Ура! Наконец-то, кажется, удача мне улыбнулась.
В пятый раз (опять же, конечно, благодаря родственникам, «по блату») я устраиваюсь на работу, теперь уже такую, что карточка рабочая, и не просто рабочая — 600 граммов, — а наилучшая из всех возможных: ГЦ (горячий цех), а труд вместе с тем не физический, а умственный. Как возможно такое чудо? А вот как: меня берут на работу в «Теплосеть Мосэнерго» на должность слесаря по обслуживанию тепловых сетей, но слесаря дежурного: моя обязанность — сидеть на пульте с приборами, отмечать все данные о температуре в сетях на различных участках, вести журнал и т. д. Лучше просто не придумаешь! Все работники «Теплосети», кроме служащих в центральной конторе, получали карточки ГЦ, даже если они непосредственно в горячем цеху и не работали.
«Too good to be true», как говорят англичане, — это слишком хорошо, чтобы быть правдой. Если бы я только знал, на какую каторгу я себя обрекаю и на сколько лет, я бы согласился жить не на кило, а на полкило хлеба в день. Для начала меня в порядке временной работы поставили на месяц помощником газосварщика; как я уже упоминал, именно в это время я и съездил в Воронеж в неудачной попытке вывезти оттуда оборудование теплоэлектростанции. Работа была тяжелая: вдвоем со сварщиком мы носили на плечах пятипудовый баллон с кислородом, а кроме того, я, уже один, таскал бак с водой и карбид; запах карбида я с тех пор не переношу. Потом мне поручили — опять-таки в порядке временного задания — работать помощником изолировщика. Тоже не сахар: класть изоляцию (очес) надо было на подземные трубы, в которых горячая вода или пар были, правда, отключены, но другие трубы в той же камере функционировали, и жара была сумасшедшая; достаточно сказать, что приходилось надевать шапку-ушанку, чтобы уши не «сгорели». И так — двенадцать часов в сутки.
Потом я участвовал в прокладке тайного туннеля от Кремля под Москвой-рекой. Поскольку наше предприятие располагалось рядом с Кремлем, нам и было поручено это сверхважное и абсолютно секретное дело. Многие об этом не знают до сих пор, но я — живой свидетель, я своими руками делал туннель, по которому в случае чего обитатели Кремля могли перебраться куда-то на другую сторону реки.
Но вот «временные поручения» на период испытательного срока кончились, я позанимался недели три на курсах дежурного слесаря и готов был сесть за пульт. Не тут-то было! Начальство объявило, что не хватает слесарей-обходчиков тепловых сетей, а дежурными могут работать и женщины. Так я стал обходчиком.
Каждый из читателей наверняка видел клубы пара, вырывающиеся вдруг из колодцев подземных коммуникаций. Это и есть тепловые сети. От теплоэлектростанции пар или горячая вода поступают по трубам к абонентам. И наша основная работа состояла в том, чтобы не допускать утечек, все время подкручивать гайки на задвижках и сочленениях труб. Слесари-обходчики работали попарно, старший и младший. Наш участок состоял из магистралей, тянувшихся от главной ТЭЦ на Раушской набережной, напротив Кремля, ко множеству абонентов, в число которых входили университет, Ленинская библиотека, гостиницы и т. д.
Отрабатывать карточку ГЦ было нелегко. В некоторых колодцах была такая температура, что сразу покрываешься потом, как только туда спустишься, даже если ничего не делаешь, а уж если надо работать — закручивать изо всех сил огромные гайки или бить кувалдой по фланцам сочленений — можно себе представить, какой это кромешный ад. Сколько раз, вылезая из камеры на воздух, обессиленный, мокрый насквозь, я мечтал о том, чтобы простудиться и получить бюллетень (больничный). Но нет, никакая холера не брала.
Почему я не ушел с этой работы? Нет, на этот раз уже уйти было нельзя. Мосэнерго было так называемым оборонным предприятием, поскольку обеспечивало столицу теплом и электричеством, и его работники автоматически зачислялись в систему МПВО (Московская противовоздушная оборона), несли дежурство по охране Москвы от воздушных налетов; при этом они имели бронь от призыва в армию. Из этой организации могли уволить, но самому подать заявление об уходе было невозможно, действовали законы военного времени. А я уже был совершеннолетний: в мае 42-го я получил паспорт, где в «пятом пункте» было указано: «русский» (каковым я, естественно, и являюсь, несмотря на пестроту моих «кровей».) Для того чтобы меня не записали немцем или евреем, матери пришлось приложить немалые усилия: она достала плитку шоколада (как? за какие деньги? в разгар войны — фантастика!) и подарила паспортистке в домоуправлении. Вскоре я стал военнообязанным, начал проходить Всевобуч (Всеобщее военное обучение), где учился стрелять из винтовки и маршировать, и был, как и все работники Мосэнерго, зачислен в МПВО. Это означало, как мне с удовольствием объяснил недолюбливавший меня за физическую слабость и некую «интеллигентность» мастер района, что я обязан переселиться в казарму и ночевать там, как и все прочие рабочие.
Вот это уже привело меня в ужас. Я жил вдвоем с матерью, строчившей с утра до поздней ночи белье для солдат на своей швейной машинке, и каждый из нас был для другого единственной опорой и другом. Жизнь в казарме означала, что я смогу видеться с матерью раз в неделю (выходной день был только в воскресенье), получив увольнительную. Но была и другая причина: в своем трудовом коллективе я ощущал себя чужим, мне было тяжко и неуютно. В свои шестнадцать лет я был намного моложе всех остальных рабочих, самому молодому из которых было за тридцать. Все они были малограмотными, выходцами из деревни, переселились в Москву в тридцатых годах, после коллективизации, хотя кулаков как таковых среди них, конечно, не было (те были давно высланы в Сибирь). Неквалифицированная рабочая сила, вчерашние крестьяне, они не смогли найти себе в Москве ничего, кроме самой тяжелой и грязной работы. Полуголодные, не имевшие семей, озлобленные на жизнь, угнетаемые комплексом неудачников, они вечно ссорились и огрызались друг на друга, сплошной мат звучал беспрерывно. Их интеллектуальный и культурный уровень был удручающе низок, и мне было тягостно их общество в течение рабочего дня, а уж представить себе, что я должен и все вечера проводить в казарме в их компании — это было выше моих сил.
К счастью, я узнал, что мастера района буквально через несколько дней должны были перевести в другой район, а на его место назначить как раз чуть ли не единственного человека, относившегося ко мне с теплотой и сочувствием (у остальных моя слабость и неприспособленность к тяжелой работе вызывали лишь раздражение и насмешки). Дело в том, что у этого рабочего был брат на фронте, и он очень переживал за него, буквально жил военными сводками, как будто они могли помочь ему узнать, жив ли еще его брат или нет. Узнав, что я внимательнейшим образом слежу за ходом военных действий и отмечаю дома флажками линию фронта, он проникся ко мне уважением и все время обсуждал со мной военные дела. Я даже принес для него из дому карту, выдранную из школьного учебника, и показывал ему, где идут бои. Надо сказать, что в географии мои коллеги совсем не разбирались; помню, когда освободили Великие Луки, изолировщик Деев, придя утром в мастерскую, воскликнул с энтузиазмом: «Ну что, слыхали? Великие Луки взядены! Говорят, это столица Киева!»
Одним словом, у меня были все основания предполагать, что новый мастер района не заставит меня переходить на казарменное положение. Но надо было как-то переждать несколько дней, ведь еще не ушедший мастер потребовал от меня переехать в казарму в трехдневный срок. Необходимо было получить больничный лист. Я решился: вскипятил дома, когда матери не было, чайник воды и, стиснув зубы, вылил себе на ногу, предварительно надев шерстяной носок, чтобы кипяток подольше задержался и подействовал бы наверняка. Вся кожа сошла, и я «бюллетенил» дней десять. За это время мастер района сменился, и новый даже не заводил разговор о моем переселении в казарму. Мой план сработал: путем самоистязания я избавился от казармы и остался дома с матерью.
Здесь уместно будет сказать несколько слов о, если можно так выразиться, политической физиономии рабочих, в среде которых я оказался. Я имею в виду не только малограмотных слесарей-обходчиков тепловых сетей, в непосредственном окружении которых я находился большую часть времени, но и других рабочих Мосэнерго, с которыми я общался, — механиков, шоферов, грузчиков и пр., а также слесарей, работавших в котельных предприятий-абонентов. Ведь помимо основной работы — в подземных колодцах — я с моим напарником Потовиным каждый день заходил в котельные МГУ, гостиниц и других учреждений, которые мы обслуживали, для того чтобы проверить, нормально ли поступает вода. Сидели, курили самокрутки с махоркой, обсуждали положение на фронтах. Так вот, что меня невероятно поразило с первых же дней — это отношение рабочего класса к Советской власти. Я по своей школьной наивности полагал, что, раз мы живем в государстве рабочих и крестьян, трудовой народ, безусловно, чувствует себя хозяином страны и беззаветно предан партии и правительству. Все оказалось совсем не так.
Когда я в первый раз услышал, как сварщик в присутствии других рабочих покрыл матом Сталина, я остолбенел и оглянулся по сторонам, но никто и ухом не повел. Вскоре я убедился, с какой неприязнью, если не просто с ненавистью, относятся так называемые простые люди к своей родной рабочей власти. Правда, прямую брань в адрес лично Сталина я слышал не часто — люди остерегались слишком развязывать языки, — но в целом власть ругали безбожно. Довольно скоро я понял, в чем дело: выходцы из деревни рассказывали о коллективизации, и обобщенный типичный рассказ звучал примерно так: «Какие мы были кулаки? Ну лошадь была, корова — в общем-то середняки. Так нет, нас подкулачниками объявили, все отняли. Кто побогаче, так тех вообще кулаками назвали, хотя какие они кулаки? Не мироеды, не кровососы, просто крепкие, хорошие хозяева; их прямо в Сибирь со всей семьей. А нас в колхоз загнали, все, что наживали своим горбом, — псу под хвост. А кто это все делал? Голытьба, рвань, пьяницы, лодыри, они нас всегда ненавидели, да еще пуще всех — комсомольские активисты, шпана молодая, к крестьянскому труду не привычная, они только о своей карьере думали, в партию лезли, во власть рвались». Какие чувства могли эти люди испытывать к Советской власти?
При этом они вовсе не желали нашего поражения в войне и не ждали прихода немцев, хотя были и такие. Слесарь нашего района Косюк, родом с Харьковщины, все время говорил, что Советской власти не жить; в конце концов он договорился до того, что за ним пришли, и больше его не видели. Такие же настроения были и у части других рабочих, и я не сомневался в том, что, попади эти люди на фронт, они бы сразу перешли к немцам и служили бы полицаями и старостами. Но все же подавляющее большинство отделяло понятия «Советская власть» и «Россия» и искренне радовалось при сообщениях об освобождении наших территорий от немецкой оккупации. Это не уменьшало их ненависти к власти. Ни разу за все годы моей рабочей карьеры я не слышал ни от кого хоть одного хорошего слова о советской системе. К концу войны вдруг появилась надежда на то, что после победы многое изменится. Мой напарник Потовин все время говорил мне, что союзники якобы в обмен на военную помощь, которую они нам оказывали, поставили условие: разрешить после войны «свободную торговлю и вольный труд». Многие верили в это и мечтали о грядущих переменах, возлагая надежды именно на Америку и Англию. Пусть останется Сталин, пусть останется партия, но главное — вот это: свободная торговля и вольный труд.
Итак, я очень скоро понял, что «советский патриотизм» — это миф, если речь идет о трудовом народе. Русский патриотизм, борьба с чужеземными захватчиками — это другое дело. Но ведь это было и раньше — вспомнить хотя бы войну 1812 года. Осознав все это, я стал задумываться: что же это за власть такая, которую народ не поддерживает даже в разгар войны, когда речь идет о том, быть или не быть России? Мое политическое мировоззрение стало формироваться все более четко. Сначала — рассказы раненых, потом — знакомство с тем, чем «дышит» рабочий класс. Органические пороки нашей системы, как я мог бы это сформулировать значительно позже, становились для меня несомненными.