попробуй объясни ему все это, попробуй вообще завести разговор. Не смогу. Не умею. Пора уметь, не мальчик. Спасение утопающих и так далее. Сомов. Найти момент».

Нашел. Если б знал, чем обернется, и близко не подошел бы. А ведь ничего особенного — дружеская услуга. В последний вечер, до этого так и не решился. Сомов был словно подчеркнуто отчужден и неприступен. И тогда в последний вечер, от отчаяния упустить последний шанс. И за всем этим какая-то гадость, что-то темное, непонятное. И презрение к себе, и ненависть к ней, узнавшей о его падении, не пощадившей. К ней — причине этого падения.

* * *

Навалившись грудью на полированную стойку, Сергей негромко и очень интимно, как гипнотизер, внушающий свою волю пациенту, упрашивал медноволосую кудрявую женщину-администратора.

— А, может, найдется что-нибудь? Вы поглядите — вон же квадратики не зачеркнуты, — показывал на ведомость размещения постояльцев.

— Не могу, — отвечала медноволосая, — ждем автобус из Ленинграда.

— А если он не придет?

— Почему не придет? — удивилась администратор и посоветовала: — Вы в деревню поезжайте, там многие комнаты сдают. На Садовой, например.

Сергей обернулся: Светлана сидела в кресле за низким столом, рассматривала мозаичное панно на стене.

Расслабленная поза и скучливое выражение лица выражали равнодушное ожидание.

«Ну просто странствующая герцогиня, а я сопровождающее лицо. Лакей, короче говоря. Нет, холуй».

— Ничего не поделаешь, придется ехать в деревню, — громко и злорадно сообщил от стойки.

Светлана будто и не услышала. Администраторша улыбнулась сочувственно: этот вариант семейной жизни наблюдала, видно, не раз. Придвинула ведомость, задумчиво оглядела ее и, приняв окончательное решение, отодвинула бумажку со вздохом:

— Ничего не выйдет, одно женское место ведь не устроит вас?

— Почему не устроит? Очень даже устроит, — живо откликнулась Светлана. Встала, громко шаркнув креслом: — Где анкеты?

Заполняла листок аккуратно, как старательная школьница; коротко и часто заглядывала в раскрытый паспорт.

Чтоб не встречаться взглядом с администраторшей, Сергей с глупым вниманием уставился на бледно-зеленую в розовых подтеках страничку, каллиграфически заполненную знакомыми сведениями.

«Что делать? — в смятении думал он. — Это же предательство. Уйти? Разорвать анкету?»

С маленькой фотокарточки открытым честным взглядом пай-девочки, отличницы и скромницы смотрело молодое, уже забытое ее лицо. Такой встретил первый раз в Ленинграде. Проходила практику в Эрмитаже. Толстые тетради с лекциями, синее бархатное платьице с кружевным круглым воротничком, любимый зал барбизонцев на втором этаже. Зимняя канавка: «Умри, но не давай поцелуя без любви». Куда это все ушло? И было ли это?

— Желаю хорошо отдохнуть, — сказал хрипло, — я приду часов в десять, не рано?

— Нормально, — протягивая анкету администраторше, сказала она, — погоди, я возьму из машины сумку.

— Чего надулся? — спросила на улице весело. — Нормальный вариант, утром у меня примешь душ.

Сергей вынул из багажника ее саквояж, поставил на землю.

— Умри, но не давай поцелуя без любви, — посоветовал с притворной серьезной многозначительностью.

Посмотрела долго, видно, ответ прикидывала, позлее. Заметил вдруг странную тень на ее лице. Будто неумелый ретушер заострил черты, будто легкая невидимая пыль припорошила кожу.

«Дорога сказывается и возраст, — решил спокойно, — уже не та, что прежде. И теперь нелегко будет подцепить такого дурака, как я. Придется постараться».

— Я свободен? — спросил насмешливо, — или вещи помочь снести, а то… — осекся, поняв, какую оплошность допустил. Ответ ее уже знал. Но сказала другое.

— Надоело, — отчеканила раздельно, сузив яркие, даже на сероватом странном, гудронном каком-то загаре глаза, — понимаешь, надоело. Кривляйся перед кем-нибудь другим, а мне опостылело.

— Договорились, — спокойно согласился Сергей и сел в машину.

* * *

Как найти Садовую, рассказал маленький приветливый старик, охотно поспешивший на зов Сергея с другой стороны дороги.

— Дедушка, до Садовой далеко?

— А рядом, — и, наклонившись к окну, заглядывая Сергею в лицо, объяснил толково:

— У автобусной ожидалки свернешь направо, там хоть и в гору, но проедешь. Тебе постой необходим?

Сергей кивнул.

— Ну так и спросишь в первом же доме. Откажут — к Степану поезжай, номер двадцать три.

Широкая деревенская улица поднималась от шоссе вверх, и Сергей немного помедлил, опасаясь въезжать на мокрый глиняный бугор.

Утром, наверное, прошел дождь. Не испарившаяся за день влага пропитала все вокруг, даже воздух, казалось, приобрел материальность. Он будто вылился на эту пустынную улицу прозрачной голубой жидкостью и застыл, остекленев, заключив в себя навсегда дома с малиновым закатным блеском окон, сумрак садов, мерцающий золотыми шарами спелых плодов, и бледное небо с одиноким дымно-розовым облаком, витой свечой вставшим над дальним концом улицы.

Сергею припомнилась загадочная вещица, стоявшая на полочке трельяжа матери, предмет его детского восторга — тяжелый и прохладный стеклянный шар. Внутрь него неведомым, волшебным способом был помещен прекрасный мир. Когда Сергей хворал, шар разрешали взять в постель, и он часами разглядывал странные цветы и птиц, и пальмы с глянцевыми перьями листьев, и желтые барханы песков, навеки отделенные в своей томящей неизменности толстым гладким стеклом. Он усилием подавлял желание разбить шар, чтоб потрогать, ощутить руками реальность призрачного мира, но мать строго наказывала обращаться осторожно с редкой игрушкой, и со странным чувством опустошенности от невозможности проникнуть в тайну Сергей неохотно расставался вечером с шаром, чтобы утром снова попросить его и снова с изнурительной заботой приняться за разгадку.

Потом шар куда-то исчез, и Сергей ни разу не вспомнил о нем, не вспомнил до этого мига, когда увидел перед собой заурядную деревенскую улицу, на которой предстояло ему найти себе ночлег.

В первом доме словоохотливая чистая хозяйка объяснила, что на одну-две ночи пускать ей нет никакого смысла, — только белье зря переводить, и посоветовала спросить через три двора все у того же Степана. Сергею жаль было покидать светлую комнату с бешено цветущими геранями, с утробно булькающим самоваром, надраенным так, что в латунном его великолепии отражалась яркая клетка клеенки, с русской печью, словно огромное и теплое животное, дремлющее безопасно, притулившись к стене. Попробовал уломать женщину, посулил трешку вместо рубля, но хозяйка, смеясь, отказалась необидно, но твердо.

Степан на стук в обитую дерматином дверь явился деловитым крепышом. Гремя болтами, распахнул ворота, чтоб машину на улице не оставлять, но повел Сергея не в дом, а куда-то в глубь сада. Там среди яблонь, обремененных неисчислимыми плодами, стоял дощатый домик-курятник.

— Погоди, свет включу, а то лесенка, — предупредил Сергея.

В саду уже было сумрачно по-вечернему. Осветился проем двери, маленькое окошко без занавесок. Сергей вошел в домик по лесенке-трапу наверх.

— Вот гляди, если замерзнешь, с других постелей перины заберешь, — пояснил Степан.

Комната удивляла убогостью. Три разномастных ложа, покрытых лоскутными ватными одеялами, у окна самодельный столик, венский хлипкий стул при нем.

— Там, с другой стороны, девки две живут, но, видно, ужинать пошли.

— А где поужинать можно? — оживился Сергей.

— В гостинице или в «Витязе».

— «Витязь» далеко?

— Не. До конца улицы дойдешь и направо. Увидишь сам, там и почта.

— На шоссе, что ли?

— Ну да. На шоссе. Я пошел?

— А деньги? — всполошился Сергей, полез за бумажником.

— Ты ж на одну ночь, хрен с ним, с рублем. Ты лучше яблок у меня купи, а то девать некуда. Купишь?

— Куплю, куплю, — заверил Сергей, — полный багажник.

— Ну и лады. Я пошел, а то по телевизору «Время» сейчас начнется. Сортир за домом, вода в ведре на скамейке под яблоней.

Сергей явно не вызывал у него ни любопытства своим одиночеством, ни желания познакомиться поближе. Видно, много разных постояльцев перебывало в этом домике. Судя по всему, деревня стала чем-то вроде популярного курорта, и жители ее уже научились отделять свою жизнь от праздной жизни приезжих.

Степан ушел. Сергей услышал, как смачно треснуло яблоко под тяжелым сапогом. Степан выругался негромко, наверное, ногу подвернул; где-то заиграла музыка. Она то пропадала, то становилась явственной до шороха в репродукторе: «Я пригласить хочу на танец вас и только вас», — пела женщина. Сергей с опаской сел на гнутый стул; в темном окне отражались голые стены, голая лампочка на шнуре и мужчина средних лет, рано поседевший и рано обрюзгший. Печальный мужчина.

«Печаль моя светла, печаль моя полна тобою», — нет, не то: «Печаль моя жирна».

«Меня преследуют две-три случайных фразы, весь день твержу: печаль моя жирна».

Чьи это стихи? Кажется, Мандельштама. Что она сейчас делает? Наверное, болтает с соседкой по комнате, ждет, когда я опомнюсь, приду, заберу ужинать. А я не приду, потому что печаль моя жирна. Я сыт по горло чем-то жирным и сильно наперченным, тем, что называлось нашей совместной жизнью. Вернемся в Москву, сразу попрошусь в партию на полгода. А потом — потом снова комната где-нибудь в Чертанове, вроде этой. Чужая квартира с бросовой мебелью, одичалые тараканы, суп из пакета, плов в бумажном кульке, купленный в кулинарии, и свобода. Он еще удивит мир, тот маленький мир, где все помнят друг друга еще с институтских времен: «Ты на втором потоке был. В СТЭМе участвовал, шпиона играл. Помню, смешно: если ток пойдет сюда, то там уже будет стоять лейтенант Петров. Ха-ха-ха. Здорово вы тогда это придумали. А такая беленькая преподавательницу иностранного играла, Симону Семеновну, где она сейчас?»

— В Тюмени.

— Она за кем замужем-то?

— За Сашкой Симкиным. Он режиссером у нас был.

— Он же зашибал вроде сильно?

— Теперь нет. Начальник партии.

— А ты в министерстве?

— Да. Осел вот.

— Жена, говорят, у тебя красивая.

— Говорят. Надо бы нам повидаться, побренчать посудой.

— Надо. Только улетаю завтра, я ж в краю далеком, но нашенском, вкалываю.

— Позвони, когда снова окажешься.

— Непременно. Ну, бывай, старик.

Мир, где кумиром Сомов. Живая легенда, счастливчик, вытянувший выигрышный билетик. Но он тоже вытянет свой билетик, он знает примерно, где этот билетик лежит. Примерно.

Двойник в стекле выглядел явно растерянным, и Сергей подмигнул ему. Встал, по очереди полежал на горбатом матрасе, на клеенчатом, с высокой спинкой, украшенной полочкой, диване, на кровати с никелированными шарами по углам. Выбрал кровать. Деловито перетащил на нее лоскутные одеяла, заменил набитую сеном подушку пуховой с дивана, удовлетворенно оглядел пышное разноцветное ложе, погасил свет и ощупью спустился по лесенке.

На улице запомнил примету: белые ромбы на воротах, и пошел неторопливо вверх туда, где уже потемнело и оплыло, изменив очертания, облако-свеча и где репродуктор выкрикивал: «Хоп! Хэй-оп! Хоп! Хэй-оп!»…

* * *

И выпил-то ерунду, — граммов сто пятьдесят коньяку, но то ли от дорожной усталости, то ли от голода разобрало всерьез. Понял это по изумлению и восторгу, с каким оглядел с высокого крыльца «Витязя» залитую лунным светом улицу. Решил немедленно идти в Михайловское и там бродить всю ночь, и встретить рассвет, но не знал дороги, а спросить было не у кого. Улица, казалось, вымерла. Походила на странный огромный негатив резкой белизной домов и чернотой четких теней.

И легко мне с душою цыганской Кочевать, никого не любя, —

тихонько пропел Сергей, найдя в припомнившихся строках оправдание и смысл новой своей жизни.

— Прикурить можно? — спросили неожиданно за спиной.

Сергей обернулся. Высокий длинноволосый парень склонился с папиросой. Очень белое лицо, с темными провалами глазниц.

— Прошу, — Сергей чиркнул спичкой.

— Как в Тригорское мне пройти? — спросил весело, и ответ был неожидан.

— Да брось блажить, дядя, — беззлобно посоветовал парень, затянувшись дымком, — чего там делать-то ночью. Завтра прогуляешься.

— А если я сейчас хочу, — голос прозвучал с пьяной капризностью.

— Хочешь — иди, — тотчас согласился парень, — пока дойдешь, дурь-то и улетучится на свежем воздухе. А еще лучше — пойди проспись. Ты в гостинице?

— Я не пьян, — Сергей сделал усилие, сказал буднично, и парень удивился:

— Смотри?.. Значит, показалось. Ты не заметил, в «Витязе» официантка такая черненькая, с челкой, работает?

— Не заметил. Мне старая подавала, а другую не заметил.

— Значит, не работает, а то б заметил. Наврала опять, вот …, — парень выругался, щелчком послал сигарету в урну. Не попал, красный огонек искрами рассыпался на каменном крыльце.

— Да я действительно не заметил, я не глядел, — Сергей протянул ему пачку, — хочешь, зайду еще раз посмотрю.

У парня было странное узкое долгоносое лицо. Обрамленное длинными кудрями до плеч, оно не вязалось со светлой водолазкой и нейлоновой курткой, украшенной множеством блестящих заклепок. Такому лицу больше бы пристало кружевное жабо, стоячий воротник камзола времен Директории, и не козням черненькой официантки занимать его душу, а мыслям об изобретении парового двигателя, любовью к какой-нибудь бледнолицей Роксане.

«Да, видно, действительно перебрал, — насмешливо подумал о себе Сергей. — Какая-то чушь лезет в голову».

— Слушай, пошли на танцы, — предложил парень, — я тебя с подходящей познакомлю. С турбазы. В гостиницу вас, правда, не пустят, на турбазе тоже порядки строгие после одиннадцати, но хоть так пообжимаетесь.

— Стар я обжиматься, Карно.

Парень на странность обращения внимания снисходительно не обратил. Оглядел оценивающе, даже отошел чуть-чуть и, видимо, согласился, что стар.

— Тогда проводи меня.

Много повидал Сергей на своем бродячем веку танцплощадок, и все они для него, постороннего, были одинаковы. Те же девчонки-подростки, жмущиеся по углам, с распущенными волосами, с глазами, неестественно, наркотически блестящими от ожидания чуда и запретности своего пребывания здесь, среди веселья взрослых. Те же нарядные тридцатилетние женщины, пахнущие дешевыми кремами, танцующие шерочка с машерочкой вальс и танго, осуждающе глядящие на молодежь, когда под однообразный ритм начинали трястись, вздымая, как в молитве, сцепленные ладони. И признанная всеми «счастливая пара», словно помещенная в капсулу своей избранности и поглощенности друг другом.

Здесь «счастливой парой» были девушка с длинной русой косой, тоненькая, в белых лаковых туфлях на карикатурно огромной платформе, и ее кавалер — курсант училища МВД. Они останавливались лишь на короткие промежутки между танцами и снова молча, с отсутствующими лицами, отрешенным взглядом приникали друг к другу.

И все на этой дощатой веранде понимали, что это, может, лучший вечер в их жизни, и даже шныряющие между парами, разбивающие их, чтобы встать в кружок втроем, длинноволосые в широченных брюках ребята не задевали их, словно ощущая плечами оболочку невидимой капсулы.

С двумя такими беседовал новый знакомец Сергея. Невнимательно слушая веселый их треп, Сергей понял, что обсуждается забавное происшествие, случившееся днем. Кто-то из весельчаков на тракторе угодил в силосную яму, застрял. Другой своим трактором пришел на подмогу и тоже застрял. Теперь уже понадобилось два агрегата для спасения. Но дело не ладилось, так и проканителились до вечера, вытаскивая друг друга. Пятым подошел Степан — «наверное, мой», — подумал Сергей, — дико взбесился, отматерил бестолковых растяп и погнал цепочку грохочущих махин в усадьбу. Видно, зрелище было забавным, потому что участники события, захлебываясь смехом, все повторяли:

— Ну и картинка! Он мне даже в зад наподдал, я ж последним шел.

Что-то зацепило взгляд Сергея, какое-то неясное воспоминание вызвало лицо женщины. Танцевала с подругой. Обе в одинаковых кримпленовых лиловых костюмах, в лаковых черных лодочках.

Вспомнилось, как вырвались из тайги; в неожиданно великолепной гостинице приняли душ, наелись немыслимой рыбы тогунка, нормально поддали и плотной, спаянной совместными скитаниями и работой группой, бородатые, перекидываясь только им понятными шуточками, пришли на танцы. Но на бетонированной площадке — вершине будущего водосброса — сникли. Здесь царили студенты стройотряда. И музыка была их — роскошный магнитофон с колонками, и девушки. У них тоже имелись в наличии свои шуточки, и бороды, и буквы «МЭИ» на спинах, штормовок. А у самого разбитного намалеван выразительный кукиш. Этот кукиш и определил очень точно и однозначно их судьбу в этот вечер.

Девушки-студентки танцевали со скучливо-высокомерными лицами, на вопросы отвечали коротко, незаинтересованно, а местные кадры просто черт знает что вытворяли. Беззастенчиво через плечо партнера следили за теми, с кем связывали их сложные отношения, и пришельцы из тайги чувствовали себя пешками в хитроумной игре, где козырями были ревность, мнимая независимость или обида.

Лишь одна — приземистая, полногрудая, с коровьими печальными глазами под сросшимися густыми бровями — на дежурные вопросы отвечала неожиданно серьезно и обстоятельно и так же серьезно и спокойно задавала толковые вопросы. Ее и пошел провожать Сергей через весь поселок: не потому, что понравились умные речи, — не за ними пришел на танцплощадку, а просто обидно, нелепо было вот так, сразу, после будоражащей музыки, после кровавой луны, застрявшей в темноигольчатых ветвях кедра, как на рисунках любимца Светланы Хокусаи, после теплого дыхания под ухом, вернуться в гостиницу и завалиться спать в незнакомой, неистребимо пропахшей дымом комнате.

* * *

Женщины в фиолетовых костюмах остановились близко, пережидая паузу оркестра, но черная коренастая стояла спиной, лица не разглядеть, и Сергей хотел было сделать шаг в сторону, — все же любопытно, она или не она, но новый приятель приказал коротко:

— Постой. Сейчас компанию организуем.

Согнутым пальцем поманил кого-то:

— Поди сюда, слышь, дело есть.

Большеглазая, как стрекоза, и, как стрекоза, длинно-сухая девица горделиво глянула на подруг, но пошла с нарочитой неторопливостью, храня высокомерную усмешку.

— Ну, что тебе? — спросила тягуче и коленкой дернула капризно.

— Валька где? На работе?

Тень разочарования и обиды погасила усмешку, напудренное, с густо подведенными глазами лицо стало похоже на маску печального паяца, но лишь на миг, — девушка справилась, засмеялась громко, чтоб подружки услышали, запрокинула голову. Над ключицами обозначилась продолговатая припухлость.

«Щитовидка не в порядке, — отметил Сергей, — вот отчего такие глаза и блеск их стеклянный».

— Да откуда я знаю, где Валька. Вон ты за ней уследить не можешь, а я тем более, — неуместно веселилась девушка и неуместно кокетливо дергала коленом.

— Я вот про что, — строгой интонацией осадил ее веселье парень, — я про насчет собраться. Нас четверо и вас четверо. Правда, Лилька зануда, опять образованность свою показывать будет. В греческом зале, ах в греческом зале, — смешно передразнил Райкина.

Девушка захохотала и победно оглянулась на подруг, будто невесть какие комплименты и заигрывания выслушивала.

— А куда идти-то? — спросила вдруг деловито. — На турбазу после отбоя нельзя, там вчера скандал был.

— На речку, — нашелся тотчас организатор, — костер разожжем, картошки напечем, бутылочка найдется.

Сергей уже приготовил вежливую фразу насчет долгой дороги, усталости и строгой жены, поджидающей в гостинице, но, видно, и двух других ребят не вдохновила перспектива общения у костра. Глядели скучно.

— Наломался я сегодня в яме этой чертовой, — сообщил тот, что веселился недавно больше всех, и для убедительности потянулся, зевнул сладко и длинно. Его товарищ глянул на него сердито, будто тот лакомый кусок из-под носа увел; посопел под испытующим взглядом девицы: «А ты что придумаешь?», но ничего не придумал подходящего, буркнул нелепое:

— С яблоками этими морока, не свиньям же их скармливать.

— Так вы что, отказываетесь? — без огорчения поинтересовался закоперщик, тряхнул длинными кудрями.

— Не выходит, — как переводчик при глухонемых, объяснил девушке, — зря побеспокоил. А, может, вы? — спохватился, вспомнив о Сергее.

Но в вопросе уже был намек на желанный ответ. Сергей понял по интонации, ответил нужное:

— Мне с утра за руль, да и сегодня отмахал порядочно километров…

— Пока, — перебила девушка и, как все, что делала до сих пор, в несоответствии происходящему протянула им по очереди длинную руку с ярко накрашенными красивыми выпуклыми ногтями. Ладонь была сухой, гладкой и теплой, рукопожатие сильным. Глядя ей вслед, Сергей пожалел, что вечеринка не состоялась, что не пришлось ему посидеть у костра на берегу реки. Он бы устроил настоящий костер, надежный, долгий и жаркий, он умел хорошо разжигать такие костры.

* * *

Длиннолицему и длинноволосому знакомцу оказалось по пути. Шли темными улицами. Сергей заметил: в темноте садов светились окна времянок-будочек вроде той, в которой предстояло ему ночевать.

— Что, много отдыхающих приезжает сюда? — спросил у спутника.

— Да навалом, — незаинтересованно ответил тот. Его занимала какая-то мысль, наверное, чернявая Валька не шла из головы.

Выяснилось, что имена у них совпадают, и теперь он обращался к Сергею с коротким «тёс», и Сергей не сразу сообразил, что странное слово означает сокращенное «тезка».

— А девушки эти на танцплощадке — они что, отдыхающие?

— Ага.

— Обиделись, наверное.

— А леший с ними. Пускай, — он шел неторопливо, засунув руки в высокие карманы курточки, отчего вид имел независимый и гордый.

Справа пятнистой чешуей пресмыкающегося тускло блеснула в лунном свете ряска пруда. Темная фигура отделилась от сумрака кустов, вышла на белую, испещренную пятнами и полосами теней дорогу. Мужчина шел решительно, на ходу подтягивая ремень.

— Петь, а Петь, — окликнул из темноты слабый женский голос, — погоди.

— А чего годить-то, — злобно огрызнулся мужчина. Поравнявшись с Сергеем и его спутником, отвернул лицо, не желая быть узнанным.

— Слышал? — спросил Сергея тезка. — «Погоди», — передразнил жалобные интонации женщины, остановился, спросил требовательно:

— Вот объясни мне, тес, отчего они такие дуры?

— Обычная история, — Сергей закурил, протянул парню пачку, — поссорились, с кем не бывает.

— Да я не про это, — сердито мотнул головой, отвергая угощение, словно Сергей бестактность совершил, предлагая. — Ну вот хоть бы одна характер имела.

— В чем? — холодно осведомился Сергей. Собеседник нравился все меньше и меньше.

— В чем, в чем! В том самом. А еще такие глупые попадаются. Пристаешь, пристаешь, самому уже противно, а она вдруг под конец: «Если это для тебя самое главное — пожалуйста», вроде унижает тебя, вроде скотиной выставляет. А мне что? Большое унижение! — сплюнул насмешливо. — А у нее вывод: мол, я хорошая, а ты плохой, стыдись. Да ведь и я плохой, и ты плохая. Не поверишь, а ведь не только наши. К нашим и не лезу, на фиг с братьями да с дядьями связываться. А вот эти — туристки, приезжие, прямо балдеют. Сороть-мороть и все такое. Стихи читают, им без этого Пушгоры вроде бы ненастоящие. И везде ведь наверное так. Ты кто по специальности?

— Геолог.

Тезка свистнул:

— Нашел кому рассказывать, ты ж лучше меня все знаешь!

— Да нет.

— Чего нет?

— По-всякому бывает. Вот ты скажи, ты ведь, если строгая попадается, сразу отскакиваешь?

— А чего время терять?

— Вот именно. Потому тебе и кажется, — все доступные, что с такими дело имеешь.

Парень молчал, видно обдумывая нехитрое логическое построение, и, обдумав, удивился:

— Слушай, а ты ведь прав. Ведь всегда чувствуешь, даст или не даст. Вот неизвестно почему, а чувствуешь. Зайдем ко мне? У меня кальвадос отличный, самогонка, попросту говоря, из яблок. Тот год профессор у нас один жил, он это прозвище и дал — «кальвадос». Пошли тяпнем по стаканчику кальвадосику.

— Да нет. Я уж свое тяпнул. Спать пойду.

Стояли у калитки тезкиного дома. Сквозь ветви яблонь мерцало сполохами хилого северного сияния окно; там смотрели телевизор.

— Вареный ты какой-то, хоть и геолог, — скривился пренебрежительно.

— С женой поссорился, настроение не тае, — примирительно объяснил Сергей, — ну, бывай, в яме не застревай.

— Прямо кормилец, — развеселился парень.

— Кто?

— Пушкин, Александр Сергеевич. Стихами говоришь: бывай, в яме не застревай. А ты бывай, жену не обижай, — крикнул уже из-за забора вслед и захохотал, довольный своей поэтической изобретательностью.

Белые ромбы на воротах увидел через три двора. Нащупал калитку, перегнувшись, откинул с другой ее стороны крючок.

Здесь тоже смотрели телевизор; по потолку комнаты метались тени, слышались выстрелы, конский дробный топ. Сергей обогнул дом. На маленькой застекленной веранде, пристроенной сбоку, горел свет. Деревянный мелкий узор рам резко отпечатывался на химически малиновом. Тревожный цвет этот давал фунтик из жатой бумаги, прикрывающий лампочку. Сергей разглядел стены, обклеенные плакатами, старуху у стола. Подставив согнутую ковшиком ладонь под ложку, она черпала из миски; прямая спина, мерное движение руки и челюстей — механическая странная и страшная кукла.

«Мамаша, значит, на своем рационе, — с недобрым чувством к Степану подумал Сергей. — И соображает неплохо: «Купишь у меня яблок», совсем неплохо».

Назло Степану не стал мыкаться в темноте, искать дощатую будку. Стал под яблоней. Запрокинув голову, смотрел на изморозь Млечного Пути. Где-то в стороне, запоздало схваченная застывшим взором, покатилась звезда, и будто шипение тихое услышал, как от ракеты, но желание загадать не успел.

* * *

«Да и не было насущного желания», — рассудил мысленно, раздеваясь в сырой зябкости унылого своего пристанища. От одеяла пахло чужим духом. Проблема белья явно не мучила Степана. Чужой дух мешал натянуть одеяло на голову, чтобы быстрее согреться, и, запретив себе бесполезное возмущение наглостью спокойного крепыша-хозяина, ощущая на лице свежий холод осенней ночи, Сергей убеждал себя уснуть привычным заклинанием: «Мое сердце бьется ровно и мощно. Мое солнечное сплетение излучает тепло. Мой лоб приятно прохладен. Моя правая нога тяжелая и теплая. Моя левая нога тяжелая и теплая».

Поджал ледяные колени к животу.

«Черт возьми, мое сердце бьется ровно и мощно…»

За стеной раздались голоса. Тихие, но вполне отчетливые.

— Пиши, — сказала женщина, — в графу моих расходов. Ведь сегодня целый день платила я.

— Погоди, сейчас найду, — ответила другая, — вот. Давай сначала общее запишем.

— Нет, по порядку, а то запутаемся.

«Мое сердце бьется ровно и мощно. Я ничего не слышу… — заклинал Сергей, — вот идиотки, нашли время подсчитывать».

— Завтрак. Кажется, два восемьдесят.

— Опять кажется, — в сердцах возразила та, что записывала, — мы брали сосиски, это рубль…

— Оставь, — перебила подруга. Голос у нее был противный, какой-то неестественной деревянной интонации. — Бог с ними, с копейками, напиши два рубля.

— Не пойдет. Дело в принципе. Ведь договорились, отчего же ты не запоминаешь. Вот я в твою графу записываю картинку, которую ты в монастыре купила. Сколько она стоит?

— Пятьдесят копеек.

«Сейчас букет на могилу заприходуют в графу общих трат, — злобно предположил Сергей. — Вот мелочные пошлячки».

— Смотри, какая здесь Наталья Николаевна. Злая, капризная девочка в богатом наряде.

— Покажи.

Скрип пружин, привстала и снова села на постель.

— Ничего не злая, а испуганная. И шляпа дурацкая не идет ей.

— Она не была испуганной. Она считала, что осчастливила его.

— Все-то ты знаешь. Большинство женщин думает, что именно они были бы ему идеальной женой, и ненавидят Наталью Николаевну, а она ни в чем не виновата.

— Не виновата! Приедем домой, я тебе Ахматову дам почитать, увидишь, как не виновата.

— Ахматова тоже считала, что только она бы и подошла ему. Ну, ладно, сколько за обед заплатила?

— Она, наверно, и подошла бы больше всех.

— Что же она Гумилеву-то не подошла?

— Он ей не подошел.

— Ну прямо. Просто все дело было в том, что Анна Андреевна любила и хотела страдать — каждый день и по любому поводу.

— С этим у нее было все в порядке. Уж чего-чего, а страданий ей выпало с лихвой.

«Забавные», — одобрительно подумал Сергей. Он, наконец, согрелся под горой одеял. Постель оказалась удобной, чужой дух уже не ощущался, а холодный, пахнущий яблоками и заморозком воздух, словно наркоз, вливался легко и сладостно, и хотелось вдыхать еще и еще, пока не наступит забытье. Но о забытье и думать было нечего. Голоса женщин, шорохи, скрип пружин раздавались явственно, будто не отделяла их от Сергея стена. Да еще задумали пить чай. Предложила та, с деревянным голосом, и подруга тотчас радостно припомнила:

— Пряники. Забыла записать. Я покупала вчера, полкило.

Звякнуло железо о стекло. Сергей догадался: сунули в стакан кипятильник.

— Тебе заварки сколько? — поинтересовался деревянный голос.

— Пол-ложки. Дом какой бедный. Это же не тот, что сейчас в Михайловском, не тот?

— Другой.

— А у матери, по-моему, щитовидка. Знаешь, я заметила, у многих женщин на старинных портретах щитовидка, поэтому они такие и нервные были. И сегодня на танцах, у такой высокой, тоже щитовидка увеличена. Есть области, где…

— Сегодня он сто сорок восемь лет назад покинул Михайловское.

«Они были на танцах. Лиловые костюмы. Этот голос деревянный и очень благонравный. Как ее звали. Как-то вычурно. Альбина, нет. Аделаида, нет. Короче — Ада. А полностью Адель. Играй, Адель, не знай печали. Откуда она помнит, что было сто сорок восемь лет назад? Я вот, что десять лет назад было, помню смутно. Что-то было в той жалкое, но внушающее уважение. Твоя весна тиха, ясна…»

— А еще что было у него в этот день?

— Сейчас посмотрю.

Зашелестели страницы.

— Вот. Вчера, правда, в тридцатом году уже. Приехал из Москвы в Болдино. Смотри, как странно. В одни и те же дни важные события.

— А еще?

— Погоди. Вот это стихотворение не дает мне покоя.

— Какое? Смотри, стакан лопнет. Черт, горячо, — застонала, обжегшись. Сергей представил: трясет рукой, как кошка лапой, когда ступит в воду.

— Зачем так крепко заварила? Теперь не уснем.

Хлебнула шумно, чем-то стукнулась о стенку, наверное, головой. Завозилась, устраиваясь поудобнее, заскрипели пружины.

«Если про мужиков начнут говорить, про любовь, — постучу в стенку, — решил Сергей, — больно нужно муру всякую слушать».

Но невидимая соседка спросила шепеляво, — сахар уже, наверное, откусила, чмокала смачно, перекатывая во рту:

— Какое стихотворение?

Когда для смертного умолкнет шумный день, И на немые стогны града Полупрозрачная наляжет ночи тень…

Читала хорошо. Деревянным голосом, глухо, без выражения, без той окрашенности своим, почти всегда неверным чувством, что бывает у плохих декламаторов и искажает смысл и ритм строк. Читала, как произносят поэты, родное или любимое, четко выговаривая слова, отделяя их, превращая каждое в ценность.

И, с отвращением читая жизнь мою, Я трепещу и проклинаю, И горько жалуюсь, и горько слезы лью, Но строк печальных не смываю.

Выдержав уважительную, подобающую горькому признанию паузу, та, привалившаяся спиной к стене — «если бы был врач, мог бы легкие выслушать» — подумалось неуместное, — спросила тихо:

— Чем же оно тебя мучает? Наверное, многие так бы сказали о своем прошлом, если б умели.

— Я не о многих. Я о нем. Почему он так сказал? Это не случайно. Дай ложку.

— А ты вприкуску. Как я, а то я угрелась.

Шаги. Звяканье ложечки в стакане.

— Неужели тебе не холодно?

— Нет.

— Вот странная вещь со мной. Я ведь тоже не должна мерзнуть. Дома ведь при такой температуре в кофточке одной на работу иду. Слушай, Ада, помнишь, как мы радовались, когда в новое здание переехали? Что туалет там теплый, помнишь? А как постирушку в нем затеяли? Сначала все тайком стирали, в хлорвиниловые пакеты складывали, а потом уже все вместе. Докучаева тогда «Дарью» принесла на всех или «Тайд». Помнишь?

«Да. Это она — Адель. Играй, Адель, не знай печали».

* * *

Когда шли через весь поселок куда-то на окраину его, говорила не останавливаясь. Поняв ее состояние, Сергей испытал жалость, заботливо взял под руку. Как все влюбленные, он теперь остро ощущал настроение других людей, будто слезла с него кожа и под ней обнаружилась новая, тонкая, чувствительная к самому слабому прикосновению чужой души. И судорожная говорливость незнакомой женщины не раздражала. Знал, отчего она: от благодарности, что пошел провожать, от боязни, что соскучится случайный попутчик, от одиночества, от комплекса жительницы провинции, желающей показать приезжему из столицы, что не забурели здесь, не отстали от кипящей где-то далеко интеллектуальной жизни.

Подошли к двухэтажному деревянному дому барачного вида. Обычному дому, каким был застроен почти весь поселок. Спутница замолкла тотчас, будто сработало какое-то реле, высвободила свою руку.

Только сейчас, стоя напротив в зловеще зеленоватом свете ртутного фонаря, Сергей мог разглядеть девушку как следует. Бедой ее внешности была чрезмерность. Слишком черные и слишком блестящие волосы, слишком широкие и слишком густые, сросшиеся брови и странно асимметричные глаза с длинными, по-коровьи прямыми ресницами. Фигура зрелой матроны, полная нежная шея. Вспомнились приторно сладкие, обвалянные в чем-то белом вязкие кубики рахат-лукума.

«Восточный тип. Рано состарится», — мысленно заключил Сергей.

— Ну и как? — спокойно спросила девушка.

— Что как? — оторопел Сергей.

— Каковы результаты столь внимательного осмотра?

Неожиданная, пугающая прямота вопроса застала врасплох. Он не знал, что ответить. Прямота эта обещала два совершенно противоположных поворота событий. В одном из них участвовала женщина без предрассудков, в другом — умница, трезво глядящая на мир, на себя в нем и трезвостью этой защищенная от обиды и ненужных посягательств.

Боясь ошибиться и уже испытывая к ней любопытство, Сергей решил отделаться немудреной остротой:

— Не знаю, что скажет доктор, но, на мой взгляд, все в порядке.

Она высоко подняла лоснящиеся брови.

— Есть такой глупый анекдот, — торопливо пояснил Сергей, — женщина приходит в кабинет врача, а там какой-то…

— Вспомнила, — перебила спокойно. Протянула пухлую руку с одиноким тоненьким перстеньком, — до свиданья.

Сергей взглянул на часы:

— Только одиннадцать. Пригласите таежного скитальца чаю попить в домашней обстановке.

— Это… — она подбирала, видно, необидные слова.

— Я через час уйду, — торопливо сказал Сергей, — ничего страшного, — и взял ее под руку, потянул несильно, но твердо к подъезду.

На лестнице пахло помоями, желтая луна торчала в высоком окошке, точно вписавшись в квадрат рамы. Ада открыла обитую драным войлоком дверь. Торопливо завозилась с замком, но не успела. В тупике маленькой прихожей осветился прямоугольник, в нем возникла дородная женщина, сказала нараспев, с любопытством вглядываясь в Сергея:

— Адочка, к тебе приходил Евгений, он в восемь прилетел, рейс задержали.

— Правда? — обрадовалась Ада. — Как жаль, что не было меня.

— Он мне гранатов привез, как обещал, такой милый.

— Да, да, — рассеянно согласилась Ада. Она медлила открывать дверь, видно, очень уж хотелось броситься сломя голову к приехавшему Евгению.

Но Сергей решил не отступать. Стоял спокойно, всем видом выражая терпеливое, но твердое ожидание. И Ада почувствовала это, или просто вежливость взяла верх над порывом, толкнула дверь плечом:

— Прошу.

Сергей сидел, неловко подобрав ноги, чтобы не мешать ей хозяйничать. В этой крошечной комнатке и одному человеку сложно было перемещаться, и каждый раз, доставая что-то из холодильника, Ада говорила:

— Простите.

Дверца задевала колено Сергея. Сидел на узком матрасе, покрытом домотканым рядном и с любопытством разглядывал странное жилье. В почете здесь были вещи второй необходимости. Полкомнаты занимало новенькое черно-лаковое пианино, в углу, у двери, притулились две пары отличных лыж, распертых по всем правилам брусками прессованной пробки. Над столом ружье — вполне сносная «Ижевка», а столик крохотный, и платья висят на стене на плечиках, прикрытые белой тряпицей. Много книг. Аккуратные стопочки на пианино, самодельные широкие полки нависают над ложем, образуя сумрачную пещеру, занимают весь простенок у окна. Сергей привстал, чтоб разглядеть название на корешках. Томики «Библиотеки поэта», «Звери и птицы нашей Родины», «Женщина и социализм» Бебеля.

— Простите, — Ада снова открыла холодильник. Уже весь стол был уставлен пол-литровыми чистенькими банками, закрытыми пластмассовыми крышками, а она достала еще две с чем-то зеленым, малоаппетитным на вид. Содержимое банок разложила по глубоким глиняным мискам, и обнаружилось, что еда первоклассная, какой и в «Арагви» теперь не сыскать.

Шпинат с грецкими орехами, лобио, густое сациви и еще какие-то травки, приправы, соленые грибы.

— Откуда? — удивился Сергей.

— Мама присылает, а грибы здешние. Мы даже шампиньоны научились выращивать. На ТЭЦ теплицу соорудили.

Она с удовольствием смотрела, как он ест, придвигала мисочки.

— Но это, наверное, Евгению предназначалось, — Сергей медлил брать сациви.

— Ему, — подтвердила Ада, — но ничего, я завтра еще сделаю. Знаете, у нас такое правило: если кто в командировке или в экспедиции, встречать его, прибирать квартиру, что-нибудь вкусное приготовить, чтобы не было грустно или одиноко.

«Спасаются как могут», — подумал Сергей, глянул на нее украдкой. При свете неяркого бра Ада похорошела. Выделились глаза, печальные, глядящие странно, куда-то мимо собеседника.

— Охотой балуетесь? — Сергей кивнул на ружье.

— Да. На работе один якут есть, заядлый охотник. Вместе и промышляем. У него лайка отличная, помогает. Но плутовата.

Не забывая вовремя пододвигать то одно, то другое, с детским жаром начала рассказывать о проделках хитрой собаки, о том, как заблудились однажды и плутали два дня в тайге, пока не вышли на ЛЭП. Сергей слушал невнимательно. Занимало другое: что было в ней настоящим, — то откровенное, взрослое, что прозвучало в вопросе «Ну как?», или вот этот лепет незатейливый. Любовь к Светлане изменила его отношение к женщинам. Прежде он думал: «Они такие же, как мы, и чтобы их понять, надо понять себя», но теперь они представлялись ему чем-то вроде матрешек, одна в другой, но, в отличие от некогда популярного сувенира, каждая ипостась разная.

«И эта такая же. Пошла на танцы в надежде на приключение, а дома на полке «Женщина и социализм». Чувствовала себя облагодетельствованной, что провожать пошел, а на сон грядущий небось Заболоцкого читает или Пастернака. Вот поди и разберись».

Светлана говорила, что любит, что часто в компании еле сдерживает себя, чтоб не показать ревность, а он находил в ее доме пустые конверты, где вместо обратного адреса неразборчивая подпись, и однажды цветы под дверью.

Как-то увидел на столе дорогую заграничную монографию о старом художнике с роскошными иллюстрациями. На вопрос «откуда?» — невразумительный путаный лепет о друге детства, приехавшем из-за рубежа. И эти неожиданные, необъяснимые периоды холодности, какие-то слишком сложные рассуждения, что незачем больше встречаться, односложные беседы по телефону неизвестно с кем при нем. Он мучился, оправдывался в несуществующих провинностях, ревновал, верил ей и не верил и не догадывался, что нужно сказать лишь одно: «Я без тебя не могу жить. Выходи за меня замуж», боялся, что откажет, и тогда конец; нет, пускай лучше так. Потом догадался, а еще позже, когда стали жить вместе, понял, что все: и цветы, и письма, и звонки — наверное, были спектаклем. Спектаклем, единственным зрителем которого был он, а единственной актрисой — Светлана. Но тогда, сидя в маленькой узкой комнатке, он еще не знал этого и ждал письма, чтобы, как криминалист, изучать его до запятой, разгадать зачеркнутое и путем сложных логических построений сделать благоприятное для себя заключение. Отвергнуть это заключение, снова вернуться к прежнему и снова отвергнуть.

Последнее письмо было плохим. Какой-то бесшабашный тон, и все о развлечениях, и только в конце вежливое «скучаю». Сергей впервые взбесился, подумал, что по меньшей мере бестактно писать такое письмо человеку, четвертый месяц не вылезающему из тайги. Ведь хотя бы по фильмам могла представить, как выглядит его жизнь.

— Попробуйте, это из грецких орехов. Сейчас чай принесу.

Ада ушла.

«Чего ее сюда понесло? Распределение, наверное, выпало неудачное, или решила, что замуж проще выйти».

— Вы были замужем?

Рука, наливавшая заварку, не дрогнула.

— Любите покрепче?

— Да.

— Чай из моих родных мест. Кобулети, слыхали?

— Слыхал. Так были или нет?

— Была, была, — успокоила насмешливо.

— А где муж?

— На материке.

— Временно?

— Навсегда.

— Не показалось здесь?

— Не показалось.

— А вам показалось?

— А мне показалось.

— Охота? Экзотика? Интересная работа? Любимый человек?

— Все вместе.

— А где же любимый?

— У себя дома. И он не знает, что любимый.

— Понятно.

— Не уверена. И перестаньте меня допрашивать, я же вас не допрашиваю.

— Меня неинтересно.

Возражать не стала, и Сергей рассердился. Сердился еще и потому, что не дала ничего выпить. Наверняка наливочка где-нибудь припасена. Рябина на спирту или другая какая ягода. Чтоб у такой хозяйственной и не было наливочки. Спросил сварливо:

— А что, спиртного не держите?

— Нет, — улыбнулась ласково, как капризному больному, — у нас сухой закон.

— Да вы здесь просто святые; не пьете, заботитесь друг о друге, прямо баптисты.

— Почему баптисты? По праздникам пьем. А что заботимся, так иначе нельзя. Иначе кому-то плохо порой приходится. Вы заметили, что большинство мужчин в белых рубашках ходят и костюмах хороших, а в парикмахерскую очередь, талоны. Женщины тоже не позволяют себе распускаться. На работе в капроне, в туфлях нарядных. И в этом есть смысл, поверьте!

Сергей покосился на свои солдатские грубые ботинки. Увидел сползший неопрятно-серый бумажный носок, выпрямился, до этого сидел развалившись, нога на ногу.

— И что, помогает? — спросил насмешливо, мстя за свои башмаки, носки и за то, что позу изменил.

— Помогает, — впервые прорвался грузинский акцент.

«А ведь она нервничает, — злорадно подумал Сергей и тотчас огорчился: — Наверное, мечтает, чтоб ушел скорее и не знает, как выгнать повежливей. А я вот не уйду, посижу еще. Только вот…»

Он встал, пошел к двери.

— Уборная на улице, — сказала Ада в спину.

— Как?

— Вот так. Одна на три дома. Выйдете через черный ход. Возьмите фонарик.

— А как же зимой? Ведь здесь и пятьдесят бывает, — Сергей растерянно принял блестящий цилиндр фонаря.

— Зимой на работе, — с той же ласковой интонацией терпеливой санитарки пояснила Ада.

* * *

— Ну а что он такого ужасного мог сделать? — спросили взволнованно за стеной.

«Все-таки бабы есть бабы. Начали с Пушкина и, конечно, перешли на свои сердечные дела». — Сергей приготовился застучать в стенку, громко кашлянуть, выдавая свое незримое присутствие.

— Думаю, что ничего особенного. В худшем варианте легкомысленная откровенность с неподходящим человеком, — тоном ученым и рассудительным пояснила Ада.

— С Раевским?

— Возможно.

Сергей медленно отнял ладонь от стены, спрятал руку под одеяло.

— Тогда зачем этот литературовед, помнишь, зимой приезжал, зачем он наводил тень на ясный день?

— Он просто точен. Что-то было, какие-то темные слухи, недоверие декабристов, мысли о самоубийстве здесь, в Михайловском, и это стихотворение. Знаешь, я наткнулась на его черновик, там яснее. Есть просто страшные строки.

— Какие?

— Сейчас вспомню.

Мерные шаги; три шага в одну сторону, пауза, три обратно.

— Вот:

Я слышу вкруг меня жужжанье клеветы, Решенья глупости лукавой, И шепот зависти, и легкой суеты Укор веселый и кровавый…

Видишь — жужжанье клеветы. Там раньше еще:

Я слышу вновь друзей предательский привет…

— Откуда ты все это знаешь?

— Мне просто интересно. Но вот другое: как они не понимают, не чувствуют его. Он не мог дурного, вернее, он никогда не хотел. Просто его обуревала жажда жизни. Есть люди, которые все время попадают в ситуации страшные или двусмысленные, это оттого, что они переступают.

— Что переступают?

— Я не могу объяснить…

— А я знаю. Хочешь, скажу: нормы, принятые всеми, они переступают. Десять заповедей. Вот и расплачиваются, каждый по-своему.

— Нет, он другое переступил. Он во всем был  с л и ш к о м. Слишком доверчив. Да, да. Вот главное. Слишком доверчив. Он знал, когда переступал, и думал, что другие тоже это знают и казнятся, как он. А другие, такие, как Раевский, вовсе и не думали, что переступают, просто было нужно, и они переступили.

— Странно ты рассуждаешь. Выходит, что позволено Юпитеру…

— Да. Потому что он расплачивался до самого конца, он жизнью своей расплатился за чужие грехи.

— Значит, она ему все-таки изменила?

— Какое это имеет значение?

— Ничего себе ты рассуждаешь, он убит из-за этого, а ты «не имеет значения».

— Он не убит, он не долетел.

— Как не долетел?

— Помнишь Икара, он полетел к солнцу и упал. Он летел к солнцу потому, что в этом была его свобода. Пушкин тоже искал свободу, во всем, а если ты помнишь, свобода — это осознанная необходимость.

— Куда загнула, — длинный сладкий зевок и сквозь бормотание: — При чем здесь необходимость. При том, что ли, что честь жены пришлось защищать? Так я про это тебе и толкую.

— Не про это. Не пришлось, а для него доказательством его свободы было. И ее. Потому что и за нее отвечал.

— Мудрено что-то. Бабушка опять не спит. Ада, ты боишься старости?

Сергей привстал, опершись локтем о подушку. Вытянул шею, чтоб разглядеть, что там, за окном. Увидел тени ветвей, обведенные каймой малинового света. Видно, скрипнули пружины, потому что та, за стеной, сказала испуганно:

— Там кто-то есть.

Сергей замер. Очень хотелось узнать, боится ли Ада старости.

— Да нет, тебе показалось. Ты меня про старость спросила, потому что я одна и некому за меня отвечать?

Очень медленно, последовательностью отдельных бесшумных и плавных движений — так ложатся животные — вполз под одеяло.

— Я спросила это для того, чтоб сказать тебе, что ты не должна бояться старости.

— Почему? Я буду одинокой больной старухой.

— У бабушки два сына и четверо внуков, а она одинока.

— Это не утешает.

— Слушай, я никогда тебя не спрашивала…

— И не спрашивай. Давай спать, мы же завтра за грибами собирались.

Подруга обиделась. Даже в том, как глухо охала взбиваемая ею подушка, в долгом гуле пружины, когда легла, слышалась обида. Но Ада оправдываться не стала: ходила твердо по комнате; коротко, по-птичьи, свистнул замок молнии, шаркнул стул.

— Покойной ночи.

Неожиданный, как и тогда, грузинский акцент. «Когда волнуется, слышен».

— Покойной ночи. Меня не буди утром, — сказали за стеной прямо в ухо Сергею.

* * *

— Сыграйте что-нибудь, вы же умеете, наверное, — отхлебнул терпкого, почти черного чая.

— Уже поздно. Приходите завтра, мы собираемся у Жени. Он очень хорошо играет на гитаре. Сам сочиняет стихи.

— Знаю. Что-нибудь вроде тайга-пурга, ветер свистит, но меня не остановить.

— Похоже. Но даже не очень хороший поэт — все-таки поэт.

— Вы, наверное, тоже стихи пишете?

— Пишу. И тоже тайга-пурга.

— Почитайте.

— Вам уже пора. Поздно.

Очень белая и очень чистая блузка висит на спинке стула. Приготовлено, видно, на завтра. На ярлыке, пришитом к воротнику, синяя крупная надпись: «Ничре найлон».

«Светлана говорила, что клейма фирм положено срезать. Она все про это знает. Как пришивают вешалку американцы и как «общий рынок». А эта не знает. Сидит напротив и смотрит своими непонятными глазами непонятно куда. Надо остаться. А там будет видно. Может, не станут огорчать бесшабашные письма и цветы, положенные кем-то у порога на резиновый губчатый коврик».

Сергей встал; осторожно, чтоб не задеть белоснежную блузку, протиснулся в узкий проход между столом и диванчиком. Предупреждая ее вежливо торопливый порыв подняться, проводить позднего гостя, положил ей на плечи руки. Заглянул в лицо. Она смотрела снизу выжидательно. Видно, привыкла к таким неожиданностям. Теперь разглядел как следует: левый глаз чуть косит, и оттого ощущение, что две совершенно разных женщины ждут его слов и действий. Одна спокойная, знающая, что ответить, другая — смятенная, нестойкая и неуверенная в себе.

— Я останусь? — спросил вкрадчиво.

Левый, на который и была надежда, дрогнул испуганно, раек ушел в угол, ища спасения, уклоняясь, оттягивая ответ. Но оставался другой — огромный, неподвижный.

— Я останусь, — сказал твердо, — ей-богу, я не бабник и не нахал. Я просто не очень счастливый человек, да и вы, по-моему, тоже. Может быть, получится у нас с вами что-нибудь хорошее. Я, правда, не пропащий.

— Верно. Но вы не останетесь.

Освободилась от его рук, встала и так уверенно шагнула вперед, что пришлось посторониться покорно. Подошла к окну, открыла форточку: он изрядно надымил своей «Якутией».

— Я вам не нравлюсь или все-таки у вас кто-то есть? — Показывая, что не собирается так быстро сдаваться, сел, налил себе чаю.

Она тотчас привычно потрогала ладонью чайник, не остыл ли. И оттого, что, не думая, сделала заботливое, захотелось остаться в этой комнате очень сильно. Пускай даже так, как сейчас. И он пожалел о своих словах и о том, что подошел к ней.

— Вы мне нравитесь…

— Да ладно, — торопливо перебил Сергей, — прошу прощения. Считайте, что ничего не было. Вскипятите еще чайку. Очень хорошо у вас. Я отвык.

— Вы мне нравитесь, — упрямо повторила она. Сергей поморщился:

— Я же извинился.

— И у меня никого нет, но… простите, как-то антисанитарно это.

Сергею показалось, будто дали под дых, сильно дали, как когда-то в драке с вербованными за ночлег в балке. Вербованные не хотели пускать их, вопреки всем неписаным законам тайги.

Медленно и прерывисто перевел дыхание. Улыбнулся криво.

— Что за намеки? Неподходящие для девицы, играющей на фортепьяно.

— Морально антисанитарно, — мягко пояснила Ада, — у вас ведь наверняка кто-то есть на материке, и вы ждете писем и мучаетесь. Так зачем же вот так… — она подыскивала слово, — вот так… мимоходом.

Они просидели до утра. Ада много раз уходила на кухню греть чайник, и он почему-то боялся, что не вернется, прислушивался к шагам, когда шла по коридору. Оказалось, что студенческие годы провели рядом, на Моховой: он в Геологоразведочном, она — в Университете. Удивлялись, что не встретились ни разу на вечерах в клубе МГУ, что нет общих знакомых.

Их юность, с песнями Окуджавы, с Политехническим, с поездками на целину, с апрельским днем, когда отменили лекции и они пошли на Красную площадь с плакатами «Даешь космос!», с бесконечными разговорами о решениях Двадцатого и Двадцать второго съездов партии, с многочасовыми бдениями в длиннющей очереди у Манежа, с «Ивановым детством», идущим в «Метрополе», — все это сделало их похожими и понятными друг другу. Словно вещество их душ имело одинаковую формулу. Так в перенасыщенном растворе выпадают кристаллы, разные но форме, но одинаковые по свойствам своим.

Специальностью Ады было мерзлотоведение, и она, чертя на листочке уверенно понятные ему рисунки, рассказывала, что главной проблемой строителей ГЭС на Севере стала задача сохранения вечной мерзлоты в теле плотины. И их отдел работает над созданием мерзлотной завесы. В прошлом году она шесть месяцев прожила в маленьком домике возле строящейся ГЭС. Соседом был американец, тоже мерзлотник. Жили дружно и весело, учили друг друга языку, и сейчас он пишет ей с Аляски забавные письма со смешными рисунками.

Утром заглянула соседка, спросила, не хотят ли оладий горяченьких с брусничным вареньем, и по тому, как сразу после стука, не дожидаясь ответа, открыла женщина дверь, Сергей понял, что вот такие, как он, засиживающиеся до зари гости здесь не редкость и нет к ним ни скользкого коммунального любопытства, ни сомнения в дозволенности вот так, запросто, постучать и тотчас толкнуть незапертую дверь.

И все же, когда вызвался проводить до работы, Ада сказала:

— Не стоит. Вас ведь здесь не знает никто.

Пока переодевалась, шурша за спиной шелковым, уходила умываться на кухню, разглядывал с тупым вниманием розовые фиалки на подоконнике.

Простились на углу. Глядя на белый отложной воротничок кофты из «Ничре найлона» — в глаза почему-то уже трудно было смотреть, — Сергей спросил разрешения зайти, когда снова окажется в поселке.

— Конечно. Буду рада, — сказала легко.

Шел к гостинице и чувствовал себя очень глупо: в руке, растопырив пальцы, нес литровую банку с грибной икрой: всучила насильно. И еще чувствовал себя побитой собакой. Но в гостинице на шутки и намеки ребят ответил неожиданно честно:

— Зря веселитесь. Как говорится, не обломилось, о чем, кстати, совершенно не жалею. Хорошая девочка.

— Этой девочке, по моим скромным подсчетам, уже тридцать стукнуло, — сказал Коростылев, славящийся умением быстро заводить короткие знакомства.

— Тебе уже за сорок, а как был кустарь-одиночка, так и остался, — огрызнулся Сергей.

Ребята захохотали, оценив изящно сформулированный грубый намек, и потом, когда уже шатались по тундре, долго дразнили Коростылева удачным прозвищем.

В поселке очутились снова лишь через три месяца. Сергей боялся, что не найдет дом, но выручила профессиональная привычка запоминать приметы. Окно на лестнице так и не застеклили, хотя к тридцати уже на дворе мороз подбирался. Соседка, та, что оладьями угощала, не узнала его, обросшего, в торбозах, в дохе романовской. Но охотно объяснила, что Адочка в отпуск на материк уехала; четыре месяца за два года набралось неиспользованных.

В Москве, несмотря на поздний час, встречала в Домодедове Светлана. Незнакомо осунувшаяся, притихшая.

Часто плакала без видимой причины, и уже ни цветов под дверью, ни конвертов загадочных. На юг, как собирался, решил не ехать, остался у нее коротать отпуск счастливым и работящим хозяином. Починил все ущербное, наладил в коридоре антресоли. Отыскивая в ящике кухонного столика фарфоровую ручку крана для мойки — на старой сорвалась резьба, — наткнулся на странную квитанцию. Оплата в сберкассе пяти рублей на счет родильного дома.

— До чего же ты мужик у меня рукодельный, — похвалила вечером Светлана, увидев вместо обмотанной тряпицей, протекающей ручки новую. И вдруг встревоженно:

— Где взял?

— В столе нашел. Все по правилам, как ты любишь, раз горячая — с красной пуговкой.

Она сделала невольное движение к столу, но, видно, спохватилась. Переставила бессмысленно хлебницу, заглянула в заварочный чайник.

— Надо бы свежего уже, а? — взгляд затравленный.

— Надо, — спокойно согласился он, — вроде заслужил.

Утром квитанции не оказалось на прежнем месте. Проверил. Но запретил себе думать о ней, потому что жалка и испуганна была женщина, живущая рядом, потому что впервые почувствовал к ней сострадание и нежность.

Новые чувства эти оказались и сильней, и неистребимей, и мучительно сладостней прежней ревности, боязни потерять, отдать другому, наверняка превосходящему его, Сергея, в удачливости, уме и красоте.

Через месяц они расписались.

* * *

Дорога к усадьбе оказалась неблизкой. Тащась по обочине шоссе, Светлана ругала себя за то, что, как наивная провинциалка-экскурсантка, каких перевидала на своем веку великое множество, водя по залам музея, теперь вот так же, повинуясь стадному музейному гипнозу, бредет неизвестно зачем на ночь глядя, усталая и немыслимо раздерганная. Такая раздерганная, что казалось, будто все у нее внутри бренчит в пустоте, развалившись на части.

«Наверное, со стороны слышно бренчание, как в котомке старьевщика, — подумала насмешливо и умерила шаг, — хорошо, что нет никого. Зачем я иду? Разве оттого, что увижу святыню, все соединится вновь, и жизнь станет счастливой, и забудется дурное, и каждый день станет праздником, как прежде? И какая в конце концов разница — идти вот по этой дороге или по другой? Увидеть дом, знакомый с картинок детства, или иной, не узнанный далекой памятью».

Она вспомнила, сколько сил, сколько жара души, сколько прекрасных, теперь уже навсегда ушедших дней юности отдала пустым и бесплодным поискам места рождения великого художника. Питер Брейгель Лимбургский, или Питер Брейгель Брабантский? Деревня Малый Брейгель или деревня Большой Брейгель, Гертогенбосх или Эйндховен? А картины знала лишь по репродукциям, только три подлинника видела: в Дрездене, Будапеште и Праге. Одна сомнительна: «Сенокос». Сомнительный «Сенокос». Но даже он стал реальностью ее жизни, такой же, как круглый будильник с неудобной бородкой завода, о которую каждый вечер, чертыхаясь, обламывала ноготь. Такой же, как аптека на углу Моховой, как пар в морозный день над бассейном «Москва», как неудобные бархатные диваны в кафе «Адриатика», куда бегала в перерыв с подружками по работе выпить кофе. Даже большей реальностью, потому что однажды вдруг исчезла аптека на Моховой и дом на Волхонке, и вместо круглого нахального будильника появился другой — маленький, плоский, вежливо предупреждающий о своем вторжении в сон, и даже не сон, а дрему ожидания, мелодичным «предварительным звоном». Это тактичное существо принес, поселившись в ее доме, Сергей, и Светлана, не признававшая никаких новшеств, полюбила вещицу сразу. Заводила аккуратно, в один и тот же час, и очень рассердилась на Сергея, когда из-за его неловкости будильник свалился с тумбочки. Это был самый неподходящий момент для ссоры, и потому шутка насчет упавшего будильника на долгое время стала никому не понятным паролем, тайным напоминанием о лучших часах в их жизни.

Она так и не смогла поразить мир, установив доподлинно родину Брейгеля Мужицкого. Наивная тщеславная мечта девицы, изучившей творчество мастера по репродукциям, а биографию его по книгам, где авторы честно признавались в сомнительности источников. Наивная мечта ушла, отпала безболезненно и незаметно, как корочка детской лихорадки, и остались заученные на всю жизнь фразы…

— Не сразу заметишь между берегом и кораблем всплеск воды и ноги тонущего, беспомощно торчащие из воды. Вглядитесь в пейзаж. Среди набросков, сделанных Брейгелем в Риме, есть похожие. Над рекой, по которой плывут корабли, над холмистым островом, разделившим ее течение, стоит большое белое облако… Солнце уже садится. Те, кому посчастливилось видеть эту картину в подлиннике, говорят, что в ней все озарено загадочным, призрачным, фантастическим светом..

Те, кому посчастливилось — не ей. И даже слова не ее, — цитата из студенческого конспекта. Но она знает, о чем эта любимая его картина, знает, чувствует так, будто сама ее написала. Она знает, каким бывает этот вечерний свет и облако, застывшее на горизонте.

Светлана остановилась.

Впереди медленно, словно фотография в ванночке с проявителем, сгущалась, становилась отчетливей темнота леса. Гряды мощных влажных пластов на вспаханных глинистых полях лоснились, отливали живым, темно-золотым и, казалось, шевелились — словно огромные табуны гнедых коней неслись по обеим сторонам шоссе.

Белый «Москвич» возник на сером бугре асфальта и медленно и бесшумно покатился навстречу. Лица мужчин за призрачным ветровым стеклом были отрешенными, будто у пришельцев из неведомого, на краткий миг оказавшихся здесь в бесконечном своем пути. Светлана обернулась, проводила взглядом машину. Над зеленым холмом, опутанным светлыми нитями тропинок, — так опутывают рыбаки крученой бечевкой стеклянные шары-боны, — над домом на вершине холма, четким треугольником фронтона выступающим из синего размытого пятна парка, стояло облако. Огромное одинокое облако на светлом чистом небе. «Где-то должен быть и упавший Икар, — насмешливо подумала Светлана, — только он обычно незаметен. Что-то вроде картинки «Найди пограничника и его собаку». Найди Икара. Никто никогда не находит. И происходит непоправимое. Не замечали и той зимой, что непоправимое происходит с Ним. И со мной произошло непоправимое. Тоже мне, сравнила. Вроде тех, кто не стесняется рассуждать публично, чем для него дорог Пушкин, как будто это кого-то должно интересовать. «Мой Пушкин», да не твой, как это облако ничье и этот вечер».

Равнодушная к природе, она знала, что видит сейчас красоту и тайну этого вечера лишь оттого, что с ней самой случилось ужасное: жизнь ее вдруг поползла под ногами, как осыпь на краю пропасти, и не за что ухватиться, и нет никого рядом.

Началось незаметно — там, откуда уехали сегодня. В огороженном с трех сторон бетонным забором нарядном поселке, в уютной обособленности расположившегося на берегу мелкого, заваленного валунами плоского моря.

Она впервые наблюдала Сергея среди сослуживцев, наблюдала скрытые за шутками, за весельем пирушек, за суетой женщин возле белых электрических плит правила взаимоотношений между теми, кто отдавал распоряжения, и теми, кто их выполнял. Неизвестно кем и когда было оговорено все: и место на охоте, и количество конфорок на общей кухне, и очередность мытья в финской бане. Подчиненные соблюдали правила исправно, начальство, будто нехотя, подчинялось неписаному регламенту. Самый главный — Сомов, щуплый человек в золотых очках, с неуместно громоздкими, грубо сработанными металлическими коронками зубов, портящими и без того малопривлекательное остренькое личико, занимал один великолепный коттедж с огромным холлом, украшенным такой же неумелой и грубой, как и его зубы, чеканкой.

В коттедже имелись столовая, спальня и кухня, а Кузяева с двумя детьми и толстой неповоротливой женой поселили в двух комнатах на отшибе, и жена таскала в деревянный хлипкий финский домик по три раза на день судки с едой. Готовила в общей кухне. И всем это казалось нормальным, и когда мужчины играли в клубе в шахматы, а Сомов подходил посмотреть, кто-нибудь из болельщиков обязательно уступал ему место. Сомов отнекивался, а потом садился в предложенное кресло и пускал дым дешевой папиросы в лицо играющим; и они терпели. На корте у него было свое время. К этому часу худой узкогрудый Роберт наводил линии, проверял сетку. Тихий алкоголик, он к вечеру обычно уже сидел в деревянной будке возле корта, где хранился инвентарь, покорно дожидаясь неминуемого возмездия — прихода угрюмой, с жирным загривком жены. Но в те, главные часы, когда играл Сомов, превращался в бело-синего джентльмена, знавшего лучшие времена. Взбирался на судейскую вышку и, крутя сухонькой птичьей головкой, следил за мячом, на ломаном русском объявлял счет и порядок подачи.

Сомов любил, чтоб все было по правилам, как на турнире. Играл он хорошо — резко и молча, никогда не спорил в сомнительных случаях и, выиграв, шел к сетке пожать руку партнеру. После игры трусцой обегал три раза корт и шел к морю.

Светлана видела как-то: стоя неподвижно, как лошадь, по пояс в холодной воде, Сомов медленно, круговыми движениями рук разгребал перед собой, внимательно глядя на слабые буруны.

С Робертом у него были какие-то свои дела. Видела их однажды далеко от поселка, в придорожном кафе. Ели молча борщ, по очереди подливая друг другу в рюмки. Заметив Светлану, Сомов покривился и на короткий вопрос Роберта покачал отрицательно головой.

Она не удивилась непонятной, почти враждебной невежливости Сомова. Знала, что нравится ему. Видела это по недоброму внимательному взгляду, что ловила на себе во время пирушек, после удачной охоты или рыбной ловли мужчин. Целый день женщины чистили и жарили прохладных рыб, щипали птицу, чтобы поздно вечером, завернув колючие останки в газету, унести на задворки кухни в железные высокие баки. На пирушках пели «Держись, геолог» и«ЛЭП пятьсот — непростая линия», а под конец, специально для Сомова, «Надежду».

Надежда — мой компас земной, А удача — награда за смелость, —

неожиданно густым при его тщедушии басом выкрикивал Сомов, и на насмешливую улыбку единственно из всех хранящей молчание Светланы отвечал злобно-вызывающим взглядом. Из бестолковых рассказов участников дневного приключения выяснялось одно и то же: Сомов лучше всех стреляет, у Сомова всегда клюет, и, конечно, это уже обязательно кстати и некстати вворачивал Кузяев, Сомов — непревзойденный игрок в теннис. Он никогда не приглашал ее на площадку, играл с более слабыми партнерами, но приходил смотреть, сидел часами на лавочке, покуривая вонючие папироски.

Встретились случайно в странном и притягательном месте. Километрах в трех от поселка жили орнитологи. Двое бородатых парней и две зачуханные, как определила Светлана, некрасивые, немытого вида девицы. Девицы очень охраняли своих мужчин и никогда не проявляли к Светлане не только симпатии, но даже любопытства. Они просто не замечали ее, и она часами стояла у тонкой, но очень прочной сетки, накинутой на деревья и вниз до самой земли так умело и надежно, что ни щели, ни малейшего отверстия для пути на свободу крылатым узникам не было. Стояла и в странном оцепенении наблюдала за мельтешением крупных и мелких, знакомых и неизвестных, радужно-нарядных и обыденно сереньких существ.

Гомон их казался взволнованно-праздничным, весенним, но в бесконечном кружении, в белом металлическом блеске колец на хрупких лапках было что-то от вязкого ночного кошмара. Сомов здесь, судя во всему, считался своим человеком. Как-то увидела его там, за сеткой, шел в неизменном синем с белой каемкой на воротнике, в обвисшем на коленях и локтях вигоневом «тренинге», девицы по бокам, парни сзади. Объясняли что-то подобострастно. Потом на крыльце дощатого голубого домика с чисто вымытыми стеклами окон прощались долго, девицы уговаривали Сомова дождаться обеда, обещали угрей, ревеневого киселя со сливками, Сомов шутил глупо насчет семи верст, чтоб киселя похлебать, а очки вспыхивали на солнце, когда оборачивался часто, проверяя, не ушла ли Светлана. Остановился рядом, принеся странный запах заграничной лаванды и прокисшей, въевшейся в вигонь махорки. Спросил нелепое:

— Природой интересуетесь?

— А разве это природа? Это тюрьма. — Светлана, не взглянув на него, пошла вдоль сетки по тропинке, ведущей к шоссе. Двинулся следом, слышала, как скрипел сухой тонкий песок под его шагами, скрипел жалобно, ночным пересвистом пичуги.

Когда проходили мимо модерновой стекляшки придорожного кафе, славящегося теплыми ватрушками и глянцевыми хрустящими крендельками, спросил громко:

— Может, зайдем кофе выпьем? — И после паузы, с вызовом: — Или вы тоже за сеткой, раз окольцованы?

Светлана остановилась, вытряхнула из туфель песок, по косым гранитным ступеням поднялась наверх, толкнула стеклянную дверь.

Села за столик спиной к витрине-окну. Теперь, когда уже тридцать пять стукнуло, всегда помнила, что спиной к свету садиться надо. И вдруг разозлилась. Громко шаркнув стулом — Сомов обернулся удивленно от стойки, — пересела так, что видела теперь пустынное шоссе, дровяной склад по другую сторону и желтую песчаную дорогу среди темно-зеленых елей-подростков и там, в просветах, между толчеей еще тонких стволов, блестящее, серое, как подкладочный шелк. Там было море. Сомов аккуратно расставлял на столе белые широкие чашки с кофе, тарелки с ватрушками, положил возле Светланы огромную плитку «Бабаевского» шоколада. Положил неловко, на самый край стола, потом подвинул, чтоб плитка не упала, получилась возня, что-то подчеркнутое, и Светлана злорадно подумала, что, когда сядет напротив, сможет как следует разглядеть и морщины, и неровности кожи.

Руки у Сомова были хорошие. Неожиданно крупные для хлипкой его конституции. Спокойные, умелые бледные пальцы брали предметы осторожно, но крепко, приводя все к удобному и разумному порядку.

«Такие руки бывают у хороших врачей, — подумала Светлана, — и… у хороших официантов».

— Как насчет коньяка? — спросил, приподняв графинчик.

— Я сегодня играть собираюсь, так что никак.

— Ну, еще не вечер, отойдете.

— И все-таки нет.

— Жаль, — медленно наполнил рюмку, очень точно наполнил, миллиметр до края, — ничего, что мы вот так, среди бела дня, бражничаем?

— Ничего, — успокоила Светлана, — когда ж еще, если не средь бела дня.

Он медлил пить, внимательно разглядывал ее.

— Вы мне казались моложе, иногда на корте совсем молодой.

— Это оттого, что оживлена была, в азарте.

— А сейчас не оживлены.

— Нет.

— Кавалер неподходящий или настроение не тае…

— Настроение не тае.

— А отчего у вас может быть плохое настроение? — опрокинул рюмочку лихо, бровью не повел. — Вы женщина благополучная, рассудительная, спортом увлекаетесь, нарядами. Я, когда на вас смотрю, анекдот вспоминаю про стрекозу и муравья. Помните, где муравей просил Лафонтену передать, что неправ Лафонтен.

— Мягко говоря.

— Ну да. Значит, помните.

— А вы, выходит, по-вашему, муравей. — Светлана обмакнула твердый крендель в кофе, чтоб не хрустеть, не обсыпать себя крошками. Жевала медленно. Неожиданно вспомнилось вычитанное где-то о Байроне: он не переносил вида жующей женщины, и женщины никогда при нем не ели. «Но это не Байрон, это другой, еще неведомый избранник».

— Да, я муравей, — он налил себе снова коньяк, — тихий простой муравей. За ваше здоровье, стрекоза.

— Действительно простой. Так все просто и естественно: и что дом у вас самый лучший, о трех комнатах, и обеды вам отдельно готовят, и корт для вас подметают, и машину подают…

— Это все мне полагается, — кинул в чашку один за другим четыре куска сахара.

— Вы уверены?

— Абсолютно, — глаза, увеличенные стеклами очков, смотрели нахально. Очень неприятные глаза, зеленовато-водянистые с расплывчатым райком, с нечистыми желтоватыми белками. И верхняя коротковатая губа приподнялась в улыбке, обнажив очень бледную десну и крупные, словно детали механизма, металлические зубы.

— Абсолютно уверен, — повторил спокойно. — Вы пейте, а то остынет. Детская какая у вас привычка макать. Милая. Зубки-то, наверное, здоровы. Цингой не приходилось болеть?

— Нет. Так вот отчего вы уверены — что настрадались, цинга и всякое такое, — протянула насмешливо.

— Сталелитейная челюсть моя не от цинги, а от более прозаической болезни. От пиореи. А соорудили в Якутске как сумели. Надо бы, конечно, что-нибудь поприличнее, да все руки не доходят. Это ж на месяц возни.

— Можно быстрее.

— Окажите содействие! У таких дамочек наверняка есть левак-протезист, — Сомов подмигнул, — устройте, я за ценой не постою. А то действительно щелкунчик какой-то. Мне ж жениться надо, а с такими зубами ни одна не пойдет.

Кофе хлебал шумно, торопливо и ел деловито, без интереса к тому, что поглощает. Будто дрова в печь подбрасывал.

— А насчет прав моих вы у мужа поинтересуйтесь. Надеюсь, подтвердит.

— А вдруг нет?

— Подтвердит. Этот поселок, и финская баня, и бассейн, и машина, которую мне подают, и главк, в котором работает ваш муж, возникли оттого, что я однажды в тайге вышел на одну сопку.

— Совершенно случайно.

— Да как сказать. Вот мы с вами случайно здесь сидим?

— Надеюсь, что да.

— Не валяйте дурочку, ну, не сегодня бы это случилось, так завтра или послезавтра. Я искал этого случая, а вам все равно и даже немного любопытно. И сопке этой было все равно, а я ее очень искал. На огромном пространстве я искал ее или такую же, как она. И нашел.

— Один?

— Нет. Якут был со мной, проводник, и двое работяг. Не пугайтесь, ударяться в воспоминания не стану. Вот допью коньяк, и пойдем. Так что комплекса неполноценности у меня нет, и того, что незаслуженно на хорошем корте играю, тоже.

— А другие что же, Кузяев, мой муж, они что, плохо искали?

— Хорошо. Только я больше хотел. Я так хотел, что все другое прошляпил: диссертацию, дом, карьеру.

— Ничего, судьба вас вознаградила.

— Да… карьера в карьере. Каламбур.

— А дом?

— Вот с домом сложнее. Но об этом в другой раз. Вас не хватятся?

— Предоставьте об этом беспокоиться мне.

— Не имею права. Вы дама передовая, на предрассудки плюете, к миру искусств отношение имеете, а там ведь все проще, не то, что у нас, трудовых муравьев.

— У вас втихаря принято, чтоб воды не замутить. Не бойтесь, Сомов, мы вернемся врозь. И другого раза не будет, — Светлана встала, — а шоколад отнесите завтра повелительницам птиц. У меня от него аллергия.

— Другой раз будет, — он потянулся через стол, взял плитку, — шоколад отдам Роберту, у его дочери нет аллергии, наверное, не с чего ей быть. Другой раз будет, — встал, подтянул без стеснения брюки, — вот только непонятно, что вы за птица, стрекоза.

* * *

На другой день и потом, несколько дней подряд, Светлана сразу после завтрака исчезала из поселка. Придумывала каждый раз новый предлог: какой-то сельский магазин, по верным сведениям, забитый заграничными товарами; или усыпальница знаменитого полководца, которую необходимо посетить; или пустынный, никому не ведомый чудный пляж, расположенный километрах в тридцати.

Магазин оказывался заурядной лавчонкой, торгующей граблями, чугунками и лежалым уцененным барахлом; на пляже — заболоченной низине — паслись черные угрюмые коровы; а дорога к усыпальнице засыпана горами щебня, перегорожена деревянным барьером с кустарно намалеванным «кирпичом». Сергей отказался ехать в объезд по проселку, берег машину. Вышла ссора — нехорошая, злая, с припоминанием мелочных обид, с жестокими упреками. Сергей в бешенстве рванул на обочину и тотчас застрял в груде вязкого тяжелого асфальта. Выл двигатель, что-то скребло по днищу, Сергей не щадил машину, яростно переключая скорости, но увязали все глубже и глубже. Подъехал скрепер, черно-загорелый парень вылез из кабины. Подошел к прилипшей, жужжащей предсмертно надсадно, как муха, красной беспомощной букашке, приладил толстый канат с разлохмаченным концом. Когда скрепер, ревя, двинулся вперед, Светлана зажмурилась. Показалось, что сейчас произойдет страшное: канат лопнет, и они камнем отлетят назад. Но машина боком, под чудовищный скрежет гальки потянулась за желтой махиной.

Отъехали немного от злополучного места. Сергей заглушил мотор, сидели молча, обессиленные недавней злобой. Полдень звенел дрожащим маревом, гулом пчел над лиловыми зарослями вереска, раскаленным слепящим и плоским диском солнца. Белые песчаные дюны, казалось, медленно вздымались, истаивали и текли, словно раздавленные яростным светом.

— Посмотри, что это там у меня, — сказал Сергей. Повернул к ней голову. По щеке от виска тянулась глянцево змеящаяся кровавая извилина.

— Ну-ка, выйди, — приказала Светлана.

Из кожаного футляра автомобильной аптечки вынула йод, вату.

— Наверное, когда высовывался, камушком из-под колеса царапнуло, — объяснил Сергей, глядя испуганно.

Это была жалобная просьба о мире, и Светлана приняла ее. Вытирая осторожно присохший к коже подтек, изображала важного врача, светило хирургии.

— Тампон, еще тампон, — приказывала коротко, и Сергей покорно протягивал клочья ваты, — спокойно, больной. Надо терпеть. Бог терпел и нам велел, так ведь?

Сергей преувеличенно стонал, закатывал глаза, спрашивал тревожно:

— Доктор, я буду жить?

— Будете, — отвечала Светлана, — конечно, будете, но сниматься в кино уже никогда.

— Я не могу без искусства, — ломался Сергей, — в нем вся моя жизнь.

— На худой конец вы сможете играть пиратов. Билля Бонца.

— Это не мое амплуа. Я ведь герой-любовник, — кокетливо мямлил Сергей и клал ей на плечо руку.

— Не вертитесь, больной, сейчас буду накладывать швы, — заклеила ссадину на виске пластырем.

Желтая «Волга» с синим фонарем на крыше проехала медленно, остановилась чуть впереди. Одновременно с двух сторон распахнулись дверцы.

— Сейчас тебя арестуют, — прошептал Сергей, — неудачное покушение на мужа. Показания пострадавшего во внимание не принимаются.

Ослепительно щеголеватые, в отглаженных голубых рубашках, с надраенными кокардами, удивительно похожие румяными молодыми лицами, неторопливо подошли двое.

— Какие-нибудь проблемы? — с твердым акцентом спросил водитель.

Другой медленно, внимательным взглядом оглядел машину, Сергея, Светлану. Задержался на номере, на кусках окровавленной ваты возле колеса.

— Да вот поцарапал щеку, застрял там, — Сергей махнул вперед, — ремонт, ну вот и застрял.

Говорил торопливо, и как-то чрезмерно искренне, будто и впрямь хотел скрыть что-то дурное.

— Позвольте взглянуть документы, удостоверяющие право вождения.

— Конечно, конечно, — торопливо полез в кабину.

Лейтенант вдумчиво изучал бумаги, пока его напарник, не выпуская из виду Светлану и Сергея, обошел машину. Вернувшись, сказал что-то товарищу по-эстонски.

— Прошу, — тот протянул бумаги, взял под козырек, — приятного путешествия.

— Больница через десять километров. Там вашему спутнику могут сделать противостолбнячный укол, — с важной значительностью добавил тот, что машину осматривал. И долгий испытующий и будто предостерегающий Светлану взгляд.

Не торопясь, чуть вразвалку, пошли к «Волге».

Сели опять одновременно и одновременно хлопнули дверцами. Этот номер был у них хорошо отработан и производил должное впечатление непоколебимой и неотвратимой справедливости. Уезжать медлили, в зеркальце следили за дальнейшими действиями Светланы и Сергея: прямые спины, неподвижные затылки. Когда проезжали мимо, Светлана легкомысленно помахала рукой, — ни кивка в ответ, ни улыбки.

— Забавные какие, — засмеялась она, — ведь, действительно подозревали меня, леди Макбет им померещилась. Ты заметил его взгляд? Мол, не вздумай, ты у нас на заметке.

— Тебе показалось, — буркнул Сергей. И вдруг неожиданное: — Хотя каждый, кто на свете жил, любимых убивал.

— Месье, у вас дурное направление мыслей, — нараспев ответила по-французски Светлана, — что за цитаты? Зачем? Эти отглаженные мальчики насмотрелись заграничных фильмов, вот и подражают. «Какие-нибудь проблемы?» — передразнила твердый акцент, — им ужасно нравится их работа и…

— Ведь каждый, кто на свете жил, любимых убивал, — повторил Сергей, — как дальше?

Один любовию, другой — отравою похвал, Трус — поцелуем, а кто смел — кинжалом наповал, —

с насмешливой торжественностью продекламировала Светлана, — красивые слова.

— Красивые, — согласился Сергей, — и верные.

— Тебе хочется беседы в духе Достоевского? — поинтересовалась холодно Светлана. — Я не склонна, слишком душно, — открыла ветровик со своей стороны. Сквозняк, зашелестев бумажками на полочке у заднего стекла, холодком подобрался к вспотевшей спине.

— Закрой, — посоветовал Сергей, — именно так и простужаются в жару. — И начал рассказывать длинную историю, приключившуюся в тайге. В истории участвовал милиционер-якут, какие-то странные люди, вызвавшие подозрение милиционера, и он, Сергей. Светлана, слышавшая историю уже раз десять, поддакивала, подтверждая внимание, но, глядя вперед на шоссе, думала о своем. Она думала о том, что то злое, накопившееся за десять лет их жизни, томится в их душах. И каждая ссора, и даже вот такой мимолетный странный разговор увеличивают это злое, словно дозу стронция в организме людей, подвергающихся облучению. Но когда-нибудь доза станет смертельной, и нет еще спасительного лекарства.

«А, может, уже стала», — подумала, глянув осторожно исподтишка на профиль Сергея. Увидела знакомое красивое и слабое лицо, шевелящиеся губы, произносящие неважные и бесцветные слова.

* * *

Сомов сидел на крылечке дощатого голубого домика и покуривал, спокойно наблюдая за ее приближением.

— Привет, — небрежно поздоровалась Светлана, проходя мимо.

— Привет, — выждав паузу и оттого уже в спину ей откликнулся он.

Птиц за сеткой не было, и глухая безжизненная тишина поразила сильнее привычного резкого гама.

— Отпустили всех, а новых еще не наловили, — сказал Сомов, — так что не остается другого развлечения, кроме как идти в кафе.

— Жаль, что я не видела, как их отпускали.

— Но вы же боролись с собой.

Светлана резко обернулась. Глядя в водянистые, очень большие под идеально прозрачными выпуклыми стеклами глаза, спросила:

— Откуда такая самоуверенность, Сомов? Неужели вы всерьез решили, что оттого, что когда-то влезли на какой-то там бугорок, весь мир принадлежит вам?

— Это не самоуверенность, это поспешность. Я завтра уезжаю, и мне кажется, что я люблю тебя.

Они шли вдоль шоссе молча, и Светлана не думала о том, что в проносящихся мимо машинах могут ехать обитатели поселка, может ехать Сергей, возвращаясь со станции обслуживания.

Она думала о том, что рано или поздно придется повернуть назад: не идти же до самого Пярну, и о том, что скажет ему в ответ на неожиданное признание. Сомов был неприятен всей сутью своей. Свойственная ему обнаженность слов и поступков, грубая прямота их коробила, вызывала протест, желание безопасного, удобно-недосказанного, неопределенного, к чему так привыкла в жизни своей с Сергеем. И облик его, с этими обвисшими тренировочными штанами, с белыми подтеками соли под мышками и на спине выгоревшей ковбойки, раздражал, казался глупым маскарадом. Светлана подглядела случайно, как ел компот: жадно, высасывая шумно из фаянсовой кружки прилипшие к стенкам и дну фрукты. Чайная ложка лежала рядом на столе.

Так отчего же все эти дни, после хамского, вызывающего его поведения в кафе, неотступно думала о нем, и все примеривалась ко всему, что делала, что видела? Примеривалась, как будто он находился рядом. Отчего еще скучнее стало с Сергеем и пижонский заграничный фильм с банальным любовным сюжетом показался полным смысла, печали и тоски о несбыточном?

Она всю жизнь оберегала себя от сердечных страданий, боялась их, считала болезнью, инфекцией, которой надо остерегаться и от которой есть профилактика. Когда подруги пускались в подробные повествования, где каждая фраза начиналась «а он, а я», делала непроницаемое лицо, показывая, как скучно и неинтересно это все ей. Холодно и замкнуто держалась с мужчинами, которые, знала, могли бы, только поддайся, превратить спокойную размеренную жизнь, полную радости обыденных дел, в ад ожидания телефонного звонка, ревности к незнакомой, ни в чем не виноватой женщине, ненавидимой исступленно, до самых страшных мыслей. Она узнала этот ад, и воспоминания о нем остались навсегда. Навсегда запомнила и ненависть свою, «коросту души», как определила сама. Запомнила и поняла, что, если есть гигиена тела, есть и гигиена души, ее надо оберегать от дурного, нечистого, а ненависть и есть самое дурное и нечистое.

Она любила Беато Анжелико и Карпаччо, пейзажи и натюрморты голландцев за ту гармонию и согласие во всем сущем на земле, что жили на их полотнах, а значит, и в их душах. Когда в музее, в кружке юных искусствоведов, приходил черед лекции о ее любимцах, как радостно и легко бывало ей. Заученные слова звучали пылким объяснением в любви. Ребята это чувствовали и часами вместе с ней разглядывали картину Карпаччо, любуясь детским лицом рыцаря в блестящих латах, отыскивая все новых птиц, зверушек, удивительные цветы и растения.

Она показывала им монастырский дворик фра Беато, где, окружив почтенного старца, прекрасные могучие женщины с благоговением следили, как он сухой рукой заполняет свиток — метрику младенца, неловко примостившегося на высокой груди одной из матрон. За тайной далекой жизни, за непривычными одеждами и странными прическами, за этим маленьким двориком с апельсиновыми деревьями открывалось простое, обычное. То, что свершалось ежедневно и сегодня, и Светлана старалась объяснить, что обычное, сегодняшнее может выглядеть так же прекрасно, если видит его гениальный художник.

Загвоздкой был Брейгель. Зачем в мирной картине наполненного золотом солнца вечера, полного дыхания простой жизни и ветра, надувающего узкие паруса корабля, зачем у берега, где пасется стадо белых овец и пахарь свершает привычный труд, эта торчащая из воды страшная нога тонущего? И отчего никто не поможет ему? Отчего так все спокойны? И пахарь, и пастух, и рыболов? Она не умела объяснить этого. Говорила не свое: «Смерть Икара — символ эпохи, в которую жил художник. В нищете погибали те, чья мысль, подобно Икару, взлетала над мракобесием средневековья». И сама не верила в куцую правду, помнила другие картины, полные сложного, того, что и не объяснить сразу, того, что раскрывается постепенно, и так же, как и прекрасная гармония, имеющего отношение к ее жизни. Тревожная, пугающая, вызывающая желание отступить, не искушать проникновением в суть свою правда.

Она почувствовала себя бездарностью, жалкой дилетанткой, когда самый тихий, раздражающий неотрывным взглядом прозрачных глаз, Никитанов, задержавшись после семинара, сказал:

— Светлана Андреевна, я вчера посмотрел «Сладкую жизнь» Феллини.

— Тебе повезло, — Светлана собирала в папки репродукции.

Покосилась на кургузый, давно ставший тесным форменный пиджачок Никитанова:

— А где же тебе удалось посмотреть этот фильм?

Она не поверила Никитанову, и оттого было неловко и неинтересно продолжать разговор. Год назад, когда знакомилась с новой группой, расспрашивала ребят о любимых ими художниках, писателях, Никитанов поразил всех, заявив, что его любимая книга — «Улисс» Джойса.

— Где же ты ее прочел? — удивилась Светлана. — Ведь у нас она не переведена.

— Я ее прочел в подлиннике.

— Ты так хорошо знаешь английский? Говорят, что Джойс труден даже для людей, блистательно владеющих языком.

— Я ее прочел, — покраснев, повторил Никитанов, и Светлана прекратила расспросы.

Она знала за подростками эту склонность к бескорыстной и нелепой лжи. Хотелось казаться образованнее, значительнее, а подкрепить пускай нечестное, но так необходимое впечатление пока еще можно было только выдумкой.

— Я видел «Сладкую жизнь» в Доме кино, товарищ провел, его мать на киностудии работает. Позавчера показывали, но я вот о чем. Помните, там в конце рыба есть страшная. Я когда увидел ее, вспомнил Брейгеля «Большие рыбы пожирают маленьких» и «Падение ангелов», там тоже морские чудища, но я не про то, что чудища, а про то, что вот четыре века прошло, а большие художники видят мир одинаково.

— Как же?

— Ну… они понимают, сколько страшного, и уродливого, и непонятного вокруг, и им кажется, что есть Бог…

— Как Бог? Ну, положим, Брейгель…

— Не тот Бог, что иконах, — перебил торопливо Никитанов, — а какой-то закон, самый главный, из него можно вывести все, что происходит на земле.

— И какой же это закон?.. Что большие рыбы пожирают маленьких? Так на этом рисунке изображены люди. Одни вспарывают рыбине живот…

Никитанов смотрел прозрачным своим взглядом будто бы с иронией, и Светлана запнулась, не знала, как закончить свою мысль, опровержения не получилось.

— Я не знаю, какой это закон, но я хочу его узнать, — пришел ей на помощь Никитанов, — я начал читать Энгельса, знаете, это так интересно, — и вдруг совсем по-детски: — Вы заметили на том рисунке Брейгеля, на большом ноже клеймо, как сейчас делают? Такой большой кухонный нож с деревянной ручкой и клеймом. Наверное, весь пропах рыбой.

— Может, ты хочешь сделать доклад? — спросила Светлана. — Почитаешь Энгельса…

— Вы торопитесь, наверное, а я вас задерживаю, давайте помогу, — Никитанов взял тяжелую папку с гравюрами, — я отнесу в библиотеку.

И пошел через венецианский дворик, мимо могучей статуи Коллеоне, тощий подросток в заношенном пиджачке, в непомерно больших туфлях с белыми подтеками, словно следы пота, выступившими на матовой, давно не чищенной коже.

Когда рассказала Сергею, он поморщился:

— По-моему, чокнутый и лгун к тому же. Ты же сама рассказывала, как он про Джойса заливал. Я тоже мальчишкой таскал Лессинга, чтоб все видели, какой умный. Ни одной страницы прочесть не мог, скулы от скуки сводило.

— Ты и сейчас, кроме петрографии своей и детективов, ничего не читаешь, — вдруг обиделась за Никитанова Светлана.

— Верно. Но и не строю из себя интеллектуала, точно?

— А кто строит?

— Да при чем здесь ты, — Никитанов этот.

— Не знаю, теперь не уверена.

— Слушай, давай в воскресенье в Крылатское поедем, разомнемся. Костя с Наташей тоже собираются.

Сидел в кресле нога на ногу, шлепанцем покачивал. Свет красного торшера делал лицо моложе.

«Эдакий спортсмен-супермен. Гантели, эспандер, овсяная каша по утрам. Раз в неделю сугубо мужская компания в баре «Жигули», раз в месяц финская баня, какая-то особая, с пропусками, с самоваром и все тем же пивом. О чем они говорят в этой своей мужской компании?» — думала Светлана, напряженно разглядывая его.

— Так поедем? — Сергей потянулся к газете «Советский спорт».

— Мы же в Зоопарк собрались.

— Зачем?

— На овцебыка посмотреть.

— Да никуда он не уйдет из Зоопарка, твой овцебык, раз туда попал. А лыж осталось на неделю, ну на две от силы.

— Ты был на Таймыре?

— Был, — откликнулся из-за газеты.

— Страшно там?

— Не страшнее, чем в любой тундре, а чего это ты вдруг про Таймыр?

— Овцебыков там поселили. В «Известиях» фотография была: стоят, сбившись в кучу, испуганные, растерянные.

— Ты вроде Никитанова твоего, — протянул в сладком зевке, — извини.

— Что ты к Никитанову привязался, подними ноги.

Поспешно задрал колени, чтоб подмести смогла; откинулся на спинку, но с газетой не расстался, держал, раскинув широко руки.

— Фантазии. У него нож рыбой на картине пахнет, у тебя овцебыки несчастные. Слушай, чемпионка мира по фигурному катанию тренируется по десять часов в день. Потрясающе, да?

— Да-а-а… С ума сойти можно! — Светлана замела мусор в совок, распрямилась, — грандиозно!

Сергей испуганно выглянул из-за рябого листа.

— Ноги можно опустить?

— Ради бога.

— Да не серчай ты так из-за пацана этого, хороший он, — услышала уже в кухне, — и овцебыки хорошие, и я хороший, дай поесть, ужас как хочется.

* * *

Музей был закрыт, и, постояв у деревянной калитки, поглядев на тихий пустынный двор, на печальный, в сумерках, дом, она повернула назад. Лес и дорога были удивительно чистыми, незахламленными бумажками, огрызками и окурками.

«А ведь каждый день здесь проходят тысячи экскурсантов, и я-то уж хорошо знаю, что это такое — экскурсия. Даже в залах гляди в оба. А здесь безнадзорные, и такое благолепие. Вот, наверное, самое неопровержимое доказательство народной любви», — заключила Светлана, бредя по дороге. Почему-то очень пожалела, что не сохранилась старая часовня, но стихи, выбитые на гранитных валунах, раздражали наивной навязчивостью нехитрой выдумки.

Кто-то, видно, рассчитывал убить сразу двух зайцев: вызвать незамысловатым насилием нужные эмоции и с их помощью заставить проглотить каждого пришедшего сюда гомеопатический шарик полезной информации.

«А где же «Здравствуй, племя…»? — насмешливо подумала Светлана. — Давно уж пора! И три сосны. Надо бы поискать. Да ладно, пора домой. Что-то племя неважнецки себя чувствует, а ему еще идти и идти».

Припомнилось давнее, школьное: «племя, темя, вымя, стремя, знамя»… и что-то еще, что же?

Шагая по шоссе, перебирала слова: «племя, темя, стремя… пламя», да, верно, пламя.

Из пламя и света рожденное слово.

И вдруг за спиной вспыхнул ослепительный свет; притормозил, поравнявшись, «Икарус».

— В Пушгоры или на турбазу? — осведомился водитель, когда, не без усилий, взобралась на высокое кресло рядом с ним.

— В гостиницу.

«Из пламя и света рожденное слово», — безграмотно. Прекрасная безграмотность. Они так и не увиделись. А через четыре года в мире ином друг друга они не узнали. Странное место, мне бы о другом думать, о себе, а я бог знает о чем. Странное».

Ехали молча. Водитель вглядывался в дорогу внимательно, притормозив, пропускал между колес выбоины, а если не удавалось, преодолевал осторожно. Он работал, и, может, поэтому рубль взял спокойно, буркнул только:

— Многовато вроде.

В вестибюле пахло подгоревшими сырниками. Светлана заглянула в ресторан, но перспектива одинокого ужина в унылом пустом зале, за столом с пластмассовым стаканчиком, украшенным венчиком из треугольников экономно разрезанных бумажных салфеток, не вдохновляла. Да и есть не хотелось: кружилась голова, а когда поднималась по лестнице, вдруг вспыхнули перед глазами белые запятые, будто снизошел дар видеть невооруженным оком мельчайшие бактерии.

«Может, это действительно волшебное место, и я теперь буду вроде той девочки, что пальцами видела картины. Новый феномен», — подумала насмешливо.

В номере на неприбранной кровати валялись вперемешку кримпленовые брюки, заношенный лифчик с темными подмышками, окрашенными линяющим, махровый халат, черные трусики и почему-то огромная пляжная шляпа, явно не по сезону.

«Соседка придет поздно и разбудит, — сделала нехитрое заключение, — ей грим полчаса снимать».

Вся тумбочка у разворошенной постели была уставлена бутылками с лосьонами, завалена пластмассовыми цилиндриками помады и теней для глаз.

Решила померить шляпу, такого сооружения из проволочного каркаса, обтянутого цветастым маркизетом, ей еще не приходилось видеть. Но остановили темные полукружья на лифчике, несвежая мятость ночной рубашки, лежащей рядом со шляпой.

После душа старательно натерлась белым косметическим молочком, приторно пахнущим розовым маслом: за лето от купанья и солнца кожа сильно пересохла, выступила на ногах беловатая паутинка-налет. Намазала густо лицо кремом «Голубая маска», достижением широко известной фирмы «Поллена».

«Только коленая женщина может быть частливой» — гласила реклама фирмы. Сергей повторял эту фразу каждое утро, с трудом отыскивая на полочке в ванной среди многочисленных тюбиков с кремами зубную пасту.

«Только коленая женщина может быть частливой» — из зеркала смотрела мертвенно-голубая неподвижная маска с темным жестким ртом, с недобрыми глазами в коричневых впадинах. Не торопясь круговыми движениями Светлана комочком ваты смыла маску, внимательно наблюдая, как проступает новое, гладкое, живое лицо. Пожалела, что оставила в машине недочитанный роман и маникюрные принадлежности. Она оттягивала тот час, когда неизбежно придут воспоминания о происшедшем недавно. О том неожиданном, непоправимом и плохом, что случилось с нею.

* * *

На пляже было ветрено, и впервые за все лето море, когда поднялись на гребень последней дюны, предстало иным. Вместо плоского, серого, неподвижного, неживого, за чертой апельсинового пляжа торжественно и косо неслись в безмолвии синие волны. Они скользили вдоль темной влажной прибрежной кромки песка и не разбивались, а, прикоснувшись к земле, словно поворачивали назад, пускаясь в новое дальнее странствие, и остро вспыхивали на солнце ребра синих лемехов, и тягостно-притягательное очарование сновидения было в безмолвном однообразии движения.

Далекий мыс, всегда лишь угадывающийся смутным очертанием, теперь виднелся слева отчетливо, с водонапорной башней, белыми домами, но, казалось, парил, отделенный от моря узкой прозрачной полосой воздуха.

— На берегу холодно, — сказал Сомов, — надо вернуться в дюны.

Долго бродили среди странных, как раскопки древнего города, дюн. Ивовые плетни образовывали квадратные загончики. Кое-где темное плетение поднималось над песком, четко выделяясь на нем, в иных местах почти утопало и лишь угадывалось еле заметной линией. Светлана, никогда не бывавшая здесь доселе, спросила Сомова, для чего эти загончики, и он объяснил, что так укрепляют дюны. Они обменивались лишь малозначащими замечаниями и вопросами, помня, что главный их разговор впереди и сейчас лишь нужно отыскать для него место.

Место отыскалось — глубокая ложбина, окруженная такими высокими, что только небо было над ними, пепельными зыбкими холмами. Сюда не задувал ветер, лишь песок вздымался над гребнем одного из холмов, и казалось, что курится маленький, но грозный вулкан.

Светлана опустилась на теплое, поддавшееся, тотчас принявшее ее форму. Запрокинула голову. Облака плыли очень низко, будто тяжело переваливались через курящийся гребень. Светлана даже невольно втянула голову, боясь, что заденет ее медно-розовое, медленно ползущее.

— Странный цвет у них, — угадав причину ее движения, мрачно изрек Сомов, будто осудил облака, — ведь до заката далеко.

Сидел напротив, и Светлана чувствовала: разглядывал ее беззастенчиво, не отрываясь.

— Такой цвет у тела Данаи, помните картину Рембрандта?

— Смутно. Она, кажется, довольно уродливая баба, эта Даная. Слушайте, а у вас все ассоциации наоборот.

— Как это?

— Ну наоборот. От живописи к жизни. Вот уж поистине специалист подобен флюсу.

— Откуда вы знаете, какой я специалист?

— Да уж разузнал. Хотите, для шутки, еще подтверждение?

— Валяйте.

— Море на какую картину сегодня похоже?

— «Похищение Европы» Серова, — не задумываясь, ответила Светлана и засмеялась.

— А что на этой картине?

— Море, бык, и на нем обнаженная женщина.

— Бык ее похищает?

— Да.

— А она довольна?

— Во всяком случае, не сопротивляется, даже за рога держится.

— У вас было много романов?

Вопрос застал врасплох. Светлана медлила с ответом не оттого, что хотела солгать, но оттого, что не знала, как ответить честно. Не знала, какова та мера, превышение которой считается «много», а недостача — «мало».

— Одна моя подруга, — начала медленно она, — на такие вопросы советует отвечать «три», потому что больше четырех вообще не бывает.

— Почему? — спросил серьезно.

— Ну, не должно быть у порядочной женщины, — засмеялась Светлана.

— А… Так сколько же на самом деле?

— Вы, как Европа, сразу быка за рога.

— У меня мало времени, а тут еще вы на три дня куда-то исчезли.

— А три дня уже достаточно?

— Я вас спросил про романы, чтоб узнать, знаете ли вы, что иногда бывает достаточно одного дня, а иногда проходит полжизни, прежде чем разберешься. И я пробуду в Москве всего неделю, а если б и больше, то все равно… Живу я с матерью, а у товарищей ключи просить не люблю.

— А я не признаю это слово. Зря вы его сказали.

— Что я…

— Да. Эта фраза ничего не значит, но она все меняет.

— Нет, она означает очень много и все разное. Может значить «мне очень плохо» и «мне очень хорошо»; может значить «я хочу с тобой спать» и «я без тебя умираю»; может значить «мне радостно с тобой» и «мне с тобой легко, можно не напрягаться, ни о чем не думать». Да много чего разного она значит, эта фраза. Она как купюра, ее предлагают в обмен на что-то. Вот так-то…

Он сидел, склонив голову, медленно пересыпая из ладони в ладонь песок, и с каждым разом горстка убывала, хотя пересыпал осторожно.

Светлана заметила, что сквозь чуть вьющиеся, короткой челкой начесанные на лоб волосы просвечивает бледная незагорелая кожа. Но отчего-то так несвойственная ему тайная попытка борьбы с неизбежным, с приближающейся немолодостью, не рассмешила, не вызвала обидного сострадания, а чувство близости, понятности человека, сидящего напротив.

— Что же значила для вас эта фраза? — спросила она тихо.

— Все. Все, о чем я говорил. То есть мне хочется, чтоб это все исполнилось.

— А если не получится?

— О господи! — он вдруг резко за руку притянул ее к себе. — Чего мы торгуемся!

Он так нежно и осторожно держал ее голову на согнутом своем локте, ладонью защищая затылок от непрестанно, с тихим шипением осыпающегося песка, так медленны и редки были прикосновения плотно сжатых губ, что Светлана, ощутив свою власть над ним и свою слабость, спасаясь от неотрывного, вопрошающе-восхищенного его взгляда, закрыла глаза, и ей казалось, что они вдвоем медленно погружаются в теплый песок, как погружаются на дно моря, но это погружение было не страшно, только кружилась легко голова, и если б он сейчас спросил ее, в какой стороне море, она не смогла бы ответить.

Чуть дрогнула его рука на затылке. Поняв неудобство его позы, которую он, наверное, уже очень давно боялся изменить, Светлана подняла голову, чтоб освободить его руку, и тут за его плечом, над краем дюны, увидела страшное лицо.

Сверху на них смотрел человек. Она сразу поняла, что это безумец. Не по обритой наголо серой голове, не по неподвижному оскалу улыбки, а по глазам. Бешено веселым, остановившимся.

Когда они встретились взглядом, безумец, не изменив выражения лица, подмигнул ей.

— Что такое? — тревожно спросил Сомов. — Что случилось, моя радость?

— Там, — Светлана не могла оторвать взгляда от светлых глаз человека. Очень медленно, как заходящее солнце в последние мгновенья заката, лицо скрылось за краем дюны, и когда Сомов, наконец, обернулся — не увидел никого.

— Там был сумасшедший, — Светлану трясло, — он смотрел на нас.

— Ну полно… показалось, — Сомов гладил ее волосы, крепко прижимал лицо к плечу, — полно. Почему обязательно сумасшедший? Откуда ему здесь быть.

— Я боюсь. Я боюсь отсюда вылезать. Он ждет нас наверху.

— Пошли, — вдруг резко сказал он, приподнял, поставил на ноги, заботливо отряхнул платье от песчинок, — иди за мной. Или нет… Нет иди. Дай руку.

И повел наверх.

У самого края дюны спросил негромко:

— Тебе не померещилось?

— Нет, нет. Честное слово, — Светлану бил озноб, она все оглядывалась назад, боясь нападения.

— Тогда погоди секунду, — внимательно огляделся вокруг и вдруг одним гибким и сильным движением перемахнул через край.

— Дай руку. Никого нет.

— Но был. Вот ямка, он здесь лежал. Вон следы. Он был, был. И убежал.

— Ну и бог с ним. Ты лучше скажи, что же нам делать теперь. Ведь завтра я действительно уезжаю. Вечером проводы. Придешь?

— Одна?

— А разве это возможно?

— Нет.

— Тогда хотя бы вдвоем.

— Тебе нравятся щекотливые ситуации.

— Нет. А как быть? Ты знаешь, скажи…

— Вот они, — Светлана остановилась, — какая мерзость, расползлись, словно вши.

По пляжу разбрелись серые фигуры в байковых пижамах. Другие, сбившись в кучу, ютились в тени кустов прибрежного леса. Огромный алюминиевый бидон поблескивал матово, словно хирургический инструмент странного и непонятного предназначения. Две дюжие тетки, неловко переваливаясь на толстых ногах, пустились вдогонку маленькой фигурке, сосредоточенно устремившейся куда-то вдоль моря. Догнали, схватили под мышки и поволокли назад, в тень. Человек не сопротивлялся, обвис безвольно в их руках. Ноги волочились по песку. Задралась куртка, заголилось белое, тщедушное. Когда волокли мимо, совсем близко, Светлана увидела, что покорный беглец очень стар. Высохшая голова покрыта серебристой щетиной, впалый живот… Тетки положили старца возле бидона и тотчас принялись за оставленное занятие: дулись с двумя бритыми партнерами в карты.

— Какой ужас! Какой кошмар! — Светлана хотела и не могла оторвать взгляд от отталкивающе противоестественных на этом оранжевом песке, у синих бесшумных волн безрадостных фигур, — теперь я буду бояться гулять по пляжу, они же безнадзорные.

— Ничего не безнадзорные. Вон бабы при них какие мощные. Пошли.

— Я не пойду. Я боюсь. Мне противно.

Сомов как-то странно внимательно и долго посмотрел на нее.

— Пошли. Другого пути нет. Все равно мимо.

У игроков наступил час расплаты, и огромный синюшно-бледный парень, стоя на коленях, неторопливо, с оттяжкой, щелкал картой тетку по коротенькому розовому носу. Тетка смеялась, другие партнеры хором считали удары. Те, что стояли в тени, не проявляли к веселому событию ни малейшего интереса. Не обратили внимания и на Светлану с Сомовым. Курили. Как-то одинаково, с необычной сосредоточенной важностью, держа локоть на отлете, глазами провожая дым. Старичок так и остался лежать у бидона; видно, задремал. Голова заломлена неловко, словно у мертвого цыпленка, и тело такое же синее, цыплячье, пупырчатое, обнажившееся задравшейся курткой. Жалкая седая растительность у провала сморщенного живота. Светлана отвела глаза. Увидела: устремив взгляд на море, в оцепенелой задумчивости, мочится долго и пенисто, как лошадь, пухлый мужик в белесой от дезинфекции пижаме.

Спотыкаясь и увязая в песке, рванулась по крутому обрыву наверх, в лес.

Когда вышли на дорогу, Сомов приказал:

— Подожди, я мигом.

Вернулся скоро, сообщил, отдуваясь шумно после спешки:

— Это из соседнего города. Их только раз в неделю вывозят, и они абсолютно безопасны. Так что не бойся. Просто не ходи в эту сторону, а бояться нечего. Санитарки сказали…

— Ничего себе — не бойся, — перебила Светлана, — это черт знает что — вывозить психов на общий пляж.

— Но они же тихие.

— Да кто это знает? Сейчас тихие, а через минуту… Ты не видел рожу его, когда подсматривал. А тот, что мочился, — Светлану колотило от злости.

Последние дни отдыха были безнадежно испорчены. Она уже не сможет совершать одинокие долгие прогулки, загорать в пустынных местах, прикрывшись только чуть-чуть полотенцем.

— Завтра же поеду к районному психиатру и скажу, что это неслыханное дело. Он, наверное, не в курсе. Просто этим теткам самим хочется позагорать, вот и придумали эту мерзость. Из какого они города?

Шла по дороге, в такт скорым и решительным шагам выговаривая четко слова.

— Но им же скучно в больнице, а тут какое-то развлечение, — заступился неуверенно Сомов. — Ты же видела — они и внимания на нас не обратили. А в бидоне у них овсянка. Поедят и поедут. Не огорчайся ты так, — попросил жалобно и тронул за плечо.

Светлана остановилась.

— Конечно, тебе все равно. Ты ведь завтра уедешь. Пускай хоть весь поселок с ума сойдет, тебе-то что.

Неожиданно улыбнулся, пояснил спокойно:

— А мы, действительно, от этого не застрахованы. Ты помни об этом. И, может, для нас станет тогда единственной радостью такая поездка к морю, — взял за плечи: — Ты испугалась и оттого говоришь жестокие слова. Завтра все пройдет, ты забудешь. Но меня ты не забывай. Я постараюсь вернуться в Москву быстро, и вдруг ты соскучишься за две недели так сильно, что примешь решение.

— Вы странный, Сомов, — теперь она снова видела и нездоровую одутловатость его лица, и водянистость глаз, и что-то в этом лице показалось ей болезненным, как у тех на пляже, — вы странный, Сомов, — повторила с печальным осуждением, — вы хотите, чтоб все было так, как вам хочется, а это удается только детям и тем, с бидоном.

Руки его на плечах были тяжелы, как камни.

— Неужели вы не понимаете, что мне теперь захочется прийти сюда, одной, когда вас не будет. И потом, в поселке дети, они тоже могут забрести. Нет, я завтра поеду в город, соберу подписи и поеду.

— Не делай этого, — попросил Сомов угрюмо, но руки стали легче, словно какие-то подпорки помогали им теперь.

— Кстати, — Светлана вдруг развеселилась, — кстати, проще всего это сделать тебе, со всеми твоими должностями и регалиями. Прекрасная идея! Ты напишешь бумагу, а я завтра отвезу. Напишешь? — попросила по-детски.

— Нет.

— Жаль, — освободилась от его рук, — очень жаль.

— Ты завтра забудешь об этом, — как заклинание, повторил Сомов.

— Я вернусь по шоссе, а ты лесом.

* * *

Он остался на заглохшей лесной дороге, заросшей по обочинам лиловым цветущим вереском.

Остался надолго, потому что она успела переодеться и сыграть три сета, вымыться в душе и снова вернуться на корт, к «его времени», когда Сомов появился из леса. Со скамейки, где сидела, видела, как шел медленно, прутиком сшибая султанчики высокой травы. Кто-то из игроков тотчас предупредил партнеров:

— Последний гейм, сейчас Сомов придет.

Но он не пришел. От его коттеджа к кухне сновала повариха Эмма, светились все окна красивого дома с просторной верандой, уставленной белой гнутой мебелью. Население поселка было возбуждено. Женщины в бигуди сушились у духовок на общей кухне; принаряженные отцы семейств в праздном ожидании слонялись по клубу, дети, в ликовании безнадзорности, носились по пляжу. Доносились их крики, лай обезумевшего от счастья коротконогого непутевого Бастика. Он гонял чаек, не давая им сесть на воду. Врывался, поднимая брызги, в прибрежное мелководье, ошалело гнался за испуганной птицей вдоль берега и все поглядывал по сторонам: не пропадают ли даром его старания, замечены ли друзьями, взявшими в свою веселую компанию?

Впервые за весь срок включили колокольчик динамика, гремели румбы. И все это: крики детей, лай собаки, пологие крыши коттеджей-вигвамов, суета женщин, торжественная важность мужчин — напоминало индейский поселок, готовящийся в сумерках к ночному долгожданному празднеству, и когда Сергей, услышав ее шаги, высунулся из ванной с жужжащей бритвой в руке и сказал с неудовольствием нетерпения:

— Ну, что же ты! Переодевайся и причепурься как следует, — поинтересовалась холодно:

— А где же костер?

— При чем здесь костер? Через полчаса идти, — удивился он.

— Как же проводы Большого Змея и без костра?

— Можно и костер разжечь, — миролюбиво согласился Сергей, — все можно! Есть хорошие новости, добреюсь — расскажу.

В ванной горланил весело под репродуктор.

— Мы не танцуем танго, нам нравится пачанга, та-ра-ра-ра-рам, ра-рам, — и еще какие-то бессмысленные слова и возгласы.

Вошел, пританцовывая, вихляя бедрами.

— Ча-ча-ча!

Потянул ее за руку, поднял с кресла.

— Мы не танцуем танго, нам нравится пачанга, учись, делай как я, делай лучше меня, — прищелкивал пальцами, дергал плечами.

— Да что с тобой? — Светлана отняла руку.

— Сафра, сафари, симба, мамба, румба, — выкрикивал он, поднял ее и закружил, — это все теперь наше! Зеленые холмы Африки, пальмы, гнущиеся под пассатом, и я в порядке, мэм, в полном порядке!

Отпустил на пол, уткнулся лицом в шею, как в далекие, самые лучшие их времена, и зашептал, щекоча губами кожу:

— Нарядись, пожалуйста, сегодня у нас праздник.

— Что случилось? — спросила спокойно Светлана, интонацией предостерегая его от новых взрывов непонятного буйного веселья. Подумала, что в незашторенное окно их могут увидеть. Освободилась осторожно от его объятий. Задернула портьеры.

— Так что же случилось?

— Я разговаривал с Сомовым, и он твердо обещал, его слово закон.

— Что обещал?

— Контракт на три года. Детали уточним в Москве. Где итальянский галстук, тот, что ты купила? — И снова, приплясывая, двинулся к шкафу.

— Когда ты успел с ним поговорить?

— Да вот тут… зашел к нему… мимо шел, а он… — маленькая заминка.

— Что он?

— Да ничего. В общем, поговорили, выпили чуток. Он, конечно, классный мужик. Тебе час на сборы хватит?

— Наверное.

— Тогда я пошел, а через час зайду за тобой.

— Куда пошел?

— Да дельце есть одно, и в Хядемясте съездить надо. Водки не хватит.

— Почему именно ты?

— А почему не я, — сосредоточенно пересчитывал деньги в бумажнике.

— Расскажи, о чем говорили.

— Потом, — глянул на часы и заторопился, — где же ключи от машины?

— Наверное, в том пиджаке. Что за спешка? Я с тобой поеду, по дороге расскажешь.

— Не надо, — как-то слишком торопливо отказался он, и тень, нехорошая, пробежала, — не надо, ты лучше собирайся.

— Погоди, — только и успела крикнуть вслед запоздало.

«Оно ничего не означает, и оно означает все», — вспомнила слова Сомова; стояла перед раскрытым шкафом, бессмысленно уставившись на платья, — какое благородство, прощальный подарок, щедрый подарок, загранкомандировка мужу. «Езжайте, милые, обарахляйтесь». — Сообразила, что платье надо выбрать.

Сняла с перекладины самое нарядное, бросила на постель.

Стояла перед зеркалом в одной комбинации, — совсем еще ничего, но ему не нужно. Решительный мужчина, днем «люблю», вечером «езжайте, милые».

«Нет, Сомов, никуда я не поеду. Я останусь с тобой».

Показалось, что стучат, накинула торопливо халат.

«Если зовут помогать, не пойду. Пускай благодетель, а я не пойду. Гадость получается, двусмысленность. И вообще не пойду, пускай Сергей соврет что-нибудь».

Снова стук, робкий.

— Вы с ума сошли, Сомов, — сказала строго, когда вошел в комнату.

— Ничего, у нас есть время, — брякнул сварливо, но сел неловко, напротив, на угол постели. Очень невыгодно сел. Свет торшера лез в глаза, резко обнажил красное потное лицо со вздувшейся на лбу веной. Он уже порядочно выпил, потому что улыбался странной извиняющейся улыбкой и все проводил ладонью по широкой челке-начесу, приглаживая влажные пряди. Безвкусно дорогой, плохо сшитый костюм морщил на рукавах, дыбился горбом на спине.

— Я не пойду на ваши проводы, — она ждала огорчения, уговоров, но услышала другое.

— Да, да. Так оно лучше будет, — встал, прошелся по комнате неловко; край рукавов в провинциальной какой-то стеснительности прихватил в зажатой горсти, оттягивая книзу. Светлана заметила, что цепко исподтишка приглядывается ревниво к разбросанным вещам и предметам, будто надеясь за беспорядком их угадать тайное, сокровенное жизни обитателей. Остановился перед ней, сообщил, как дурную новость:

— Плохо мне без вас. Уже плохо. Скучаю. Вот ведь напасть какая, — улыбнулся жалко, погладил по голове и тотчас испуганно отдернул руку, — я, собственно говоря, вот зачем. Я письма вам писать буду, до востребования. Скажите только куда. Это очень важно, письма. И еще… эти больные… ну, там, на пляже… их в другое место возить будут, так что не бойтесь, ходите туда. Что же еще?..

— Сомов, вы обещали моему мужу командировку?

— Ну да… Он попросил… Я сделаю… а что? — глядел затравленно. — Не надо было?

— Надо.

— Вот и я так думаю, — вздохнул с облегчением, — так проще будет, верно? — и снова встревожился. — Или вы с ним? Экзотика, денежки, а? Ерунда это все, — заторопился горячо и сел рядом, примяв подушку. Обнял за плечи. — Ерунда. Больше двух недель невозможно. Тоска заедает. Но, если хочешь, поедем. Не сразу, конечно. Мне здесь пока дел хватает, — дышал спиртным и копченой рыбой, — а потом… потом, куда хочешь поедем, ты не пожалеешь, клянусь… — а руки все увереннее, все смелее.

— Сомов! — Светлана встала. Он тотчас выпрямился, руки на колени положил, как послушный мальчик.

— Сомов! Не надо… Зачем вы все это говорите?

— А я не знаю, что говорить, — сказал растерянно, — я не верю… боюсь, передумаете… Я как Иван-дурак, поймавший жар-птицу… Я просто сдурел…

— Мы оба сдурели. Тебе надо идти.

— Нет, — мотнул упрямо головой, — сядь рядом, — и вдруг что-то несусветное, что и не поняла сразу, — он не скоро придет, машину… вещи мои грузит…

— Какие вещи? Что ты несешь?

— Да барахло всякое, набрал ерунды, палатку, лодку надувную, пепельница есть? — закуривал спокойненько, спичкой в воздухе помахал, но взгляда избегал.

— Он грузит твои вещи?

— Я не просил, — наконец глянул, нагло, с вызовом.

«Сволочь! — хотела крикнуть в эти водянистые наглые глаза, — зачем ты это сделал?!»

— Зачем ты это сделал? И зачем сказал мне? — поинтересовалась спокойно, протянула пепельницу, чтоб мог бросить скрюченную черную спичку. Бросил. Затянулся, глядя в потолок.

— Подумаешь, велика заслуга, я бы тоже ему помог.

— Но ты здесь, а он, как холуй, поехал за водкой, а потом чемоданы таскать, а ты здесь, сидишь на его подушке.

Выдернул подушку, отбросил брезгливо.

— Я бы тоже ему помог, — повторил упрямо.

— Ты — сколько угодно, а он не имел права.

— Он же не знает…

— Но ты ведь знаешь. Зачем ты это сделал? — Светлана села в кресло; хрустальная пепельница в руках. На прозрачном дне обгорелая спичка. Подумалось нелепое: «Вот все, что осталось, и как неожиданно, и как быстро».

— Прости меня, — глухо сказал Сомов, и вдруг странно, боком сполз с постели, обхватил ее колени, — прости. Я действительно сдурел, — бормотал, уткнувшись в подол. Снова увидела бледное темя, просвечивающее сквозь редкие пряди. — Прости, я все исправлю, скажи как, я исправлю.

— Не исправишь, потому что он холуй. Мой муж — холуй, — сказала громко, словно новостью с кем-то третьим поделилась.

— Это я виноват. Я исправлю, честное слово.

— Нет. Не исправишь. Что уж тут исправлять, дело сделано. Может, и к лучшему все это. Нельзя ведь жить с холуем? — ладонями подняла его голову.

— Ты думаешь, так лучше? — спросил жалобно.

— Как так?

— Ну так: перед побегом разорить дом и поджечь его.

— Я думаю, — пояснила раздельно и спокойно, — что лучшие годы прожила с ничтожеством, никчемным человеком, который глазеет в телевизор и составляет таблицы шахматных чемпионатов.

— У меня за десять лет тоже все таблицы есть, — похвалился вдруг с мальчишеской гордостью и встал. — Может, не надо об этом.

— Прошу, — Светлана поднялась с кресла. Длинная женщина в длинном шелковом халате, так идущем к рыжим волосам, — вас ждут гости.

— Да черт с ними, с гостями. Просто не надо так. Ты же когда-то говорила ему слова всякие, и вам было хорошо.

— Ни-ко-гда. Никогда мне с ним не было хорошо. Скучно было.

Она ощущала его желание прикоснуться к ней так, будто невидимое излучение, исходившее от нее, было материальным, чем-то вроде тысячи упругих нитей, и она чувствовала натяжение этих нитей, их неодолимую силу. Сомов тоже чувствовал эту силу, стоял набычившись, словно канат перетягивал, еще более нелепый в добротном своем костюме, чем в клетчатой рубашке и дешевых зеленых джинсах.

— Я хочу, чтоб все было честно у нас, с самого начала, Сомов, — она подумала, что запамятовала его имя, и все время обращается к нему, как чеховская Попрыгунья к мужу. — Я хочу, чтоб все было честно. У нас уже давно все плохо, и все идет к концу. И то, что мы — «полюбили» вдруг оказалось произнести трудно — и то, что мы встретились, и сегодняшний случай, все это…

— Вот за это благодарен, — перебил скороговоркой. Он вдруг освободился от нитей, и понять не успела как, но освободился. И хотя сделал шаг к ней — знала, что не оттого, что тянуло, а оттого, что освободился.

— И не называй меня Сомов, мы же не в армии, — поморщился некрасиво, блеснули металлом коронки, — вот телевизор припомнила, а на какие денежки куплен телевизор и машина, в которой катаешься? Погоди, не надо так уж презрительно плечиком. Не надо. Я с ним на Батуобинской как-то встретился, он стоящий парень, мне-то уж можешь поверить, — стоящий. Воля немного дряблая, потому не в первых ходит и не во вторых тоже, и жена не та досталась. Но в третьих он в порядке. Уверяю тебя. В полном порядке, а это совсем неплохо. Ему рывок надо сейчас сделать, он это и сам понимает, потому и пришел ко мне. А я дерьмо, воспользовался, что прижало человека. Да меня и самого прижало, — затягивался деловито и как-то странно, скривив рот, из угла выпуская дым, как блатной, — так прижало, что с…, — выругался непотребно, — вот как дела обстоят, если честно.

Светлана спохватилась, что стоит перед этим нахалом и матерщинником как провинившаяся школьница.

— Я слушаю, Сомов, я внимательно слушаю, — ушла в другой конец комнаты, пилочкой стала подравнивать ногти.

— Да уж пора закругляться, а то сцена может получиться как в «Евгении Онегине», — «и муж Татьяны показался», кстати, Евгением меня зовут, Евгением.

— Я слушаю, Евгений.

— Слушай внимательно и брось пилу свою. Противно.

Светлана, помедлив, все же отложила пилочку.

— Ты не только не помощница, — Сомов подошел, стал сзади, — это бы полбеды. Беда, что ты предательница, — взял за шею крепко, заставил повернуть голову и, глядя прямо в глаза: — очень красивая, и очень… — не мог подобрать слово, — не важно, это потом. Сейчас главное. Ты предаешь всех: несчастных психов, я корил себя, подумал, испугался, ведь тепличная, музейная, вот и боится. Заставил директора в город звонить. Простить себе не могу теперь.

— Убирайтесь, Евгений, вон, — хотела презрительно, а вышло жалобное, писклявое.

Он не ослабил тяжелой своей хватки.

— Убирайтесь вон, или я закричу, — прошипела она.

— Не закричишь, — и вдруг одним сильным движением притянул к себе и, улыбаясь прямо в лицо, посоветовал: — Ты забудь про все, что я тебе говорил. Нет этого дня. Одно осталось, поняла? — прижал еще крепче. — Поняла, что? А насчет другого от тебя будет зависеть. Но теперь уж тебе придется постараться. Я буду в Москве через две недели, позвонишь.

* * *

Проснулся рано. За стеной тишина. Стараясь не шуметь, сделал привычные упражнения, привычно подумав, что без гантелей не гимнастика, а так — видимость. Но гантели остались в Москве, Светлана забыла положить, хотя напоминал два раза. Подумал еще, что впереди длинный день и где-то в этом дне предстоит разговор, лучше не здесь, в дороге. За рулем легче, глядя вперед, объяснить, что готов сделать так, как удобно ей, что с разводом совсем не спешит, и еще что? В эспандер надо добавить еще пружины, за лето стал легким. Вот еще что. Он будет давать ей деньги. Не очень много, потому что решил засесть за диссертацию. А если все-таки поедет, то больше. Еще что? Она говорила, что у приятельницы пустует квартира. Попросить, чтоб поинтересовалась.

На стук в аккуратно обитую клеенкой дверь тотчас вышел Степан. Румяный со сна, благодушный. Сергей хотел твердым голосом сказать, что раздумал брать яблоки, на кой они ему, лучше деньгами рассчитаться, но Степан, сладко зевнув, передернул плечами, спросил деловито:

— Яблок каких тебе? Антоновок, штрифеля?

— Штрифеля, — тотчас сдался Сергей.

Степан притащил длинную палку со странным проволочным цветком-ловушкой на одном конце. Лепестки цветка цепко обхватывали яблоко, Степан дергал, с дерева сыпалась холодная роса. Иногда яблоко отрывалось вместе с черенком и двумя матовыми ворсистыми листьями — классическая картинка из букваря. Степану почему-то такой вариант не нравился, и Сергей спросил:

— Это что, вредно для дерева?

Степан пробурчал неразборчивое, занятый воздушной ловлей очередного тара.

Уже багажник был набит доверху, а Степан не унимался. Сергей пытался его остановить, но безрезультатно, Степан вошел в раж, его увлек азарт добычи. Этот азарт уводил его в глубь сада в поисках самых крупных, самых спелых плодов, спохватился, когда были уже у дощатого домика.

— Елки-палки, — испугался всерьез Степан, — я ж мамашины прихватил, давай рвать когти, пока не поздно, — и бегом назад, волоча по земле шест.

— Она у меня жадная до ужаса, — запыхавшись, объяснил у калитки, — хорошо, что не видела, крику бы было. Хозяйство-то у нас поделенное. Как вернулся из армии, так и поделили.

Простились давними знакомыми. Степан просил не забывать, наведываться, место всегда найдется.

Администраторша в гостинице уже сменилась. Удивительно бодрая и деловая для столь раннего часа, ярко накрашенная, новая дежурная подсказала номер Светланы.

Сергей постучал. Тишина. Еще раз, громче.

— Кто там? — откликнулся хриплый, не Светланин голос.

Сергей замешкался с ответом, но уже ворочали ключом.

Дверь отворилась, и он увидел вчерашнюю девицу с танцев. Выпученные ярко-голубые глаза, длинные худые голые руки и вся какая-то сухая, будто шелестящая, неспокойная, вот-вот сорвется и улетит, как испуганная стрекоза, — прямо так, как есть, в мятой несвежей коротенькой ситцевой рубашке, вылетит в форточку.

— Соседка ваша спит? — спросил тихо, чтоб не спугнуть, чтоб не оттолкнулась загорелыми стройными ногами от пола, не взмыла вверх.

— Ушла, — стрекоза смотрела настороженно стеклянными глазами.

— Как ушла? Давно?

— Не знаю. Я спала, не слышала.

— А вещи?

Стрекоза оглянулась.

— Вещи здесь. Она даже кофе пила, — сообщила новую подробность, но дверь придерживала, храня от него тайну комнаты.

— Как кофе?

— Очень просто, кипятильником вскипятила. И бутерброды ела.

— А еще что?

— Да ну вас, — рассердилась стрекоза, — вы что, детектив что ли? Что я вам все докладывать должна? И так разбудили ни свет ни заря.

— Простите.

«Чертовы фокусы, — злобно думал Сергей, спускаясь по лестнице, — не могла подождать, обязательно нужно романтизм свой демонстрировать. Слава богу, не долго терпеть осталось. А кофе попить не забыла и бутербродами запаслась. И полная уверенность, что никуда не денется, и полное безразличие. Конечно, зачем беспокоиться о холуе».

Забытое слово обожгло, словно плеснули в лицо кипятком. Он даже остановился, не замечая удивленного лица человека, разговаривающего в холле по телефону, не слыша его голоса.

«Вот как надо было бы сделать: оставить денег на дорогу, а самому уехать, — мстительно мечтал он, — пусть добирается как знает. Вот как надо было сделать».

Он уже почти решил сделать именно так, но ход мыслей нарушил звенящий радостный крик.

— Насть, а Насть, — восторженно кричал мужчина в трубку и улыбался глупо, — я из Пушгор звоню… Из Пушгор. Ну, где Пушкин жил. Нас сюда привезли из Пскова. Поселили классно, в гостинице, по одному. Мы с тобой сюда на тот год вдвоем приедем, слышь, Насть, я тебе сумку купил… сум-ку! — до самого низа провожал его ликующий крик.

«Любит, сумку купил. Звонит чуть свет», — насмешливо подумал Сергей, садясь в машину и вспомнил, как день провел в промороженном насквозь самолетике, летал за пятьсот километров, чтоб позвонить Светлане. Самолетик вела тоненькая девушка с выщипанными в ниточку бровями, стажер. Плохо вела, но когда уже на земле вышла из кабины и он увидел ее очумелые от усталости и счастья, ничего не видящие глаза, разорвавшийся на острой девичьей коленке капрон, заношенный форменный костюмчик, насмешливые слова и злость, подогретая спиртом, вдруг ушли, и остались восхищение и жалость. Она еще не заметила порванного капрона и казалась, наверное, сейчас себе самой смелой и самой счастливой. Суконное пальтецо, которое помог ей надеть инструктор, для минус тридцати было жидковато. Сергей потом, когда грелись чаем в комнатке летного состава, на втором этаже добротного деревянного дома аэропорта, подарил ей шкурку соболя, добытого им самим в тайге для Светланы, а здоровенный сиплый хозяин бело-оранжевого «Ила» с пингвином на борту — роскошные собачьи унты. Правда, все впечатление от подарка испортил снисходительным замечанием:

— Полетай немного, пока замуж не выскочишь.

Всю ночь напролет Сергей пытался дозвониться до Москвы, терпеливо организовывал тоненькую ниточку, идущую от глухого аэродрома через всю заснеженную страну к теплой уютной квартире в Кузьминках. Но ниточка обрывалась хриплым голосом телефонистки:

— Нет у меня связи с Красноярском. Ждите.

И тогда снова, с самого начала, другим путем: через Якутск или через Новосибирск, где повезет. Не повезло ему в эту ночь. Так и не дозвонился и утром улетел назад.

Голубоглазые лайки, загадочные существа, глядящие непонятно, не умеющие по-домашнему вилять хвостом, благодаря за ласковые слова, не берущие угощения, дисциплинированно и привычно улеглись в проходе разноцветным пушистым ковром. Заметив, что Сергей мерзнет, меднолицый красавец якут что-то приказал, и встала самая крупная собака, не церемонясь, прямо по спинам, по головам собратьев прошла вперед, к Сергею, улеглась ему на ноги, придавив их мощным телом. Так и согревала весь полет, и он дремал и думал о том, как вернется в Москву и увидит Светлану.

В тот день он решил бросить экспедиции, осесть в Москве. Бессонная ночь, спирт, бесконечный полет в ледяной скорлупе, иней на мордах собак, храп якута, багрово-дымное за стеклами иллюминаторов, когда самолетик давал крен, — все слилось и смешалось в тоскливом забытьи, все говорило о песьей бесприютности, о бесконечной отдаленности его от мира, где вечерами пьют чай в чистых кухнях и ходят в кино, а по утрам просыпаются на смуглом плече, пахнущем почему-то теплой пшенной кашей. Все это было главным — гладкость плеча, и запах, и бледный ненакрашенный рот. В его оголенной незащищенности таилась ненадежность. Он приучил себя не думать о ненадежности, совсем уж было приучил, а теперь понял: нет, не вышло. Ничего не вышло из бесплодных стараний. И когда понял, подумал другое: к черту самолюбивые мечты об удаче, что манит и заставляет таскаться по тайге и тундре словно проклятому вот уже который год. К черту, в конце концов пора понять, что не Вернадский и даже не Сомов. А что Сомов? Сомов в порядке. Ничего себе порядок, из тайги не вылезает, а вся радость — выпить да закусить с мужиками в Мирном. Консервные банки, сальные газеты, раскрасневшиеся женщины, то и дело нестройным хором затягивающие:

Вы слыхали, как поют дрозды…

А утром неловкость, скомканное исподнее на стуле, дурацкие шутки насчет мороза: почему-то нужно оправдываться за свои голубые теплые кальсоны, и общая зубная щетка — опять необходима шутка. Правда, Сомов, кажется, строг насчет утра. И вот еще та, у которой «Женщина и социализм» на полке, — Адель, с ней тоже насчет утра не вышло.

С Аделью вообще загвоздка получалась, вспомнил, и что-то вроде сожаления шевельнулось. С ней вроде бы картинка складывалась, и вроде бы неплохая картинка. И в Мирном отличный НИИ, и ребята что надо, и дома теперь хорошие строят — девятиэтажные башни. И чай по вечерам, Светлана такого заваривать не умеет, да и ленится, все кипяточку в чайник подливает. И трубочка где-то совсем рядом наверняка есть. Недаром Сомов рыщет. И еще что? Не что, а кто. Кто-то другой там, в Кузьминках. Скотина какая-нибудь самоуверенная, с «Жигулями» на экспорт, со столиком на колесиках в холостяцкой кооперативной квартире. А на столике джин и тоник, обязательно тоник и апельсиновый сок, и «Грюндик» через «ю». «Без кайфа нет лайфа. Шутка». А еще: «Знаете, как наши матросы говорят, я в Сингапуре слышал: «Виски вонт? Аск?!» — Смешно, правда?»

«Не будет тебе кайфа, скотина. Катись в свой Сингапур с уродкой — дочкой начальника. Там у нее перекисные волосы позеленеют от гадости, которой воду подсинивают. Видел одну такую. Вот и смотри на нее по утрам. Лови кайф. Шутка».

Ребята сказали: любовь зла, а потом, может ты и прав, старик. В люди выйдешь, у тебя на диссертацию материала навалом.

Вот и вышел в люди: «Человек, поднимите чемодан! Да поаккуратнее, поаккуратней, не поцарапайте».

Сомов, правда, что-то мямлил, топтался неловко возле брезентовых узлов своих, набрал, как в экспедицию: лодка, палатка, ружья в чехле, плитка на сухом спирте, болотные сапоги — это ж все в грузовик, а не в «Волгу». Укладывать час надо, с умом, чтоб разместилось, а водки, конечно, не хватит, и неловко, что с персоналом не простился, им же в деревню, автобус ждет уже. В конце концов, Сергей может помочь, свой брат геолог, за водкой тоже смотаться, прямо скажем, святое дело. Настаивал весело, напористо. Сомов не уходил, потом сказал:

— Впрочем… — полез за бумажником, взгляд, правда, странный какой-то, прилипает недобро, — впрочем…

— Да бросьте. Вы ж за биллиард не взяли, а ведь на деньги играли. Я продулся. Идите, — и легко: — Вещички уложу, не беспокойтесь.

Вот «вещички» и есть самое ужасное, лакейское. Будто знала про это «вещички уложу, не беспокойтесь», будто слышала.

В Хядемясте пришлось долго бродить вдоль высоких глухих заборов, отыскивая дом продавщицы. Ни души вокруг и неправдоподобная тишина, такая, что слышны всхлипывания моря, — глухие и равномерные, словно долгий плач в подушку.

В чьем-то палисаднике неведомые цветы источали остро-горький аромат, сливаясь с запахом сортиров, «быть дождю»; запах прилипал к лицу, к рукам, и когда Сергей, наконец, отыскал по приметам нужный дом, то первым делом, к удивлению хозяйки, попросил разрешения умыться. Она сливала ему из огромного фаянсового кувшина, брызги отскакивали от земли, оседали на ее стройных загорелых ногах, чернили точками грязи. Сергей просил прощения за нахальство.

— Ничего, — протяжно отвечала женщина, — это не страшно.

Ей, видно, ничто не было страшно, смотрела прямо ярко-синими глазами, водку продала с полуторной наценкой: «Все равно в ресторане так купите, а до ресторана далеко», помогла укладывать бутылки в сумку, наклонялась низко, словно не знала, что округлый низкий вырез кофты, оттопырившись, открывает маленькие, нежно загорелые и чуть дряблые груди.

Вышла на улицу, проводила до машины.

— Хорошая модель? — поинтересовалась деловито.

Сергей похвалил.

— Продавать не думаете? Куплю. За свою цену.

— За чью? — весело удивился Сергей.

— Ну, я прошла меньше, чем она, — с милым высокомерным акцентом отпарировала женщина, — разве не заметно?

Сергея подмывало сказать: «Нет, не очень».

Но сдержался, отделался немудреным:

— Вам «мерседес» больше всего подошел бы.

— Наверное, — согласилась спокойно, — но зачем дразнить уток?

Машину оставил у конторы, водку можно принести потом, и со странным — забубенность и паскудство — ощущением, к коттеджу Сомова. Так много лет назад входил в комнату отца с дневником, где каллиграфическим почерком значилось: «Вызвать родителей». Повезло. Никого не встретил по дороге, а черная «Волга», будто специально, к заднему крыльцу подогнана. Грузил сомовские пожитки скоро, как опытный домушник, и, как домушник, замирал, заслышав шаги или речь. Никак не влезали проклятые весла, намаялся, пока сообразил, что в кабину, в просвет между передними сиденьями и наискось, ведь именно так горные лыжи в Крылатское транспортировал, отчего раньше не догадался. Вот что значит спешка.

Появление его с сумкой, полной бутылок, вызвало прилив веселья и в без того уже радостной компании.

— Я за Светой пойду, — отбивался Сергей от приказаний немедленно выпить, — я же мигом, она уже готова.

— Успеется, — негромко сказал Сомов, но почему-то все услышали, — садитесь, — и сразу, словно по волшебству, свободный стул рядом с ним, и удивленно-завистливый взгляд Кузяева.

— Я все… — негромко сказал Сергей Сомову, пока разливали.

— За Сергея Дементьевича, — громко перебил Сомов, — за самого молодого и потому, не побоюсь этого слова, самого перспективного нашего товарища.

Сергей почувствовал, как сладкая волна счастливой гордости поднялась в нем и краской прилила к лицу: чокаясь рюмкой, он, сквозь туман, видел глаза сотрапезников, удивленные, завистливые, ободряющие, и ни одних, вот что было прекраснее всего, ни одних насмешливых. Только у Сомова, с ним чокнулся последним, что-то вроде жалости, да и не жалость, а сострадание на миг, и тут же дружеское, теплое.

— Я пойду, — хотел встать.

— Еще по одной, — приказал Сомов, — за тех, кто в тайге.

Потом пили за трубки открытые и неоткрытые, потом за директора пансионата, еще за что-то. Сомова будто прорвало, слова никому не давал сказать, тост за тостом провозглашал.

— Да не гони ты так, — взмолился Кузяев, сомовский сокурсник, единственно имеющий право на «ты», — у нас все впереди.

Сергей воспользовался моментом, шаркнул стулом.

— Куда! — тотчас отреагировал Сомов, и вдруг трезво: — Ну, ладно, пожалуй, и впрямь пора, — будто, проверив готовность Сергея к важному делу, отпускал, удовлетворенный увиденным.

— Я мигом, — пообещал Сергей, — не пейте без нас, отдохните.

— Поторопитесь, а то я еще не все слова про вас сказал, — крикнул вслед Сомов, — всю жизнь жалеть будете.

Это уже было что-то совсем странное, Сергей даже замер у двери, обернулся в очумелом недоумении счастья.

— Все только начинается, — пообещал Сомов, — все только начинается.

Сидел бледный, откинувшись на спинку стула, и за блеском очков не разглядеть глаз.

— Ты что? — спросил оторопело с порога, — ты что же не готова?

Светлана в халате сидела в кресле, на коленях книга.

— Давай быстренько, нас ждут, — распахнул шкаф, снял вешалку с длинным платьем, — давай, моя радость, не капризничай.

— Это обязательно?

— Ну что за вопросы, — нагнулся, отыскивая в полутьме ее туфли.

— А иначе отразится на твоей карьере.

— При чем здесь карьера? Вот эти годятся? — пожал плечами. — Ну при чем здесь карьера, — Сергей начинал сердиться, — он стоящий мужик и заслуживает уважения.

— Такого большого, что ты грузил его чемоданы.

Когда-то занимался дзюдо, инструктор объяснял, что боли нет, ее не может причинить другой человек, только ты сам себе, она внутри тебя. Он принял эту теорию, помогала часто, не всегда, правда, но часто, и никогда не думал, что бывает такая сильная боль: словно дали под дых, внезапно, коротко и беспощадно. Он даже согнулся.

— Зачем? — спросил тихо, отрезвев от боли.

— А зачем ты холуй?

Этого удара уже не почувствовал, все онемело, только голова была ясной. Спинномозговой наркоз, делали при энцефалите, такое же состояние.

— Послушай, — сказал обыденно и откашлялся, аккуратно поставил на пол туфли, комната чуть качнулась, когда распрямился, — послушай, — хрустнул пальцами, сцепив их, специально так сделал, зная, что терпеть не может, — ты живешь, ничего не зная о жизни. И оттого у тебя в голове полный кавардак. Не мешало бы проветрить. Сейчас мы это сделаем. Ты все время играешь плохой спектакль. Ты морочила мне голову дурацкими букетами под своей дверью и письмами с заумными рассуждениями о том, что все мы одиноки, вычитанными в популярных брошюрах о буддийской философии, а на самом деле тебя элементарно бросил какой-то прохвост, предоставив самой выпутываться из элементарной ситуации. Ты и мне роль отвела влюбленного Иванушки-дурачка, на плечо которому села Жар-птица. Я ее играл честно. Теперь хватит. И тебе пора за ум браться, Светлана Андреевна, не девочка уже.

— Носить чемоданы? Жаль, что ты не сообразил раньше, мог бы отличиться еще больше. Мячи на корте подбирать.

«Завидное спокойствие. А лицо плохое, обглоданное, будто марафон пробежала, и книгу эту прочитала давно, «Love story», душещипательный роман».

— Ты все думаешь, что оскорбляешь меня, — рассмеялся легко и дверцы шкафа прикрыл аккуратно, чтоб спиной прислониться к чему, — да пойми, я не только мячи ему готов носить, рюкзак в экспедиции, жратву готовить, только бы разрешил. Что ты знаешь о нем, о его судьбе, о его характере? Да ты и обо мне ничего не знаешь.

Подтянул узел галстука.

— Я знаю главное: мой муж — холуй.

— Тебе хочется, чтоб я тебя ударил, я этого не сделаю, — оттолкнулся от шкафа, подошел к трюмо, сосредоточенно рылся в ящике, отыскивая свежий носовой платок.

— Конечно, не ударишь. Сослуживцы услышат скандал. Нехорошо.

— Да, нехорошо, — смочил платок одеколоном, — мне с ними каждый день встречаться, в экспедиции ездить. Так что последнего акта трагедии не выйдет, моя дорогая.

Причесал волосы, но лица не видел, что-то белое, смазанное.

— Это даже неплохо, что ты не идешь, — Сергей повернулся к ней, — ты не пришлась ко двору, как говорится.

— Особенно обрадуются гусыни. Еще бы, такая конкуренция угрожала.

«Молодец, — вдруг подумал неожиданно, — услышать такое и не сломаться. Остаться бабой. Ведь жизнь рухнула, а она гусынь прикладывает. Молодец! Вроде той: «Зачем дразнить уток?» Черт их знает, из чего и для чего такие».

— Да, гусыни обрадуются, потому что им, гусыням, обидно, что молодость прошла в гнусе, что вкалывали, как мужчины, энцефалитного клеща не боялись, а приходит вот такая, в белой юбочке до пупка, на корт, и все мужики с ума сходят. Даже Сомов, уж на что непробиваемый, и тот выспросил: и кем работаешь, и сколько лет. Возраст скрывать не стал, ты уж извини.

— Ничего. Кстати, поторопись, может, подать чего ему нужно, а тебя нет под рукой, — сдернула покрывало, принялась разбирать постель.

Сколько раз он видел это, знал наизусть все ее движения, каждый взмах руки. Сейчас взобьет подушку, но почему-то медлила, словно в нерешительности. Потом перевернула зачем-то и все-таки взбила кулачками. Он знал, что сейчас, не тогда, когда говорили ужасное, а сейчас решается все. Он знал способ забыть ужасное, верный и вечный способ, и в привычности ее движений, в наклоне длинного узкого тела была притягательная сила. Но когда, не стесняясь, скинула халат, увидел ложбинку между лопаток, матово-золотые плечи, вспомнил вдруг замызганных, пахнущих псиной ребят у самолета в утро его рокового и бездарного бегства, слова: «В люди выйдешь», свадебный подарок — медвежью шкуру, долгие вечера в Кузьминках перед телевизором, скучные бумаги в кабинете, и как машину грузил воровато, вспомнил, пока раздевалась медленно и красиво, будто в стриптизе, и тост Сомова, и его обещание сказать еще что-то, самое главное.

На улице шел дождь. Из коттеджа Сомова доносилось визгливое пение.

— Шапки прочь, в лесу поют дрозды, — надрывались женщины.

«Большое дело, что поют дрозды! — рассердился Сергей, — надо же — шапки прочь!» — трусил торопливо, сгорбившись. Очень хотелось выпить.

* * *

Так вот кого любил я пламенной душой С таким тяжелым напряженьем, С такой мучительной и страстною тоской…

— Как же дальше? — Сергей удивился всплывшим в памяти, казалось, давно и навсегда забытым строчкам.

Так вот кого любил я пламенной душой Тарара-рара-та-та-та.

А потом:

Не нахожу ни слез, ни пени…

Туман встал неожиданно дымной завесой, и он притормозил. Снова чистое пространство, и снова туман. На просторной площадке-стоянке ни одной машины. Пустое, запертое кафе, ларек «Союзпечати», с открытками, сплошь залепившими стекло. Кудрявый мальчик с пухлым кулачком у пухлой щечки; старое горькое лицо с бакенбардами; белая страшная маска: выпукло-тяжелые веки, скорлупа пустоты, осколок человека, с неестественно изогнутыми краями.

Широкая дорога, ведущая к усадьбе, была безлюдна. Невольно, по таежной привычке, пригляделся к влажной земле, отыскивая следы прошедшего перед ним человека. Могли принадлежать Светлане, с ней встречаться не хотелось.

Не нахожу ни слез, ни пени.

Оказалось, что, несмотря на ранний час, много людей прошло уже по этой дороге. Мужчины в огромных резиновых сапогах с рубчатой подошвой, кто-то, тяжело ступающий на пятки, обутый в полуботинки с рантом; двое шли рядом, но следы маленькие, женские. А вот у ограды несуществующей часовни, похоже, Светланины. Обошла кругом, постояла, снова вернулась на дорогу, и там уже различить трудно, затоптаны другими. Но, судя по всему, пошла прямо. Свернул на тропинку влево. Шел лесом, долго шел, и озеро открылось неожиданно. Лежало гладкое, матово-сизое, высокие черные камыши, зацепившиеся за них клочья тумана.

Утки пролетели низко, над самой водой, и опустились без шума, без плеска, как во сне. Потом туман поглотил их, и Сергей не понял, то ли наплыло серое, дымное, то ли черные ковшики сами, подчиняясь течению, скрылись в светлой мгле.

Пошел берегом, влево, огибая озеро. Тропа привела к камню со знакомыми строчками:

Вот и дорога, размытая дождями.

Учили в школе, и всегда было недоуменное разочарование: нескладные стихи, запоминать трудно, нет рифмы-помощницы, и конец какой-то торжественно-праздничный, вроде тех стихов, что в газетах по случаю Первого мая печатают: «Здравствуй, племя, младое, незнакомое!» Подумал, что вот он, представитель этого племени, стоит у камня, и прошло сто с лишним лет, и впереди изборожденный сухими руслами маленьких дождевых ручьев глинистый подъем. По сторонам невысокие сосенки, темные глухие заросли лещины, и все вертятся в голове другие слова:

Так вот кого любил я пламенной душой… Не нахожу ни слез, ни пени.

Он знал это тоже. Он видел это озеро и эту дорогу, много раз ходил по ней, и остался белый осколок, вязкой массой легший когда-то на его лицо, чтобы сохранить старый горький облик. Лицо человека, который знал и понимал все, что знает и чувствует он, Сергей. Все.

Нет, не все. Не знал падения. Права несчастная одинокая толстуха: одни падают, взмывая вверх, другие с земли в яму. Точка одна, а векторы в разные стороны, на сто восемьдесят градусов.

Равнодействующая — нуль. Не выходит. Выходит, что те, немногие, сильнее множества других, таких, как он, Сергей, с их маленькими падениями, складывающимися в огромный вектор. Огромный, а вот все равно не выходит, потому что не было бы никогда этого места, и этого камня, и ребята на аэродроме не подарили бы ему на прощанье шкуру и не сказали бы «выйдешь в люди», и не кричал бы человек: «Насть, а Насть, я тебе сумку купил», и не спрашивал бы работяга: «Почему они такие дуры?», и Сомов не торчал бы в тайге, и не трещал бы где-то далеко трактор.

И бывший хозяин этих мест знал про это, и он не против белокурой бестии шел, а против зла, потому что от него падение слабых. И еще: он знал способ спасения от страданий. Единственный надежный способ — работа. «Его работа оказалась нужна всем, а моя… Да какая разница! Ведь это же мое спасение». Сергей подумал, что теперь, когда не нужно уезжать на заработки в загранку, он вернется к оставленному. Накопилась гора записей, расчетов.

«Интереснее всего, конечно, данные той, прерванной для нее экспедиции. За них и возьмусь сразу, как приеду».

Трубка должна быть наверняка. Он в этом просто уверен, ведь находили пиропы. Светлане подарил зеленые гранаты: несколько камушков с гладкими, будто отшлифованными гранями. «Где же их нашел? Вспомнил, на плато!» Тогда еще в июле снег выпал, и их заметили с вертолета. Но сесть летчик не решился из-за зубчатых, как развалины крепости, скал. Бросили мешки вниз. В одном почта, и Сергею долгожданное письмо. Хорошее письмо, а на следующий день, когда снег уже растаял и принялись за работу, он в пробах нашел камешки. Обрадовался страшно: счастливый знак. Приберег в подарок Светлане. Она любила зеленый цвет, а камни были сизо-зеленые, как мох, влажный и свежий, после исчезнувшего снега. Этот цвет словно просачивался из недр, оттуда, где, прикрытое тонким слоем бесплодной, перемешанной с крупинками льда земли, таилось тело трубки — голубовато-зеленая порода. Они тогда не вышли на нее, но Сергей был убежден, что трубка есть. Все говорило об этом, он докажет свою правоту сначала на бумаге, а потом еще раз на том плато.

Занятый мыслями, он не заметил, что свернул с дороги на тропу, снова шел лесом, потом краем поляны и вдруг понял, что заблудился, что не помнит, в какой стороне озеро и где усадьба, и как найти теперь машину. Поднял голову, чтоб увидеть солнце, но увидел дымно-золотое марево. Увязая в пашне, пошел полем, надеясь выйти к предполагаемому шоссе. Но снова попал в лес. Здесь уже не было даже тропы. Выходило что-то нелепое, не кричать же ему, бывалому знатоку лесных примет, «ау!», как заблудившейся Красной Шапочке. Да и лес был странный, без подлеска, путаница невысоких молодых сосен, и над их верхушками сияние. Попробовал вернуться назад, на поле, но лесу не было конца. Странное наваждение: казалось, что светло и видно только в том месте, где он останавливался, но как только он уходил с этого места, туман смыкался за ним и новое светлое пространство, окруженное туманом, будто узкий луч прожектора, как в театре, следил за ним, а вокруг неведомое, залитое дымным, светящимся в вышине. Ситуация становилась нелепой. Он уже блуждал два часа, и не было надежды выбраться, разве только случайно. А главное, вдруг пришла тревога за Светлану. Она сама смеялась над своим «топографическим идиотизмом», когда гуляли по лесу, не могла показать, в какой стороне шоссе, и каждый раз удивлялась, что вышли к нему так быстро. Наверняка блуждает так же бессмысленно, перепуганная, жалкая.

— Эй! — крикнул противным козлиным голосом. — Эй! Ого-го! Да откликнитесь же! — заорал требовательно неизвестно кому. — Эй!..

Он уже отчаялся, рвался вперед напролом, тяжело дыша, почти бегом, и все кричал:

— Эй! Эгей!.. Есть кто-нибудь?..

— Есть, — сказали вдруг спокойно, совсем рядом.

* * *

Проснулась тяжело, будто поневоле, будто растолкали сонную грубо, требовательно, для какого-то срочного и неприятного дела. Во рту странный вкус прогорклого масла, и голова легкая, звенящая. Соседка, лежа на спине, храпела смачно. Увидев струйку слюны в углу накрашенного ее рта, Светлана почувствовала тошноту.

Успокоила себя, что обычное недомогание, и нужно встать, сделать зарядку, не обращать внимания, пройдет.

Вспомнила вчерашнее. Уже засыпала, когда услышала тихие голоса за дверью.

— Пусти, — просил мужчина, — я ненадолго.

— Да не одна я уже, — виновато увещевала женщина, — подселили.

— Спит, наверное, а я тихонько. Пусти.

Предчувствие постыдного, скандального, прогнало сон, судорожно замельтешилось: «Что делать? Звать администратора? Притвориться спящей и стать свидетельницей их любви?»

— Ну перестань, — напирал мужчина, — тихий толчок в дверь, звук поцелуя.

Светлана зажгла ночник, открыла книгу, но строк не видела.

— Ты только тихонько, ладно? — сказала женщина.

— Ага. Кто-то идет, пусти.

Дверь приоткрылась, бесшумно, одним шагом в комнату проскользнул высокий с выгоревшими волосами, лица и разглядеть не успела, потому что отпрянул, выскочил мигом, услышала только:

— Там старуха! Елки-палки! Глаза вытаращила! Бывай!

И быстрый топот, и голос дежурной:

— Вы из какого номера, товарищ?!

Соседка, долговязая, с разлохмаченной прической девица, раздевалась торопливо. На Светлану смотреть избегала, будто и не было ее в комнате. Лишь ложась в постель, глянула мельком неестественно огромными блестящими светлыми глазами навыкате и фыркнула. Смех душил ее. Зарывшись лицом в подушку, тряслась под одеялом, так и не убрав с него разбросанного небрежно своего тряпья.

— Что вас так развеселило? — не выдержала Светлана.

— Ой, не могу, — рыдая от смеха, выдавила девица, и показала на голову Светланы, — ой, не могу. Это он из-за чепчика вашего… старуха. Ну идиот. Полный идиот!

Сберегая прическу, Светлана на ночь надевала пышный, в рюшах и бантиках чепец. Привыкнув к нему, сейчас совсем забыла, как, наверное, старомоден и смешон для постороннего ее облик. И этот выгоревший юнец принял за старуху, Пиковую даму. Действительно смешно.

— Красивый чепчик, — всхлипывая и вытирая слезы, сказала соседка, — сами сделали или привозной?

— Сама.

— Утром дадите фасон снять, я тоже такой сделаю.

— Дам.

— Старуха! Ой, болван! — взбила подушку. — Вы-то, небось, обиделись. Вам же сорока нет. Москвичка?

— Москвичка.

— Сразу видно. Гасите. Спать будем.

Светлана послушно погасила ночник.

— Все что ни делается, все к лучшему, правда? — изрекла в темноте соседка.

— Не всегда.

— Вы замужем?

— Да.

— С мужем хорошо живете?

— Плохо.

— Значит, одна сюда приехали?

— Нет, вдвоем. Не было места, и он в деревню уехал ночевать.

— Значит, его сегодня на танцах видела, — сонно пробормотала девица, — ничего мужчина, комфортный.

Светлана вспомнила «комфортный» и развеселилась. Рассчитала, что придет часам к десяти, надулся, будет теперь характер выдерживать. Взглянула на часы: шесть. Значит, успеет прогуляться, побродить одна, а то потом и не увидишь ничего: колкие фразы, и все — любой жест, любое замечание — предлог для тяжелого глухого раздражения.

Когда делала первое, самое легкое упражнение, поплыли перед глазами белые точки, и боль под лопаткой. Испуганно замерла, прислушиваясь к себе, но отпустило, доделала привычный комплекс до конца. Только вкус во рту не проходил. Чтоб отбить его, вскипятила кофе, заставила себя съесть бутерброд. Суетилась тихонько, чтобы не разбудить спящую, а голова легкая, звенящая, и все вокруг: и стакан, когда мыла под струей, и вода, и пустынная площадь за окном, — зыбкое, неотчетливое, словно огрубели руки и ослабело зрение.

— Не выспалась, — успокоилась простым, — вот уже годы сказываются. И впрямь неудачливый ухажер прав — старуха.

На улице стало легче, все прояснилось, будто резкость в бинокле, наконец, нашла подходящую. Правда, знобило немного, пожалела, что не захватила куртку, но возвращаться поленилась.

— Согреюсь на ходу.

Второй раз подкатило у холмика, где часовня когда-то была: тянущая боль внизу живота, и снова кольнуло под лопаткой. Но именно эта боль внизу успокоила: происходило обычное, только на этот раз почему-то вот так тяжело. Прошли двое, некрасивые, не очень молодые, с ведрами. «Грибницы, нет грибницы другое, а как же женщину, собирающую грибы, назвать? Мужчина — грибник, нет лучше грибарь. Рыбак — рыбарь. Он ведь писал — «и парус рыбаря», значит, рыбарь, грибарь. Рыбарка, грибарка».

Черная, густобровая грибарка глянула странно и шаг замедлила.

«Несчастное существо в кедах, в студенческой штормовке. Типичная туристка, слоняющаяся по памятным местам в поисках элементарного бабьего счастья или, на худой конец, приключения. И, конечно, подружка. Куда ж без подружки».

— С вами все в порядке? — услышала странный вопрос.

— Вы ко мне обращаетесь? — подняла высокомерно брови.

— Мне показалось… простите…

Странные глаза, один ускользает, плывет куда-то к виску, а может, кажется. Сейчас все плывет немного. Остановилось.

— Со мной все в порядке.

— Простите, — и бегом догонять подружку, тяжело, вперевалочку, по-бабьи.

Утром все по-другому. Она не узнавала дороги, той, по которой шла вчера в сумерках. Показалась бесконечно длинной. Миновала поле с трибуной, за березовой изгородью яблоневый сад, а потом вошла в туман и уже брела наугад по дороге, спотыкаясь о могучие корни. Снова поле и тарахтение трактора. Туман был так густ, что протянула руку, пытаясь в кулаке зажать вязкую массу. Пустота, и вдруг боль, ужасная, такая, что и закричать не смогла, опустилась на землю, на развороченные плугом гладкие глыбы земли. Прижалась щекой к прохладному. Что-то теплое разливалось внутри, принося облегчение.

Гул мотора теперь шел прямо от земли и, сливаясь со звоном в голове, тоже приносил успокоение, заглушая страшную мысль.

«Это, наверное, то поле, что возле шоссе. Надо встать и идти».

Уперлась локтем в вязкое, попыталась подняться, и черная волна боли накрыла с головой, подняла на гребень, бросила вниз, протащила по дну, калеча, втягивая в себя снова.

Она вцепилась ногтями в землю и выплыла. Увидела золотое дымное сияние над головой, маслянистый бок огромного пласта с налипшими остьями соломы, услышала тарахтенье трактора, совсем близко.

«Ни один плуг не остановится, когда кто-то умирает» — страшное слово все-таки пришло, но это неважно. Откуда эта фраза? Из лекции, заученной наизусть. Питер Брейгель. Старший, Мужицкий. Вот теперь она знает про что эта прежде непонятная картина. И почему это золотое сияние, и уродливо торчащая из воды нога. Она тоже лежит уродливо, скрюченная, грязная. Но боли уже нет. Жаль, что не сможет объяснить Никитанову смысл «Падения Икара». Но он сам догадается, поживет немного и догадается. Она не уйдет отсюда никуда. Не захочет, даже если сможет, встать. А трактор ее не раздавит, он уже здесь был и оставил прохладное, надежное, к чему можно прижаться щекой. Жаль Сергея. Не узнает, что не виновен ни в чем, что она, одна она причина падения его. И Сомов. Жаль овцебыков на Таймыре. Глупые, испуганные, сгрудились, прижались друг к другу. А себя не жаль, потому что боялась жизни. Вроде овцебыков этих, ошалелых от неведомого. Здесь хорошо. Тепло. Только бы не накатила волна.

Но вместо волны пришло другое: черный деготь, его лили сверху, он попадал в рот, в нос, заливал глаза. Она отворачивала лицо, но поднимали, заставляли сесть, держали голову, чтоб не уворачивалась от струи, и пахло гарью, асфальтом, и мучили сильные, беспощадные, и она смирилась, только крепко, намертво сжала зубы, чтобы не глотать вонючее, вязкое.

* * *

— Я заблудился, — пожаловался растерянно. — Надо же, такая незадача.

Они встретились так, будто расстались час назад, и Адель не удивилась странной случайности, — даже не поздоровалась. Стояла спокойно, опустив испачканные землей руки, у ног ведро, до краев полное какими-то дурацкими огромными грибами.

— Волнушки? — кивнул на ведро Сергей. — Они же невкусные.

— Нет, ничего, для грибной икры годятся.

Постарела, и восточное, перезрелое, стало выпирать сильнее: кончик носа уже нависал над губами, больше выдался вперед белый мясистый подбородок. Но глаза — огромные, с очень чистыми белками, мерцали в густых прямых ресницах, останавливая на себе взгляд, заставляя забыть расплывчатую дряблость лица и нависший нос, и складки на нежной полной шее.

— Вы знаете, как отсюда выбраться?

— Конечно. Идемте.

— Давайте ведро.

Шел сзади, легко и весело рассказывая, как попал в странную ловушку, как видел озеро, а теперь вот не знает, в какой стороне искать свою машину.

— Вон там, — махнула рукой, не оборачиваясь, вправо, — совсем близко. Вы хотите к стоянке выйти?

— Да мне бы… — Сергей замялся, — жену отыскать. Тоже где-то здесь бродит. Но в таком тумане… Вы не встретили случайно женщину такую…

— Красивую, — подсказала Адель, — в белом свитере.

— Наверное, в белом.

Адель остановилась, спросила удивленно:

— Как, наверное?

— Она раньше ушла, я потом приехал, — Сергей уже жалел что заговорил о Светлане.

«Придется их знакомить. Светлана, как всегда, будет высокомерно-замкнута. И эта догадается, что плохо все у нас».

— Искать необязательно, — предупредил ее вопрос, — лучше я вас отвезу в поселок. Не таскаться же вам с ведром.

Смотрела странно. Один глаз прямо, спокойно, но другой, ускользающий, делал все неловким, неестественным. И их встречу, и непонятность его слов и намерений, напоминал о прошлом: о маленькой комнатке, о его просьбе остаться, о незаметно протекшей ночи, когда рассказали друг другу самое главное о себе, самое потаенное.

— Она хорошо себя чувствует? — спросила неожиданное.

— В каком смысле? — растерялся Сергей.

— В прямом. С ней ничего не может приключиться плохого?

— С каждым из нас может приключиться плохое, — пожал плечами, а дурное предчувствие вернулось и вдруг сделало все вокруг опасным, тревожным.

Эти невысокие деревья, частота тонких темных стволов с горизонтальными высохшими веточками, этот ровный немеркнущий свет над головой, это белое мучнистое лицо с зеленоватой тенью на нем — все показалось зловещим, предсказывающим беду.

— С чего вы взяли, что с ней может что-то приключиться? — спросил торопливо, почти грубо. — Она такая высокая… Где вы ее видели? Давно?

— На дороге. Часа два назад. У нее, знаете, было плохое лицо. Я умею это узнать, — сказала странно не по-русски, и голос низкий с хриплым жестким акцентом, — ей было плохо… по-настоящему плохо. Бросьте это ведро, — приказала твердо.

Он бежал за ней, оказалось, что Адель, несмотря на полноту свою, двигается быстрее и лучше его.

Она оборачивалась время от времени, поджидала, пока догонит, и когда он, растерянный, взмокший, оказывался рядом, говорила убежденно одно и то же:

— Может, мне показалось. И потом, здесь полно людей, помогут, если что.

Туман поднялся и обнажил рябое от сухих частых ветвей лицо леса. Оно маячило перед глазами, дергалось, и вдруг исчезло — выбежали на дорогу.

Стали попадаться люди, и Адель, перебивая сбивчивые, бестолковые вопросы Сергея, спрашивала деловито:

— Женщину в белом свитере не видели?

— Нет, — отвечали растерянно и тотчас, — мы к Сороти побежим, — или: — Вы вправо, а мы налево, поищем.

У развилки дорог Адель замешкалась, подождала.

— Нужно направо. Если б она пошла к усадьбе, то наверняка кто-то бы ее встретил, они ведь назад уже идут. Нужно сюда.

Огромная поляна с трибуной на дальнем краю встретила слепящим солнцем, бежали вдоль изгороди, потом Адель почему-то свернула с тропы и через поляну к лесу. Сергей не удивился, поспешил послушно следом. Он не удивился бы даже, если б она приказала остановиться, ждать посреди поляны. Вся надежда была теперь в этой толстухе, бегущей впереди, некрасиво переваливаясь. Еще так недавно желавший освободиться от ставшей чужой и нелюбимой женщины, спокойно и разумно обдумывающий свою жизнь без нее — счастливую жизнь, он на ходу, не стесняясь, не боясь, что услышит Адель, бормотал самые горячие заклинания. Но не Светлану просил кого-то пощадить, помиловать, а себя. Просил не оставлять одного, и пускай все будет по-старому, он согласен, не станет роптать, не упрекнет судьбу. Вина гнала его вперед, заставляла бормотать заклинания, вина всех мужчин мира перед любимой. За то, что из веселой, наивно-лукавой сделал злую, корыстно-расчетливую, за то, что, облагодетельствовав избранием, не утруждал себя ежедневной заботой, за то, что помнил все, чем жертвовал сам, и никогда не задумывался о ее жертвах. И эта Адель, и те вчерашние на танцах, и зовущая из темноты «Петя… а Петя» хотели немногого, даже не поступками, а словами довольствовались они, но им отказывали, и они смирялись и превращались незаметно в нелюбимых, ненужных, постылых. И мстили некрасотой и немолодостью, и расплачивались по квитанциям с грошовым счетом за боль и унижение, и очень скоро переставали видеть уродство своей жизни, словно задубев на ее сквозняке. А другие собирали ненужные грибы, отправлялись в ненужные экскурсии и вечерами читали стихи, утешаясь мнимой, никем не оцененной и никому не интересной избранностью своей.

Стоя на краю поля, Адель деловито закалывала волосы — развалился пучок, — взглядом обшаривая свежую, поблескивающую, как рябь на воде, пашню. Вдалеке нырял желтый трактор; тарахтел, словно лодочка-моторка, и Сергею вдруг все — и их тревога, и судорожный бег, и нелепые мысли, и заклинания — показалось на краю этого поля бредом. Светлана уже наверняка сидит в гостинице и злится, а эта придурошная гоняет его по лесам, потому что ей что-то померещилось.

— Идите к трактору тем краем, а я этим, — приказала Адель. — Идите! — повторила резко, отвергая его замешательство.

Сергей пошел. Ноги увязали во влажной земле, и он подумал, что туфли и брюки теперь не отчистить до Москвы, хуже нет очищать глинозем.

Посмотрел на часы.

«Одиннадцать. Бред! Полный бред! Надо возвращаться назад и ехать в гостиницу. Да еще ведро это чертово с волнушками придется отыскивать. Неудобно, человек проявил такое сочувствие. Придется отыскивать…»

— Эй! — закричала Адель.

Сергей обернулся. Солнце слепило, он силился разглядеть, где она, заслонил ладонью глаза.

Стояла странно, скособочившись над чем-то, лежащим на земле.

Сергей рванулся.

— К трактору! — закричала Адель дико. — К трактору, да скорее! Скорее!

Сергей падал, поднимался, снова бежал и слышал только шорох осыпающейся земли, понял: с трактора увидели, ждут.

* * *

К Светлане пускали только на полчаса, возражала одна из соседок, длинноволосая, тонкогубая. Ворчала, что безобразие, что нечего мужику в женской палате торчать, и все кривилась от боли и сгибалась пополам. У нее были странные волосы. Черные у корней, где-то на макушке они резко изменяли цвет, становились светло-золотыми, и Сергей каждый раз думал одно и то же: зная скорость роста волос, можно было бы легко вычислить, сколько времени назад она оставила навсегда попытки удержать молодость и перестала покупать в аптеке пузырьки с перекисью. И наверняка тот год и месяц стали датой последней любви и последнего обмана. Иногда он подвозил до школы ее сына — тихого, странного мальчика. На осторожные расспросы Сергея мальчик отвечал неохотно, односложно. Выяснилось, что живут втроем: мать, он и собака Йорик. Прозвище псу дал дачник три года назад. «Очень хороший был дачник, жаль, что больше не приезжает».

Чтоб не думать о своем, Сергей каждый раз расспрашивал о деятельности и жизни Йорика, пока мальчик не сказал неожиданное: «Ну, что Йорик, что Йорик? В конце концов это только собака!» и заплакал. Сергей утешал, говорил, что с матерью все будет в порядке, вот сделают операцию, и вернется домой.

Целыми днями он пропадал в Петровском. Там восстанавливали усадьбу. Помогал плотникам, малярам. Возвращался пешком, шесть километров, и засыпал тотчас, и спал без сновидений.

Возвращались в Москву под бесконечным серым дождем. Оттого, что Светлана молчала и думала о чем-то своем напряженно, дорога показалась бесконечной, хотя приехали в тот же день к вечеру.

Дома она, не сняв пальто, легла на тахту.

Он втащил чемоданы, разделся, поставил чайник. Спохватился, что вода затхлая, вылил, налил свежей. Вошел в комнату и сообщил бодро:

— Завтра пойду в Зоопарк и сниму овцебыков. Устрою тебе кино.

— Подойди ко мне, — сказала Светлана, — сядь. Я хочу, я должна тебе что-то сказать.

— Не надо, — попросил он и, уткнувшись в пропахшую бензином и табаком влажную ткань пальто, повторил: — Не надо.

— Как хочешь, — лежала лицом к стене, голос тусклый. — Как хочешь, можно и подождать.

На кухне засвистел пронзительно чайник.

Сомов погиб через месяц после их возвращения. Вертолет сгорел над тайгой. Не смог приземлиться. Было страшное; ребята из партии прыгали вниз, ломали ноги, позвоночники, но остались живы. А Сомов не успел. И вместе с пилотом, и ничего от них не осталось.

Все это рассказал Суриков по телефону.

Светлана упаковывала книги, когда он позвонил. Оформили их в далекую жаркую страну неожиданно быстро и легко. Чувствовалось чье-то могучее заступничество. Сергей знал чье. Сомов не забыл о его просьбе. Светлана без конца спрашивала: — Это берем? — И показывала обложку. Мешала сосредоточиться, осознать торопливое, икающее бормотание в трубке. Суриков был пьян.

— Я перезвоню тебе, — сказал спокойно Сергей.

Ушел на кухню. Зачем-то открыл поочередно все дверцы кухонного буфета, бессмысленно глядя на красные железные банки с надписями: «горох», «рис», «крахмал», на стопки тарелок.

— Что случилось? — спросила Светлана из комнаты. — Что-нибудь неприятное?

— Сомов погиб. Сгорел в вертолете.

Штамп на сером пакете, — «Управление Главмуки» прочитался «главмуки». Главмуки.

— При взлете? — странный вопрос после долгого молчания, как будто важным было, взлет или посадка оказалась последней.

Пересилил себя, ответил:

— Кажется, при посадке. Ах, какие же мы… — С грохотом захлопнул дверцы и выругался бессмысленно и дико.

#img_5.jpeg