Голос знаменитого диктора Левитана звучал с душераздирающим, небывалым трагизмом: «Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза, Президиум Верховного Совета СССР и Совет Министров с великой скорбью сообщают…» Мать выбежала на кухню: «Слышали? Сталин умер!» Соседка подскочила к ней и зажала ей рот рукой. «Вы что, с ума сошли? Замолчите!» — «Да ведь по радио сказали». — «Замолчите, что вы!» Вот так; такое было время…
Я приезжаю в институт, хотя и не собирался туда в этот день; я был уже аспирантом и посещал институт далеко не ежедневно. Но тогда собрались все — и студенты, и преподаватели. Мрачное, растерянное, подавленное состояние, все разговаривают полушепотом. Перед началом траурного митинга ко мне подходит Фарид Сейфульмулюков, будущий известный телевизионный обозреватель: «Как думаешь, Москву не переименуют в Сталин?» — «Да ты что?» — отвечаю я, а сам иду писать передовую в институтскую стенгазету — я ее редактор. Пишу: «В этот черный день…» Партийное начальство велит эти слова вычеркнуть: «В обращении ЦК таких слов нет».
Сейчас, когда я вспоминаю этот день, мне трудно объяснить самому себе свое тогдашнее состояние, психологически свести концы с концами. Я ведь никогда не любил Сталина, к Советской власти относился с неприязнью и, конечно же, не испытывал горя при известии о смерти диктатора. Но тем не менее слова «черный день» я писал искренне. Возможно, в этом проявлялось рабство, глубоко засевшее во всех советских людях; но, помимо этого, было какое-то ощущение осиротелости что ли, некий испуг перед внезапно открывшейся неизвестностью — что же будет? Какой-то обрыв, обвал, конец привычной, стабильной, устоявшейся жизни…
До сих пор это для меня загадка — массовое обожествление Сталина. Ведь никакой видимой харизмы не было в этом человеке. Гораздо понятнее Гитлер — гениальный оратор, гипнотизирующий, завораживающий людей магией своего слова, беспрерывно разъезжавший по стране, так что, казалось, вообще не оставалось жителя Германии, который бы лично его не видел. Сталина же фактически не видел никто, если не считать тех двух-трех минут, в течение которых москвичи могли взглянуть на него во время первомайской или ноябрьской демонстрации. Я это хорошо помню: несколько часов топтания, медленного продвижения по улицам в направлении к Красной площади, и наконец — бегом, бегом по площади, мимо мавзолея, где стоял Он. Кагебешники подгоняют: «Быстрей, быстрей!» — и мы только успеваем пробежать расстояние до храма Василия Блаженного, крича «ура!» и мельком увидев на бегу плохо различимые фигуры членов Политбюро на мавзолее, среди них — Сталин. И больше ничего, разве только выступления по радио на съездах и пленумах — глухой монотонный голос с тяжелым грузинским акцентом, без малейшего ораторского блеска. Чем мог привлекать русских людей этот человек, невзрачный видом, маленького роста? Конечно, люди не видели его вблизи, с его сухой рукой, лицом, покрытым оспинами, с желтыми глазами рыси. Говорят, он при личном общении внушал необъяснимый страх, от него исходила какая-то черная аура, давящий магнетизм. Но ведь народ ничего этого не видел и не чувствовал, Сталина знали по портретам, висевшим повсюду, по фотографиям с трубкой. С детства мы росли в этой атмосфере: «великий Сталин», «Сталин — это Ленин сегодня», «вождь трудящихся всего мира», «отец и учитель». Это была данность, так сложилась наша судьба: наше счастье, что во главе нашего народа — мудрый, гениальный вождь. Мы пели: «Сталин — наша слава боевая, Сталин — нашей юности полет. С песнями борясь и побеждая, наш народ за Сталиным идет», «Сталинской улыбкою согрета, радуется наша детвора. Сталинским обильным урожаем ширятся колхозные поля», мы каждый день слышали, как концерт по заявкам радиослушателей неизменно начинается — по их просьбе, разумеется, — с песни «О Сталине мудром, родном и любимом чудесные песни слагает народ». Жизнь без Сталина казалась просто немыслимой.
Когда в 52-м году я начинал свою лекторскую деятельность и городское отделение общества «Знание» посылало меня на московские предприятия, как раз закончился XIX съезд партии. Нас, начинающих лекторов, проинструктировали: каждая лекция должна начинаться словами: «Сейчас в центре внимания всего мира находится гениальный труд товарища Сталина «Экономические проблемы социализма в СССР» и его историческая речь на съезде партии», а заканчиваться так: «И залогом наших успехов является то, что нас ведет вперед вдохновитель и организатор всех наших побед великий Сталин!» Только так, не изменяя ни единого слова, точно так же, как во время войны командиры и политработники должны были кричать только «За Родину, за Сталина!» — и ничего сверх этого.
И вот — Сталина нет. Что нас ждет? Все растеряны. Похороны: к моему счастью, я не проделал этот роковой для многих путь к Колонному залу, не попал в кошмарную давку на бульварном кольце, в которой погибли сотни людей. Только в кинохронике я вижу мрачную процессию на Красной площади, слышу речи Берия, Молотова, Маленкова. На заводе «Красный Богатырь» секретарь парткома говорит мне после моей лекции: «Да, утрата невосполнимая, но ведь какие люди остались во главе — Георгий Максимилианович, Вячеслав Михайлович, Лаврентий Павлович!» Знал бы он, что уже через четыре месяца будут петь частушки «Цветет в Тбилиси алыча — не для Лаврентий Палыча, а для Климент Ефремыча, для Вячеслав Михалыча» и Берия будет объявлен шпионом, врагом народа, а спустя еще четыре года и Вячеслав Молотов, и Клим Ворошилов окажутся в «антипартийной группе»…
Арест Берия в конце июня 53-го — гром среди ясного неба… В каком-то смысле это поразило людей еще больше, чем смерть Сталина; в конце концов, все люди смертны. Народ был потрясен, но ничего немыслимого, невообразимого в смерти вождя не было. А падение Берия казалось именно немыслимым; все сколько-нибудь сведущие люди знали, что после смерти Сталина Берия стал «первым среди равных», мощью и энергией своей личности он отодвинул остальных на второй план, тем более что с прежних времен Берия был воплощением КГБ.
Дней десять об аресте Берия не сообщалось, но слухи стали просачиваться. Мне сказал об этом (шепотом, чуть ли не на ухо) мой институтский товарищ; я не поверил. Но уже через два-три дня об этом знала вся Москва. Знала, но молчала — по крайней мере, вслух, при людях. Занятное это было время: человек заходит в автобус и, ни к кому не обращаясь, говорит: «Да-а, ну и ну!» Другой отвечает: «Да, дела…» И все понимали, о чем речь…
Но вот бомба взорвалась. Официальное сообщение: замаскированный враг, предатель, заговорщик, давний агент германской разведки, готовил реставрацию капитализма… Митинги, митинги, резолюции, гневные речи трудящихся. Я ехал на поезде в Ставропольский край для чтения лекций, и на столбах вдоль железнодорожных линий еще висели портреты Берия, как и других членов Политбюро. Первая реакция народа: пьем пиво на станции (Орел или Харьков), и старый рабочий, оторвавшись от кружки, говорит: «Да, Лаврентий Палыч, хрен ты теперь холодного пивка попьешь». А что творилось в районном центре Петровское, где я читал первую лекцию! Клуб набит до отказа, люди пешком шли по десять километров из соседних станиц, узнав, что приезжает московский лектор и «расскажет за Берию». Все, затаив дыхание, ждут подробностей, а что я могу сказать, кроме той скупой информации, которой со мной поделились старшие товарищи — лекторы, имевшие связи «наверху»? Драматическим тоном я сообщаю потрясенной аудитории, что 26 июня Берия готовился арестовать весь состав Политбюро в Большом театре после представления оперы «Декабристы», но об этом плане стало известно, и вот прямо с аэродрома, куда он прилетел из Берлина, Берия был привезен в Кремль на заседание Политбюро, и Маленков с Хрущевым бросили ему в лицо обвинения, а когда он потянулся к портфелю за пистолетом, маршалы скрутили ему руки, а верные Берия войска КГБ уже были разоружены под предлогом смены оружия, и охрана его была арестована и т. д. В какой мере все это соответствовало действительности, я не знаю и по сей день, но в общих чертах дело обстояло именно так. Лидером заговора против Берия был Хрущев, единственный смелый человек в Политбюро, и ему удалось, с огромным трудом и риском для своей жизни, «обработать» и уговорить своих соратников, смертельно боявшихся и ненавидевших Берия, «покончить с Лаврентием, пока он сам не кончил нас всех». Роковая ошибка Берия заключалась в том, что он, как и все прочие политики, недооценивал Хрущева; всем остальным он знал цену, всех их презирал и поэтому проявил, первый раз в своей жизни, беспечность, потерял бдительность — и погиб.
Самое удивительное — но опять-таки характерное для нашего менталитета — было в том, что люди поверили абсурдным обвинениям, выдвинутым против Берия. Не сомневались в том, что самый верный, ближайший соратник Сталина, его земляк, на самом деле был замаскированным врагом, вредителем и шпионом различных разведок. Вот как глубоко засел в людях «синдром 37-го года»: враги повсюду, кто угодно может оказаться предателем. Но было и кое-что другое: я давно заметил, что людям (по крайней мере, советским, других я тогда не встречал) свойственно верить в теории заговоров, В сомнительных случаях, когда трудно знать правду, люди отдают предпочтение наиболее хитрым, коварным, замысловатым и изощренным версиям случившегося. Простые версии, случайные совпадения их не устраивают, легче поверить в рассказы о кознях, изменах, таинственных интригах и конспирациях. В человеке, особенно «вылезшем наверх», всегда видят худшие стороны, подозревают его в двуличии, своекорыстии, тайных коварных ходах. Когда я работал шофером, я был единственным человеком в гараже, кто верил в то, что Гитлер действительно покончил самоубийством. Все потешались над моей наивностью: «Да ты что? У него, небось, столько капиталов, что он смотался куда-нибудь в Швейцарию и живет припеваючи». Мои возражения (мол, зачем ему капиталы, когда все дело его жизни погибло) встречали только насмешки. Впоследствии никто не сомневался в том, что Тито — предатель. Так же было и с Берия. «Подумать только, чего ему не хватало? В Кремле сидел — так нет, захотел Советскую власть скинуть, капиталистов вернуть. Значит, хорошие деньги ему американцы обещали».
В декабре 53-го года сообщили о расстреле Берия. Никто еще не подозревал, что это этап, шаг по пути к 56-му году, к развенчанию самого Сталина.