Сейчас большинство людей, даже если и слышали это слово, с трудом могут себе представить, что оно на самом деле значило. Родившись в семье скромных служащих, я, естественно, жил в коммунальной квартире, как практически и все мои ровесники, и вообще знакомые. (Насколько я помню, лет до двадцати пяти я даже не бывал в гостях у людей с отдельной квартирой.) В нашей квартире у Патриарших прудов проживало шесть семей, всего примерно пятнадцать человек; была одна ванная, одна уборная, общая кухня и телефон в прихожей. Это считалось хорошими условиями, во многих коммуналках плотность населения была гораздо выше. Ванная комната состояла из умывальника, в котором все и мылись по очереди, и собственно ванной (разумеется, без душа, о котором тогда и не слыхали), обычно заполненной бельем; стирали по очереди, раз примерно в десять дней удавалось на несколько минут принять ванну, но вообще-то, чтобы помыться как следует, приблизительно раз в месяц ходили в баню.

Мне приходилось читать ностальгические воспоминания о коммуналках с их дружной жизнью и общинной солидарностью. Отчасти это так и было, все зависело от характера жильцов; к счастью, у нас не было ни пьяниц, ни дебоширов, отношения между людьми были приличные, хотя и не без склок и скандалов. Впоследствии, когда мы с матерью первыми в квартире купили телевизор, мы всегда приглашали соседей смотреть фильмы. Но это было уже лет десять спустя после окончания войны, а в тридцатых годах в каждой комнате была только радиотарелка. Все друг о друге почти все знали — у кого что на ужин (на кухне шумели шесть примусов), к кому кто приходит, какие разговоры ведутся по телефону, висевшему в передней (рядом висела бумажка с карандашом, и отмечалось, кто сколько раз звонит, чтобы в конце месяца вычислить, сколько каждая семья должна платить).

Опять же сейчас некоторые говорят: «Вот при Сталине не было воровства». На самом деле жуликов-кар-манников в Москве было полно, но о квартирных кражах в коммуналках я действительно не слышал. А что было красть? Уровень жизни был настолько скудным и убогим, что у людей практически не было имущества. В моем школьном классе, например, только у одного мальчика были наручные часы, у двоих — велосипед, у одного или двух — авторучка («самописка»); это были дети относительно высокопоставленных служащих, а у подавляющего большинства не было вообще ничего.

Столь же скудным было и питание. Вспоминая сейчас, что я ел в детстве, вижу перед глазами только тарелку с супом без мяса, котлеты, кашу (гречневую, манную, пшенную), жидкий чай с сахаром, кусок хлеба с маслом (изредка с колбасой, иногда с сыром, но вот о ветчине я и не слыхал), селедку, дешевые конфеты, печенье.

В таких условиях я провел все детство (за исключением войны, когда было гораздо хуже, но об этом дальше), юность и молодость. Отец умер от инфаркта перед войной, когда мне было четырнадцать лет; много лет спустя, когда я заполнял очередную анкету, кадровик потребовал, чтобы я в графе об отце указал не просто, что он «умер в 1940 г.», но и где похоронен. Я сначала не понял, зачем нужна такая деталь, а потом сообразил: ведь многие в те годы умирали отнюдь не своей смертью, и в кадрах надо было знать, не в лагере ли умер человек. И после смерти отца мы с матерью жили вдвоем в той же комнате долгие годы. Лишь в возрасте тридцати семи лет я смог, благодаря Хрущеву, организовавшему кооперативное строительство, купить на нас двоих кооперативную двухкомнатную квартиру, а еще спустя шестнадцать лет, уже став доктором наук и профессором, приобрести и отдельную однокомнатную квартиру неподалеку для матери. Итого, выходит, до сорока трех лет я не имел собственного жилища.