Синеокая Тиверь

Мищенко Дмитрий Алексеевич

Часть вторая

КУДА ПРИВЕДУТ БОГИ

 

 

I

Такого за Малкой раньше вроде и не замечал. Беда или радость в семье – всегда умела быть рассудительной, иногда не по-женски мудрой. Сегодня же ни рассудительности, ни мудрости Волот не видит в ее поступках. Вспыхнула, узнав о намерении мужа снова послать Богданку в науку владеть мечом и сулицей. Стала между сыном и им, князем Волотом, стеной.

– Ну пущу! – сказала твердо и неожиданно решительно. – Лучше возьми меч и убей меня, если хочешь сделать по-своему, но, пока я жива, сына к дядьке не пущу.

– Ты в своем уме? – оторопел Волот.

– Как видишь. Эта наука и так чуть не свела со свету сына. Теперь снова?

– А как ты думала? Он наследует от меня землю и престол. Князья не себе принадлежат – всей земле, своему роду-племени, и другой дороги у них нет. Он должен всю жизнь оттачивать ум и меч, иначе сам погибнет и земля за таким князем пропадет.

– Пусть подрастет, окрепнет, а тогда уж и пойдет.

– Опомнись, Малка. Отроку шестнадцатый год идет. Или я не учитывал то, что с ним случилось, или мало ждал, пока забудет все, что произошло той весной? Когда же и учиться ратному делу, когда постигать княжескую науку? Когда князем станет?

И убеждал князь, и кричал на жену – все напрасно. Она плакала и клялась, что не уступит, и снова плакала. И Волот сдался, ограничился полумерой: раз жена противится намерениям мужа и князя, ладно, не будет посылать к дядьке в науку, но возьмет с собой на полюдье, на правеж к поселянам. Дело идет к зиме, в городищах и весях заканчивается веректа, приближается пора, когда смолкают цепы и терницы в овинах, собирается скот в скотницах. Поселяне меряют берковцами и держат в них же или ссыпают в подклети хлеб; ремесленный люд – портные, ткачи, гончары – торопятся сбыть свой товар на торжищах и положить в кису резаны, медницы, ногаты; лучники, седельники, ковали, мастера по золоту делают, как и всегда, свое дело – гнут луки, мастерят седла, куют и золотят кузнечные изделия. Для князя же и его мужей пришло время подумать о пополнении княжеской скитницы гривнами, ногатами или же ромейскими солидами – для покупки у тех же ромеев каменной крупки, которая понадобится для отделки стен в гридницах и вежах, щитов и мечей, снаряжения для лодей, о пополнении житниц новым зерном, медом, воском, а подклетей – волокном, мехами – для нужд стольного Черна, для дружин, для торговли с ромеями. Каждый помнит: чтобы земля была сильной, а жизнь в ней надежной, поселянин должен отдать князю все, что положено, а князь взять все, что ему должно. Всяк знает свою повинность, как знает и место ее сдачи, а все же князь и его мужи должны сами побывать в каждой общине и взять то, что причитается. Теремные, старосты – люди доверенные, хотя не всегда верные, сутяги рьяные, думают и тянут в первую очередь себе.

– Кони и возы приготовлены? – спросил челядника.

– Приготовлены, княже. Походная скитница – тоже.

– Скажи воеводе Стодорке, пусть зайдет ко мне.

С тех пор как Вепр отрекся от высокого звания воеводы в княжеской дружине, его место занял Стодорка, может, не такой отважный, зато сообразительный. Этот не полезет на рожон, этот сначала подумает, потом скажет, сперва взвесит, потом сделает. А все же было бы лучше, если бы его сообразительность соединилась с отвагой Вепра. Было бы у князя больше уверенности в том, что он не один стоит на страже Тиверской земли.

– Звал, княже?

– Да. Уезжаю на полюдье, Стодорка. В тереме оставляю Малку, а в остроге – тебя. Будь бдительным и твердым, ни на пядь не отступай от порядков, что я ввел ради спокойствия, тем паче в дни торгов и больших праздников.

– Так долго собираешься задержаться на полюдье?

– Почему – долго?

– Ты же говоришь: и больших праздников. А большие праздники скоро не предвидятся.

– Всякое может случиться. Чтобы не задерживаться, едем тремя валками, во все концы земли нашей: Власт – на север, Бортник – на юг, я – на запад. На тебя оставляю соседние с Черном общины и сам Черн. Из города не отлучайся, вместо себя посылай верных людей, но постарайся, чтобы до коляды правежи были и в скитнице, и в житнице. Без этого наши намерения не сбудутся.

– Хорошо, княже, сделаю, как велишь. Только не понимаю, чем ты встревожен, чего опасаешься? Почему говоришь об осторожности?

Волот смотрел на него изучающе.

– Причин для опасения, может, и нет, а для тревоги есть, воевода. Не забывай, Вепр ушел от нас в гневе и кровно обиженным, а он обид не забывает.

– Думаешь, может нагрянуть сюда?

– Сам не посмеет прийти, а ромеев привести может.

Видно было: Стодорка не совсем верит тому, что слышит.

– Неужели так?

– Да, воевода, так. Раздор пошел между нами, а где раздор, там всего ожидать нужно.

– Так, может, не стоит тебе ехать на полюдье? Может, мне поехать?

– Нет, поеду сам. Должен передать сыну эту науку – как княжить над людьми.

Дорога стелилась коню под ноги твердая, но земля еще не промерзла. Да и в воздухе не чувствовалось приближения зимы. Была та прохладная, но не холодная пора, когда не только на возу, но и в седле чувствуешь себя вольготно и привольно. Как приятно бодрит свежесть околиц, если бы не возы и необходимость держать их, отпустил бы повод, припал к луке да и погнал Серого от долины к холму, от холма к долине. Звенит от грохота и стука колес не только округа, звенит и сердце, отзывается на зычное ржание коня не только успокоенная на ночь даль, отзывается молодецкое естество человеческое.

– Что, Богданко, – говорит, словно подслушав мысли сына, князь, – не разучился держаться в седле? Мог бы погнать Серого во всю прыть и не упасть под копыта?

– Мог бы, отец, – улыбнулся сын и весело сверкнул глазами. – Даже хочется этого. Чувствуешь, какой звонкий воздух, как утоптана дорога для такого полета!

– Будет их у тебя еще много – и торных и нетореных дорог, – удовлетворенно коснулся плеча сына князь. – Обвыкни сначала, вспомни дядькину науку, а тогда и поскачешь. Я разрешу. Это мать за тебя боится, я не боюсь.

– Не пускала на полюдье?

– Да нет, на полюдье пустила. К дядьке не хочет пускать. Хотелось бы от тебя слышать, что ты скажешь? Думаешь ли возвращаться к ратной науке?

– А что тут думать? Я сейчас здоров, а другой науки, кроме ратной, для мужа нет.

Князь оживился, глаза, как и у сына, засверкали молодецким огнем.

– Ну так считай, что ты уже вернулся к ней. Наверное, догадываешься, зачем взял с собой на полюдье?

– Чтобы в ратную науку вернуть.

– Не совсем так, сын. Хочу, чтобы и другую науку перенял: как держать власть на Тивери. Это, чтобы ты знал, княжья и не менее важная, чем ратная, наука. Присматривайся, с кем и как будет вести беседу князь-отец, что и как будет требовать от общины, а что от теремных. Рано или поздно придет день, когда займешь вместо меня место на престоле. Должен уже сейчас знать, как управлять людьми.

– Неужели это так трудно: пойти и взять, что положено?

– Если бы это было так – пришел и взял…

– А что будет?

Князь посмеялся над его наивностью.

– Говорю же, для того и взял, чтобы смотрел. В одном можешь быть уверен: всякий раз будет по-своему. Понимаешь, что имею в виду?

– Отчего же не понять? Из десяти увиденных правежей легче выбрать свой, чем тогда, когда не видел ни одного.

– О! Правильно говоришь, правильно мыслишь! Вот это и есть достоверная княжеская наука.

Первой общиной, с которой должны были взять дань, была приславская, по названию городища Приславы, лежащего в подгорье, опоясанного с долин неширокой, но чистой и прозрачной речкой. Городище предстало перед ними, как только выехали из дубравы на поляну, плавно переходящую в долину. Люди заговорили наперебой, одни показывали в сторону городища рукой, другие просто любовались им, вслух высказывая свое восхищение: так живописно раскинулось оно под солнцем.

Любовался Приславой и Богданкой, бросал взгляды то в одну, то в другую сторону и князь.

– Что видишь, сын? – спросил Волот.

– Городище вижу, очень красивое городище.

– Только и всего?

– А что же еще?

– Плохо смотришь, если не видишь. Вон там, среди деревьев, – указал кнутовищем, – скачет всадник.

– Вижу. Ну и что?

– Отчего он, по-твоему, скачет среди деревьев, а не поляной, не по торному пути?

Отрок пожал плечами.

– Это посланец от лесных хуторов. Высмотрел нас и спешит предупредить приславского старосту, всех поселян, что едет к ним князь, и не в гости, а на правеж, поэтому должны быть осмотрительны и начеку.

– Даже так?

– Так, сын, так. А вот эта стежка, что уходит в дубраву, о чем-нибудь тебе говорит?

– Наверное, к жилью ведет?

– Твоя правда, к жилью. Приславское городище многолюдное, как и вся Приславская вервь. Люди живут по обе стороны частокола.

Что поселяне живут и за частоколом, для Богданки не диво. Теперь всюду так: старинные роды придерживаются городищ, молодые же, особенно те, кто отбился от рода, селятся весями, а то и отдельными хозяйствами в лесах. Больше удивлялся, когда въехали в Приславу. Князя встретили, как и подобает, хлебом-солью, медовыми речами, разместили в княжеском тереме. А князь хмурился почему-то, не выказывал возмущения, но и удовольствия не проявлял. Знай посматривал на льстецов и отмалчивался.

«Отчего отец так подозрителен? – удивлялся отрок. – На подворье много камор, в них – мед, хлеб, воск, волокно. Кругом порядок, и люди, которые присматривают за всем этим добром, стелются перед ним, как перед богом, а он хмурится, кого-то вообще не замечает, кого-то „награждает“ всего лишь холодным взором и отмалчивается».

Непонятное прояснилось, когда князь остался с глазу на глаз с теремным и старостой общины. Пока те похвалялись ему, сколько чего собрали, кто из поселян своевременно и исправно платит дань, а у кого ее надо вытягивать, словно глупого теленка из болота, князь ходил по терему и слушал. Не выказывал неудовольствия и тогда, когда клали перед ним палки и считали по зарубкам, сколько взяли подымного, сколько – порального, медового, кто платил волом, мехами, полотном, сколько, если считать купно, собрано ролейного, сколько – ремесленного, ловчего. Иначе повел себя князь с ролейным старостой, когда узнал, сколько недодано и почему недодано, и уж совсем по-другому, когда услышал из уст того же старосты, что в Приславской верви за минувшее лето число поселянских дворов выросло всего лишь на два десятка.

– Они в городище? – спросил князь как бы между прочим и, услышав, что в городище, пристально посмотрел на каждого из отвечающих.

– А веси, которые поблизости Приставы, кому платят дань?

Ролейный староста удивленно заморгал и непонимающе посмотрел на теремного.

– Это не веси, княже, – еле выдавил из себя ролейный. – Это хутора из двух-трех жилищ. У них еще нет полей, а некоторые и не хотят иметь.

– Живут божьим промыслом?

– Вынуждены, княже. Это в основном беглый люд, те, что бежали от ромеев или от своих общин в чем мать родила. Пусть обживутся, думали, расчистят себе ниву, тогда уж и будем брать дань.

– Кто это так решил?

Князь подождал минуту-другую и, не дождавшись ничего ни от теремного, ни от старосты, быстро и резко повернулся к сыну.

– Бери, Богданко, пятерых отроков и скачи в те веси, что видели неподалеку от Приславы. Посмотри, на самом ли деле такие бедные, сколько в каждой из них дворов, что за люди живут там и как живут. Узнай обо всем и мне расскажешь.

– Слушаю князя! – И поклонился, как учил его в свое время дядька.

Или таким важным показалось Богданке поручение отца, или ему хотелось чувствовать себя значительным перед отроками, только княжич ничего не сказал отрокам, отправившимся вместе с ним в дубраву. Когда же выехали на поляну, что раскинулась около озера, и увидели стадо коров, телят, ряд халуп на опушке леса, Богданко остановился и воскликнул удивленно:

– Ого! А говорили – всего две-три халупы.

Отроки переглянулись между собой, видимо догадавшись, зачем приехали сюда. Когда подъехали поближе и созвали поселян, старший из них сказал:

– Перед вами княжич Богданко, сын князя Волота. Желает знать, как именуется род, кто ролейный староста веси?..

– Озерная, достойный, – ответил поселянин. – Весь именуется Озерной, а старосты нет у нас, есть старейшины родов. Я один из них. – И поклонился княжичу. – Чем могу услужить сыну властелина земли?

Богданко покраснел под его пристальным взглядом, но не долго раздумывал.

– Давно ли живете здесь, к какой верви относитесь?

– Относимся к Приславской верви, княжич, а живем здесь шестой год, с той поры, как сжег нас и выгнал из Придунавья Хильбудий.

– Дань князю платите?

– А как же! И дымное, и медовое, с сетей, тенет, перевесищ также.

– А в это лето платили уже?

– Заплатили и в это лето. Мы благодарны князю, общине за пристанище в лесу, за все, чем наградили, глядя на нашу беду. Поэтому платим исправно. Как и старосте ролейному. А как же! Нападут ромеи, где найдем защиту, как не в городище?..

Княжич подобрал поводья и осадил Серого.

– Это хорошо. Очень хорошо. Ну а с полем как? Поле есть?

– Всего лишь роздерть, достойный. Можем показать, если княжич не верит.

– Не нужно! Я верю, с меня достаточно.

Бросил еще раз взгляд на халупы, видимо, считал их, и, сказав привычное: «Спаси бог», повернул Серого в обратный путь.

За ним двинулись и отроки.

– Все или еще куда поедем?

– Поедем в весь по другую сторону дороги, а потом повернем коней в Приславу.

Снова ехал впереди и молчал. Когда же пришло время докладывать князю, оставил, как и положено, Серого на других и пошел быстро в верхнюю клеть терема.

– Княже! – воскликнул с порога. – Теремный неправду сказал.

– Как это – неправду?

– Совсем-совсем неправду. Поселяне живут весями на два десятка халуп и каждое лето платят тебе дань. Одно правда…

– Постой, постой. Сейчас я позову обоих, и теремного, и ролейного старосту, скажешь все при них.

Богданко растерялся:

– Зачем при них?

– А как же! Если то, что говоришь, правда, будут судить обоих.

– Я говорю тебе правду, однако пусть будет так, что ее сказал тебе не я.

– А кто же скажет?

– Тот, кто будет судить.

– Э нет, сын. Так не годится. Хочешь спрятаться за мою спину. Княжеский суд должен быть справедливым судом, а на справедливом суде не стыдно высказывать правду в глаза. Вот и привыкай говорить ее сейчас. Знаешь ли, что будет с людьми земли твоей, если будешь бояться правды?

– А что будет?

– Блуд будет, несправедливость будет. Дерево живет до тех пор, пока живет корень. Сгнил корень – упало и дерево.

 

II

В ту осень князь направлял и направлял возы на Черн – с хлебом, медом, воском, с мехами, кожами и волокном; пополнялась резанами и ногатами скитница. А на следующее лето закричали о беде поселяне и сами отправились к Черну.

– Смилуйся, княже, – умоляли, – не бери этим летом дань зерном, медом, волокном. Боги разгневались на нас и наслали беду: выгорели посевы на нивах, трава в лугах. А чем будем кормить скот зимой – сами не знаем.

И сказал князь старейшинам:

– А все потому, что только о себе думаете. Для блага земли нашей я беру с вас. А кто возьмет для блага богов, если сами не несете?

– Правда твоя, – сказали старейшины. – Ой, правда! Стезя к богам зарастает терном, требища не знают щедрых жертв. С этим мы тоже пришли к тебе: нужно сделать так, чтобы кто-то постоянно заботился о жертвах богам.

– Кто же, кроме нас с вами, об этом будет думать?

– Народ тиверский уже опомнился и приносит жертвы в рощах, урочищах, как и в жилье своем. Но мы думаем, этого мало. Есть у нас требища всей земли: здесь, в Черне, богу Хорсу и там, в Соколиной Веже, богу Перуну. Сделай, княже, так, чтобы боги были всегда сыты и довольны нами.

– Заботьтесь о своих, я же позабочусь о требищах всей земли.

Старейшины переглянулись.

– Мы в этом не сомневаемся. И все же вспомни, княже, как часто ты отлучаешься из Черна. То в поход идешь в Тиру, в Подунавье, то в волости. Кто же тогда позаботится о богах и требищах всей земли? Никто. Может, Хорс потому и карает нас, что в последние годы больше заботились о Перуне, чем о нем. Согласись, княже: после того как прозрел твой сын, это было именно так.

– Так что же вы посоветуете?

– Передай эту заботу кому-то из старейшин или волхвов. У тебя и без того хватает забот. Земля наша хоть и невелика, да хлопот на ней много. А князь один, князь везде нужен.

Все это так: забот ему не занимать. И все же кто, кроме князя, может стоять ближе к богу и разговаривать с богом? Волхвы? Старейшины?

– Ну что ж, когда буду отлучаться, возложу заботы о богах на кого-то из вас. Пока же я в Черне, заботиться буду сам. Таков наш обычай, разве забыли?

– Твоя воля, княже, хотя, если говорить правду, и законы и обычаи не вечны, сейчас они одни, завтра могут быть другие.

Время уже было идти, и старейшины снова переглянулись между собой.

– А с данью как будет?

– О дани поговорим на вече. Думаю, если будет возможность, сразу после требы.

И грустно, и тревожно было в то лето в земле Тиверской. Озимые лежали выгоревшими чуть ли не на корню, яровые – просо, дикушу – и вовсе не сеяли: ни весной, ни летом не выпало ни единого дождя. Земля потрескалась, засохла и стала как камень, а солнце с каждым днем жгло все невыносимее. Тем, кто ходил на лугу за скотом или работал на подворье, казалось: не просто изнемогает – раскаляется от жары тело. Люд норовил спрятаться в тень или под крышу. Но спрятаться мог не каждый.

Днем, словно чуя беду, выли псы, по ночам кричали сычи. Но еще тревожнее тужило человеческое сердце. Что будет дальше, если уже сейчас живут только тем, что дают козы, коровы, овцы? Придет голод – никого не пожалеет. Расплодятся тати, пойдут нелады на земле, а те, кто чудом спасется от мора, станут жертвами убийц и грабителей. Единственная надежда на милость богов. Лишь они, всесильные и всеблагие, властители морей и поднебесных океанов, могут сжалиться над людьми, нагнать туч, закрыть ими солнце, напоить жаждущую землю медоносными дождями.

У всех одно на уме. Люди сновали, словно тени, при случае перебрасывались словом-другим и снова замолкали. Или вздыхали тяжко. Когда же разнеслась весть о том, что люд тиверский снова стекается в Черн (две седмицы назад тоже шли – тогда приносили жертву богу солнца – Хорсу), все, долго не раздумывая и собрав последнее, что нашлось в хозяйстве, присоединились к идущим, чтобы принести требу Перуну. Он тоже их надежда, даже большая, чем Хорс. Тот только светит, а то и жарит, этот же дает спасительную влагу, и это благодать.

Чем ближе подходили к урочищу, где было требище Перуна, тем тесней становилось на дороге. Людей видимо-невидимо, и каждому хотелось не просто поклониться и попросить о чем-то своем, но и самому быть причастным ко всем почестям, воздаваемым богу, к общей мольбе. Ведь только причастность дает надежду, что бог не обойдет своим вниманием и внемлет мольбам всего народа Тивери и каждого из них. Посмотрите, такой щедрой жертвы не знал ни один жертвенник, такой искренней молитвы не слышал ни стар, ни млад, не слышали, наверное, и живущие в земных обителях боги. Князя Волота словно подменили. Куда подевался сильный, суровый в ратном одеянии муж. Стоит покорный, по-княжески величественный, по-человечески простой, молится, как и все, и уповает на милость божью так же, как и все. Когда приходит время и к нему подводят очередную жертву, не торопится, не выказывает боязни или слабоволия, берет из рук волхва нож и спокойно перерезает удерживаемой старейшинами твари выгнутую над чашей шею. Собранную с жертвы кровь выплескивает в огонь, тело твари передает волхвам и снова простирает к небу руки.

– Спаси нас, Перун! Выйди из вертепов поднебесных, из затененных райскими садами веж да сядь на коня своего буйногривого.

– Просим, боже! – многоголосо вторит народ. – Выйди и сядь на коня!

– Прогреми по морю-океану! Разбуди дев дожденосных, нагони на наше небо облаков-туч, дай нам дождя животворного!

– Дождь, боже! Молим-просим, дай дождя!

– Умилостивься щедростью нашей, Перун, и сам стань щедрым!

– Стань щедрым, боже!

Поселяне вторили князю, и слова молитв эхом разносились во все концы урочища, особенно к Соколиной Веже, где тоже толпится, спешит к требищу тиверский люд.

Еще перед жертвоприношением князь заметил: требище обнесено высоким и крепким, из дубовых колод, частоколом. Видно, кто-то додумался и убедил других в мудрости своей: людей к святилищу всей земли идет много; что же будет с божьей обителью, а особенно с источником под дубом, если все станут подходить и припадать к ним, моля о милости божьей или утоляя жажду? Так не лучше ли будет, если доступ к божьей обители получат лишь те, кто приносит жертву? Остальные пусть подходят к ней одной тропкой, а уходят другой.

Не мог уйти князь, не поинтересовавшись, чья эта забота. Указали на одного из волхвов.

Волот был высок, но волхв, на которого указали, чуть не на голову выше него. И в плечах шире, и руки у него такие, что, казалось, запросто скрутит волу рога.

– Кто ты?

– Волхв Жадан, достойный князь.

– Ограда вокруг обители бога Перуна – твоих рук дело?

– Да, моих и братии волхвующей.

– Кто же надоумил вас?

– Боги, – не задумываясь ответил Жадан.

– Общаетесь с богами?

– Не все, только я. Когда творю требу, не гнушаюсь отведать крови животного, которого приношу в жертву богу. Этот напиток и наделяет меня вещим даром – слышу голос бога и беседую с ним.

– Что же говорит бог о посланной на нас каре?

– А то, княже, чего лучше не знать.

То ли не по душе пришлась Волоту такая беседа, то ли не посчитал нужным допытываться, только повернулся и хотел было уйти, но вдруг передумал.

– Мне нравится то, что ты сделал. Не мешало бы позаботиться и о том, чтобы божье подобие не мокло под дождем, чтобы не было оно доступно первому попавшемуся супостату, который вздумает глумиться над верой нашей и богами нашими.

Волхв округлил глаза и внимательно посмотрел на князя.

– В твоих речах, повелитель, слышу достойную тебя мудрость и сделаю так, как велишь.

– Это не мое, Жадан, это божье повеление. А еще… – начал было и смолк, словно не решался говорить дальше. – А еще вот что хочу поведать тебе. Впредь пусть будет так: если Перун потребует жертвы, а я не объявлюсь, занятый делами земли, тогда на требище будешь приносить жертву ты. Слышишь, волхв?

– Слышу и покоряюсь воле князя.

– Вижу, покоряешься охотно, поэтому возлагаю на тебя еще одну повинность: оберегай вместе с волхвующими людьми обиталище бога Перуна. Поселяйся здесь и храни его.

 

III

Это правда, обида Вепра на князя Волота не знает ни меры, ни границ. Обида, которая не забывается даже на смертном одре и о которой говорят детям: «Вот ваш злейший враг. Помните об этом и не прощайте ни ему, ни роду его до тех пор, пока кто-то из рода его не заплатит кровью за кровь и смертью за смерть». Но правда и то, что не только обида разжигает сердце Вепра. Она – всего лишь поле, на котором проросли и укоренились давние помыслы Вепра. Да, всего лишь поле. Это на людях называл он себя побратимом Волота и счастливым отцом, у которого растут сын и дочь, достойные породниться с княжеской семьей. На самом деле давно и упрямо ждал случая, чтобы поссориться с Волотом, а то и стать на его место. Это на людях не раз и не два провозглашал: «Ты – наш князь, на тебе держится земля Тиверская, твоей мудростью живет и благоденствует люд тиверский», а про себя думал: «А чем я хуже? До каких пор должен ходить под Волотом и растрачивать усилия рук своих и ума на него?» Это для вида горланил за трапезой: «Слава князю Волоту, победителю ромеев!», а наедине с собой заглядывал в будущее, и мысли его вились по-другому: «Вышел бы из тебя победитель и гонитель ромеев, если бы не моя сулица и не мой меч?» А еще уверен был, да и от Волота слышал не раз, что тиверская дружина – его, Вепра, детище. Не князь и не кто другой из мужей – Вепр закалил и сделал ее такой, какая она есть ныне: способной выстоять в сече и побеждать ромеев. Не Волот ли говорил как-то, любуясь ратной выправкой старшей дружины: «Что бы я делал без тебя, Вепр? Знаешь ли ты сам, как это хорошо, что ты есть у меня?»

О, эти думы и это поле для дерзких помыслов! Он уже не мог отречься от них, особенно после того, как получил из рук Волота землю при Дунае. Но все же до поры до времени был осторожен. Почувствовав как-то, что князь не просто, не ради шутки обмолвился: «Хорошее пристанище будешь иметь. Не захочешь ли стать удельным князем?», Вепр насторожился и поспешил облечься в личину верного князю мужа: «Такое княжество, как мое займище, – ответил он, – соседи проглотят и не подавятся».

Может, еще долго находился бы в личине побратима Волота и самого верного мужа в заботах о мощи и славе земли Тиверской, если бы не Боривой и все то, что с ним случилось. Смерть сына прибавила злости, а уж злость – и всего другого. Первое, что он сделал, – не появлялся больше в Черне, а когда князь сам прибыл в Веселый Дол и пожелал поговорить со своим воеводой, Вепр объявил, что отныне он не воевода. Берет на себя другие обязанности – строителя сторожевой вежи в Подунавье, чтобы быть подальше от побратима, который стал для него врагом, и не хочет видеться с тем, кто только притворялся другом.

Выпроводив непрошеного гостя и более-менее успокоившись, Вепр сказал себе: «Пусть едет и тешет себя надеждой, что пройдет моя печаль по сыну – пройдет и гнев. Я другое лелею в мыслях и отныне твердо буду идти к тому, что надумал. Слышишь, враже: твердо и неуклонно! В землях славянских издавна заведено и так будет вечно: у кого на плечах голова, а не пустая макитра, тот и князь; кто крепко держит меч в руке, а к тому же сумеет соорудить и острог – надежное укрытие для людей в годину чужих вторжений, – тот тоже князь. А у меня все это есть. Сам говорил в свое время: „Что бы я делал без тебя?“ Вот и воспользуюсь случаем, построю пристанище и острог в устье Дуная. А сооружу да заселю землю тиверским людом, не так еще о себе заявлю».

Четыре года тому назад это были лишь мечты, но отныне они стали делом. Вон как развернулся на подаренных князем землях, чувствуя себя вольным и независимым от него, не просто сторожевую вежу – острог сооружает: поднялась в поднебесье высокая, рубленная из дуба вежа, там же – гридница, денники для коней, стойла для живности. На другой стороне подворья его, воеводы Вепра, терем с подземельем и клетями в подземелье, со всеми хозяйственными постройками, которые не уступят княжеским в Черне. Слева и справа от терема воеводы заложили или заложат свои дома те, кто возглавляет холмскую стражу, и те, кто строит острог и пристанище. Это будет детинец. Позже его обнесут высокой стеной и отделят от окольного города – того освобожденного от лесных дебрей места, которое Вепр отдает огнищанам и гридням. Пусть пока и немного их, новых поселян при новом городе, но все же есть, и чем дальше, тем будет больше. А когда в Холме уже будет пристанище и туда зачастят заморские гости с товарами, появятся и те, которые будут прислуживать гостям, покупать и перепродавать их товары. Им тоже захочется жить в городище, под защитой гридней и стен острога. Тогда не только детинец, но и окольный город станет многолюдным, заполнятся людьми ближние и дальние окраины. Он же, воевода и властелин, позаботится о выгодах и льготах для поселенцев. О его земле, морском пристанище пойдет добрая слава, а где слава, там и люди, там и удельное княжество.

Чтобы это произошло как можно скорее, Вепр решил сказать жене своей: «Хватит нам жить врозь. Бери детей, оставляй на челядь Веселый Дол. Сами отныне будем жить на Дунае». Переезд Людомилы послужит хорошим примером для других. «Воевода Вепр, скажут, перевез уже и семью. Он уверен: есть под рукой сила, способная уберечь поселян от напасти, городище – от ромейского вторжения. А если уверен воевода, то нам сомневаться нечего. В Подунавье много земли, более чем достаточно рыбы, будет с чужеземцами живая торговля. А где такая выгода, там достаток, там и благодать».

Сердцем чувствовал: не только Людомила, но и народ тиверский откликнется на его зов, снимется с насиженных мест и подастся ближе к Дунаю. А уже на Людомиле споткнулся…

– Не рано ли забираешь нас из Веселого Дола? – Она остановилась, удивленная его словами.

– Рано? И это говоришь ты, жена? Неужели не надоело быть тебе одной, все без мужа и без мужа?

– Надоело, Вепр. Если бы ты знал, как надоело. Но я не о себе уже беспокоюсь. Мое счастье, считай, отлетело за те высокие долы, откуда нет возврата. Что будет с Зоринкой, если переедем, – вот о чем тревожусь.

– А что с нею может случиться?

– Как это – что? Взрослая девка уже, шестнадцать лет. С кем обручиться в твоем Подунавье?

Растерялся Вепр от неожиданности и прикусил язык. А ведь и правда, с кем обручится Зоринка в Холмогороде?

– Об этом уже ты могла бы позаботиться, – сказал с досадой Вепр.

– И позаботилась бы, если бы не мысли, которые в свое время вбили ей в голову.

– Богданку Волотова помнит?

– Помнит.

– Пусть выбросит из головы. Или я не говорил тебе: чтобы и думать о нем не смела.

– Я тоже об этом говорила, но наши слова летят на ветер.

– Видится с ним?

– С тех пор как запретили, не виделась, а сохнуть сохнет по нему и нас попрекает, что не пускаем.

– А ну позови, я поговорю с ней.

– Не надо, Вепр.

– Почему не надо?

– Тайны сердца – это наши, женские тайны, тебе негоже вторгаться в них…

– Чепуха. Я знаю, как сказать и что сказать, чтобы не обидеть и не вспугнуть раньше времени. Скажи лучше, Людомила, на кого возлагаешь надежду, куда повезти Зоринку, с кем познакомить?

Вепрова призадумалась.

– По мне, так и к Колоброду не мешало бы нам с ней заехать. Жена его – моя подруга в девичестве. Сама красавица и сын такой же.

– Ну тогда зови девку. Так и скажи ей: «Приближается праздник веселый – Коляда; поедем всей семьей к Колоброду».

 

IV

Прошлое славянского рода теряется в туманной дали веков. Поэтому в памяти людей сбереглось лишь то, что наиболее поразило. Деды рассказывали о незабываемых веками событиях внукам, внуки – своим внукам, а те – снова своим. Так и идет из поколения в поколение как слава, так и позор. Поныне гордится славянский род тем, что были в его прошлом мужи поистине мудрые, которые сами поняли и других убедили: пуща лесная, болота – не такие уж и надежные укрытия. Даже обнесенное стеной или рвом жилье не дает уверенности, что ты защищен от соседей. Уверенность может придать только единство родов в племени и единство племен одного языка, одного обычая в делах и помыслах. На том давно стояли, лишь потому и выстояли в земле Трояновой. Да, только потому. Ведь и тогда были времена не лучше нынешних, а на южных границах жили не менее завистливые, чем ромеи, соседи – римляне. Не их ли алчность и подсказала славянам – спасение в единении. А уже сплоченность помогла создать рать, которую те же римляне за высокий рост людей, живших в славянских землях, назвали антской.

Значит, была причина считаться с силой антов, если римляне побоялись и дальше Дуная не пошли. Признание это, правда, не помешало, и на головы славян свалились другие соседи, и не соседи даже – пришельцы из далеких земель. Они-то и ввели антов-славян в позор. То ли пращуры испокон века были доверчивыми, то ли уж слишком успокоились, не зная вторжения чужеземцев, но, когда готы высадились в устье Вислы и пошли, не встретив сопротивления венетов, к северным границам их земель, удивились и насторожились, собрались вместе, вышли навстречу пришельцам из чужого края.

– Кто вы и зачем идете в наши земли? – спросили.

– Мы подданные короля Германарика, – сказали готы. – Идем из тех северных краев, где много туманов и мало солнца. Земля та не может прокормить нас, ищем другую.

– В наших краях вольных земель нет. От Вислы до Днепра и дальше за Днепром живет люд славянский.

– Мы это знаем, но знаем и другое: на северных границах Меотиды, да и в солнечной Тавриде есть земли, никем еще не занятые или заселенные редко. Вот и хотим обратиться к антам: пусть пропустят нас с миром через свои земли. Ни злодейств, ни убытков обещаем не чинить вашим людям, пройдем, и все.

– Ждите, – повелели готам, – посоветуемся со старейшинами.

Судили-рядили, а решили не так, как нужно.

– Издавна существует обычай, – говорили одни, – если приходят с миром, с миром и дозволяют им пройти через свои земли.

– Не следует забывать, – возражали другие, – готы опустят меч свой на головы тавров. Возможно ли допустить такое? Не годится так поступать добрым соседям.

– А если они всего лишь пройдут и сядут на берегах никем не занятой Меотиды? Зачем сражаться и класть головы, если у людей мирные намерения? Все живем под богами, смотрите, чтобы самим не пришлось переселяться куда-нибудь. Понравится ли вам, если станут на пути и скажут: «Поворачивайте туда, откуда пришли?»

Согласились анты с князем своим, с доводами старейшин и дали волю пришельцам-чужеземцам, а детям и внукам пришлось расплачиваться за это. Еще при жизни Германарика пришли в Тавриду гунны и победили готов, сделали их своими подданными. А быть подданными – не то что сидеть у кого-то на шее. Несладко пришлось Богом избранному народу в Тавриде. А поскольку ни силы, ни духу не хватило восстать против своих угнетателей – гуннов, готы стали под инсигнии наследника Германарика – Винитария и двинулись в земли антов. Теперь уже не говорили: пройдем – и только. Шли с мечом, разоряли земли, как и гунны, а то и похлеще, чем они.

Анты не ожидали нападения и не собрались с силой. Но когда готы, ступив на их землю, сразу и недвусмысленно заявили, зачем пришли: схватили князя Божа, всех его сыновей и мужей-огнищан и распяли на крестах, которыми уставили свой путь, – «чтобы трупы повешенных удвоили страх покоренных», – не стали медлить: собрали рать и, заручившись поддержкой гуннов, разгромили и выгнали за пределы своей земли подлых готов.

С той поры и живет в славянском мире молитва, похожая на проклятье, и проклятье, похожее на молитву: «Боже, покарай гота, рыжего пса». Но жива с тех пор и память о том, что нужно быть осмотрительным. «Доверяй другу, – говорят вещие люди, – недругу пальца в рот не клади». Так было с готами, и кто знает, не так ли будет, если он, князь Волот, допустит излишнюю доверчивость в отношениях с Вепром. Уж больно старается воевода в придунайских землях. Все остальные сторожевые веси возводят, а он строит целое городище. Кто-то посадил в сторожевых вежах воинов да тем и ограничился, а Вепр созывает в городище торговый и ремесленный люд, раздает землю тем, кто приходит к нему в Подунавье, и выражает желание оседло жить на этой земле. Может, просто так, чтобы насолить князю, лишний раз показать ему, кого он потерял в лице воеводы Вепра? О нет. Старания эти – не просто похвальба. Нужно не знать Вепра, чтобы думать так, и нужно не знать ромеев, чтобы верить, будто они не воспользуются его недовольством и чем-нибудь не обольстят. Так было когда-то, так может случиться и сейчас: и бога предадут, и добьются разобщения между славянскими княжествами и родами.

Вот когда пожалел князь Волот, что в свое время склонился к мысли отдать придунайские земли ратным мужам. Укоренятся на Дунае, почувствуют себя воеводами и властелинами заселенной людом земли – и будет у него тогда вместо мощи и надежности на южных границах вражья сила, вместо союзников – супостаты, склонные к междоусобицам и разделу отчей земли. Чует сердцем: придется расплачиваться за свою недальновидность, и плата будет немалой.

Где бы ни был, что бы ни делал, тревожные мысли не покидали Волота и заставили наконец сесть на коня и отправиться через леса и долины в далекий Волын, к князю Добриту.

Давно не бывал в стольном городе дулебов и думал, что своим появлением немало всех удивит – едет же незваным, непрошеным. А удивляться пришлось самому: князь Добрит ждал его и очень обрадовался.

– Князь Тивери сердцем почувствовал наше желание видеть его в Больше или же гонцы мои уже успели так быстро обернуться?

– Гонцы?

– Да, на днях послал за князем своих мужей.

– Не довелось видеть их. Сам, по своей воле приехал.

– Ну и хорошо сделал, – не переставал Добрит радоваться появлению тиверца. – Говори, если так, что привело тебя в Волын? Планы или тревога?

– И то, и другое, достойный.

Волот присел напротив предводителя дулебов и стал поверять ему свою печаль.

– Так ты что, не можешь поставить на место своих мужей? – беззлобно, однако не без сомнения спросил у него Добрит.

– Мог бы, почему нет, да не уверен, должен ли я это сделать. Вепр мой побратим. Случилось так, что уличи покарали смертью его сына за татьбу, а я не сумел защитить. Вот он на меня в великом гневе. Поэтому и лютует, поэтому и готов сделать самое плохое – предать землю и народ свой. Если же приструню его и на Дунае, вовсе взбеленится. Вот и приехал просить, чтобы ты, княже, вмешался и положил конец нашей вражде, а главное – воспрепятствовал Вепру впадать в крайности. Как старшему в роде славянском, тебе это наиболее подходит.

– Гм… Считаешь, что могу сделать и то, и другое?

– Можешь, княже. Введи в сооруженный на Дунае Холм своих воинов, и тем удержишь воеводу Вепра от губительного шага. Их присутствие не позволит ему сделать то, что замыслил.

Добрит не видел оснований возражать, но и не спешил соглашаться.

– А что скажет народ тиверский? – спросил он наконец. – Ведь мы заключили союз не для того, чтобы сеять вражду между собой. Так и говорили: «Нога дулеба, как и нога тиверца или полянина, улича, может ступить на землю другого племени лишь для защиты от татей-чужеземцев во время вторжения». Если же такой нужды нет, не дозволено переступать границы соседней земли. Поэтому и спрашиваю: что скажет тот же Вепр и что скажут тиверцы, если вторжения нет, а воины мои придут и сядут в тиверском городе? Вече дало на это свое согласие?

– Нет. Мои слова о Вепре – всего лишь подозрение, я не мог его вынести на вече.

– А ты вынеси и сделай так, чтобы вече поверило твоим подозрениям. Тогда и поставишь воинов у острога Вепра, только не моих, а своих. Если будет решение веча, Вепр успокоится.

– Но как мне переубедить и Вепра, и вече, если это всего лишь догадка?

– К сожалению, дела наши в Подунавье складываются так, что помогут тебе в этом. Затем и посылал гонцов к тебе, князю полян, уличей.

– Что, снова ромеи поднимают голову?

– Да нет, ромеи сами не знают, как им быть. Между лангобардами, которые живут в землях ромейских, и их соседями на западе – гепидами идет сеча. Лангобарды обратились за помощью к своим давним приятелям – обрам. Те сидят сейчас на берегах Меотиды. Если пойдут на зов лангобардов, им придется идти через наши земли. Всем нужно думать, что делать, чтобы уберечь народ свой и землю славянскую от напасти.

 

V

В тот самый день, когда в Волыне собрались князья побратавшихся земель и думали-гадали, как им быть с обрами, Богданко пришел к своему наставнику и, смущаясь, стал просить, чтобы тот отпустил его в Соколиную Вежу.

– Ты же там был совсем недавно, – удивился дядька.

– Да, но мне опять нужно.

– Ты, отрок, пять лет не сидел в седле, не держал лук и меч в руках. Когда же будешь наверстывать упущенное?

– Разве я плохо стреляю из лука? Разве в седле сижу не так, как все?

– Постыдился бы равняться на других. Не забывай: ты княжий сын, ты должен быть первым и в стрельбе, и в сече, на коне, под конем держаться как клещ.

Старый высказывал и высказывал княжичу свое неудовольствие, грозился поговорить с самим князем, а закончил со вздохом:

– Так и быть, на этот раз отпущу, но в другой раз чтоб и просить не смел. Будешь и дальше нерадиво относиться к ратной науке, отошлю к матери, пусть учит детей нянчить.

Ну, это уже никуда не годится: его, княжича и будущего воина, пошлют детей нянчить. Такое говорят, когда беседуют с дурнем. Но Богданко не разгневался на своего учителя – он получил разрешение ехать, гневаться некогда. Оседлал Серого и погнал знакомой стежкой в Черн, а там свернет, не заезжая в отчий дом, на Веселый Дол. Даже не на Соколиную Вежу, а на Веселый Дол, к Зоринке.

«Если и в этот раз не выйдет, – думал, – постучу в ворота, а то и в терем. Клянусь богом, постучусь, а потом скажу: „Что мне до твоего отца и его гнева, если хочу видеть тебя, быть с тобой – и только!“

Подгонял коня и рвался к Зоринке, но в конце концов горько вздохнул. Это же нужно было такому случиться, что Боривой пошел к уличам и нашел там свою смерть. Мыслимо ли, два года мучился слепотой, просил богов, чтобы открыли ему свет, а теперь снова страдает и снова молит. Грустно ему, когда вспоминает Зоринку, и такая печаль-присуха разрывает ему сердце от тех воспоминаний. Говорил и не устает повторять: сколько лет был незрячим, а сейчас живет рядом с Зоринкой, а видеть ее, встречаться с ней не может. Пока мальчиком был – приезжала, ослеп – тоже приезжала, щебетала-припевала своим ласковым голоском, а теперь ни сама не приезжает, ни его не принимает в Веселом Долу. Меньше бы горевал и тосковал Богданко, если бы знал, что отреклась… Так нет же, знает другое: Зоринка хочет встретиться с ним, а другие не позволяют…

Когда случилась с Боривоем беда, мать-княгиня сказала: «К Вепрам ни ногой», и Богданко должен был привыкать к своей тоске. Было горько, но что он мог поделать, если запрещено, а время все заметней и заметней стирало воспоминание о Зоринке. Да и новые друзья в Черне и вне его, пусть и понемногу, начали занимать место Зоринки. Кто знает, вспомнил бы о девушке, если бы не увидел ее, когда ей уже исполнилось четырнадцать лет. Обожгла своим чудо-взглядом, всколыхнула воспоминания и мысли, а с ними желание снова подружиться с Зоринкой. Ведь не провинилась же девушка перед родом Волотов, а он – перед родом Вепра, чтобы сторониться друг друга и враждовать?

Богданко уже шестнадцать. А поэтому не стал просить разрешения у княгини-матери. Сказал, что едет в Соколиную Вежу, но, не доезжая, свернул и погнал коня на Веселый Дол.

Не подъехал и не постучал в ворота, как делают все, а стоял на опушке леса и ждал, выйдет или нет Зоринка. Много людей выходило и выезжало, скрипели ворота, но Зоринка так и не появилась из-за стен терема. Прошел день, прошел второй, и кто знает, увидел бы ее на третий день, если бы не заметил, как вышла из ворот и направилась в его сторону челядница Зоринки.

– Добрый день, тетушка, – приветствовал Богданко ее издали.

Она остановилась удивленная:

– Добрый день…

– Не узнаете меня?

– Почему же не узнать? Видела княжича, и не раз. А слышала о нем еще больше.

– Если знаете, кто я, наверное, знаете и все остальное. Родители наши враждуют из-за того, что случилось с Боривоем, а мне очень нужно встретиться с Зоринкой. Скажите ей, пусть тайно выйдет.

– Ой, молодец! Сколько тебе лет?

– Шестнадцать уже.

– А Зоринке всего лишь четырнадцать. Мала она еще, чтобы выходить к тебе, да еще тайно.

– Так выйдите и вы с нею. Я только скажу Зоринке одно-два слова.

Челядница колебалась. Но Богданко так просил-молил и так заглядывал в глаза, упрашивая, что женщина не удержалась и уступила.

– Я выведу ее, но не сегодня, а завтра. Жди нас подальше от селения, хотя бы вон на той поляне. В полдень выйдем.

То ли Зоринка так ждала этого свидания, то ли в этом повинна мать-природа, только шла она на встречу и улыбалась, сияла и личиком, и глазами, как не улыбалась и не сияла, наверное, давно.

– Здравствуй, Богданко! – остановилась недалеко и не опустила головы, а смотрела на него и светилась вся. – Поздравляю тебя с выздоровлением-исцелением. Я так рада за тебя, что ой!..

– Спаси тебя бог за добрые слова, – улыбнулся и тоже просветлел лицом. – Приехал, Зоринка, сказать, что вины моей в смерти Боривоя нет, поэтому и вражды между тобой и мной быть не может.

– Я знаю это, – не раздумывая, согласилась девочка. – И вот что скажу тебе, Богданко, хотя мне и жаль Боривоя, но еще больше жаль, что между нашими родами такое творится.

Признание Зоринки и ее доверие не могли не утешить.

– Так, может, нам следует помирить родителей?

– Вот это была бы радость! Но как помирим?

– Приезжай к нам, как раньше приезжала. Увидят, что мы в дружбе с тобой, и смягчатся сердцем.

Он видел, что хочет Зоринка сказать: хорошо, буду приезжать, и не может.

– Что же делать, если не разрешают?

– Ну а если я буду приезжать, выйдешь?

– Чтобы не знали родители?

– Да.

– Такого и тем более не допустят. Да и как же так?

– Если захочешь, найдешь, как поступить.

Только теперь опустила глаза и долго не решалась поднять их.

– Нет, Богданко, – сказала наконец и все-таки посмотрела на него. – Приезжай… приезжай через два года. Гнев родителей уляжется к тому времени, а я стану такой, что смогу выходить тайно.

– За два года всякое может случиться… – сказал Богданко с сомнением.

– Ничего не случится, если поклянемся друг другу.

И вот прошли эти годы. Приехал один раз – не вышла Зоринка, приехал во второй раз – снова не вышла. Поэтому и решил, если не выйдет в третий раз, постучится в ворота, а то и в терем… С отцом ее Вепром будет вести беседу, если придется, но все-таки постучится.

Ждал на условленном месте до полудня, прятался в лесу и снова появлялся, чтобы могла увидеть. А Зоринка не появлялась. Ни она, ни ее челядница-наставница.

Что могло случиться? Забыла за эти два года или, может… может, ее уже и нет в тереме Вепра? Может быть, с кем-то обручилась и уехала?

Богданке плохо стало от такой страшной мысли. Не знал, что и делать, дернул поводья и двинулся сам не зная куда. Может, все-таки к воротам? А действительно, куда же еще, если не к воротам? Если не идет Зоринка, он должен ехать к ней.

Конь рвался вперед и, наверное, пустился бы рысью, а то и галопом, но в этот момент открылись ворота и заставили Богданку придержать поводья: из ворот вышла девочка лет десяти, посмотрела по сторонам, потом плотнее завернулась в материну накидку и поспешила к всаднику, который топтался на опушке.

– Ты княжич? – спросила она, приблизившись.

– Я.

– Зоринка сказала, чтобы не ждал. Ее на прошлой седмице повезли к Колоброду, и надолго.

– Почему повезли? Зачем повезли, не говорила?

– Нет. Наказывала, чтобы приезжал где-то после Коляды, потому что она, пусть бы и казнили, все равно останется верной.

Вот оно что! Недаром ждал и мучился. Зоринку заставили ехать к Колоброду, и заставили потому, что хотят силой выдать замуж. Что же ему делать, если это на самом деле так?

Податься в ратное стойбище, к товарищам-отрокам, и налететь с ними на Колоброда, вырвать Зоринку из сетей, в которые ее хотят затянуть? А удастся ли и куда денется, если освободит? Спрячется в тереме отца своего? Ой нет, князь не дозволит, тем более после смерти Боривоя.

Богданко направился в Соколиную Вежу, терзаясь тревогой и страхом. Бабуся не знала, куда его посадить, и так и сяк обхаживала внука, а внук сидел и смотрел холодными от страха глазами в одну точку.

– Ты, наверное, перемерз в дороге? – спросила Доброгнева и похолодела сама, встревоженная его опустошенным взором и безвольным телом.

– Да, и перемерз.

– Гнал коня против ветра?

– Да нет, – сказал не подумав, а потом, спохватившись, не стал обманывать, – стоял долго без движения, потому и перемерз.

– А почему стоял? И где стоял?

– В Веселом Долу, бабушка.

Доброгнева бросила вопросительный взгляд на внука и все сразу поняла.

– Снова добивался Зоринки, а Вепр не пустил?

– Хуже, бабушка. Он ее повез к Колоброду, думаю, для того, чтобы познакомить там с кем-то и перейти мне дорогу.

– Ой! – усмехнулась бабушка. – И ты испугался?

– Есть от чего испугаться.

– А вот и нет! В Зоринке ты уверен? Зоринка хочет видеться и быть с тобой?

– Говорила, если и казнить будут, все равно останется верной мне.

– Вот видишь! – снова улыбнулась Доброгнева и стала вспоминать что-нибудь из услышанного или увиденного, что могло бы успокоить Богданку.

– Садись поближе к огню, – повелела строго, – ешь и грейся, а я поведаю тебе быль, чтобы ты не падал духом и знал: нет такой запруды, которая бы остановила течение реки, как и нет такого гнева, который бы выстоял в поединке с девичьим сердцем, коли загорелось оно желанием слюба. Верь мне: нет и не может быть!

 

VI

Сестра Евпраксия правду говорила: матушка-игуменья потому и игуменья в женской обители, что у нее не женский ум и на удивление женское сердце. Возмущалась и ругала богопротивные поступки вельмож – и таких, как наместник Фракии Хильбудий, и таких, как навикулярий Феофил. Наконец подошла к склоненной перед ней Миловиде и положила на плечо свою белую, словно из мрамора, руку.

– Утешься, дитя человеческое, – промолвила тихо и сочувственно. – Слезы невинных рано или поздно становятся камнями, которые лягут на грудь виновных.

Миловиде было не до разговоров в непривычной для глаза христианской обители, тем более среди таких непонятных своей благосклонностью людей. И все-таки решилась поднять на игуменью глаза и сказала:

– Ныне камень лежит на моей груди, матушка.

– Знаю и верю. Но знай и ты: люди приносят людям большое горе, но они же приносят и утешения. Святая обитель не чурается тебя, девушки другой земли и другой веры, она подает тебе руку помощи и знает: если уверуешь в Бога нашего Иисуса Христа, ты обретешь покой и утешение душе своей. Господь дает утомленному силы, а изнемогающему – твердость духа.

– За помощь и утешение спасибо, – промолвила с облегчением Миловида. – Но уверую ли в Иисуса Христа, не знаю. Испепелилась я, узнав, как надругались над моим ладой, какую он смерть принял.

– Христос даровал много благ своих, но наибольшее из них – вера. Именно она и поможет тебе одолеть сердечную боль и страдания, а воскреснешь, снимешь камень с души своей.

– Уповаю на это, матушка.

– Вот и хорошо. Господь с тобой, – осенила девушку крестом игуменья и велела сестре Евпраксии показать послушнице, названной в миру Миловидой, келью, в которой та будет жить и готовить себя к принятию веры Христовой.

Теперь, когда прошло уже несколько лет, Миловидка и не припомнит, понимала ли она, куда ведет ее Евпраксия, сознавала ли, что девушке из Тивери негоже оставаться в чужой христианской обители, тем более готовиться к принятию христианской веры. Но если вдуматься, наверное, понимала: от моря пошла за Евпраксией потому, что идти было некуда, в монастыре согласилась быть послушницей, потому что устами игуменьи говорила сама доброта и справедливость. А если бы не такими оказались эти люди, смотришь, не ушла бы от моря, сказала: «Будьте вы прокляты!» – да и бросилась бы, как Божейко, в волны. В своих странствиях немало наслышалась о христианах: святая обитель – не такое уж и утешение для глубоко верующих в Бога и жаждущих остаться непорочными перед ним. Обитель – приют для обездоленных, для тех, с кем жестоко обошелся мир, у кого остался один выбор: или наложить на себя руки и уйти из жизни, или уйти из жизни, заточив себя в монастырских стенах. Могла ли она задуматься над тем, когда лежала, изнуренная и опустошенная вконец, на морском берегу, что она дочь другого народа и другой веры? Знала и понимала только одно: с нею жестоко расправился мир, так жестоко, что даже не подумала, что скажут боги, если отречется от них и примет в сердце другого Бога. Только значительно позже, когда все в ней переболело, а обитель и ее люди напомнили, почему она очутилась на чужом возу, опомнилась, забеспокоилась: ведь она должна отречься от богов, которым молились родители, бабушка и дедушка, более того, она должна принять в сердце Бога ромеев, которые сожгли ее родное выпальское селение, убили всех кровных, выкрали и разлучили на веки вечные с Божейкой. И все из-за того только, что боги антов не заступились за нее, не сошли с небес и не покарали виновников ее горя?

Миловидка сжалась при мысли о прошлом и будущем. Сжалась, ушла в себя и затаилась… Этого не могли не заметить другие, в первую очередь Евпраксия. Она не допытывалась, что с Миловидой, почему она такая печальная и отрешенная, больше времени проводит с монастырским стадом, а не с людьми. Но опека и доброта Евпраксии отныне стали похожи на преследование. Ходит Миловида около монастырских пчел (еще от деда знала, как управляться с ними) – Евпраксия рядом; пасет осенью или весной коров – снова она рядом; все рассказывает или читает книги Святого Писания о том, каким добрым и благосклонным к обиженным и гонимым был Иисус Христос, какие муки принял он, утверждая веру ради спасения грешного человечества, как терпеливо прощает грехи тем, кто совершает их неосознанно, кто всего лишь заблудился, и как карает тех, кто творит зло умышленно, кто имеет власть над людьми и пользуется ею во зло людям, а еще карает чревоугодников, которые ради сытости и утехи творят богопротивные дела, насилуют и убивают или вынуждают людей накладывать на себя руки. Иисус Христос – Бог милостивый, но до поры до времени. Людям не дано знать когда, но все же настанет тот день, день Страшного суда. Воскреснут мертвые, праведники и грешники предстанут перед грозным Судией. Вот тогда и спросит он Хильбудия: «Ты ходил с разбоем в земли тиверцев?» – «Я, Господин». – «Ты топтал, сжигал мирные хаты, сгонял люд, брал в плен ради чревоугодия своего?» – «Я, Господин». – «Вечный ад тебе и кара вечная!» – присулит Бог. Так же он поступит и с навикулярием Феофилом.

– А если у того Феофила будут, матушка, кроме грешных и добрые дела? – вспомнила Миловида его заступничество в море. – Как тогда будет?

– Бог все взвесит. Вот один вельможа был скуп, все себе загребал. Но один раз все-таки расщедрился. Вез он по грязной улице выпеченный хлеб. Воз пошатнулся на выбоине, и из него упала в грязь подгоревшая корка. Голодный старец бросился к ней, чтобы взять себе. Богач замахнулся было кнутом, но в последний момент передумал и разрешил старцу: «Бери, она твоя». Когда дело дошло до суда Божьего, Господь взвесил его грехи и добрые дела. Грехи заметно перевесили чашу весов. Но в этот момент появился ангел и положил к добрым делам подаренную нищему горелую корку. Чаша весов с грехами вздрогнула и подскочила вверх – добрые дела и поступки перевесили все зло.

– Значит, Страшный суд уже был?

– Нет. Бог судит не только на Страшном суде. Он или апостолы его судят каждого человека после смерти.

Миловидка задумалась и опечалилась.

– А что мне будет, матушка? Что будет, спрашиваю, если от богов своих отрекусь?

– А ты уверена, что они – боги?

– Отцы и деды молились им, и я молилась и верила.

– Ну и что? Разве они помогли тебе, заступились, когда молила возвратить Божейку, а потом покарать за него? Неистовые они, дитя, твои боги, поганские. Единственный и едино всемогущий Бог – Христос.

То ли удивлялась ее речам Миловида, то ли не верила им – сидела и смотрела себе под ноги и молчала. Хотела сказать Евпраксии: «А ваш, матушка, Бог ведь тоже не заступился за вас», – да сдержалась, не знала толком, кем и как была обижена эта женщина, когда жила среди мирян, почему она оказалась в монастыре.

– Если бы знать, что не покарают…

– Целые народы отрекаются от поганской веры, и ничего. Слышала же, знаешь: в Колхидском царстве, в армянской земле все ныне стали христианами. Да и галлы уверовали в Христа. И ты живешь среди христиан, больше того – в обители христианской. А как же ты станешь жить, если не примешь веры нашей?

– Я еще приму… потом.

– Когда – потом? Или у тебя времени не было подумать? Ровесницы твои давно стали сестрами в обители, а ты все послушница и послушница. Такая уважительная, умная девушка, а все на хозяйском дворе пропадаешь, возле пчел да коров отсиживаешься.

И упрекала, и уговаривала Миловидку, но чаще читала по памяти истины из Святого Писания.

– «Не бойся и не стыдись меня, – говорила устами своего Бога и поднимала к небу указательный палец, – я Бог твой, я помогу тебе уверовать в себя, поддержу тебя десницей правды моей».

– Есть еще и другая правда, матушка Евпраксия.

– Какая еще другая? – вытаращила глаза монашка, боясь, что сейчас услышит такое, от чего сердце разорвется.

– А та, которой меня учили под отцовским кровом – и мама, и бабуся, и дедушка. А еще мама Божейки – в Солнцепеке. Что скажу всем, как буду жить на той земле, если вернусь?

Евпраксия, однако, не возмутилась, даже не прикрикнула на послушницу из антов. Только тяжело вздохнула и перекрестилась:

– Господи, прости нам грехи наши!

 

VII

Князь Волот не сразу решился собрать общинных старейшин и мужей ратных, чтобы поведать о том, что привез он из стольного города земли Дулебской. Но приближение весны придало ему решительности.

– Я созвал вас, – сказал, когда все уселись и притихли в гриднице, – не для душевной беседы. Имею, содруги мои, плохие вести от князя Добрита. Между нашими соседями на юго-западе – лангобардами и гепидами – началась вражда и разразилась сеча. Дело, как видно, идет к настоящей войне, потому что лангобарды призывают себе в помощь ассирийское племя аваров, которых анты прозывают обрами. Если обры откликнутся на зов лангобардов и пойдут помогать им, путь их проляжет через наши земли. Вот я и хочу спросить вас: что будем делать тогда?

Некоторые из старейшин переглянулись, другие не сводили задумчивого взгляда с князя.

– А что же ромеи? Ведь лангобарды сидят на земле, им подвластной?

– О чем думают ромеи, о том не ведаю. Но если они и станут против обров, то лишь тогда, когда те пройдут через наши земли.

Старейшины зашумели, переговариваясь между собой.

– Ты наш князь, – поднялся один из них. – Говори, что сам об этом думаешь. Обры, как саранча, надвигаются тучей. Нам одним с ними не справиться.

– Не одни мы будем в этой сече. Вместе с нами поднимется вся Троянова земля. Князь Добрит призывает в Волын и нас, тиверцев, и полян, и уличей. Велел быть готовыми к битве. Но обры их всех могут миновать, идя вдоль моря, а нас – нет.

– Так, может, договориться с ними, да и дело с концом: пусть идут через наши земли в ромейские.

– Как так пусть идут? – поднялся во весь свой могучий рост всем известный Вепр. – Вы хотите, чтобы они разграбили, разрушили веси и городища в низовьях Днестра, на Дунае? Хотите, чтобы сожгли пристанище, захватили лодьи в Тире, Холмогороде?

– Лодьи можно поднять вверх по Днестру и разместить в Черне, – ответили ему старейшины. – А веси и городища низовья поплатятся живностью, и только. Но стоит ли ради живности рисковать судьбой всей земли? Да и сколько там их, весей и городищ, в низовье?

– Хорошая мысль, – поддержал старейшину Волот. – Вот только захотят ли обры ограничиться низовьем? А что, если пойдут по всей земле, забирая скот, разрушая веси и села, издеваясь над людьми? Лучшего совета, чем хочу дать вам, наверное, быть не может: вторжение возможно, нужно готовиться к обороне.

Вепр на этот раз не поднялся и не выкрикнул: «Правду говоришь, княже!» Однако чувствовалось, что доволен тем, что услышал от князя.

– Но все же, – старался не упустить удобный момент князь Волот, – если будем твердо знать, что обры идут на нашу землю, вышлем своевременно послов и спросим: чего хотят? Скажут: всего лишь свободного пути через Тиверскую землю, откроем его и потребуем: должны идти лишь там, где разрешим. Не согласятся или нарушат договоренность, поднимемся против обров ратью и погоним прочь. Мы не такие слабосильные, чтобы разрешить кому бы то ни было топтать нашу землю и уничтожать наших людей.

– Правильно! Пусть знают, что у нас есть сила! – крикнул кто-то из мужей.

Его поддержали и все остальные.

– Слава князю Волоту, слава!

Воинственный дух охватил не только ратных мужей, но и общинных старейшин. Вознося славу князю, они тем самым одобряли его намерения и говорили:

– Мы с тобой, княже! Пойдем все, и пойдем туда, куда поведешь нас. Пусть будет единство между князем, его дружиной и воинами ополчения! Пусть сгинут супостаты!

– Мы рады, – поднял десницу старейшина из Выпальской верви, – рады, говорю, что воля князя и общины едина. Но достаточно ли этого, братья? Поскольку обры хотят идти на помощь лангобардам, а лангобарды находятся на землях Византии, хотелось бы узнать, как отнесется к вторжению обров Византия? Что, если недавний враг согласится быть нашим союзником?

– О том позаботится князь Добрит, а от него узнаем и мы, – поспешил успокоить всех князь Волот. – На совете князей в Волыне решили, что киевский князь, как наиболее известный среди ромеев, поедет туда с посольством от всех антов и будет беседовать с самим императором. Это он берет на себя. Наше дело – позаботиться обо всем остальном. Так как вторжение падет прежде всего на наши головы, и, может, в недалеком времени, думаю, необходимо сделать вот что: во-первых, общины должны созвать и послать князю малое ополчение – по две сотни с каждой верви. Знаю, – заметил Волот движение среди старейшин, – ныне не то время, чтобы отрывать земледельца от нивы, а черных людей от ремесла. Да и я зачастил с повинностями. Но что делать – так нужно. Княжеская дружина и воины ополчения будут стоять на страже там, где всего скорее можно ждать вторжения. Это второе, что я должен был вам сказать на совете нашем. Третье относится к укреплению Тиры, названной недавно Белгородом, и Холмогорода, который построил воевода Вепр. Именно на эти пристанища направят обры свои силы, когда пойдут в ромейские земли. Здесь, думаю, и нужно поставить самые надежные наши сотни, а тех, кто их возглавляет, обязать сделать все, чтобы обры не прошли.

И снова загремела гридница одобрительно, а Волот, воспользовавшись оживлением, присматривался к Вепру: как он воспринял эту последнюю речь князя? Рад был, удивлен или возмущен тем, что услышал?

 

VIII

Долго, очень долго скачут всадники вдоль Днепра. Не замечают, как припекает солнце, не чувствуют весенней прохлады, которая в эту пору более желанна, чем жара. Дальняя, изнурительная дорога утомила их. Дядька и раньше был неумолим, с утра до вечера мучил отроков, обучая стрелять из лука, умению соскакивать на бегу с коня, на бегу садиться (с седлом и без седла), а еще держаться у оседланного и испуганного коня под животом, если он мчит полем во всю прыть. А теперь, когда поползли слухи об обрах, и совсем стал непоколебим. Ничем ему не угодить. Сказал, что не пустит к отцу-матери ни одного отрока – и не пускает, сказал: пойдем в понизовье, поживете в шалашах, как настоящие воины, – и пошли, идут и идут берегом, а куда, далеко ли, никто не знает.

– Вон там, наверное, и станем табором, – остановился наконец дядька и показал на поляну у берега.

– В такой пустыне? – засомневался кто-то из отроков.

– Это еще не пустыня. Видишь, – снова показал рукой вдаль, – лодьи стоят у берега. А если есть лодьи, значит, поблизости и жилье.

Разбили у рощи три шатра: один – для дядьки, два – для себя, развели, как водится, костер. Собрались было идти к Днестру по воду, чтобы сварить на открытом огне суп, да обнаружили, что забыли соль.

– Хорошие же из вас будут мужи ратные, – не удержался от упрека дядька. – Теперь пусть кто-то варит, другие же разыщут ближайшее жилье, добудут соли у поселян.

На поиски человеческого жилья вызвался идти Богданко, с ним еще двое.

– В лесу одному негоже плутать, – сказали ему.

Посовещавшись, сначала пошли к лодьям: там наверняка должна быть тропа к жилью. Тропа действительно начиналась у лодей, но вела в лес, и, сколько по ней ни шли, к жилью не вышли.

– Неужели мы сбились с дороги? – засомневался Богданко. – Может, не заметили, как стежка повернула в сторону?

Потоптались нерешительно, но все-таки повернули назад, к лагерю. Стоило ли из-за какой-то соли рисковать и плутать бог знает где? Дядька выслушал своих разведчиков, и не так был возмущен их неудачей, сколько удивлен.

– Так долго, так далеко, говорите, ходили и не нашли жилья?

– Ей-богу, далеко.

– Гм. Ну, хорошо. Придется есть несоленую пищу. В походах, чтоб знали, и такое бывает.

Поев, легли отдыхать. Но спали не долго. Дядька разбудил их в тот самый момент, когда тело блаженствовало в сладком сне и не хотело подчиняться никаким повелениям.

– Хватит, ребята, хватит спать! Забыли, зачем приехали? Седлайте коней, да скорей, скорей!

Что тут поделаешь? Стараясь прогнать сон, заспешили к коням, с конями – к реке.

– Здесь, – показал дядька на плес, – будете учиться, как одолеть реку в паре с конем.

– Такую широкую?

– Зато тихую. Потому что только начинаете осваивать эту науку. Потом и бурные реки будут.

Первым вызвался плыть Жалейко – сын воеводы Стодорки; за ним – еще один отрок, а уж потом Богданко с Бортником. Знал, Серый и речную ширь одолеет, и его, всадника, вынесет. Да и воды он сроду не боялся, а после того, как вода вернула ему зрение, и совсем был уверен: в реке не утонет.

– Кто не потеряет в Днестре сапог, – шутил дядька, подбадривая мальчиков, – тот может считать себя настоящим воином.

Дядька тоже взял с собой двух отроков и, повелев остальным оставаться на берегу и ждать своей очереди, поплыл с ними через речной плес, подсказывая и показывая, где должен быть дружинник, если хочет управлять конем как нужно, не мешать ему, а, наоборот, всякий раз подбадривать, давая понять, что он не один в бурной воде, рядом с ним его хозяин.

Богданко одолел Днестр, однако не все вышло удачно. Он так задергал Серого, что тот не мог понять, чего хочет всадник, и с середины реки повернул назад. Немало усилий пришлось приложить отроку, чтобы успокоить и себя, и коня, но все-таки развернул Серого и заставил плыть следом за теми, что вошли в воду первыми. Над ним не смеялись, никто и словом не обмолвился о неловкости княжича, но Богданко видел, какие торжествующие взгляды бросают на него товарищи. Поэтому даже не присел со всеми, а медленно побрел к берегу.

Не заметил, как приблизился дядька.

– Чем недоволен, княжич?

– Всем.

– Так уж и всем? А если бы не сегодняшняя неудача, если бы сейчас был не здесь, а где-то по дороге в Черн или Соколиную Вежу, так же переживал и терзался, как терзаешься сейчас?

Молчит княжич. Соглашаться не хочет, но и возражать негоже. Вот и молчит, смотрит на быстрину речную, как бы стараясь что-то отыскать в ней.

Перед тем как укладываться спать, дядька снова подозвал княжича к себе. Рядом стоял и Жалейко.

– Даю каждому из вас по шесть отроков и назначаю старшими над стражей. Ты, Жалейко, будешь охранять наше стойбище и коней, ты, княжич, смотри за лодьями у берега и за теми, кто подойдет.

Жалейко воспринял приказ как должное. Всегда так было: встали на ночь – нужна охрана. Богданко же удивился: почему он должен заниматься этим ночью. Не удержался и спросил:

– А зачем нам эти лодьи? Чего их караулить?

– Лодьи нам ни к чему, это правда. Нужны те, кто оставил их тут. Очень может быть, это тати и возвратятся они с тем, за чем отправились ночью. Будь внимателен, княжич, татьба всякая бывает и тати тоже разные. Потому поручаю тебе это дело, что знаю: кроме тебя, сейчас некому его поручить.

– Должен задержать их, если появятся?

– Если сможешь, задержи. А будут сопротивляться, действуй, как надлежит воину: ловко, беспощадно.

– Хорошо.

Богданко был встревожен и обрадован порученным ему делом. Не меньше волновались и отроки, которые пошли с ним. Тщательно выбирали место для засады, а когда выбрали, стали гадать, что за тати, куда пошли, с чем возвратятся.

– Узнаем, когда подойдут к лодьям, если не провороним, конечно, – вставил слово Богданко. – А чтобы не упустить и взять их, если придется, одной засадой не обойдешься.

– Думаешь, их много будет?

– Наверняка. Лодей две, в каждой по четыре весла. Вот и соображай: татей будет не меньше восьми, если не больше.

– Как же мы справимся с ними, если их и правда больше?

– Как-то должны справиться.

– Сказал бы дядька раньше, забрали бы весла, и все тут. Ведь они их где-то припрятали. Может, поищем все-таки?

– Ночью? Ну нет. Их и днем не так просто найти. Сделаем лучше вот что, братья. Пойдем сейчас и перегоним лодьи в другое место. Тати знают, где оставляли их, выйдут сюда, к поникшей над водой вербе.

– А что это даст? Пойдут на поиски и найдут.

– Вот и хорошо. Если начнут искать, разобьются на две, а то и на три группы. Нам только это и нужно. Насядем, приберем к рукам тех, кто останется с ношей, а потом и остальных.

– Правда твоя! – обрадовались отроки, соглашаясь со своим княжичем-предводителем. – Вот так мы их одолеем!

Проще всего было бы, конечно, оттолкнуть лодьи от берега и пусть себе плывут. Но нет. Может случиться, что их снова прибьет к берегу, и совсем недалеко. К тому же тати пойдут искать прежде всего пропажу вниз по течению. А это не годится. Так они быстро повернут к вербе и помешают планам поставленных на стражу отроков.

– Вяжите лини ближе к уключинам, – тихо велел Богданко. – Погоним лодьи против быстрины.

– Так и думаем поступить. Не первый раз перегоняем.

Было уже за полночь, когда они перепрятали лодьи и вернулись к месту засады. О сне никто не думал, все были встревожены предчувствием назревающих событий. Но постепенно беседа начала затихать. Богданко видел, что некоторым уже не под силу бороться со сном.

– Спите, – разрешил княжич, – а мы с Бортником понаблюдаем. Если тати придут сегодня, то придут не раньше чем на рассвете.

И наблюдали. Откуда им, молодым и доверчивым, было знать, что те, кого они ожидали, – выдумка наставника. Услышал, как говорили, что жилья поблизости нет, усмехнулся: «Плохо же искали, ребятки. А раз так, подкину-ка вам на ночь забот. Учитесь быть дозорными и смекалистыми дружинниками. А выспитесь днем, ведь „наука не идет без бука“.

Он знал, ничего не случится там, возле лодей, потому и спал сном праведника. А Богданко и Бортник все наблюдали. Уже и Воз наклонил вниз дышло свое, уже над Днестром потянуло прохладой, отозвался лес, потревоженный ветром, а княжич все смотрел перед собой, тихонько переговариваясь с товарищем.

– Может, другие пусть покараулят, – напомнил Бортник, зевая, – а мы вздремнем.

– Хочешь спать?

– Хочу. Смотри, скоро светать начнет.

– А если те, кого разбудим, проворонят спросонья?

– Ну почему же?

– Ладно, – уступил княжич, – буди кого-нибудь, пусть станет на твое место. Я посижу до утра.

Только сказал это и сразу же замолчал: впереди послышался подозрительный шорох, а вслед за ним чьи-то шаги.

– Тати! Буди всех скорей!

Их тоже было шестеро. Двое шли впереди, оглядываясь и всматриваясь в заросли, четверо остальных несли что-то на носилках. В темноте трудно было разобрать, что именно, да и не это интересовало отроков: ждали, что будут делать тати, как поведут себя, не найдя лодей на том месте, где оставили.

Богданко подал отрокам знак: ни звука. Видел, тати удивлены. Остановились, замерли. Потом начали переговариваться, наконец заспорили.

«Уличи, – определил, услышав спор, Богданко. – Зачем пришли на нашу сторону, что у них на носилках?»

Как он предвидел, так и случилось. Двое пошли на поиски лодий по течению, двое – в противоположную сторону. Остальные остались караулить ношу. Дозорные княжича, видя, что татей осталось двое, почуяли в себе боевой дух и не замедлили выказать его перед княжичем.

– Сидите тихо! – приструнил Богданко. – Подождем, пока отойдут подальше.

Знал: тати в поисках лодей будут идти вдоль реки, не теряя надежды обнаружить их. В такой ситуации все можно думать: кто-то воспользовался отсутствием хозяев и погнал лодьи к своему пристанищу; могло случиться, что и они сами сбились с пути, возвращаясь назад. Впрочем, пусть думают, что хотят, лишь бы подальше отошли и находились вдали от тех, кто остался с ношей.

– Кажется, пора.

Богданко подал знак Бортнику и, когда тот приблизился, шепнул:

– Бери трех отроков и заходи оттуда, – показал рукой, – а я со всеми остальными зайду с противоположной стороны. Следи за татями, но и нас не выпускай из виду. Когда сблизимся, нападем на тех, что остались с ношей вместе.

Обходили и подкрадывались они бесшумно. Почти окружили своих противников, и вдруг под вербой послышался то ли стон, то ли сдавленный крик… Те, что следили за ношей, обернулись. Один из них сказал с издевкой:

– Чего тебе, девка? Зовешь на помощь? Зря, тут тебя никто не услышит. Не услышит и не придет, чтобы помочь. Чуть-чуть потерпи – и будешь там, где надо.

Тиверцы сразу все поняли. Обрушились на татей неожиданно – одни слева, другие справа – и направили на них мечи.

– Ни с места!

Те остолбенели от неожиданности, на какое-то мгновение утратив способность соображать, а пока приходили в себя, лишились оружия.

– Кто тут? – Богданко показал на носилки.

Тати тупо смотрели себе под ноги и молчали.

Не стал допытываться, наклонился и вызволил пленницу из корзна, вытащил кляп, которым забили ей рот.

– Богданко! – вскрикнула девушка с болью и испугом.

Не поверил своим ушам.

– Зоринка, ты?!

Развязывал, рвал на ней путы. Так спешил, словно предчувствовал: если не освободит сейчас, через мгновение-другое будет поздно, вот-вот возвратятся те, что пошли за лодьями, и он снова может потерять свою ладу, ту, что была для него самой дорогой на свете.

– Бортник! – обратился к товарищу, который, как ему казалось, был достоин большего доверия. – Оставайся здесь и следи за остальными татями. Я с этими, – указал на пленных, – возвращусь в лагерь. Но сразу же вернусь с подмогой.

Взял Зоринку за руку, расспрашивал ее, как все случилось, где и почему попала она, дочь Вепра, в руки татей из-за Днестра.

Девушка все еще не могла прийти в себя от страха. Рассказывала, всхлипывая и глотая слезы, крепко держась за Богданку. Она и сама не знает, как доверилась незнакомому человеку, но что случилось, то случилось. Кто-то постучал в их ворота. Челядница вышла спросить, кто и зачем пришел. Ей ответили: «Гость из далеких земель. Позови кого-нибудь из хозяев. Есть для них хороший товар».

Выслушав челядницу, мать Людомила повелела впустить гостя с товаром на двор. Сама вышла и позвала ее, Зоринку. Гость кланялся, расхваливая свой товар. Когда Людомила облюбовала парчу и пошла в терем за солидами, повернулся к Зоринке и тихо спросил:

– Ты и есть Зоринка Вепрова?

– Да, – подтвердила она.

– Выйди к лесу после, молодец тебя ожидает.

Она не переспрашивала, кто, мол, тот молодец. Во-первых, вышла мать, а во-вторых, она так ждала своего Богданку. Потому и не раздумывала. Дождавшись, пока гость уйдет, а мать налюбуется досыта обновками, шмыгнула со двора. Сначала шла медленно, словно прогуливаясь, когда же убедилась, что за ней никто не следит, побежала. И только когда достигла поляны, где раньше виделись, остановилась, удивленная. Богданки не было там.

«Ох, – подумала, – кто-то подшутил, а может…»

Снова осмотрелась и поспешила назад: к ней из леса выходили чужие.

– Не смогла и закричать, – рассказывала она Богданке и так смотрела в глаза, словно молила. – Заткнули рот тряпкой, связали по рукам и ногам и понесли неизвестно куда. И день несли, и ночь. Потом отдохнули в какой-то халупе и снова несли. Кто они, Богданко, что им нужно?

– Уличи это, Зоринка, а что нужно им, узнаем после.

Дядька, услышав клич Богданки, быстро проснулся, но никак не мог понять, о чем толкует княжич.

– Какие тати? Откуда им взяться?

– Взялись, учитель.

– Напали на лагерь?

– Да нет, пришли к лодьям с плененной девушкой. Мы взяли двоих, остальные подались на поиски лодей. Оставляю этих вам, сам за теми пойду. Но чтобы взять их живыми, дозвольте взять еще несколько отроков.

– Ну нет! – Старый наконец согнал с себя остатки сна и вылез из шатра. – С этими татями оставайся ты. За остальными пойду я с отроками… О, боженьки! – сетовал вслух. – Скажи, беда какая. Кто мог подумать, что такое случится?

 

IX

Днем Миловиде некогда было думать. Обитель хотя и светлая, но жить святым духом не может. Необходимы пища и питье, нужен мед и тем более нужна одежда для сестер. А сестер в обители словно мошек. Когда звонят к молитве, не сосчитать их темных фигур. Поэтому мать-игуменья и печется о том, чтобы обитель имела свои угодья, а на тех угодьях росло все, что нужно. Зато ночью или в большие праздники Миловидка остается наедине с собой и дает волю мыслям. Вспоминает свой Выпал, Божейково подворье в Солнцепекской веси и маму Божейки, когда та отдавала ей все, что накопила, и просила разыскать и выкупить Божейку. Как же ей теперь возвращаться на это подворье, что сказать?..

То ли по привычке, то ли себе в оправдание, снова мысленно шла ромейскими дорогами и старалась понять, где допустила ошибку: когда еще сидела в Выпале и в Солнцепеке и не знала, как поступить, как помочь Божейке, или когда плыла морем в Никополь и сбилась с пути там? Ох, если бы знала, что ее путешествие в Верону напрасная трата времени. Смотришь, и застала бы Божейку живым и здоровым и выкупила бы.

Где только мысленно не побывала Миловидка, а появлялась возможность выйти за черту обители, шла только в одну сторону – к последнему пристанищу Божейки в Фессалониках. Там сошлись все его пути-дороги, там он думал о ней, стремился к ней, звал ее, пока не случилась беда.

Больше всего притягивало Миловидку море. Если наступал какой-то христианский праздник, монахини в черных одеяниях спешили в храм, молиться Иисусу Христу, Миловидка же отпрашивалась в такой день и шла к морю. Потому что ощущала в себе потребность увидеть его. Такая боль и тоска наполняли сердце, когда слышала шум волн, словно море и было тем храмом, который принадлежал наивысшему, единственно достойному веры божеству. Она останавливалась перед тем храмом, одна-единственная на всем побережье, и жаловалась-исповедовалась волнам. Разговаривала с ними, а они не утешали, молчали, с шорохом накатывались на берег.

Наплакавшись вволю, Миловидка однажды вспомнила: она так и не побывала у навикулярия, не увиделась с той, что погубила Божейку. А должна собственными глазами увидеть, какая она, пусть посмотрит и на нее, на Миловидку, ту самую антку, которую Божейко не захотел ни на кого променять. Может, госпожа разгневается и выгонит, не захочет видеть, как было один раз, а может, и нет… Сегодня самый большой христианский праздник – Пасха. А в этот день все христосуются и становятся добрыми. Да, и богатые, и бедные – все христосуются, все сегодня – братья и сестры.

Миловидка пошла в город. Уже и на ту улицу, где живет навикулярий, повернула, но до его подворья не дошла. «Хорошо, если хозяин сейчас в море, – подумала, – а если дома? Пасха – вон какой праздник… А если так, не смогу я увидеться и поговорить с женой навикулярия, Феофил не допустит».

Постояла, постояла Миловида и снова возвратилась туда, откуда пришла, в христианскую обитель.

Думала-гадала, как подступиться к той вельможной губительнице, и надумала: если не схитрит, ничего у нее не выйдет. Мать игуменья сама или через сестер своих часто обращается к богатым вельможам за помощью, просит поддержать ради Иисуса Христа убогую женскую обитель. Вот Миловидка и выдаст себя за одну из сестер-попрошаек. Подойдет к воротам и скажет челяди: «Я из святой обители. Матушка игуменья прислали к госпоже. Попросите, пусть будет так добра и выслушает меня».

Приглядывалась внимательно к повадкам сестер, что ходили в мир, ухитрялась пойти то с одной, то с другой. Уже знала, видела: и как одеваются посланцы матери игуменьи, и что говорят, когда стучат в ворота, разговаривают с челядью, как они заходят в хоромы и беседуют с хозяевами. И когда сама постучалась в ворота навикулярия, не допустила ошибки. От соседей знала одно: хозяина дома нет, он в далеком плавании. А предстала перед холеной и не намного старше себя госпожой, забыла, что она пришла с просьбой от матери-игуменьи. Смотрела на нежную и красивую жену навикулярия и молчала, чувствуя, как лицо заливает горячая волна.

– Сестра, мне сказали, что ты из святой обители? – услышала тихий, то ли сочувственный, то ли встревоженный голос хозяйки.

– Да.

– Матушка игуменья – моя далекая родственница, – сказала госпожа. – Правда, так случилось, что мы… что она отреклась от суетной мирской жизни и отдала себя служению веры Христовой, с тех пор мы, считай, и не виделись.

– Мать игуменья велели кланяться вам, достойная.

– Спаси тебя Бог.

Она была так печальна и красива, что Миловидка невольно на нее засмотрелась. Нескрываемая мука и печаль светились в ее глазах. Похоже, эта женщина только внешне выглядела холеной и изнеженной, а душа ее давно кем-то истоптана. Как скорбно-умоляюще смотрит на Миловиду, и в словах ее слышится такая глубокая тоска, словно хочет и не может выплакать все, о чем страдает ее душа.

«Может, тоскует о Божейке? – дала волю своим подозрениям Миловида. – Такая могла им соблазниться, ох как могла! Навикулярий – противный и жестокий, ко всему намного старше и, видимо, не любим ею. Божейко же и орел, и лебедь, и сокол против него».

– Мать игуменья еще что-нибудь велела мне передать?

– Нет, – быстро и даже резко возразила девушка и решилась повнимательней присмотреться к жене навикулярия. «Что же мне делать с тобой? Высказать все или встать и уйти? Но ведь я так давно хотела увидеться с тобой, так хотела узнать обо всем, что случилось с Божейкой!»

– Тогда чем обязана…

– Я из-за Дуная, – не дала ей договорить Миловидка. – Я должна была выйти замуж за раба вашего Божейку. Но не вышла. Ромеи схватили его и повезли на край света. Пришлось мне идти за ним. Хотела или выкупить его из рабства, или же остаться с ним. Опоздала. Поэтому я теперь в монастыре, поэтому к вам пришла, достойная. Хочу знать, за что его покарали так?

Удивительно, но не гнев и ненависть слышались в ее голосе, а боль и тоска. А еще мольба. Нет, не та мольба, которая рвется из обиженного, готового на все, даже на холопскую угодливость, сердца. В ее голосе была и уверенность: я – раба той большой любви, которая зародилась на пути из Черна в Выпал, однако не твоя раба. Слышишь, всемогущая госпожа, не твоя! И не смотри на меня, как на рабу свою. Забудь хоть на час, что мы неровня, что тебе достаточно кликнуть челядника – и я окажусь за воротами. Будь добродетельной и знай лишь одно: мы – битые, узнавшие горькое горе люди, должны помнить: ничто уже не властно над нами! Слышишь, ничто!

Наверное, все, о чем думала, что лежало на сердце, сказала взглядом, и жена навикулярия не осталась равнодушной к этому взгляду. Не нахмурилась и не отвернулась, смотрела и смотрела на нее, дивчину из далекой Антской земли. Краска смущения проступила на ее лице так явно, что и самой Миловиде стало не по себе.

– Божейко… – припомнила госпожа. – Как же, я знала Божейку. Такой синеокий и белотелый… так пригож собой, что ему и не пристало быть рабом.

– Тогда за что, спрашиваю, его покарали? Не за то ли, что слишком пригож?

Жена навикулярия и совсем запылала и хотела что-то сказать – и не могла.

– Если невеста Божейки пришла к нам, – заговорила наконец, – то, наверное, знает, что случилось и почему.

– Что случилось – знаю, а почему – никак не возьму в толк. Да и можно ли знать все, тем более из чужих уст? Люди всякого наговорят.

Доверие породило доверие, и жена навикулярия справилась со своим смущением. Хотела даже встать и подойти к невесте Божейки, но в последнюю минуту сдержала себя и ограничилась тем, что протянула к ней руки.

– Верь, девушка, – промолвила тепло и искренне, – вины моей в этом нет. Я добра ему желала, твоему Божейке. Видела, как мучается в железе, хотела облегчить ему участь – сделать слугой в доме, а мучитель мой, навикулярий, усмотрел в той добродетели лихие намерения и погубил молодца. Так надсмеялся над ним и надо мной, что если бы не страх, что понесу кару за самоубийство на том свете, пошла бы за Божейкой и бросилась бы в море. Это не просто подозрение и недоверие – это позор перед всеми Фессалониками, на весь христианский люд позор!

Говорила она с такой болью и горечью, что невозможно было и думать, будто говорит неправду. И все же Миловидка не поддалась тем чувствам, которые зарождались под влиянием исповеди навикуляриевой жены. «Этого только не хватало, – подумала, – чтобы кинулась вслед за Божейкой. Что выдумала!»

– Я пришла не за тем, чтобы упрекать достойную госпожу в том, что случилось, хотя уверена: было бы лучше, если бы она осталась безразличной к судьбе Божейки и не заступилась за него. Колодки, неволю и муку, порожденную неволей, Божейко бы вынес – не смог вынести бесчестья. Мы, достойная госпожа, люди другой крови и других обычаев.

– Как же я могла не заступиться, если сама хожу в веригах рабы?

– Ой, что ты говоришь, госпожа? Разве твои вериги можно сравнить с веригами Божейки? Другое поведай мне, если правда так добра и ласкова: о чем говорил с тобой Божейко? Каким было его наибольшее желание?

– Говорить ничего не говорил, а по тому, как мучился и порывался положить конец своим мукам, видела: что-то непреодолимо тянуло его в родную землю, так тянуло, что пошел на смерть ради этого.

– Благодарю тебя, госпожа достойная, – поднялась Миловидка и тем самым дала понять, что уходит. – Это и есть то, что оправдывает Божейку перед землей нашей. Если доведется возвратиться, так и скажу всем: он был и остался внуком Трояна.

 

X

В Черне, перед судьями и дружинниками, тати недолго отмалчивались. Да и чего было отмалчиваться? Поймали их с выкраденной в Тиверской земле девушкой, знают, чья она, знают и то, из какой земли пришли за ней. Осталось признаться только в том, почему именно пришли за дочерью Вепра. Говорить правду, ясное дело, не хотелось, за такое по головке не погладят, однако и молчать было нельзя. Тиверцы просто так не отпустят, первой попавшейся побасенке не поверят. Конечно, одной все-таки могли бы поверить: не только уличи, все ходят умыкать девок, когда приходит пора жениться. Только вот девушка не подтвердит, что брали с ее согласия. Так не лучше ли не выкручиваться, а чистосердечно признаться, что привело их в Тиверскую землю и почему именно к Вепру?

– Это я брал, остальные ни при чем, – выступил вперед самый младший.

– А ты знал, что ходить в нашу землю, да еще на татьбу, запрет?

– Знал.

– Почему же пошел?

– Очень красивая, потому и пошел… потому и брал…

– И знал, как сурово за это покарают?

– Если бы не попался, не покарали бы.

– Ага. Чей же ты такой ловкий?

Улич приумолк, но не надолго.

– Старейшины Забралы…

У всех, кто стоял поблизости и слышал это дерзкое признание, глаза полезли на лоб. Так вот оно что! Это младший сын того самого Забралы, который так лютовал и добился смертной казни Боривоя? Ну и ну! Той крови, выходит, мало было, захотели большей?

– За брата пришел мстить?

– За брата уже отомстили, а за сестру еще нет…

На него смотрели словно на умалишенного. Он был похож на ощетинившегося зверька.

– Вот что, молодец, судить тебя все равно будем, так что не очень-то храбрись. Крови ты, к счастью, не пролил, а за насилие ответишь по всей строгости нашего закона.

Богданку меньше всего интересовал и суд и то, что присудят пойманным на татьбе уличам. У него радость – гостит в Черне Зоринка, и он при ней, и мать-княгиня, и сестрички-затейницы. Все рады, что удалось выручить из беды Зоринку, особенно младшие. Все спрашивают и у нее, и у Богданки, как все было. Слушают затаив дыхание, а иногда визжат на радостях, хвалят княжича, он, мол, настоящий муж. Радуется вместе с детьми и княгиня.

– Веселитесь себе, – наконец говорит она старшим, Богданке и Зоринке, – а я пойду к князю, спрошу, послал ли он уже в Веселый Дол людей своих. Пусть сестра Людомила и все остальные скорее узнают, что Зоринка у нас, что с нею все в порядке.

На княжеском дворе она быстро нашла мужа.

– Волот, ты, надеюсь, исполнил пожелание девушки?

– Нет еще.

– По-моему, давно пора. Представляю, как убивается Людомила, не зная, где дочь и что с нею.

Князь был недоволен настойчивостью княгини.

– Я уже это слышал. Какая необходимость напоминать еще раз? Сказал: пошлю, значит, пошлю!

– Необходимость есть, Волот. Хочу, чтобы ты послал кого посообразительней, и не просто сообщил Вепру эту радость, но и пригласил бы их в гости.

– А вот приглашать не стоит. Хватит, приглашали уже…

– То когда было… А сейчас у нас в тереме их дочь, и спас ее наш сын, а в руках тиверских судей – сын старейшины Забралы.

Княгиня поклонилась мужу, мол, все сказала, и пошла. Уверена была: советует доброе дело. Не везти же им девку самим, не подольщаться же к Вепрам. Пусть сами едут и забирают девушку да подумают, как им поступить, когда приедут: благодарить и просить прощения за все то, что произошло между двумя наизнатнейшими родами, или и дальше смотреть друг на друга волками.

Малка утешала Зоринку: пусть успокоится, сегодня кровные ее уже узнают, где она, что с нею, а завтра будут тут как тут. А как же иначе? Чтобы Вепрова Людомила после таких тревог, страхов, пережитых в ту минуту, когда пропала Зоринка, не повелела запрягать коней да гнать их не мешкая в Черн? Быть такого не может. Она мать, а матери всегда больно за своих детей.

Не сказала вслух, только подумала: «Как и у меня за своих». Она старалась прогнать тревогу, сегодня, как никогда, была уверена: наконец все уляжется. Вон как расцвели от счастья Богданко, который спас девушку от позора и бесчестья, и Зоринка. Ведь рада, потому что именно на долю Богданки выпало вызволить ее. Они так и льнут друг к другу, так кто же посмеет не посчитаться с их желанием и погасить пламя их сердец?

«Пусть боги будут щедрыми и смягчат сердце непреклонного Вепра, – думала Малка. – Пусть бы дети сходились да брали с благословения Лады слюб. Если не сейчас, то на Коляду или на Ярилу. Девка созрела уже, пригожая и добрая, другой Богданке и не надо».

– Это сколько же лет ты не была у нас? – Обняв Зоринку, Малка заглянула ей в глаза.

– Давно, матушка-княгиня, считайте, с тех пор, как наши воины возвратились из ромеев.

Малка кивнула, соглашаясь, а про себя подумала: «Не сказала: с тех пор, как казнили Боривоя и отец завраждовал с князем. И хорошо делает, что не говорит. Не к тому идет, чтобы вспоминать горе и вражду».

Большую надежду возлагала Малка на славу, которая пойдет о сыне в Черне, а из Черна по всей земле. Дядька не устает рассказывать мужам, отрокам, как ловко и мудро повел себя Богданко, когда брал татей. Ведь он, муж Доброгаст, приставленный к отрокам обучать их ратному делу, нести дозорную службу, сказал просто так: «Идите и следите за лодьями – это лодьи татей». А княжич не просто выполнил требования учителя, он убрал лодьи, перевел их в другое место и тем самым заставил татей искать свою потерю, для чего они должны были разбиться на три группы. Поэтому и удалось Богданке взять их, не дав им ни пикнуть, ни опомниться. До такого не всякий муж додумается. Ну а если уж дядька хвалит Богданку, то почему не должна говорить, а тем более думать она, мать-княгиня? Разве такой отрок не достоин уважения? Неужели перед таким не смягчится и не станет благосклонным даже жестокое сердце Вепра? Но есть же еще и добрая Людомила. Кто-кто, а она желает своей дочери счастья, знает и понимает: княжич и Зоринка давно приглянулись друг другу. Стать им на пути – все равно что сгубить.

Пока была Малка с детьми – надеялась. Оставляла детей на минутку и спешила к князю или челядникам – и опять надежда не покидала ее. А как же! Разве она враг своему ребенку? Мало вытерпела и выстрадала, когда с ним случилось такое горе, которое чуть не погубило Богданку? О боги всевидящие, вы должны вознаградить мать за ее страдания если не личным счастьем, то хотя бы уверенностью, что она счастливая мать и что ее детям дарует блага мир, все самое хорошее и радостное.

Не могла объяснить, почему такая уверенность засела в сердце, только одно знала: это решающий момент. Если прибудет за девушкой отец, а тем более и мать, не отпустит она их просто так. Ни на щедрость, ни на мудрость не поскупится, выбьет все-таки из их памяти все дурное, заставит забыть его. Им ли, Вепрам, не увидеть теперь: правда на стороне Волотов? Пусть и так: не сумел князь постоять за Боривоя. Зато княжич сумел выхватить из лап Забралы их Зоринку, не позволил татям надругаться над девушкой. Вина окуплена доблестью и честью, а обычай славянский так и гласит: за честь платят честью.

Видно, уж слишком уверовала, что будет так, как думает. Когда же за Зоринкой прибыл из Веселого Дола целый отряд конников и Малка не увидела среди них ни Вепра, ни его жены, она словно онемела… Силы покинули ее, она не знала, что сказать и что сделать. Одно, на что была способна, – почувствовать обиду, а вместе с нею боль.

«Как же это? – спрашивала сама себя. – Возможно ли такое? Пусть Вепр не смеет показываться нам на глаза. А Людомила как же? Что она думает? Няню-наставницу прислала. И это к нам, князьям земли Тиверской?!»

Она снова почувствовала прилив сил. Опомнилась – и к князю. А когда предстала перед ним, забыла даже, что она не просто мать, она еще и княгиня.

– Как же так можно, Волот? – спрашивала, не пряча заплаканных глаз. – Ты видел? Они сами не соизволили прибыть за дочерью, няньку-наставницу прислали. И это после всего, что мы сделали для них. Это же позор, бесчестье нам!

– А ты надеялась на что-то другое? – Князь на удивление был спокоен, только его хмурый вид выказывал недовольство. – Это, Малка, не кто-нибудь, это Вепр, от него чести не дождешься. Ну а о бесчестье не думай. Бесчестье если и будет, то не нам. Теперь знаем наверное: примирения как не было, так и не будет. Мы недруги и отныне должны вести себя с Вепрами как с недругами.

– А дети? Что будет с детьми?

– Время, надеюсь, убедит и их, что между ними ничего уже быть не может.

 

XI

С тех пор как в Подунавье были построены задуманные князем Волотом и одобренные всетиверским вечем сторожевые вежи, старый гостиный путь и прилегающие к нему земли перестали быть доступными для всех. Белгородская твердь вместе с пристанищем и землями, что раскинулись на запад от Днестровского лимана аж до Третьей реки и Третьего озера, принадлежат теперь самому князю; холмскую твердь и земли, лежащие между Третьим и Змеиным озерами, занял воевода Вепр; вежу, возделанную между озером Змеиным и озером-морем и названную Великой Лукой, как и земли, что прилегают к ней, князь отдал старшему на строительстве вежи Чужкраю; Стрельчую же твердь, что оказалась чуть ли не напротив ромейской Тульчи и прикрывала собой земли между озером-морем и Прутом, подарил другому мужу и воеводе – Всевладу. Первое, что сделали воеводы и властелины тех крепостей, – проложили от вежи к веже надежные дороги, чтобы по ним можно было продвигаться не только на конях, но и валками, с едой и питьем для молодой дружины, которая будет нести стражу в Подунавье. Не забыли властелины поставить и знаки, обозначающие границы их земель, бросили, подобно Вепру, клич в обжитые волости Тиверской земли: кто хочет получить приволье и достаток, пусть идет в Подунавье, берет выделенную властелином землю в лесу или на берегу озера, реки и становится ее хозяином. Правда, на тот клич мало кто откликнулся. Во-первых, знали: это приграничные земли, туда совершали набеги и, наверное, не раз еще будут приходить ромеи, а во-вторых, раньше здесь селился беглый люд, который часто беспричинно называли татями. Как жить среди таких, какую славу себе приобретешь?

Может, это и удивительно: Придунавье – богатый край, здесь одной рыбой можно прокормиться. Однако за летом пришла зима, зиму сменило лето, а никто из поселян даровыми землями не соблазнился. Да что там поселяне – даже отроки неохотно шли на сторожевую службу в Подунавье, тем более не спешили поселиться тут. Им предлагают приволье, дарят блага, которых не имели нигде, а они хмурятся, скучают, норовя возвратиться в Черн и другие обжитые людьми места.

Приходилось радеть не так о гридницах, как об отдельных халупах и советовать тем, кто находился на распутье: «Бери себе жену, заводи жилье-пристанище и обживайся тут, ни о чем другом не думая, никуда не порываясь». Да что говорить: из-за тех сомнений и нежелания нередко приходится брать в дружину беглый люд, татей в прошлом и настоящем. Живешь среди них и терпишь, поступаешься то одним, то другим, то третьим.

Князю Волоту, да и тому же Вепру проще: у них кроме твердей и веж есть морские пристанища, а к пристанищам стекается люд ремесленный и торговый, там стоят княжеские сотни, поэтому и нравы отличаются от тех, что у Чужкрая или Всевлада. Приходит кто-то из татей и говорит, словно отцу родному: «Властелин, я согласен взять у тебя жилье и быть тебе верным слугой в этом безлюдье, но в этом жилье должна быть и жена».

Что скажешь такому? Должен закрывать глаза и поступать наперекор закону и обычаям рода-племени: «Смерды и те умеют добыть себе жену, а ты как-никак ходил на промыслы, был причастен к ратному делу. Годится ли такому спрашивать у властелина и надеяться, что жену даст он?»

Обрадуется тот да и пойдет, а через седмицу-другую видишь: есть уже жена, теперь стоит перед тобой, просит жилье. Знает Чужкрай, больше чем уверен: где-то плачет мать, угрожают, ища сестру, братья. А что он сделает, если стража ему нужна…

Правду говоря, Чужкраю и самому не очень весело здесь. Но уж тогда, как создаст стражу и будет уверен, что она надежная опора в придунайской веже, поедет и привезет жену с детьми, появятся хлопоты, а с хлопотами не будет чувствовать себя таким одиноким. А пока ничего не остается другого, как приказывать свободным от службы людям заканчивать недоделки в обнесенной стеной гриднице или ловить рыбу в Дунае, а самому заглушать тоску медом, который не забывали поставлять Чужкраю.

– Что изволите, воевода? – егозит, бывало, угодливый медочерпий.

– А у тебя есть из чего выбирать?

– А как же? Есть мед, есть и вино ромейское.

Чужкрай не спешит выказать удивление.

– Правда?

– Разве воевода не уверился еще: если говорю, то говорю только правду? Огнищный нашел дорожку, которая ведет за Дунай, а уж там, за Дунаем, много таких, которые меняют вино на мех.

– Те менялы из ромейской крепости?

– Да нет, даки. До крепости еще не добрались.

– Ну тогда наливай, попробуем задунайского.

Он был действительно внимателен, пил и прислушивался.

А тем временем из вежи подали голос стражи:

– К острогу направляются конные воины!

Воевода услышал, но спешить не стал. И только когда сами пришли и доложили, поинтересовался:

– Откуда направляются?

– С востока.

– И сколько их?

– Десятка два наберется.

– Вооружены?

– Да. И щиты, и мечи, и луки имеют.

– Наблюдайте.

А сам продолжал сидеть в медуше, смакуя задунайское. Но ему не дали как следует насладиться, прибежали от ворот и сказали:

– Просят, чтобы впустили в острог.

– Спрашивали, кто такие?

– Воевода Вепр с дружинниками.

– А что тут нужно Вепру?

– Не ведаем.

– Так пойдите и узнайте. Если действительно у него дело к нам, тогда впустите.

Дозорные пошли, а Чужкрай повернулся к медочерпию:

– Чем же оно лучше нашего меда, это задунайское?

– Вы не чувствуете чем, достойный? Вкус же не тот…

– Вкус не тот, но чтобы лучше – не сказал бы.

Вепра принимали за тем же столом. Не поднялся и не пошел навстречу, хотя знал его давно. Велел медочерпию:

– Налей нам своего хваленого, – и пригласил бывшего содружинника к трапезе. – Скажи, у тебя дело ко мне?

Вепр был хмур.

– Дело, Чужкрай. Но не знаю, говорить ли сейчас…

– Почему так?

– Принимаешь не радушно, вон сколько за воротами продержал, потом допытывался, кто такие и что нужно.

– А ты как думал? Стоим на приграничье, ромеи рядом.

– Вроде не видно, кто мы.

– Пусть привыкают быть осторожными и внимательными. Дружина у меня так себе, должен учить да учить. Поэтому не гневайся, бери, выпей с дороги.

Вепр присматривался, что наливали ему в братницу, однако прикладываться к ней не спешил.

– Разговор наш не для всех, – сказал негромко.

– Пусть будет так. Возвратимся к нему потом, а сейчас угощайся. Угощайся и рассказывай, где бывал, что видал, как живешь в своем Холме и за Холмом?

– Почему за Холмом?

– Потому что имеешь еще один дом – Веселый Дол.

– Если чистосердечно, я тем и живу, что разрываюсь между двумя домами. Холм забирает у меня годы, силы, а выгоды никакой не вижу.

– Разве? Все говорят: настоящий острог соорудил, с Черном скоро можно будет сравнивать. А кроме острога, еще и морское пристанище у тебя есть. Поговаривают, ромеи уже наведываются, приезжают за товарами, привозят свои.

– Не прославился еще мой Холм так, чтобы сюда наведывались ромеи. Кроме даков и ромейских славян, никого не бывает.

– Будут еще, не все сразу.

Вепр пригубил братницу, подумал и немного погодя сказал:

– Не очень верится, воевода, в то, что так будет… Для того и приехал к тебе, чтобы вместе поразмыслить. Может, пойдем поговорим? – понизил он голос до шепота.

– Ну, если так настаиваешь, то и пойдем.

Чужкрая заинтересовало, о чем хочет поведать воевода-сосед. Видимо, недаром приглушал голос и говорил шепотом: разговор не для всех. Вот и поведет туда, где их никто не услышит.

– Не в заговор ли меня хочешь втянуть? – пристально посмотрел на Вепра Чужкрай, когда они уединились.

Гость немного опешил, хотя и старался не выказать растерянности.

– Такого намерения нет, но признаюсь тебе, что приехал не для веселого разговора. Сомнения раздирают последнее время, а поделиться не с кем.

– Ты – и сомнения? До сих пор, кажется, они были тебе неведомы.

– Теперь ведомы. Не забыл, наверное, о чем говорил князь на совете старейшин и воевод.

– На память не жалуюсь, хотя и не пойму, почему тебя тревожит сказанное князем.

– А потому, что сказанное князем – все неправда. Нас обманули!

– Кого это – нас?

– Прежде всего тебя, меня, Всевлада.

Чужкрай окинул своего гостя настороженным, тяжелым взглядом.

– Я не чувствую себя обманутым.

– Потому что не дошла очередь. Дойдет – тогда почувствуешь. Где же обры, от которых нас предостерегал Волот? Соображаешь теперь, почему он угрожал ими, для чего придумал нашествие обров?

– Придумал?

– Именно придумал. Захотел поставить в наших волостях сотни свои, прибрать к рукам все то, что мы обжили и соорудили. Обры кочевали возле Меотиды. У них и в мыслях не было идти через наши земли.

– Откуда тебе знать, что не было у них такого в мыслях?

– Говорю тебе, стали да и пасут коней.

– А если им помешало что-то идти дальше?

– Что могло помешать? Думаешь, испугались наших приготовлений?

– Очень может быть, что и испугались. Если они могли договориться с лангобардами о совместном нападении на гепидов, почему бы им не знать, находясь среди тех же лангобардов, что анты посылали послов в Византию, что между теми и другими есть договоренность: объединить рати и преградить обрам дорогу за Днестр и Дунай?

Вепр не знал, что на это ответить, и разозлился. А злость мешала думать.

– Вижу, и ты не хочешь понять меня. – Вепр вышел из-за стола и направился к дверям, но сразу же вернулся: – Тебе, как и всем, безразлично, что труд мой – плод многолетнего напряжения – становится достоянием Волота, этого подлого пса и убийцы!

Он заметался, как зверь в клетке, раздираемый злобой, а Чужкрая это вроде и не касалось, он попивал вино, закусывал и лишь изредка окидывал гостя лениво-спокойным взглядом.

– У меня, Вепр, нет ни единой причины быть тебе недругом. Но и князю я не собираюсь становиться поперек дороги. Он в ответе за блага земли и людей тиверских, пусть поступает так, как этого требуют нужды земли и народа.

– А что скажешь, – повернулся Вепр к Чужкраю, – что скажешь, если займет и твой острог, как занял мой Холм? Вспомнишь ли тогда о нуждах земли? У кого будешь искать тогда защиты? Мы должны объединиться, Чужкрай. Слышишь, объединиться, если хотим быть властелинами и силой в своих землях.

– Сила земли, Вепр, в единстве, а не в распрях. Ты же сеешь раздор, поэтому не говори, что заботишься о силе.

Непреклонность этого пьяницы и обжоры задевали властелина Холма за живое. Видел, что ему не сломить его, поэтому ничего другого не придумал и сел снова за стол.

– Разве я первый начал сеять этот раздор? – сказал он грустно. – Или я не стоял под стягами князя Волота, не радел о единстве?

– Когда-то – да, а сейчас – нет. Потому и князь был твоим побратимом, ныне же должен остерегаться тебя и действовать так, как этого требуют нужды земли. Пойми это, воевода, и поворачивай коней в город свой придунайский. Князь, надеюсь, не гонит тебя оттуда.

Вепр смотрел на Чужкрая косо и молчал.

– Это и весь твой совет?

– Весь, властелин.

– Жаль. Не думал услышать от тебя такое.

– Думал, если я Чужкрай, то меня легко подбить на сговор? Ошибся, Вепр. Я прежде всего витязь, а для витязя честь превыше всего.

Только теперь Вепр убедился окончательно: дело, с которым ехал к Чужкраю, лопнуло безнадежно. Теперь ему ничего не оставалось, как выгородить себя. Только вот как? Прикинуться, сделать вид, что доводы Чужкрая убедили его? Наверняка напрасны такие потуги. Чужкрай не такой простак, чтобы поверить в искренность скороспелого раскаяния.

Старался придумать что-нибудь убедительное – напрасно, все казалось мелким и никчемным. Наконец припомнил причину раздора с Волотом и начал жаловаться вслух на свои давние и неутихающие боли. Вон сколько лет минуло, как не стало сына, а он не может забыть до крика болезненной боли после его гибели, как не забывается и княжеская нерешительность в тот момент. Поэтому каждый шаг князя воспринимает с подозрительностью, все его действия кажутся ему злонамеренными. До чего уже дошло: не верит даже в его действительно добрые намерения. Мог ли кто подумать, что такое случится между ними?

Сокрушался-кручинился до тех пор, пока кручина та не высекла искру живого огня и не разбудила мужское буйство: повелел отрокам принести жбан с медом, а заодно и все то, что требуется к нему.

– Давай пить, Чужкрай, – пригласил хозяина. – Пусть потонут они, и печаль наша, и горькая судьба, в этом хмельном напитке. Больше ничем их, проклятых, не одолеешь. Ей-богу, ничем!

Пили день, пили второй, а пришло время собираться в дорогу, еще раз убедился Вепр: этот по-медвежьи неуклюжий властелин и княжий страж на границах не пропил ума, помнит, о чем говорили между собой и почему говорили. Поэтому, уезжая, посчитал нужным сказать воеводе Великой Луки:

– Поговорил с тобой – и вроде стало легче. Старею, наверное, если сам не могу уже справиться с собой.

– Погаси злобу – и возвратишь молодость, – ответил на это Чужкрай.

Вепр, соглашаясь, покивал головой и направил коня к воротам, а от ворот – в обратный путь, в Холмогород.

«Пусть видит Чужкрай и верит, – думал себе, – что я поумнел. Отъеду на несколько поприщ и поверну коня к Всевладу. К дьяволу все его благочестивые речи. Должен довести задуманное до конца».

Версту за верстой одолевая обратный нелегкий путь, Вепр не переставал думать о том, почему Чужкрай не отозвался на его клич. Так ли верит в княжескую безгрешность или просто благодарен ему за подаренную волость? А почему бы и нет? Почему бы и не быть благодарным? Ведь кроме коня, брони и власти над сотней дружинников, ничего, считай, не имел. Теперь же у него волость, в которой он является княжьим стражем на границах и в подаренных землях. Все это приобрел благодаря князю. А если все так, есть ли смысл ехать к Всевладу, раскрывать себя еще и перед ним? Если уж Чужкрай чувствует себя благодарным князю и не идет против него, то Всевлад тем более не пойдет. Он сидит в закутке на крайнем западе, обры его обойдут, как обойдет и княжья ложь, порожденная или всего лишь объясняемая вторжением обров.

«Не с того конца начал я, – твердо решил Вепр, – и не там ищу союзников. Ей-богу, не там!»

 

XII

Не то удивило Миловидку и наполнило страхом ее естество, что Божейко подошел неслышно, словно выплыл из воздуха. Удивила его печаль, скрытая в глазах боль, даже укор.

«Ты что?» – спросила она тихо и смущенно.

«А ты не знаешь что?»

«Не знаю».

Помолчал немного, потом сказал:

«Мама умирает».

«Как?!»

«Посмотри, – кивнул в ту сторону, где должна была быть Тиверь, – спрашивает, на кого останется наш Жданко».

Миловида оглянулась и, никого не увидев ни вблизи, ни вдали, опешила. Хотела что-то сказать Божейке, повернулась, но его уже не было.

«Ладонько мой! Где ж ты?» – крикнула и, наверное, испугалась собственного крика – сразу же проснулась.

– Боже мой! – простонала. – Сон это был или видение? Пожалуй, сон, но почему такой: «Мама умирает, спрашивает, на кого останется наш Жданко»?

Встала, встревоженная, выглянула в окно и снова вернулась на ложе, плотнее завернулась в свою верету.

За окном пасмурное утро, видимо, собирается дождь, вот и снятся умершие. А все же почему Божейко сказал именно так: «Мама умирает». Не является ли это знаком ей? Мама его болела уже тогда, когда провожала ее, Миловидку, к ромеям. Ждала, ждала, да так и не дождалась. Шутка ли, пятый год идет, как оставила ее в Солнцепеке. И не просто попрощалась и ушла – обещала возвратиться вместе с Божейкой. А за эти годы и правда можно истаять, ожидая и плача, утрачивая последние надежды. Потому что столько ждала-поджидала, а ничего не дождалась. Пусть в первый год думала: не успела Миловидка, все еще разыскивает Божейку по миру. Пусть зимой думала: если и нашла сына и выкупила, как возвратиться детям, если дороги земные занесены снегом, реки покрыты льдом? А что оставалось думать ей на второй, на третий, четвертый год? Это же не дни, это годы! Боженьки! Все больше убеждалась ежедневно, ежечасно – не дождаться ей ни детей, ни доброй вести о них, а убеждаясь, плакала и угасала.

Горюшко горькое! Как же это она, Миловидка, оплошала? О себе заботилась, думала, время излечит раны, а христианская обитель даст покой и блаженство измученной человеческими обидами душе. О том же, что в это самое время на родной земле мать Божейки теряет надежду на возвращение сына, забыла. Да ведь эти люди отдали ей все, до медницы, до обола, и верили: Миловидка возвратится с сыном; если же случится, что не найдет его, то придет и скажет: «Нет Божейки в ромеях. Искала долго и ревностно, но не нашла».

Вот он, вещий сон и вся разгадка этого сна. Пообещала же сестре Евпраксии и матери игуменье, что на ближайшем христианском празднике примет крещение. Что же будет, если сдержит слово и уверует в Христа? Ведь ее тогда ничто не будет связывать с землей Тиверской, с ее людьми. Станет чужой им, никогда не пойдет за Дунай и не скажет родным Божейки: «Не ждите его». Да, тогда уж насовсем обрежет пуповину, которая связывала ее с родными людьми и родным краем, останется только замуровать себя в монастырских стенах и жить здесь до скончания века. Сжалась в комок от страха и еще плотнее укуталась в верету. Когда же совсем рассвело и пришло время гнать на пастбище коров, Миловидка не вышла, не показалась на глаза сестре-казначее. Та сама заглянула к ней в келью и спросила, не переступая порога:

– Что с тобой? Ты больна?

А Миловида всхлипывала под веретой и не могла вымолвить ни слова. Пришла Евпраксия, сбежались послушницы, и сестра вынуждена была сменить гнев на милость:

– Оставайся, если так, сегодня другие погонят.

Изрекла свое повеление и пошла дальше. Не ушла только сестра Евпраксия. Принесла воды, дала попить, наконец присела около Миловиды.

– Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, – молилась и гладила ее, – помилуй нас. Дай нам силу одолеть боль сердечную, жалость и смятение. Будь милостив, Боже, всели в сердца наши благодать свою.

Молилась и молилась, уповая на Божью милость, до тех пор, пока не убедилась: Миловида успокаивается.

– Ты для меня словно дочь родная, – сказала искренне и ласково, заглянув девушке в глаза. – Твои боли – мои боли, твоя печаль – моя печаль. Скажи, все еще боишься богов своих?

– На этот раз, матушка, самой себя страшно.

– Себя?

– Да. Приснился Божейко. Пришел и сказал: «Мама умирает…» А его мама не чужая мне, матушка Евпраксия.

И рассказала Евпраксии, кто для нее мама Божейки, какие надежды возлагала, чего ждала.

– Сон, дитя, всего лишь сон. Можно ли так близко принимать его к сердцу?

– Как же не принимать, если я провинилась перед той женщиной, правду говоря, предала ее?

Монашка хотело было возразить, но почему-то передумала и только вздохнула тяжко. Но потом согласилась с Миловидкой. Если глубоко задуматься, то она, Миловидка, правильно мыслит и этим утешает Евпраксию. Грех обманывать людей, а старших тем более. Иисус Христос этому учит. Одна из его заповедей гласит: не обмани ближнего своего. И все же пусть Миловида подумает: от всякой ли правды добро людям? Не лучше ли будет, если мать Божейки не узнает, что случилось с сыном?

– Я больше тебя прожила, больше видела и знаю. – Монашка гладила-успокаивала Миловиду. – Вот и говорю, верь мне: лучше ждать и надеяться, чем знать правду, тем более страшную правду. Сама подумай: нет тебя год, нет второй, нет и третий. О чем думает при такой длительной разлуке мать? А вот что, дитя мое пригожее: если и случилась беда, то скорее всего не с ее сыном, а с тобой. Да, да, с тобой. Была бы жива-здорова, будет думать мать, вернулась бы к родному порогу и сказала: «Не нашла я Божейку». А ты не вернулась, тебя все нет и нет… Допусти и такое, что мать Божейки считает: дети нашли друг друга, а прибиться к родной земле или подать весточку о себе не могут. Горе не тетка, дитя, оно давно бы скосило людей, если бы Всевышний не наградил их верой, малой или большой, а все же надеждой. Надо ли подсекать, рубить под корень ту материнскую надежду? И тебе – хорошо ли мучить себя и терзать душу раскаянием?

Помолчала минуту-другую, потом добавила:

– Я давно присматриваюсь к тебе, Миловидка, и уверена: чистая она, душа твоя. Чистая и невинная. Поэтому и говорю: собирайся, пойдем с тобой.

– Куда?

– Слушать службу Божью. Сегодня ты нигде не найдешь утешения сердцу своему, только там.

– Я же веры вашей еще не приняла, как можно?

– Ничего. Господь сказал: я каждому доступен, а убогому и нуждающемуся и тем более.

Страшновато было Миловиде, однако не посмела ослушаться Евпраксию – пошла. Ноги были словно ватные, сердце замирало, мороз по коже, но что делать, если Евпраксия единственная опора и защита в этом страшном и неприветливом мире. Что бы делала, как бы жила, если бы не Евпраксия. Нужен совет – посоветует, нет уверенности – придаст. А захочет кто-то обидеть ее, Евпраксия горой на защиту. Она ей как мать-заступница, мать-утешительница, мать-отрада. Как же можно было не послушаться такую и не пойти?..

В церкви празднично и уютно, все и вся излучало свет, торжество – от молитв, которые провозглашались с амвона и возносились высоко вверх, от блеска золотых украшений, от лучей, струящихся из-под купола. Но больше всего торжественности праздничной службе придавало хоровое пение на клиросе. Оно было таким тихим, стройным, трогательным, что Миловида не заметила, как покорилась ему и душа ее вознеслась вслед за ним в неизведанную голубизну.

Долго ли она пребывала в плену праздничного богослужения, не знала, зато хорошо запомнила то мгновение, когда вдруг поняла: она чужая и лишняя в этом храме. Огляделась и увидела: одни истово молятся, крестятся и бьют поклоны, другие подходят к образам, меняют свечки и снова молятся, а она стоит, словно каменная, не знает, куда себя деть. Молиться, как другие, не могла – не приняла еще Христовой веры, стоять же без дела тоже не годится.

Не по себе ей стало, повернулась бы и ушла. Да как уйдешь, если рядом сестра Евпраксия, а сзади – монашки? Зато когда закончилась служба, Миловида, не обращая внимания на Евпраксию, стала поспешно пробираться к выходу. Было у нее такое ощущение, словно украла что-то и теперь боялась, что в нее станут тыкать пальцами и говорить: вон она пошла с краденым.

В женской обители спрятаться от людского глаза не просто. А сейчас, как никогда, хотелось побыть одной.

Куда же пойти, где уединиться? В саду? Но он недолго будет пустым: сестры после службы сходят в трапезную и заполнят его. И в келье не укрыться. Туда придет Евпраксия, будет расспрашивать, что да как. Нет, лучшего места уединения, чем пастбище, не найти, наверное. Туда никто не придет, там никто не помешает.

От монастыря до пастбища на лугах не так и далеко, около десяти стадиев. Дорога не раз хоженная, поэтому хорошо знакома. Пойдет по ней спокойно и не оглядываясь. Может случиться, что сегодня и не возвратится в келью, переночует в пристройке возле овчарни. Не раз уж проводила ночь здесь, почему бы не поступить так и сейчас? На лугах буйнотравье, цветут, наполняя воздух благоуханием, цветы, там хорошо сердцу, там привольно мыслям. Сразу за лугами пойдут поля, за полями – пологие и тоже покрытые зеленью горы. Если взойти на те горы и глянуть на север, видно, рассказывали, как темнеют вдали другие горы, крутые и высокие, не везде доступные, а уж за ними пойдет знакомая ей фракийская долина, исхоженная и политая слезами, но все же чем-то родная. Не тем ли, что она открывает дорогу в ее землю? А если бы дошла до тех гор да перевалила через них, считай, была бы почти дома. Однако это только сказать легко: если бы… Попробуй пойди да преодолей… Ни сил, ни мочи не хватит. Не из-за того ли Миловида не решается покинуть святую обитель у теплого ромейского моря? Божейке уже ничем не поможешь, а раз так, зачем ей принимать крещение? Чтобы обречь себя на такую жизнь, как у матушки игуменьи, у сестры Евпраксии? Чтобы быть навечно отлученной от мира, от всех его благ? Были бы у нее солиды, которые отдала на святую обитель в благодарность за покой и спасение, ни за что не осталась бы тут, села в лодью да и поплыла в Тиверь. Но ей нечем платить за перевоз. А идти пешком тоже не решится. Во-первых, не знает дороги к Дунаю, а во-вторых, это долгий-долгий путь. Года на два, а то и на три.

Бедная она, бедная. Поверила сердцу, отправилась в такое далекое путешествие. Засела из-за своей глупости в монастыре и сидит теперь тут, как птичка в силках. А Божейко еще и недоволен ею, пусть и во сне, но все же пришел и упрекнул: на кого останется Жданко? Имя это она только один раз и слышала из его уст. И не где-нибудь, а там, на празднике Ярилы. Весь вечер бегала в паре с Божейкой, за это время почувствовала себя родной и близкой ему. Она еще и не прислонялась к нему, не разрешала обнимать себя, как другие, но и не стыдилась. Куда звал, туда и шла, на что подбивал ее в играх, на то и соглашалась. Радовалась с ним одной радостью, смеялась одним шуткам. И не было другой такой ясноликой, такой счастливой среди выпальской молодежи.

Не припомнит, как случилось, что заговорили о Жданке. Кажется, договаривались, уединившись, что с сегодняшнего дня будут встречаться аж до самого праздника Купалы, и Божейко спросил, не станут ли ее за это ругать родители?

«Меня родители любят, – сказала, – они добрые, никогда меня не ругают».

«Так-таки и никогда?»

«Один только раз и накричали, и то не мама, а бабуся».

«Бабки жалеют внучат, а твоя накричала?»

«Потому что виновата была».

Мало, наверное, ему было того, что сказала, поэтому, помолчав, спросил:

«А чем провинилась?»

«Лилий нарвала в озере».

«О, разве это вина?»

«Я сама думала, что нет, а бабушка другое сказала. Не к лицу девушке быть жестокой. Лилии – дети русалки, зачем же им век укорачивать? Русалка будет плакать по деткам и может утопить меня при случае».

Задумался Божейко, взвешивая услышанное. Миловидка же продолжала дальше:

«Я, может, и не приняла бы это близко к сердцу, но скоро приснились мне эти детки. Плыву вроде на лодье и вижу много-много лилий. Протягиваю руку к одной – лилия такая белая и пышная, такая красивая, что сердце заходится от той красы. А сорвала – смотрю, у меня в руках мальчик. Не остановилась почему-то, подплыла, сорвала вторую – снова мальчик, третью – опять мальчик. Ой, – опомнилась наконец. – Что же я делаю? Это же ее, русалочьи дети!

Стою в лодье, держу у себя на руках тех деток и не знаю, что с ними делать. И в воду бросить не решаюсь: живые они созданьица, и у себя боюсь оставить».

Божейко бросил тогда на нее быстрый взгляд и помрачнел.

«Это нехороший сон, Миловидка».

«Думаешь, хлопоты будут?»

«Люди так думают: если снятся дети – быть хлопотам».

Ей страшно хотелось сказать, что на самом деле вещует тот сон, но стеснялась. Стыд залил краской щеки, да так, что это заметил Божейко:

«Что с тобой?»

«Бабушка по-другому разгадывает этот сон».

«По-другому, это как же?»

«Сказала, что у меня будут только мальчики и мальчики, а девочек не будет».

«О! – воскликнул удовлетворенно, и так заблестели его глаза, что окончательно вогнал ее в краску. Схватил за руку и потащил к огню, где веселилась молодежь. – Знай, – сказал твердо и доверительно, – если поженимся и будет мальчик, назову его Жданкой».

Не дождались ни мальчика, ни девочки. Растоптали эти мечты легионеры Хильбудия. Все пошло прахом. А все же почему Божейко вспомнил во сне именно мать и Жданко? Намек, что она, принимая крещение, убивает в себе мать-Тиверь, более того, обрекает себя на бесплодие, останется жить в келье, как цвет-пустоцвет. А разве нет? Так оно есть и так будет. Затворит себя за стенами обители и будет таять да сохнуть до тех пор, пока не отцветет ее молодость. Разве можно это назвать благодатью, ради которой отважилась отправиться в чужие края, словно в водоворот речной бросилась? Она же молода и красива, в ней столько силы. А как можно быть сильной, если ее постоянно одолевают беды, преследуют ее, превращаются в сети, не давая взлететь. Пусть нет Божейки, лада желанного, зато есть она, Миловида. Разве это справедливо, если упрячет себя за каменные стены обители, не даст зародиться новой жизни, останется одинокой былинкой? Не слишком ли велика плата святой обители за то, что пригрела в свое время, дала кусок хлеба и пристанище?

Там, за широким Дунаем, давно проснулись, наверное, поля, покрылись листвой деревья, буйствует под теплым, но еще не палящим солнцем трава. А в траве зацвели цветы. О, она не забыла, она хорошо помнит, какой аромат витает в лугах в это время! Дух захватывает, сердце замирает от наслаждения, от воздуха, который пьянит, утешает и убаюкивает. А пение птиц над лугами… Даже здесь, в ромеях, воспоминания обо всем этом заставляют ее сердце биться сильнее, скрашивают ее жизнь и удерживают в этой жизни. Если бы снова довелось попасть на зеленые поля и заливные луга Тивери и увидеть их своими глазами, наверное, забыла бы все, что с ней было, смотришь, и сказала бы сама себе: а мир не так безобразен, как кажется порой.

– Сестра, ты свободна, – сказала Миловида монашке, которая заменила ее сегодня. – Я буду пасти коров.

– А что так?

– Побыла в храме, послушала службу Божью, успокоила в себе тревоги. Матушке-казначее скажешь, что я тебя освободила.

Послушнице все еще не верилось:

– Признаюсь тебе: не очень хочется возвращаться в обитель. Если не эту, то другую работу придумают. Может, к вечеру пойду?

– А если матушка-казначея разгневается?

– Может, Бог даст, пронесет…

Пасли стадо и разговаривали, не упускали из виду тех коров, которые уходили дальше дозволенного, возвращали их назад и снова разговаривали. А когда пришло время дойки, а потом и трапезы, еще больше сблизились, дали себе волю. Так смеялись, шутили, словно совсем забыли о смирении и покорности, которые должны были соблюдать там, за монастырскими стенами. Забыли и о Писании, в котором сказано: когда ешь, ешь молча.

– А ты чего плакала сегодня утром? – спросила, таинственно приглушив голос, напарница.

– Сама не знаю.

– Так горько плакала и не знаешь? Все прячешься от нас, думаешь, если мы другого роду-племени, так уж и чужие, не можем прийти на помощь?

– Да нет, – искренне возразила Миловидка. – Это потому, сестра, что уверена – никто не поможет мне в моей беде.

– Знаем, такой беде, как у тебя, никто не поможет. А все же, может, что-то и посоветовали бы и утешили как-то? Негоже чураться нас, сестра, молчать и молчать.

Что могла ответить на это? Возражать? Но ведь все это правда, неприветлива она с послушницами. Привязана только к одной Евпраксии, с остальными же сдержанна. Они веселятся – она молчит, спорят – тоже молчит. А как доходит до того, кому пасти коров, спешит выскочить: «Я, сестры».

Но все-таки рассказала, почему плакала. Спокойно выслушала ее послушница: велико ли диво – сон, но, разгадывая его, была предупредительна, внимательна. А потом заговорила с Миловидкой, понизив голос, посоветовала:

– Тебе надо бы подать как-то весточку матери Божейки, чтобы она узнала, что случилось с сыном и что – с тобой. Иначе не успокоишься и всю жизнь будет тебя мучить совесть.

– Как же я перешлю ее, весточку, в такую даль?

– Ходи к морскому пристанищу, расспрашивай, может, найдешь мореходов, которые пойдут туда, с ними и передашь.

– Ой, кто там передаст, если Божейкова мама живет далеко в лесу!

– Тогда сама отправляйся туда.

– Напрасны усилия, сестра. Впереди вон какие горы и как долог морской путь, а у меня ни солида.

Советчица, подумав, поделилась с Миловидой своими мыслями:

– Горами не ходи, горами не пройдешь. Направляйся берегом. Тут дороги проторены, и все время везде люди. Где пешком будешь идти, где-то остановишься, заработаешь солид-другой, где подъедешь.

Не надо большой мудрости в том совете, а все же запал он в сердце. Ведь правда, разве она не способна заработать – и ехать, снова заработать – и опять ехать? Ромейские берега заселены густо. Где к рыбакам пристанет – заработает, где – в поле пойдет. Не у всех же рабы, а лето – пора горячая, всем нужны рабочие руки. Путь долог, но все же с каждым годом она будет ближе к родной земле.

Стала разговорчивей и веселей в этот день, а когда пришел вечер, а с ним и время возвращаться в обитель, загрустила. Придет Евпраксия, спросит, почему так быстро, что и догнать нельзя было, ушла из храма? А еще и напомнить может: «Готовься, Миловидка, приближается день твоего крещения». Что скажет ей в ответ? День крещения приближается неумолимо.

Возвратилась поздно и постаралась пройти в келью незамеченной. Ждала, вот-вот кто-то придет. Чувствовала себя пташкой, загнанной в клетку. Поэтому села поближе к окошку, чтобы хотя бы в мыслях быть там, на просторе, на воде.

«Я и правда как в клетке, а точнее – в каменном мешке».

Каменный мешок… Где она слышала такое? Здесь, в Фессалониках? Нет, в Вероне. Женщины рассказывали историю, похожую на сказку: молодую мать, которая провинилась перед своим мужем, замуровали в каменный мешок.

Чего только не бывает на белом свете. А все потому, наверное, что желания одних становятся на пути других, что среди людей всегда отыщутся такие, которым безразлично, если их счастье построено на чьем-то горе. Лишь бы выпало это счастье им, лишь бы оно было у них! Так поступил с нею и тысячами таких, как она, наместник Хильбудий, такая доля была уготована и той, что жила давным-давно и не пожелала быть игрушкой в руках насильников.

Свидетелей этой истории, наверное, уже на свете нет, но в Вероне хорошо помнят: случилось это незадолго до того, как в их земли ворвались готы. Один из предводителей варварского племени, по имени Аспар, облюбовал окруженную горами Долину Юпитеровой Ласки, разместился там со своим родом и стал хозяином зеленых лугов и плодородных нив по обе стороны реки, которая стекала с гор. Удивительного в этом ничего нет – готы заполонили все северные земли славной когда-то Римской империи, стали по сути властелинами в ней. Но этот, Аспар, поступил странно: возвел в ущелье, соединяющем долину со всеми провинциями империи, замок. В замок, как и в долину, можно было проникнуть только с дозволения правителя или стражи, из долины же выезжать не разрешалось, в особенности людям, оказавшимся под властью Аспара и его рода. Наверное, поэтому и стали называть веселую и щедрую когда-то Долину Юпитеровой Ласки Долиной Слез, а гота Аспара – властелином-нелюдимом. О его внешнем облике и повадках рассказывали такое, от чего сердце леденело. И уродливый он, говорили, и безжалостный, перед сном о нем и вспоминать страшно. Кто провинился и попадал в замок за эту провинность, тому возврата оттуда уже не было. Почему он такой, никто точно не знал. Оставалось догадываться, а догадки всякие бывают. Одни поговаривали, что Аспар еще маленьким был выкраден волками и рос среди волчьей стаи, выкормлен молоком волчицы, поэтому такой лютый и нелюдимый; другие опровергали – все это неправда, рос он, как и все дети, среди людей. Провинилась перед богами его мать, и они наказали ее за то, что позавидовала, когда ходила беременной, красоте девушки-поселянки, приревновала к ней мужа своего и, лютая в своей ненависти, натравила на нее псов, хотела видеть несчастную уродливой, а получилось – сама родила урода. Боги немилосердны к тем, кто носит в утробе дитя и сеет злобу или смерть. Вот и отомстили – родила вместо ребенка злого пса. А на свете еще не было такого, чтобы уроды вырастали добрыми. Не было и не будет. Уроды завидуют людям, наделенным здоровьем, счастьем, красотой или просто человеческой добротой. Верить в эту выдумку помогал и сам Аспар: никогда не показывался на людях без маски. Такое рассказывали о готе-нелюдиме за чертой Долины Слез. Что думали и говорили о нем, в самой долине оставалось тайной. Единственное, о чем удалось услышать, – загадочный властелин очень любит охоту и большую часть времени проводит там. А еще по вкусу ему хмельные напитки, не проходит и мимо молодых женщин в своих владениях. Которую высмотрел, уж той не миновать его силков: или гуляет-пирует с понравившейся красавицей по уютным медушам, или же берет на седмицу-другую в замок. Потому что он – властелин в долине, его желаниям никто не смеет перечить.

Патриции соседних провинций и удивлялись тем повадкам, и ужасались. Обходили владения гота десятой дорогой. Но, видно, не всегда он миновал их, время от времени ходили слухи: то там видели, то там объявлялся. Это многих заставило задуматься: почему? Не придавал значения разговорам лишь префект ближайшей провинции Руф – уж слишком уверенно он чувствовал себя, чтобы опасаться появления гота. Так и сказал, когда ему доложили: «Ну и что? Должен же он когда-нибудь вылезти из своей берлоги и искать общения с нами. Не слышали разве, что король готов-завоевателей понял наконец: не покорить ему империи, если не найдет общего языка с патрициями». Но обманчивой оказалась эта уверенность и беспечность. Очутившись за пределами Долины Слез всего лишь ради интереса, Аспар повстречался поблизости от одного из соседних замков с писаной красавицей и не мог уже удержаться от искушения увидеть ее снова. Забыл, охваченный желанием, и об охоте, забыл и о молодых женщинах своего владения. Ночью допоздна гремел тяжелыми сапогами в верхней башне своего замка, а приходил день, седлал коня, брал надежных людей и направлялся туда, куда звало сердце. Вот так и раз, и второй, и третий. На беду свою, узнал, что это дочь префекта Руфа – Корнелия. Однажды видел, как в сопровождении своего отца направлялась она в соседнее селение, увидел и тогда, когда она прогуливалась в своем замке в обществе уж слишком предупредительного молодца. Кто знает, решился бы на смелый шаг, если бы не убедился, что у дочки префекта и у молодца, который увивается около нее, дело идет к браку. А убедившись, не стал медлить: взял с собой ватагу да и выкрал дочку префекта, точнее, отбил ее у охраны, которая сопровождала Корнелию в поездке к жениху.

Челядь, ясное дело, поспешила доложить патрицию: случилась беда, налетели в пути воины в масках, оттеснили стражу и, прихватив с собой Корнелию, скрылись в лесных зарослях. Люций Руф должен был бы наказать этих болванов. Но было не до гнева. Он догадывался, кто те, в масках, и сердце леденело от страха. На такое способны только готы. Не кто-то другой, только они! А если его догадка правильная, дочка попала в руки самого страшного из них – нелюдима.

– Это Аспар, это гот-нелюдим посягнул на Корнелию. Что же делать, как помочь беде?..

Долго раздумывать было некогда. Пораженный страшной вестью, бросил клич, собрал под свою руку всех, кого можно собрать, и пошел по следу. А след привел в Долину Слез.

– Мы должны окружить нелюдима в его логове, – советовали префекту, – и такой силой, которая бы заставила его прислушаться к нашим требованиям. Так и скажем готу: не возвратят Корнелию – позовем соседей, всем крещеным людом пойдем на него. И горе тогда будет его прославленному безбожными делами замку, горе и тем, кого достанем за его стенами.

Последний совет показался патрицию Руфу дельным, и он подступил к замку Аспара и потребовал встречи с властелином межгорья.

Аспар не выказал на этот раз гордыни, однако выехал из ворот не сам – гонца своего послал.

– Властелин наш, – сказал гонец, – рад видеть патриция в своем замке как гостя и приятеля.

– Мы не гостить приехали, – не прельстился префект на приглашение. – Пусть властелин Долины Слез скажет, зачем он разбойничает в наших владениях? Где моя дочь Корнелия?

Там, в замке, как и раньше, время не тянули. Через некоторое время открылись крепкие дубовые ворота, и из них выехал ладный собой, при броне и в пышном одеянии муж. Его сопровождали не менее ладные и закованные в броню воины.

– Патриций имеет все основания гневаться на меня, – промолвил тот, что был впереди всех, – и все же я просил бы его быть милостивым к свободному от брачных уз мужу, которому уже пошел тридцатый год.

– С кем я беседую?

– С Аспаром, хозяином замка и межгорья, что раскинулось за ним.

Наступила тишина. Все онемели. Одни ждали, что скажет отец Корнелии, другие удивлялись услышанному и увиденному и отмалчивались, пораженные: тот, кто назвался Аспаром, был так красив собой, что после всех слов о нем невозможно было сразу поверить в столь непредвиденное превращение.

– Я приехал сюда не для того, чтобы раздавать милости. Спрашиваю о другом: как сосед посмел посягнуть на помолвленную уже девушку, на мое, наконец, право отца и властелина? Где моя дочь? Что с нею?

– Корнелия у меня, достойный. А взял я ее потому, что полюбил, и хочу, чтобы она стала мне женой.

– Может, у готов и водится так – добывать себе жен, как и все остальное, татьбой, у нас – нет. Властелин должен был бы это помнить, как и то, что я, отец Корнелии, не желаю иметь зятя из чужого племени.

– Зато желает Корнелия.

– Неправда! У дочери есть жених, она дала согласие стать его женой. О каком желании ты говоришь, если девушку взяли силой?

– Пусть патриций пойдет и спросит. Дочь его недалеко, она здесь, в замке.

И боялся Люций Руф, предчувствуя непоправимое, и возмущался, угрожал даже, говорил, что, если Аспар сейчас же, в одно мгновение не представит пред его очи Корнелию, он, префект провинции, сровняет его замок с землей, в которой он утвердился незаконно и промышляет татьбой. А завершил свои угрозы тем, что согласился все-таки пойти и собственными глазами увидеть свое чадо.

Аспар разрешил отцу без свидетелей поговорить с дочерью. Правда, и видел, как встретились, и слышал все, о чем говорили. Пленница несказанно обрадовалась появлению отца, но тут же припала к его груди и зарыдала, как рыдают все те, кто теряет очень много, а что приобретают, не знают. Однако, когда патриций Руф сказал ей: «Собирайся, дитя, я пришел вызволить тебя», – подняла грустные глаза и спросила: «А нужно ли? Кто меня возьмет после всего? Уверена, Эмилий Долабелла первый отвернется, узнав, что ночевала под чужой крышей, побывала в чужих да еще пользующихся недоброй славой руках».

И снова припала к отцовской груди и зарыдала еще сильнее. И уговаривал ее патриций, и обещал: беды позади. Напрасно. Прижималась к нему, жалуясь на свою судьбу, и горько-горько плакала. Когда же напомнил, что пришло время собираться в дорогу, ответила: ее судьба решена, она остается с Аспаром. Разгневался префект, но не столько на дочь, сколько на гота, который по воле случая оказался его соседом. Громы и молнии призывал он на его голову, а завершил свои угрозы повелением: если Аспар хочет получить Корнелию в жены, он должен оправдаться перед крещеным людом, отречься от всего позорного, что было в его прошлом, и обвенчаться с дочерью по всем законам веры Христовой.

Не понравилось Аспару это повеление, хмурился и молчал. Не привык подчиняться. До сих пор было наоборот. И все же, когда поднял глаза, было видно: ради Корнелии и мира с ее кровными Аспар покорится.

Обвенчавшись с самой красивой девушкой из аристократической семьи и став ее законным мужем, Аспар заметно утихомирился, похоже, отказался от варварских привычек. Радовался молодой госпоже в своем замке и чувствовал себя довольным и удовлетворенным. Наконец вспомнил, что он властелин не только замка, но и горной долины, и загорелся желанием – показать Корнелии свои владения: коней, которых растили для него в конюшне, и угодья в долине и предгорье, все богатства, ему принадлежащие.

Так проходила седмица за седмицей. На смену весне пришло лето, теплынь зацарствовала в долах, как и в сердце хозяйки замка. Но вот пришла пора охоты – и Аспар неожиданно охладел к жене, все реже и реже стал засиживаться возле Корнелии, наконец зашел как-то утром и сказал: едет на охоту.

– Надолго ли? – спросила Корнелия.

– На день только.

Не думала, что может быть иначе, поэтому и не встревожилась. «Пусть себе едет. Не все же ему быть со мной. Охота и для отца большое утешение. Зачем же отказывать мужу в этой утехе?» А тревога поджидала ее во дворе, не замедлила посетить и в замке: Аспар не возвратился ни в тот день, ни на следующий. Где ночевал, с кем был, лишь небо ведало.

И загрустила Корнелия, с грустью пришел и страх: что, если муж ее снова взялся за старое?

В первый раз решила промолчать, во второй – уже не смогла. Аспар не один возвратился – с ватагой. Устроили вакханалию, которая продолжалась до рассвета, и у Корнелии сердце обливалось кровью. Билась бы головой о стену, если б не спасительная во всех случаях мысль: а может, это в последний раз? Уйдет ватага, проспится ее повелитель – и она уговорит его, наконец, прикажет, чтобы не делал такого больше.

Но не дождалась мужа в женской половине замка. Опьянев, спал он чуть ли не до ночи, а проснувшись, снова стал во главе ватаги и повел ее за собой.

Корнелия совсем лишилась сил от такого пренебрежения. Кое-как собравшись с мыслями, возмутилась. Пусть знает, если так, поедет к родителям, будет находиться под надежным крылом отца своего до тех пор, пока Аспар не приедет, не поклонится и не поклянется: больше такого не случится.

Проявила решительность, велела конюшим седлать коня. Те послушались, коня оседлали, а дошло дело до отъезда – заступили дорогу: не велено.

– Мне, госпоже? Кто посмел?

– Муж твой, достойная.

Знала, тут против воли Аспара никто не пойдет, поэтому стала искать путь к спасению. И нашла. Приметила среди челядников жадного до денег мужа и не поскупилась на привезенное с собой золото.

– Возьми это, – показала на золото. – И выполни мою волю.

– Какую, достойная?

– Отвези меня к отцу моему.

Вздохнул челядник и отрицательно покачал головой:

– Это невозможно.

– Когда доберемся до замка моих кровных, втрое больше получишь.

– Говорю же, нельзя.

– Тогда… тогда вывези меня из замка и покажи, где бывает муж, что делает, когда заканчивается охота.

Челядник переминался с ноги на ногу.

– Поздно, госпожа. До света ваш муж возвратится в замок. Подожди до другого раза.

Корнелия видела, что челяднику уж очень хочется получить золото от госпожи, но взять не решается, боится идти против воли хозяина. Поэтому и не очень напрашивалась с дарами. Пусть челядник подумает, оставшись наедине с собой, пусть разгорится в нем пламя жадности.

И не ошиблась. Челядник пришел к ней через несколько дней и вывез незаметно из замка, показал медушу у дороги, а в ней – хорошенькую хозяйку веселого заведения. Словно мотылек, порхала она среди захмелевших мужей, всем улыбалась, но ото всех успевала увернуться. И только от Аспара не могла, да и не хотела. Когда обнимал – отвечала на объятия, а когда усаживал на колени – сияла, словно солнце, и не противилась, целовал в бесстыдно обнаженную грудь – смеялась.

У Корнелии туман поплыл перед глазами от обиды, позора и унижения. Не напрасно челядник боялся и предостерегал время от времени: «Будьте мужественны, не шумите и не выдавайте себя. Выдадите – будет беда и мне, и вам». Корнелия нашла в себе мужество вытерпеть. А когда добралась до стойбища и села на коня, огрела его батогом и пустила во всю прыть, словно бежала от самой себя.

Что делала она, возвратившись в замок, никто не знал. Ни к челяди не выходила, ни в свои покои никого не пускала. Ни в тот день, когда возвратилась из поездки, ни на следующий. Не вышла она и тогда, когда в замке оповестили: властелин межгорья возвращается с охоты.

– Что с женой? – Аспар заметил ее отсутствие среди тех, кто встречал его. – Она больна?

– Не ведаю, – ответил челядник.

– Как это не ведаешь? – нахмурился хозяин.

– Госпожа никого не впускает к себе.

Аспар не стал больше расспрашивать челядника, передал коня и пошел к жене.

Корнелия видела, наверное, как он въезжает в замок, слышала шум толпы, которая встречала властелина, – двери ее уже не были заперты. Правда, навстречу Аспару не пошла и не обняла, сидела и ждала, когда властелин сам приблизится к ней.

– Что с тобой, Корнелия? – встревожился Аспар или сделал только вид, что встревожен. – Чем ты опечалена?

– Плохие вести пришли от родителей. Матушка умирает. Хотела проведать ее, но муж запер ворота, велел не выпускать меня, свою госпожу, из замка.

Она заплакала. Не так, как в тот раз, когда зашел отец и сказал: «Собирайся, ты свободна», – а так жалобно, что даже равнодушного к женским слезам Аспара проняло.

– О чем речь? – поспешил он заверить ее. – Хочешь поехать – поезжай. Когда запрягать коней?

– Сейчас, немедленно. Я и так много потеряла времени, целых двое суток бьюсь, словно птица в силках, а выпорхнуть не могу.

– Собирайся, коней подадут.

Аспар вышел и приказал челяди приготовить колесницу для дальнего пути. А пока впрягали коней, позвал тех, кто охранял в его отсутствие ворота.

– У жены моей был кто-нибудь из соседней провинции?

– Не было.

– Как так не было?

– Не было. Ворота охранялись, никто не въезжал в них за последние пять суток.

– Может, жена моя посылала кого-нибудь к матери?

– Ни один всадник не выезжал из межгорья.

Властелин пристально посмотрел на предводителя стражи. А это не обещало ничего хорошего.

– Как же госпожа узнала, что у нее болеет мать? Духи принесли ей те вести или как?

– Про это ведомо лишь госпоже.

Аспар нахмурился. Было видно: его раздирают сомнения, но оправданы ли они?

– Иди, – повелел наконец охраннику. – И моли Бога, чтобы это на самом деле было так. Но если узнаю, что все-таки кто-то приезжал к жене или кто-нибудь выезжал отсюда, берегись.

Подождав, пока уляжется возбуждение, направился к жене.

– А что с матерью?

– Говорила уже: болеет.

– Спрашиваю: какой недуг? Неужели те, кто бы у тебя, не сказали?

– Говорить не говорили, но поведали страшное: матушка приснилась мне в черном.

– Ах, приснилась! – обрадовался Аспар. – Тогда складывай, жена, свои вещи и оставайся дома.

Корнелия, видимо, всего ожидала от этого бирюка, поэтому и не очень удивилась. Зато возмущение ее наконец прорвалось наружу.

– Я, кажется, не продана тебе?

– Зато обвенчана со мной. Сама того хотела, вот и будь во всем покорной женой.

Женщина остается женщиной, уж если разгневается, не видит, где двери, а где окно.

– Ты… ты забываешь, – Корнелия даже позеленела от злости, – что я не беззащитна, что мне достаточно бросить клич – и на помощь придет сила, перед которой не устоят ни твои ворота в Долину Слез, ни твой замок.

Потемнело лицо у Аспара.

– Ты сначала брось этот клич! – промолвил он не без иронии. – Замок вон какой, отсюда скорее до Бога докличешься, чем до батюшки.

Корнелия хотела было крикнуть: «Я дозовусь!» – но удержалась. Зачем говорить такому? Разве она не дочь знатного в этих краях префекта или не знает: молчание – золото, кто молчит, тот двоих научит?

Как только муж уехал из замка, Корнелия позвала к себе задобренного уже дарами челядника.

– Я снова прошу тебя о том же: нужно как-то выбраться из межгорья.

– Может, и нужно, но как?

– Ты лучше, чем я, знаешь Долину Слез, вот и раскинь умом и найди способ. За это получишь втрое больше, чем получил.

Челядник так скривился, словно съел что-то противное.

– Достойная, я говорил уже: это невозможно.

– Разве отсюда один-единственный выход?

– Именно один, через ущелье, которое проложила речка. Больше ни входа, ни выхода, кругом непроходимые горы.

– Однако же поселяне Долины Слез, купцы других провинций ездят как-то?

– Только через ворота и только с дозволения стражи.

– Ну а если я переоденусь в купца или поселянина, возьму с собой челядь, товары?

– На выезд нужно иметь знак от властелина, без знака не выпустят.

Корнелия то молчала, глядя на челядника, то вскакивала и металась по терему, словно загнанный в клетку зверь.

– Так, может, хоть тебя выпустят?

– Этого тоже не следует делать. Я близок к вам, властелин может догадаться, для чего мне понадобилось ехать из его владений, и помешает нам сразу же. Или позже поймет, почему ездил, и покарает меня.

– Что же ты посоветуешь? Как известить отца, чтобы вызволил меня из беды?

Челядник задумался.

– Дайте, достойная госпожа, время. Не может быть, чтобы старый Триарий не нашел для вас спасения. Если не в замке, то за стенами его, а подыщу для вас вестника.

Собрался было идти, но передумал:

– Хочу вас предупредить…

– Говори.

– Во-первых, наберитесь терпения и сделайте все возможное, чтобы не выдать себя властелину ни устами, ни глазами, ни поступками.

– В этом можешь быть уверен. Я дочь префекта, мне хорошо знакомы тайные отношения и сговоры.

– Если вам они хорошо известны, вы должны знать: все, что говорите тут, слышат посторонние уши. Не бойтесь, – успокоил, – сейчас это мои уши.

Корнелия молчала.

– И во-вторых, все это будет дорого стоить.

– Говорю же, и ты, и найденный тобой вестник будете награждены достойно. Захотите, покинете вместе со мной владения Аспара, станете богатыми, будете жить где-нибудь в другом месте.

То ли челядник хорошо знал Аспара и хотел усыпить его бдительность, то ли ему действительно не удавалось найти человека, который бы выполнил волю госпожи, только встречи с тайным вестником все не было и не было. Самого же Триария Корнелия встречала каждый день и беседовала с ним, но не о том, чего больше всего ждала от своего поверенного.

«До чего я дожила, – печалилась она. – И честь, и совесть, и жизнь моя зависит от какого-то раба. Захочет – спасет, захочет – погубит. Вон как позволяет вести себя с госпожой: играет как кот с мышью».

Бродила по терему – присматривалась к челяди, выходила во двор, кое с кем вступала в разговор, расспрашивала о людях, которые живут в Долине Слез, про торги, из каких земель привозят сюда товары, куда направляются, если едут в Долину, куда – если выезжают из нее. И убедилась: из межгорья, кроме ущелья, проложенного рекой, нет ни входа, ни выхода. Ущелье – единственная надежда снова стать свободной.

Корнелия было совсем упала духом, склоняясь к мысли, что другого спасения нет, как броситься своему мучителю в ноги и слезно молить, чтобы отпустил к отцу-матери, тем более что есть причина: с каждым днем она все больше убеждается, что понесла от своего мужа-изменника дитя.

Смотришь, и унизила бы себя, но неожиданно пришел Триарий в один из самых тоскливых дней и сказал, что отыскал мужа, который соглашается исполнить повеление госпожи замка.

– Кто он и может ли выйти за пределы гор?

– Может, достойная, потому что он главный охранник торговца товаром и имеет разрешение на въезд и выезд.

– Зови его ко мне.

Она во всем полагалась на челядника и доверяла ему: еще бы, все разумно предусматривает, не по-рабски трезво мыслит. Но в ту ночь спать не могла, сидела и поджидала гонца, который повезет ее кровным весть. Когда же он появился и подтвердил, что передаст все, что она пожелает, сняла с руки и положила на шершавую ладонь перстень с родовым гербом.

– Передашь этот перстень, этого достаточно. Отец будет знать, что делать.

– Если же спросит, что сказать?

– Скажешь, нет больше терпения, пусть придет и заберет меня.

– Будет сделано, достойная. Ну, а…

– Плата вот, – подала золотое украшение. – Награду получишь там, в отцовском замке.

Корнелия знала, что до отчего дома не так уж и далеко. Пусть пойдет несколько суток на то, чтобы выбраться ее посланцу из Долины Слез, пусть еще одни сутки минуют, пока будет добираться до замка отца и искать способ повидаться с родными, через трое-четверо суток отец узнает уже, что случилось с его дочерью, и поспешит освободить ее. На пятый день, самое большое через седмицу должен быть уже здесь.

Чем больше верила в свое спасение, тем была осторожней. Не унижалась перед мужем, но и не ссорилась с ним. Если обращался к ней, отвечала тихо, подчеркнуто печально, но все же покорно. Однако и осторожность ее не осталась незамеченной. Однажды вечером присел Аспар около ее ложа и спросил:

– Отчего ты такая грустная?

– Словно ты не знаешь, – сказала Корнелия тихим, обезоруживающе покорным голосом.

– Недовольна, что не отпускаю к матери? Хорошо делаю, что не отпускаю. Сон неправду предвещал: мать жива и здорова.

– Откуда ты знаешь, что жива и здорова?

– Я все знаю, Корнелия. Даже то, что ты не отказалась от мысли уйти от меня… Уйти и не возвратиться.

– Плохо знаешь.

– Не может быть, чтобы плохо знал.

– Может, Аспар! Куда же я пойду, если ношу твое дитя?

– О! – Муж словно очнулся, обрадовался вроде. – Это правда?

– Придет время, убедишься.

И он поверил. Ей-богу, поверил и почувствовал себя то ли пристыженным, то ли необыкновенно счастливым. Даже просветлел лицом.

«Неужели я ошиблась, сомневаясь в его супружеской верности? – подумала Корнелия. – Нет, не может этого быть. Женское сердце многое видит и чувствует. Оно не запротестовало бы так горячо, если бы не увидело за теми объятиями с медушницей подлой измены».

Аспар коснулся ее руки.

– Ты не гневайся за мои поступки, – сказал он примирительно. – Выберем время и поедем к твоим родным. Я понимаю, ты соскучилась, да и тревожно тебе в твоем положении. Ты должна утишить свою тревогу. Вот побуду седмицу-другую на охоте, и поедем.

Ушел Аспар от жены в хорошем расположении духа, даже довольный ею, но Корнелия не чувствовала себя успокоенной и удовлетворенной. Блудливого пса не приручить к дому, только и будет делать, что ездить на охоту, а она, жена его, не поверит в его добропорядочность после всего увиденного своими глазами. Он и увлечен охотой только потому, что она дает ему волю вольную. Вот и нет причин для радости. И планов своих менять не стоит. Приедет отец, чтобы забрать ее у Аспара силой, – поедет с отцом, не возвратится в гнездо развратника. Будет искать защиты под крышей отчего дома. Род ее в обиду не даст!

Перед сном и после, как проснулась, Корнелия не могла избавиться от назойливых мыслей. А когда уже стала приходить в отчаяние, в замок постучались торговые люди из дальних краев и попросились под защиту стен и стражи.

– Придется подождать хозяина, – отвечала им стража.

– Есть же хозяйка. Может, она разрешит переночевать в замке?

Не захотела стража показывать гостям, что госпожа их не распоряжается всем, подумали-подумали и дали дорогу: идите, спрашивайте.

Не будь Корнелия так уверена, что помощь придет, наверное, выдала бы себя: когда распахнулись двери и на пороге встали гости из дальних земель, узнала среди них Эмилия Долабеллу, того самого, что был избранником ее сердца и должен был стать мужем.

И радость, и смятение заполонили сердце – не выдержала, опустила глаза. Когда же опомнилась и быстро подняла их, то смотрела так, как надлежало смотреть женщине, которая вместо мужа решает важные семейные дела.

Эмилий Долабелла!.. Как же он увивался около нее, с каким нетерпением ждал того дня, когда родители договорятся окончательно и решат судьбу любящих друг друга своих детей. Земля итальянская переживала смутное время, по ее долам и горам разгуливали варвары, глумились над кем хотели. Поэтому Люций Руф, отец Корнелии, искал среди соседей союзников, а когда нашел, несказанно обрадовался: префект соседней провинции Долабелла имел сына на несколько лет старше Корнелии. Если соединить Корнелию и сына префекта брачными узами, сила патрициев удвоится, а с ней придет уверенность: варвары натолкнутся на усиленный отпор и утихомирятся.

Они вроде и утихомирились, но не все: от Аспара отец не уберег свое дитя.

– Достойная, – нарушил тишину предводитель стражи. – К тебе пришли торговые люди из дальних земель. Просят дозволения на защиту и торг.

Корнелия кивнула, соглашаясь выслушать гостей, и уже потом сказала стражникам:

– Оставьте меня с ними. Когда расспрошу их и определю часть прибыли, которая надлежит хозяину замка, позову вас.

Охрана вышла, закрыла за собой дверь, а Корнелия обратилась к гостям:

– Откуда Бог привел и с какими товарами?

– Издалека, достойная. – Эмилий заметил ее предостерегающий знак – здесь все слышат – и молча передал тот самый перстень, который вручала Корнелия своему гонцу. – А товары у нас всякие: наши и заморские – испанские, византийские, даже китайские. – И совсем тихо, чтобы могла слышать только Корнелия, добавил: – Будь наготове, как только будем выезжать из замка, вывезем тебя, прикрытую поклажей.

Видимо, не нашлась, что сказать на это Корнелия. Смотрела только широко открытыми глазами и молчала.

– Приходи, госпожа, сама увидишь, какие у нас товары, себе подберешь то, чего душа пожелает.

– Хорошо, приду. Тогда и налог определим. А разрешение на торг и на пристанище в замке даю сейчас.

Подождала, пока выйдут, и подалась на свою половину. Упала, обессиленная, на ложе и закрыла лицо руками. Боже, помоги ей! Сам Эмилий приехал. Слышишь, святый Боже, сам Эмилий! Значит, он не отрекся от нее после всего, что случилось, он для того и прибыл, чтобы вырвать свою Корнелию из лап гота Аспара, этого варвара из варваров. А если не отрекся до сих пор, не отречется и после того, как вывезет из Долины Слез. Только бы поступил разумно и сумел перехитрить самого Аспара. Если бы только сумел!

В тот день не пошла на торжище – пусть Аспаровы осведомители убедятся: она – достойная жена у своего мужа. Только ради приличия сказала: приду и посмотрю, на самом же деле не идет. А уж как усыпит их настороженность, пойдет глянуть на товар, купит что-то для отвода глаз и договорится с Эмилием о времени побега.

Аспара, к счастью, все не было, и это убеждало заговорщиков в успехе дела. Эмилий шепнул Корнелии, когда та выбирала товар:

– Я нарочно продаю товары по завышенным ценам. Как только увижу, что покупателей уже нет, постараюсь договориться с охраной, чтобы выпустили из Долины Слез.

– Выпустят ли – вот в чем беда, – опечалилась Корнелия. – Здесь закон суровый: на въезд и стража может дать разрешение, на выезд – только Аспар.

– А я задобрю их донатиями, – весело пообещал Эмилий. – Так задобрю, что и про закон забудут.

– Это было бы замечательно. И все же готовься, Эмилий, к худшему. Аспар вот-вот может нагрянуть.

– Лишь бы не случилось этого, завтра будем уже готовиться к отъезду.

Очень хотелось Корнелии, чтобы все сложилось, как мечталось, но уверенности не было. Слишком много сомнений одолевало, когда давала свободу мысли: и охрана может не согласиться выпустить гостей без разрешения господина, и муж может вернуться и сказать ей: «Будь со мной».

Плохие предчувствия не всегда беспричинны. Завтра должна была бежать из замка, а в полдень Аспар возвратился с охоты, и все пошло прахом: договоренность Эмилия с охраной стала недействительной – за разрешением должен был теперь идти к Аспару, а для этого нужно отложить отъезд на один, а то и на два дня.

Разрешение на отъезд Эмилий ухитрился просить в присутствии Корнелии, чтобы она слышала и знала: ее ждут этой ночью. Она должна все успеть.

Корнелия и успела. Кого обманула своей покорностью, кому-то залила глаза хмелем и сбежала к Эмилию, казалось бы, никем не замеченной. Но это только казалось. Когда настало утро и по каменистой дороге затарахтели возы торговцев, челядник Триарий ворвался, словно сумасшедший, в спальню к Аспару и крикнул, пересиливая страх:

– Властелин! Жена твоя исчезла из ложницы. Вели проверить возы торговцев, пока не покинули пределы наших владений. Боюсь, не с ними ли она убежала.

Все остальное делалось быстро и надежно, как и надлежит поступать вышколенным татям: окружили конями возы, связали всех, кто сидел на товарах, разбросали добро и не замедлили представить пред очи госпожу Корнелию.

– Так вот она какая, твоя супружеская верность? – нахмурил брови Аспар. – Посмотрите на нее, убегает с другим, меня, мужа своего, смеет позорить.

– Не тебе говорить о супружеской неверности, – сказала Корнелия, пересилив страх и собравшись с мыслями. – Вспомни медушу, которая стоит при охотничьих дорогах, и пьяные оргии, которые устраиваешь там со шлюхами-медушницами. Думаешь, не была там, не видела, не знаю?

– Отныне не будешь видеть и не будешь знать… С кем убегала? С ним? – показал на Долабеллу. – Смеет кого-то называть шлюхами. А сама?

– Она убегала к родным своим, – выступил вперед Эмилий и заслонил собой Корнелию. – Не она – ты опорочил супружескую верность и супружескую честь!

Аспар стал похож на серый камень при дороге.

– То, что дозволено мужу, – сказал с презрением, – то не дозволено его жене. Замуровать. Вон там, – указал на скалу, которая возвышалась вдали над дорогой. – Выдолбите им в камне гробы и замуруйте по самые уста, чтобы все, кто будет проезжать здесь, видели и знали: так карают у нас, готов, непокорных и неверных.

Эмилий Долабелла был замурован в тот же день, как только каменотесы выдолбили для него могилу каменную. Это же ожидало и Корнелию, но за день до казни к властелину пришли старейшины рода и сказали:

– У нее под сердцем бьется твое дитя. Нельзя казнить такую. Нас проклянет люд, против нас может восстать весь крещеный мир…

Аспар пристально смотрел на старейшин, похоже, выбирал, на ком сорвать зло.

– Что вам до людей и их проклятий? Тут я хозяин и судья, больше никто, слышали?! А что касается жены моей… что касается жены, вот что скажу: пусть будет ни по-моему, ни по-вашему – подождем, пока родит дитя, а уж тогда и покараем. И больше не смейте приходить ко мне с мольбами о помиловании. Воля моя была и остается непоколебимой.

Старейшины и не приходили больше к нему. Не молила о пощаде и Корнелия. Даже отца уже не пыталась призвать на помощь. Смотрела из темницы на такой привлекательный осенней порой мир и горевала. Когда же напомнили ей: «Может, передать что-то родным? Доверься и скажи», – посмотрела жалобно и промолвила:

– Не нужно, я уже доверялась. И вот чем все закончилось. Эмилия казнили, и меня казнят.

Все думали, что она не доживет до того дня, когда услышит крик ребенка. Очень плоха. Пить еще пьет, а есть – в рот ничего не берет. Правду о таких говорят: сохнет, словно дерево без корня.

Но Корнелия дожила и крик своего крохотки услышала. Сразу изменилась: усмехнулась, просветлела лицом, попросила есть-пить.

– Как я рада, – сказала тем, кто ухаживал за ней. – Не сына – девочку родила. А девочка продолжит мой род – не его.

Когда же пришло время вести ее к скале, оглянулась вокруг, словно спрашивала: «Так быстро?» – и, погрустнев сразу, молча прижала к себе дитя свое, да и пошла, куда вели.

– Низкий поклон тебе, Эмилий, – сказала Корнелия, когда приблизилась к скале. – Вот мы и станем с тобой в паре, только не под венчальным, а под каменным венцом. Не суди меня, мой единственный, мой желанный друг. Видит Бог, я этого не хотела.

Поклонилась и мастерам:

– Слышала я, властелин ваш велел не обращаться к нему и не просить за меня. За себя и не прошу, а за дитя мое можно?

Мастера смущенно промолчали. Лишь один из них, самый молодой, не спрятал глаз.

– Говори, жена, чего просишь.

– Сделайте так, чтобы в могиле моей, в том самом месте, где будет вдаваться в камень грудь, были оконца-прорези. Хоть крохотные. Хотела бы, чтобы приносили ко мне дитя мое, чтобы оно могло сосать материнскую грудь.

Мастера исполнили ее волю, пробили оконца. И няньки послушались, понесли дитя к замурованной матери раз, второй, да и потом вынуждены были носить. Потому что девочка не брала чужую грудь. Сам Аспар искал для нее кормилиц – напрасно, плакала и отворачивалась. Когда подходило время кормить ребенка, от скалы доносилось грустное, проникновенное пение Корнелии, такое проникновенное, что все оглядывались и замирали. Няньки же несли ребенка и кормили его молоком матери через окошки-прорези.

Через седмицу-полторы пения не стало слышно – то ли отпала в нем необходимость, то ли Корнелия совсем ослабела и потеряла голос. А молоко текло из грудей все те дни и месяцы, пока в нем нуждалось осиротевшее дитя, не перестало течь и тогда, когда грудь у замурованной матери стала каменной. Грозным был Аспар с теми, кто так или иначе допускал непокорность, но даже он не мог заставить род свой молчать об этом диве. Пусть не сразу, позже, но слухи о нем все же выпорхнули за пределы Долины Слез и стали достоянием всех. С тех пор женщины, которым судьба не даровала способности кормить собственных детей молоком, и поныне идут к Корнелии как к своей покровительнице, матери матерей, всеблагой исцелительнице и кормилице. Идут и просят у нее заступничества, черпают из ее грудей-источников жизненную силу.

…Видно, очень далеко унесли мысли Миловиду от монастыря, от келий монастырских, – не услышала она шагов, приближающихся к ее пристанищу. Очнулась лишь только тогда, когда открылась дверь и порог переступила мать игуменья в сопровождении сестры Евпраксии.

– Мир тебе, дитя человеческое. – Игуменья осенила послушницу крестом. – Почему не спишь так долго?

– Сон не берет, матушка.

Миловидка опустилась на колено, поцеловала игуменье руку. «Что им надо от меня? – подумала она. – Так поздно явились, и вдвоем. Всего могла ожидать, только не этого посещения».

– Сестра Евпраксия сказала, что сомнения и смятение души все еще не покидает тебя. Это правда?

– Правда.

– Ты же говорила, что уже готова принять веру Христову, а потом плакала, чувствуя себе провинившейся перед родом своим.

– Чувствую себя и сейчас виноватой, матушка.

Молчит игуменья. Смотрит изучающе и молчит.

– Это правда, дети должны быть верны своим родителям, – сказала чуть погодя и села. Ее примеру последовала и Евпраксия. – Однако ты, дитя, принимая веру Христову, не делаешь ничего противного родителям твоим. Знаешь ли, почему так? Потому что это доброе дело. Кто знает, может, именно твой пример и наставит их на пусть истинный.

Долго говорила игуменья о том, как щедра и спасительна вера Христова, какое блаженство ожидает тех, кто осознает суть этой веры и пример ее не по принуждению, а сердцем. Поэтому и ее, Миловидку, никто не принуждает. Пусть приходит, как и приходила перед этим, в храм, слушает церковные службы. Таинства богослужения возвышают дух человеческий, дают простор мысли, делают человека мудрее, ведут к прозрению.

Миловида рада была, что ей не напоминают об обещании принять, новую веру, не допытываются, когда примет, ее всего лишь убеждают. Поэтому сидела и внимательно слушала, что говорила игуменья, была так доброжелательна, что даже наимудрейшую из сестер обители сбила с толку.

– Слова мои, надеюсь, не останутся гласом вопиющего в пустыне. – Игуменья встала и положила мягкую ладонь на голову послушнице. – Ты будешь делать, как я говорю. Правда?

– Да, матушка игуменья. Я очень благодарна вам за приют и спасение. Вот только…

– Что – только?

– Сомневаюсь я, матушка, что, даже приняв христианскую веру, смогу остаться в обители, что вера мне будет спасением.

– Даже так? – не ожидала такого ответа игуменья и снова села. – Почему сомневаешься? Что тебя беспокоит?

– Многое, матушка.

И девушка рассказала своим наставницам обо всем, что передумала сегодня перед их приходом.

– Скажите, – спрашивала она, заглядывая в глаза то одной, то другой, – разве будет по-Божьему, если я отрекусь от мира и ничего не оставлю для земли своей, для рода своего? Слышали, Корнелия замурована в камень была, а все же дитя свое кормила. А я живая, сильная, при здоровье. Могу ли я сидеть за каменными стенами, сознавая, что остаюсь здесь на веки вечные, что ничего не оставлю после себя на этом свете? Это же мука, матушка, и грех, наверное, большой – так обкрадывать себя. Пойду я, достойная, к кровным своим. Где буду жить, как – не ведаю, но пойду. Плоть зовет, земля зовет. Не могу я перебороть в себе то, что дала мне мать-природа.

– Нечестивица! – потеряла терпение игуменья, сбросив маску благочестия, стукнула что было силы патерицей. – Поганка! Ноги должна была лизать нам за то, что подобрали, поверженную отчаянием, дали приют телу и покой душе, а у нее греховность плоти на уме. Прочь отсюда! – показала на дверь. – Сейчас же, сию минуту! Чтоб и духом твоим не пахло. Была и осталась поганкой, прочь!

 

XIII

Хорс расщедрился этим летом. До Купалы еще далеко, а уже жарит нестерпимо. Если бы выпадали дожди, не так заметна была бы жара. Но где они, те дожди? На весь море-океан ни одной тучки. И седмицу, и вторую, и третью без перемен. Что ни день – то и жара. Сегодня, как видно, то же самое будет. Солнце только-только поднялось над горизонтом, а уже припекает. Сгорает под его горячими стрелами засеянная ратаем нива, мелеют реки и сникают на лугах травы. Правда, еще можно найти прохладу в лесу, но после всего, что случилось с нею, Зоринкой Вепровой, ходить ей в лес одной запретили, только в сопровождении челяди. А где ныне эта челядь? Тревога о ниве и скотине гонит всех каждый день в лес, на луга. Так повелела хозяйка Веселого Дола: нет надежды на ниву, спасай, челядник, скот, если не хочешь умереть с голоду. А няньке-наставнице приказано: не потакай Зоринке и не ходи с ней куда не следует. А каково самой Зоринке – всем безразлично. Будто и не видит никто, что ей от сидения в тереме словно той сожженной ниве: и душно, и жарко. А еще тоскливо. Так тоскливо, что слезы не раз и не два подступали к горлу, душили намертво. Ну почему родные упорно стоят на своем и не хотят отдать ее за Богданку? Все нахваливают Колоброда и возят туда. А какой из этого толк, если она и знать не хочет тех, кто приходит к ней и зовет в круг? Будто не видят, что Зоринка пересиливает себя с трудом, когда едет к чужим, что она добивается своего, на своем стоит. Напрасно угрожают ей: будет так, как говорит отец. Но она дочь своего отца и может тоже сказать: будет так, как я скажу. А там кто знает, что будет. Хитрят родители. Уверена, не татей боятся – Богданку. Поэтому и не разрешают выходить за ворота, тем более ходить в лес. Ждут Купалу, думают, на Купалу Зоринка не отвертится: кто-нибудь из родовитых тиверских отроков выкрадет ее и заставит вступить в брак. Только пусть сначала выкрадут. А родители попробуют сперва заставить Зоринку поехать в Колоброд именно на Купалу. Не станут же связывать ее и вести связанной. А иначе не будет. Бог свидетель, не будет!

Открыв окно, смотрела Зоринка на горную дорогу, что вела от высокой ограды вокруг отцовского терема в широкий свет, и думала свою горькую думу. С тех пор как за нею, спасенной от ненавистных татей, прислали няньку-наставницу, дав тем самым понять: примирения не будет и быть не может, – Богданко не отступил и ездил в Веселый Дол. Перед ним закрывали ворота, ему говорили: не велено. А он продолжал ездить, ждать Зоринку на опушке леса. Должна бы девушка дать знать княжичу, что не выходит не оттого, что не хочет, – не по своей воле сидит в тереме. А как это сделать – не ведает. Все сговорились против нее – и мать, и челядь из друзей во врагов превратились. Решила быть такой же твердой и непреклонной, как и они.

– Пока не исполните мою волю, не буду есть и пить!

– Какую, горлица?

– Позвольте выйти к Богданке и сказать, чтобы не ездил напрасно.

– Будто ему не говорили этого?

– То – родители, а то я скажу.

Няня-наставница не придала этому значения, усмехнулась и пошла себе. Возвратившись, увидела, что Зоринка не прикоснулась к еде. Заволновалась и принялась упрашивать:

– Не выдумывай, девушка, кто поверит, что именно это ты скажешь Богданке?

– А ты?

– Я?

– Если не совсем предала меня, то поверишь.

– Ох, Зоринка так может плохо обо мне думать!

– Пойди со мной, будешь матушкиным слухачом при мне, а на самом деле – моей союзницей, тогда не буду так думать.

– А что скажет твоя матушка, если узнает, что я ее предала?

– Этого не знаю. Сама подумай. А сейчас поди и скажи: «Не будет Зоринка ни есть, ни пить, если не выполнят ее желания».

Ничего не оставалось старой женщине, пошла и сказала матери Зоринки: «Девка страдает, зачем же увеличивать ее страдания? Отпусти ее со мной, пусть встретится с княжичем. Что от этого изменится?»

– А если изменится? – возразила Людомила. – Разве не знаешь, как твердо стоит на своем хозяин?

– Говорю же, Зоринка не ест и не пьет, что дальше-то будет?

Няня-наставница, видимо, близко к сердцу приняла слова «если не совсем предала». Подробно пересказала Зоринке и о том, что думает о ее упрямстве мать Людомила, и о том, как она страдает от этого. Но обещаниями быть заодно с Зоринкой не разбрасывалась, на деле же решила помочь. В конце концов вдвоем они уговорили все-таки Людомилу.

– Ну, если так настаивает Зоринка, – сказала Людомила после трехдневного голодания дочери, – пусть увидится с княжичем. Лишь в одном не уступлю: свидание будет не там, где она хочет. Когда появится Богданко, зови его в терем. Здесь, при мне, пускай говорит ему, что хочет.

Зоринка воспротивилась сначала, но, поразмыслив, согласилась. Если уж так хочет услышать мать, что она скажет Богданке, пусть слышит. Так, может, и лучше будет.

И вот она ждет-выглядывает княжича, а сама думает, какие слова ему скажет. А еще думает о том, что не позволит отцу обращаться с нею, как он обращается с матерью, словно буря с одиноким деревом, пусть не считает, если он властелин на две волости, то ему все дозволено. Придет время – узнает: Зоринка может постоять за себя.

 

XIV

Чем сильнее выгорала под палящим солнцем хлебная нива и жухла по лугам и опушкам трава, тем печальнее становились лица у поселян, все ощутимей чувствовалась тревога в земле Тиверской. Что будет и как? Не уродит нива – не будет хлеба, не отцветут травы лесные, дикуша в поле – пчелы не заполнят борти медом. Это беда страшная. Но еще страшнее, если не заготовят на зиму сена и нечем будет кормить скот. А к этому идет. О покосе нечего и думать – трава чуть жива. Мало ее в лесу, мало в лугах. Скотина избегается за целый день, пока нащиплет какую-то малость. И это – посередине лета. А что будет к осени? Прогневали богов, отвернулись боги от них. Вон сколько людей наплодилось, и каждый норовит думать только о себе.

Выйдет ратай в поле – думает, ходит возле скотины – снова думает, а когда солнце спрячется за горизонтом, спустится на землю летняя ночь, окутав ее теплом, – не знает, куда деться от тех дум. Грядет беда великая, нужно что-то делать. А что? Что?

– Если к осени не выпадут дожди, а земля не даст травы для коров и овец, да и для коней тоже, – говорит жена мужу, чувствуя его тревогу, – придется резать скотину. Может, хоть так спасем себя и детей от голодной смерти.

– А это видела? – Муж закипает от этих слов, словно вода на огне, и тычет под нос жене почерневшие от каждодневной работы руки. – Это, говорю, видела? Она резала бы скотину! Сказано: волос долог, а ум как у зайца хвост. Что останется у нас, если порежем скотину, как жить будем? Да я… Да катитесь вы все… а скотину под нож не дам! Слышала? Не дам!

Разойдется так, что, того и гляди, побьет, если попробует возразить. Да где ей возражать! Смотрит, испуганная, и молчит, словно околдована.

Где двое, там и беседа, где трое, а тем более – пятеро, там уже вече. И все о том же: как будет, что будет? Где и у кого искать спасения?

– Нужно идти к князю, – советует один.

– Да, – поддерживают его остальные. – Позвать его на вече и сказать, чтобы не ходил в эту осень на полюдье и не брал с нас дань. Что дадим ему, если у самих пусто? Кроме пушнины да молока, ничего не будет.

– Такое скажете: кроме молока. А где оно возьмется, это молоко, если скотине уже сейчас нечего есть, зимой же и подавно не будет?

– Что правда, то правда. Надо сойтись на вече и спросить у князя: с кем останется он, если вымрут люди? Слышали, не кланяться и не просить – позвать на вече и спросить его: «С кем останешься, княже, если вымрет люд?»

Мысль эта показалась всем похожей на стрелу Перуна среди темной ночи: высекла огонь и осветила долы, да так, что, кажется, даже тем, у кого было бельмо на глазу, стало ясно: ничего другого не остается, нужно созывать вече и говорить князю: «Голод – такой же враг, как и тот, что идет на нас ратью. Против того зовешь ты, против этого – мы зовем. Станем плечом к плечу и будем заодно, если не хотим погибнуть».

Поселяне были едины в своем стремлении, поэтому не замедлил зародиться клич: «На вече! На вече!» И не было этому кличу никаких преград. От села к селу, от веси к веси гнали коней вестники: оповещали всех, кого встречали, дудари и волхвы, просто перехожие люди; сзывали на вече без промедления всех поселян посланные глашатаи.

Вепра этот клич застал в Веселом Долу и ударил по наболевшему, словно ветер по струнам. Люд тиверский зовет князя на вече. Вот оно, желанное мгновение! Вот когда он возьмет Волота за горло и скажет: «Подохни, если такой!» Стоит сдвинуть камень – и пойдет лавина, которая сметет и раздавит всех, кто встанет на пути. И такой камень есть! Он, Вепр, не напрасно верстал дороги Тивери, отыскивая себе союзников и приглядываясь к людям: такой камень есть!

События подгоняли время, и Вепр не медлил, оседлал лучшего коня и, вскочив на него, погнал в лес, а лесом – к жертвеннику под Соколиной Вежей.

Вепр знал: подойти с конем к дубу Перуна или даже к ограде вокруг него – значило оскорбить жертвенник. Он не рискнул нарываться на гнев Жадана, оставил коня в стороне и, прежде чем подойти и постучать в калитку, оглянулся и прислушался, нет ли там, за оградой, посторонних.

Калитку нетрудно было отыскать – к ней вела стежка, по сторонам которой белели черепа принесенных богу жертв. Увидев их, Вепр невольно замедлил шаг и бросил взгляд дальше – на дупло ветвистого дуба, а уж когда узрел божью обитель, замер: появилось такое чувство, словно встал перед самим божеством и должен понести наказание за это. Когда все-таки переборол страх и открыл калитку, лицом к лицу встретился с Жаданом. Волхв стоял на пороге рубленной из толстых бревен хаты и пристально, с подозрением смотрел на вошедшего.

– Мир тебе, властелин тайн земных и небесных, – приветствовал его Вепр.

Волхв молчал.

– Несешь в сердце злобу, а желаешь мира? – раздался наконец его глухой, словно из бочки, голос.

– Где гнев, там и злоба. Но не я высекал ее из камня бытия, высекали другие. Кроме того, не на тебя направляю я стрелы гнева своего и злобы своей.

– В божью обитель негоже нести стрелы, даже если они предназначены для других.

– А где же искать спасения, если сердце распирает злоба? О тебе, муже, идет слава провидца и властелина небесных тайн, ты служишь богу и общаешься с ним. Поэтому и пришел к тебе, чтобы сказал: где и как искать?

– Смирись – и найдешь утешение.

– Я, волхв, Вепр, ратный муж. Смириться не могу.

– Гнев твой – на князя?

– На него.

– Я князю не судья.

– А боги? Сделай так, чтобы Перун покарал Волота и погасил во мне огонь мести, огонь неукротимой злобы.

– Боги и без того карают народ, а заодно и князя. Видишь, сожжено все, голод грядет. Тебе этого мало? Ты большего хочешь?

– Голод идет не на князя, он не возьмет его за глотку. А я жажду отомстить именно князю.

– Боги справедливы, они могут повернуть гнев свой не на князя – на тебя: потерял сына, потеряешь и дочь.

Вепр задумался:

– За что же меня так карать?

– За то что очень сильно желаешь кары другим.

– Да, желаю. Душа горит, кровь этого требует. Сделай так, чтобы я мог отомстить, и будешь иметь все: поле, товар, захочешь, Веселый Дол отдам тебе. Не только жрецом, властелином станешь.

– Пошел прочь! – разразился гневом Жадан. – Ты хочешь, чтобы я торговал божьей волей? Пошел прочь!

И Жадан решительно двинулся на него, а Вепр, бывавший в разных переделках, вынужден был отступить, уйти за изгородь.

– Одумайся, Жадан, – крикнул уже оттуда, – я дело говорю! Другого случая у тебя не будет. Пойми это и опомнись, я еще подожду!

– У-у, змея в образе человеческом! – снова начал наступать Жадан. – Прочь, сказал! Не только тебя, тени твоей видеть не желаю!

Он кричал так, словно разгневался на весь белый свет, а вернулся в капище, упал перед обителью Перуна на колени, поднял вверх скорбный лик, умоляюще протянул руки к дуплу:

– Огненный боже, великий Сварожич! Ты видел гнев мой и видишь муку. Отведи и заступи от всего злого и лукавого! Вырви из сердца занесенное злой личиной смятение, не дай зародиться во мне наибольшей человеческой слабости – искушению. Слышишь, Перун? Не дай зародиться и пасть ниц! Век буду верен тебе и благодарен, только не дай упасть ниц!

Князь и его мужи-советники не остались равнодушными к тому, что делалось в земле Тиверской. Все понимали, какая беда может постигнуть, если пойдут от Меотиды обры, а земля в пагубе, народ упал духом и обессилел так, что, когда дойдет дело до нашествия чужеземцев, некому будет и меч поднять, защитить Тиверь от напасти. Переживет ли Тиверь такую беду?

– В эту осень придется не ходить на полюдье, – говорили одни. – С кого брать дань, если горе постигло всех. Взять ничего не возьмем, только народ раздразним.

– А чем кормить тех, кого придется звать на сечу с обрином? – спрашивали другие.

Князь слушал эти споры и хмурился. И было от чего. Один говорил правду, а второй и подавно: чем кормить тех, кого придется позвать под свою руку, если пойдет обрин?

Ничего не ответил Волот мужам, выслушал их и повелел идти, думать дальше. Сам засел в тереме. Все думал и ожидал чего-то, пока на площадь под Черном не повалил отовсюду люд поселянский. Были там конные, были и пешие, одни при броне, другие с голыми руками. По всему видно: шли все и шли так, как позволял достаток.

Не замедлил явиться позванный князем воевода.

– Что делается, Стодорка? Почему собирается народ?

– Послухи там уже, – кивнул Стодорка в ту сторону, где собирался народ, – сейчас узнают и все скажут. Но и без них ясно: собирается вече.

– И кто собирает его? На чей клич сходятся?

– Наверное, страх перед голодом зовет. Пришел сказать, чтобы ты был поосмотрительней.

– Советуешь не идти, если позовут?

– Нет, почему же. Не идти нельзя. Но будь мудрым со своим народом и не скупись на обещания.

А за стенами стольного града бурлила толпа.

– Есть ли кто из южных городищ? – спрашивали старейшины.

– Есть, есть!

– А из северных?

– Нет.

– Почему нет? Вон там, – показывали в сторону. – Нужно кому-то пойти и сказать, пусть шлют посланцев.

– Тогда будем ставить вежицы и звать князя.

И снова забурлила площадь, засуетились те, кто был поблизости будущих веж. Одни копали ямы под столбы, другие несли колоды, свежеотесанные доски. Застучали топоры, да так звонко, что взяли верх над шумом толпы. И только ржание коней да чей-то уж очень громкий крик мог преодолеть это многоголосье на мгновение-другое, не больше.

Время шло к обеду, и солнце, чем дальше, припекало все сильнее. В толчее, в которой перемешались люди и кони, в тесноте, без воды и тени жара казалась невыносимой.

– Зовите князя! – кричали самые нетерпеливые.

– Да, зовем князя!

Им никто не перечил, однако и не спешили: не все еще было подготовлено к встрече с князем.

Когда же раскрылись городские ворота и бирючи зычно оповестили: князь Волот и лучшие мужи, исполняя волю веча, идут сюда, толпа заметно притихла, а потом и вовсе замерла. Не то поразило, что князь согласился стать перед тиверским народом и выслушать его, поразило, и больше всего, что был он не в княжеском уборе. Ехал на белом, грациозно пританцовывающем, словно какое-то заморское диво, коне, в белой просторной рубахе, в ярко-красных ноговицах и таких же красных – из бархата – чедыгах. Ни сбоку, ни возле седла никакого оружия. Обычный поселянин, как и остальные, собравшиеся здесь.

– Братия! – выехал вперед стольник и обратился со словами привета к собравшимся. – Князь целует старейшин, тысяцких, посылает поклон свой старостам ролейным, всему люду тиверскому!

– Низкий поклон и тебе, княже! – вышли вперед те, кто созывал вече и был предводителем на нем. – Поклон и благодарность за то, что вышел на разговор с народом своим. Беда пришла на нашу землю. Становись, княже, на вежицу, чтобы все видели тебя и слышали, хотим совет держать вместе с тобой.

Подождали, пока князь взойдет на вежу, и начали громкий разговор.

Не преувеличивали, жалуясь на беду, – она и так без меры огромная, – и не жаловались ни на кого. Да и кого винить, если виновники невидимы и неизвестны. Карают боги, только им известно, кто и чем провинился. Одно у тиверцев утешение и надежда – провинились не все. Поэтому народ и собрался на вече, хочет спросить князя: как спасти от голода неминуемого и от смерти невинных – детей, отроков, стариков да немощных больных?

Немало, наверное, думали перед тем, как идти на разговор с князем, – говорили только по делу. Да и держались достойно: сознавали безвыходность свою, чувствовали себя обреченными, но не склонялись, не падали на колени; пришли с просьбой и знали: никто другой, только князь может спасти от беды, а достоинства не теряли. Как не прислушаться к таким и не сказать: что могу, сделаю?

Однако сказал князь это не сразу. Начал с того, что у него много хлопот. У поселян всего и забот, что об умножении скота, о молоке в макитрах, о хлебе в берковцах, им остается только и думать, что о хлебе насущном – для себя, детей своих, а ему, князю, надлежит печься не только о себе, о своей семье, челяди многочисленной и еще более многочисленной дружине. Он должен заботиться, чтобы стояла нерушимо, жила в мире вся Тиверская земля, чтобы всегда была при броне, имела крепкий дух и сытых коней дружина. Пусть задумаются люди об этом и знают: не так просто князю поступиться тем, что должен взять от поселян. Однако он понимает, какая беда постигла народ. Знает и понимает: один он не опора Тиверской земле. Над кем княжить, если голод передушит людей? Кто будет оборонять землю, если на ней останется только князь с дружиной? Поэтому он и решается поступиться своим: этой осенью не пойдет на полюдье и не будет править правеж. Народ тиверский оплатит то, что задолжает, в следующие три года…

Необычайная радость обуяла сердца поселян от этих слов. Тянулись, глядя через головы передних, и молчали. Так прошло мгновение, другое, наконец очнулись и закричали в один голос:

– Слава щедрому и мудрому князю! Слава и почет! Почет и слава на века!

Волот подождал, пока угомонятся, и тогда досказал все, о чем думал у себя в тереме.

Это правда: отмена дани – большое облегчение для всех, но не помощь. Поселянину не нужно осенью платить князю, зато зимой, весной надо чем-то кормить детей. А не то голод сделает свое страшное дело – выкосит всех и вся. Какая будет польза от этого облегчения, которое дает князь сейчас? Никакой! Поэтому он и призывает быть щедрыми в этой беде, в эту тяжкую для земли Тиверской годину, не только мужей своих, хозяев земель, но и всех, кто может что-то дать или одолжить голодному. Людям на земле как никогда требуется опора, так пусть же ею станут те, у кого что-то есть, кто может чем-либо поделиться.

– Правильно! Пусть станут! Пусть будут мудрыми и щедрыми, как и князь!

Волот бы вынужден опять поднять руку.

– Князь и его советники, – продолжал он, дождавшись тишины, – пришли к мысли и выносят ее на вече как закон: в это неурожайное лето леса и воды Тивери должны быть доступными для всех. Княжеские они, лучших наших мужей или общинные – каждый может прийти туда и взять себе дичь или поймать рыбу в реке или озере. И дичь, и рыба – дары земли, а дарами стыдно не поделиться в дни беды, и перед богами большая вина будет.

Не успело вече утихомириться от первых слов князя, как последующие слова вызвали крики радости и удовлетворения. А если из сердца бьет эта радость, то что остается делать народу? Вече разразилось тысячеголосой здравицей:

– Пусть будут едины князь и народ земли Тиверской! Ныне и присно! Ныне и присно!

Казалось, люди подступят сейчас к веже, поднимут своего князя вместе с ней и понесут, воздавая хвалу самому доброму из добрых, мудрому из мудрых. Но до этого не дошло. В толпе, среди ратаев и ремесленников, бортников и ловчих, среди всех, кто радовался решению веча, нашлись и недовольные. Они стояли ближе к веже, с которой говорил князь, и держались кучкой.

– Опомнитесь, безумные! – потрясал посохом один из них, высокий и плечистый, крепкий, как дуб, и разгневанный, словно тур. – Уймитесь, говорю, и образумьтесь! Или забыли, что есть вездесущие боги и есть кара божья!

Это был Жадан. Возле него теснились и отмалчивались, не соглашаясь с вечем, волхвы.

Князь Волот не успел, видимо, понять, куда клонит пригретый им волхв, но не без тревоги и со смущением почувствовал: он не на его стороне.

– Чем недоволен ты, Жадан? – выступил вперед стольник. – Что возмущает тебя в хвале заслуженной и достойной?

– А то, стольник, что говорил уже: есть боги и есть кара божья. Все сущие под ними должны бы помнить: сначала следует оказать почет богам, а потом всем остальным.

– Разве наш народ забыл богов? Или не уважает, не чтит их?

– Видимо, забыл, если начали разговор на вече не с похвал, не с дани богам – о себе заговорили. Кто из вас подумал здесь и сказал: засуха – кара богов за провинности? Боги зря не карают, тем более не наказывают весь народ.

«Этот волхв много на себя берет, – наконец решил Волот. – Я поспешил передать ему свою обязанность – быть жрецом при капище Перуна».

– Ты ошибаешься, Жадан. – Волот заслонил собой стольника. – Мы не забыли о богах. Не успели, однако должны сказать здесь: хотя в краю недород, хотя поселяне ничего не взяли с поля, они не должны забывать, что есть боги и есть их долг перед богами. Не только князь, каждый обязан приносить им на домашнем своем огнище жертву и просить у богов прощения за свои прегрешения.

– Верно, каждый! – подхватил княжье слово предводитель веча.

– Вина ваша, а в жертву будете приносить скотину?

Эти слова принадлежали кому-то из волхвов, которые теснились вокруг Жадана. Их можно было бы и пропустить мимо ушей, но этого не хотел Жадан.

– Или вы ослепли? – крикнул зычным, словно Перун с неба, голосом и показал посохом через головы толпы на вече. – Не видите, спрашиваю, какая великая кара упала с неба на люд тиверский? Домашними жертвами от такой кары не откупиться!

– Как так? Почему?

– А потому, что тварь земную мы уже приносили богам в жертву. Тварь очистила себя от скверны, а кара как шла, так и идет. Неужели вам непонятно, что пришло время очиститься людям?

Те, которые стояли ближе и хорошо поняли, что сказал волхв, замерли. Это оцепенение передалось и остальным.

Правда ли это?..

Оно вроде и так: тварь очистила себя, а гнев божий продолжается, кара посылается и посылается на землю Тиверскую. И все же в своем ли уме волхв? Давно, ох как давно приносили в жертву богам людей. Тогда пал такой страшный мор, что трупы тиверцев лежали и дома, и в лесу, и вдоль дорог. А в беде разве кто решится сказать: «И так жертв достаточно». Люди слепли от страха и на все соглашались. Однако, пережив страх, они, казалось, поумнели, князья и волхвы утихомирились, а если и вспоминали прошедшее лихолетье, то для того только, чтобы предостеречь: не делай так и не накличь беды: вон что бывает, когда не слушают старших и идут против закона и обычая. Ныне же уверяют: тварь неповинна, виноваты люди, вот и пусть тянут жребий и отдают того, кому выпадет, в жертву богам. Пойдет ли на это вече и даст ли свое согласие князь?

– Люди давно не очищали себя, это правда, – первым нашелся и обратился к волхву князь Волот. – Но правда и то, Жадан, что очищение будет стоить самого дорогого – человеческой жизни. Уверен ли ты, что иначе богов не умилостивим, что необходимо посылать на огонь кого-то из нас?

– Уверен, княже.

– Чем докажешь это?

– Гневом божьим. Дождя не было, когда засевали нивы весной, и не будет, если не умилостивим богов, и когда придет время засевать их осенью.

– А если будет? Понимаешь ли: если боги смилостивятся до осени и пошлют дожди, на огонь пойдешь ты как лживый жрец, который торгует божьим повелением.

– Знаю, княже.

– И настаиваешь на своем?

– Настаиваю.

– Тогда выношу на суд веча. Моя воля такая: подождать до конца лета. Если не выпадет дождь до осени, потянем жребий. На кого укажут боги, тот и будет принесен в жертву.

Теперь вече уже не кричало: «Слава мудрому князю!» Но и не молчало, как до сих пор. Оно загудело, забурлило, словно океан-море под бурным ветром. Одни размышляли, другие спорили, третьи были согласны с князем, четвертые – нет.

– Пусть будет так, как говорит князь!

– Нечего ждать, пора расплачиваться за вину свою!

– Почему бы и нет? Если такова воля богов, что поделаешь, должны умилостивить их.

– Только не жизнью князя и его семьи.

– Это верно. Где такого возьмем, если потеряем? Хорошо ли, чтобы князь-добротворец расплачивался за наши провинности?

– Так и скажем: все будут тянуть жребий, кроме семьи князя. Так и скажем!

Мысль эта стала вскорости требованием, и волхв вынужден был замолчать.

Слово взяли те, что созывали вече:

– Согласны ли, чтобы жребий тянули все, кроме семьи князя?

– Согласны!

– Согласны ли с тем, что, если до осеннего засева пройдут дожди, покараем, яко лживого жреца, вещего волхва, если нет – принесем в жертву кого-то из поселян?

– Согласны!

На том и заключили договор.

 

XV

Предсказание Жадана сбылось: дожди так и не выпали за лето. Выгорели не только нивы, голой стала вся безлесная Тиверская земля, в большинстве колодцев упала, а то и совсем исчезла вода. Еще вчера, в последний день первой осенней седмицы, съехались в стольный Черн самые уважаемые мужи, идет малое вече, названное советом старейшин, а решения совета все нет и нет. И неудивительно: пришло время умилостивить богов человеческими жертвами, а на совете не нашлось таких, кто отнесся бы к этому равнодушно. Вот и советуются, спорят.

Большинство склонялось к мысли: кара идет от Хорса. Тиверь изменила ему, своему верховному богу, все надежды после исцеления княжича возложила на Перуна. Отсюда божий гнев, отсюда и беспощадная кара. Все сошлись на одном: жертву приносить Хорсу, и только Хорсу.

– А кто же будет брать жребий? – спросили с дальней скамьи. – Только отроки и девицы или весь народ?

– Издавна метали жребий на отроков и девиц. Пусть так и будет.

– Почему это должно быть так?

– Потому что так было.

– Ну и что?

– А зачем богам старые кости? Можно ли старым умилостивить богов?

– А все же старые больше нагрешили. Почему за повинности старых должны расплачиваться отроки и девицы?

И пошло, слово за слово, старейшины на старейшин. Кто говорил, что отроков и девиц соединяют со старыми кровные узы, это будет плата и за себя, и за родителей. Другие возражали, ссылаясь на тех же молодых, которые вроде пеняли: «На старых потому не мечут жребий, что решение принимают старейшины. Значит, оберегают себя, детьми и внуками откупаются».

– Не оскверняйте себя речами неподобными! – прозвучал чей-то громкий голос. Это вышел вперед, требуя тишины, князь Волот. – Старейшина Доброгост правду сказал: будем тверды, не будем забывать – на нас вся Тиверь смотрит, она ждет от нас мудрости, а не ссоры и непотребных речей. Что скажет совет старейшин, то станет законом для всех. Вот и давайте думать о мудрости, а не о злоязычии.

И мужи утихомирили свои страсти, стали поустойчивей друг с другом и сумели договориться. Чтобы чья-то злая воля не помешала богам выбрать себе жертву, пусть каждый придет и возьмет жребий сам. Идти же и решать судьбу свою должны все поселяне, кроме тех, кто не успел прогневить богов по малости лет.

А еще вече лучших мужей и старейшин устанавливает: чтобы не было споров и обид, какая вервь должна идти первой, какая – последней, пусть потянут жребий между собой и установят очередь. Это тоже будет воля богов, и пусть она станет превыше всего.

Князь Волот, казалось, должен бы быть доволен и большим, и малым вечами народа тиверского: ему оказали уважение и почести. «Другого такого, – сказали, – не будет, пусть все тянут жребий, только не князь и не княжеская семья». Но нет, не было у Волота от этих слов утешения на сердце. Хорошо, что согласились с ним и не стали возражать на вече мужи лучшие и думающие властелины; в лихую годину народу нужно поступиться всем, чем он только может поступиться. Хорошо и то, что люди довольны его милостью. Однако никто не переубедил князя, да и вряд ли переубедит, что тиверцы будут довольны решением принести кого-то из них в жертву богам. Как стояла, так и стоит все лето жара, а вместе с той жарой умирает надежда на спасение от голода и мора, – весь люд тиверский поднят на ноги, идет по дорогам, которые ведут к капищу Хорса, чтобы взять жребий. Разве легко оставить на произвол судьбы дом, хозяйство и отправиться в такое тревожное время в стольный град, не ведая, возвратишься ли обратно, а если и возвратишься, то не к разграбленному ли очагу? Татей всегда хватало в их краю, а в тяжкое время и подавно. Вспомнит ли народ свою благосклонность к князю, если потеряет из-за этого похода и то, что имел?

Тоскливо и тревожно на сердце у Волота. А все из-за Жадана. И чего он выскочил со своей угрозой, словно пес из-за тына: «Или забыли, что есть вездесущие боги и есть кара божья!» Как будто князь и старейшины не знают, что есть боги и что каждый обязан приносить богам жертвы. Так нет же, вспомнил давно забытое: «Тварь очистила себя, пришло время очиститься людям». А есть ли в этом необходимость? И откуда он может знать об этом?.. От богов? Тогда как же случилось, что боги только Жадана оповестили? Почему не подали знак ему, князю и верховному жрецу Тиверской земли? Не много ли берет на себя волхв Жадан? Не скрывается ли за его напоминанием о человеческих жертвах что-то другое? Хотя волхв не может, не должен чинить зло люду и князю. Ведь не кто другой – князь и народ пригрел его и сделал не только хранителем, но и жрецом при капище Перуна. Разве такое можно забыть и отплатить за все злом?

– Отче… – В дверях стоял сын. – Я к вам с челобитной.

Волот подумал: давно не видел он своего Богданку, не заметил, как он изменился за лето. Вон какой вымахал, стал чуть не вровень с отцом. Только и отличается тем, что тонок станом да уже в плечах. Но почему так много грусти и печали в глазах сына?

– Говори, я слушаю.

– Зоринка Вепрова вместе со всеми пойдет к капищу Хорса и будет тянуть жребий.

– Такова воля веча, ничего не поделаешь.

– Неужто ничего? А если возьму ее в жены? Тогда она будет принадлежать княжеской семье и, значит, свободна от жребия.

– Думаешь, Вепр отдаст ее тебе?

– Теперь отдаст. Люди говорят: боги выбирают лучших, а Зоринка самая лучшая. Разве Вепр не понимает, какая гроза собирается над ней? Неужели и тут не смягчится его сердце?

– У доброго смягчится, только не у Вепра. Не согласится он на родство с нами. Даже в такое страшное время.

Богданко переменился в лице.

– А если согласится? Почему не пойти к нему и не сказать…

– Говорили уже, сын. Унижались, просили, хватит!

– То было когда-то…

– Я сказал: хватит! Не Вепр в своей земле князь – я. Почему я должен бить челом перед ним и раз, и два, и три?

– Тогда… тогда я украду ее.

Богданко был так решителен, что казалось, выйдет отсюда и выполнит свое обещание. И князь поверил в решительность сына. Поверил и поспешил возразить ему. Это бог знает что! Вот тогда у отца Зоринки будут все основания упрекать: «Видели, какой у нас князь? У него воеводы словно черные слуги, он делает с ними, что захочет!»

– О татьбе и думать не смей, слышишь?

– А что мне остается делать, если отец не думает обо мне?

– Насилие над Зоринкой приведет к большой беде. Против нас пойдут все лучшие мужи, властелины, а это погибель, и не только тебе.

– А что будет, если Зоринка пойдет на огонь?

– На то воля божья.

– А на это – моя! – уже за порогом выпалил покорный до этого князю сын.

Волот взорвался от такой дерзости.

– Я не приму тебя! – крикнул ему вдогонку. – Ни тебя, ни твою Зоринку не приму. Где хочешь, там и живи, майся как знаешь, нет вам обоим места под моим кровом!

Тревога и тоска не оставляли князя. Богданко сел все-таки на выезженного за время науки у дядьки коня и уехал из Черна, а куда уехал и что собирается делать, одним богам ведомо. Если выкрадет девку, убежит с ней куда глаза глядят – плохо, а попадет в руки Вепра – и того хуже. От помешанного на мести душегуба всего можно ожидать… Долго ли ему настигнуть отрока, который убегает с девкой, и убить его? Разве не найдет, что сказать, если спросят, зачем поднял руку на княжича? «Я не видел, – ответит, – кто умыкал, с меня хватит, что умыкали дочь во второй раз».

«Придется бросать все и ехать следом за ним, – с раздражением подумал князь. – Если решил сделать так, как сказал, будет подстерегать Зоринку в Соколиной Веже, где же еще, туда и возвратится с краденой девкой».

Князь не стал преждевременно пугать Малку, однако и не скрыл, что произошло между ним и сыном, зашел и сказал, куда и зачем едет.

– Может, не мешать ему? – спросила Малка несмело.

– Ты так думаешь?

– Богданко правду сказал: сейчас не такое время, чтобы считаться, кто князь, а кто воевода. Если ты такой же гордый и заносчивый, как Вепр, я сама поеду к тому буйтуру и скажу: если не хочет, чтобы Зоринка стала нареченной огненного Хорса, пусть отдаст ее Богданке, да и забудем все, что разъединяло наши роды.

Князь вздохнул, раздраженно потер лоб.

– Ты, Малка, ослеплена любовью к сыну и за этой слепотой видишь не дальше, чем сын. Нужно быть просто ребенком, чтобы поверить в здравый ум Вепра.

– А как же ты столько лет верил ему?

Наверное, это было лишнее. Князь не нашелся, что ответить жене, и рассвирепел еще больше.

– Пока мы здесь будем переливать из пустого в порожнее, этот глупый отрок может натворить беды. Я еду, хватит!

И когда он ехал мимо капища, расположенного под раскидистым, с дедов-прадедов взлелеянным дубом, и позже, когда выбирался на дорогу, что вела к Соколиной Веже, только и делал, что смотрел, как разминуться с людьми, что шли и шли, согнувшись под бременем горькой судьбы. Семьями и родами-селениями, со стариками и малыми детьми. Все молчаливые, измученные, почти без сил от жары, словно знали: они обречены.

– Из какой верви будете, люди?

– Из Надпрутской, достойный.

– И давно идете?

– Уже четвертые сутки.

Помолчал, провожая их печальными глазами, и уже потом добавил:

– Помогай вам бог счастливо одолеть этот путь.

Неожиданно пришпоренный конь резко рванул в сторону и, только когда Волот взял поводья в обе руки, пошел ровно, в полный мах.

Матери Доброгневы не было видно ни на подворье, ни на крыльце, не слышно ее голоса и из терема. То ли спала-отдыхала старенькая, то ли пошла в лес. А впрочем, чего ей спать в такое время и зачем ей, старой, идти в лес?

Волот дважды громко постучал в дубовые ворота, вызывая челядь.

– Эгей! Есть ли кто в доме?

Двери вскоре открылись, и к воротам подошла челядница.

– Прошу потише, – промолвила мелодичным голосом челядница, – хозяйке нездоровится.

Одета была служанка более пристойно, чем простая челядница: в белую, не по-местному сшитую брачину, в темную, подпоясанную в талии пестрым поясом плахту. Однако не это поразило князя. Где он видел это милое девичье личико, где слышал этот глубокий, идущий от самого сердца голос?

– Миловидка, ты?

Девушка потупила взор и промолчала. А когда заговорила, сказала не то, чего он ожидал:

– Хозяйка ждет вас, княже.

Волот расспрашивал Доброгневу, что у нее болит и правда ли, что ослабела и не может покинуть ложе и выйти из терема. Сам же все время думал о Миловиде. Выходит, недалеко убежала от своего Выпала; неверными были слухи, будто подалась за Дунай искать в ромейских землях своего любимого. Здесь она, в Тиверской земле, даже в его владениях… Спрашивал у матери, не объявлялся ли здесь Богданко, о чем она с ним говорила, знает ли, куда и зачем тот поехал, а сам снова думал о Миловиде… Боги светлые и ясные! Не случайно же прибилась она к его дедовым владениям, стала не просто челядницей – ключницей при княгине, более того, вошла в доверие, стала для матери Доброгневы словно дочь родная. Так и говорит Доброгнева, когда обращается к ней: «Пойди, дочка, нагрей водицы, а нагреешь, налей в корчагу и поставь к ногам. Стынут они у меня». По всему видно, и Миловидка рада, что хозяйка Соколиной Вежи добра с ней, – старается, угождает ей, смотрит за ней, как за родной матерью. Кем она стала по прошествии стольких лет? Почему очутилась именно в Соколиной Веже? Убедилась ли, что напрасны надежды на возвращение любимого, и вспомнила, о чем когда-то говорил князь, или случайно оказалась у матери Доброгневы и осталась при ней? Ох, нет! Кто в Тиверской земле не знает, что Соколиная Вежа – родовое владение Волотов. Не могла и Миловидка не знать этого. А если знала и сама пришла в Соколиную Вежу, то это говорит о том, что пришла не случайно и не случайно стала ключницей.

Поглядывая на возмужавшую и ставшую от того еще краше девушку, князь то и дело опускал глаза, чтобы ни она, ни кто другой не заметили, какой интерес она у него вызывает. И снова мысленно спрашивал: «Кто ты ныне, Миловидка? Как понимать твой приход под мой кров? Как ты стала радостью-утехой для княгини? Случай свел нас или на это была твоя добрая воля?»

Мысли чем дальше, тем настойчивее преследовали князя, превращались в какое-то наваждение.

«Я не могу уехать отсюда, – признался он сам себе, – до тех пор, пока не дознаюсь, почему Миловидка поступила, как он советовал ей в свое время: „Если и очага своего не будет, не обходи мой терем“.

Вышел к дружинникам и повелел старшим из них:

– Ты, Ковач, бери двух мужей и отправляйся в Веселый Дол. Стань на опушке и следи, не объявится ли там Богданко. Если объявится, подойди и скажи: «По велению князя не дозволяем тебе чинить разбой с дочкой властелина. Это недостойно княжича. Будь благоразумен и возвращайся туда, где тебе надлежит быть».

– Ты, Боян, – сказал другому, – скачи в стольный Черн и передай воеводе Стодорке: как только боги укажут на свою избранницу или избранника, пусть сразу же даст знать об этом в Соколиную Вежу. Мать моя дотаптывает последний ряст, должен быть при ней.

Больная ли требовала этого, или Миловидка не хотела оставаться с князем наедине, только до самой ночи сидела она у постели больной и ни на мгновение не выходила из спальни. Что она там делала, князь не ведал, но догадывался: сидит там не потому, что больной без нее нельзя оставаться. И эта догадка подогревала его нетерпение. Наведался к больной раз – Миловидка там, наведался второй – снова там. Оглянется, когда скрипнут двери, взглянет на него, как на какое-то диво, и уступает ему место у постели. Садись, дескать, садись и говори, зачем пришел.

– Матушка, тебе все еще плохо? – присел он и спросил у Доброгневы.

– Не хуже, чем было, но и не лучше. Доживаю, сынок, последние дни, поэтому и хочу сказать тебе кое-что.

Миловидка подняла на нее испуганные глаза и все же подчинилась – тихо пошла к дверям.

– Куда ты, девушка?

– Выйти надо. Оставляю вас на время на князя. Пока поговорите, я вернусь.

– Речь пойдет о тебе. Останься, если можешь.

Доброгнева недолго думала, с чего начать разговор.

– Князь, сын мой единственный. Знаю, у тебя и без Соколиной Вежи хватает хлопот. Народ уповает на благодать, земля надеется на защиту. А времена тревожные. Что ни год, то и новые заботы. Не успел помириться с ромеями, обры угрожают вторжением. И боги карают немилосердно. Мало того что забрали преждевременно отца, братьев-опору, голод и мор посылают на нашу землю. Как справишься со всем этим, если будешь стоять один?

– Я не один, матушка-княгиня, со мною вся земля.

– Слышала, знаю. Да что с той земли, если она такая страждущая ныне? В беде, сам знаешь, поднимают головы не только тати – человеческая злоба тоже. Дедушка Власт, первый в этом доме, помню, говорил: «Добро идет плечом к плечу с достатком, а зло прет из злыдней человеческих, словно вода из сильной почайны». На беду, и я не могу быть тебе опорой. Не сегодня завтра пойду в рай, Волот. Поэтому и говорю это: на кого оставим огнище в нашем родовом гнезде – Соколиной Веже?

Волот взглянул на нее печально, однако с ответом не торопился.

– Стоит ли беспокоиться об этом, матушка? Вы были, вы и будете хозяйкой. Великое дело – слабость, одолеете.

– Старая я, сын, чтобы одолеть. Да и чувствую: не время обманывать себя. Поэтому и спрашиваю: на кого оставим? Хотела бы знать прежде, чем уйти.

Волот заволновался, встал.

– Как-то я не думал об этом. Может, пусть теремной смотрит за всем? До тех пор, пока Богданко возмужает, вступит в брак…

Мать Доброгнева не спешила соглашаться.

– Разве не видишь и не знаешь, сколько добра нажил этот муж, имея доступ лишь к полю и скоту? Не чист он на руку, сын. За много лет я ко всем пригляделась и вот что скажу тебе: лучшей хозяйки в Соколиной Веже, чем ключница Миловида, не вижу. Она и сердцем, и помыслами чиста, сколько бед пережила, сколько горя узнала в свои наилучшие годы. Ей бы я доверила наше родовое огнище.

Князь старался не выдать своей растерянности, знал: негоже сыну радоваться у смертного одра матери, но не мог не испытывать чувства удовлетворения. Видят боги: такое могло случиться только по их воле. Простым смертным недоступно так круто и так неожиданно переиначивать человеческую стезю. Подумать только: когда-то он был жестоко наказан богами за то, что посягнул на эту девушку, теперь же она по чьей-то воле очутилась в его родовом владении, вошла в доверие к старой матери, которая хочет видеть ее хранительницей родительского огнища в Соколиной Веже. Можно ли желать большей награды и возможна ли она по воле людей?

– Слышала, Миловида, что сказала княгиня? Я верю ее мудрости и ее опыту, для меня ее слово – закон. Что ответишь на это? Согласна ли быть здесь не просто ключницей – хозяйкой? – спросил Волот.

Если князь радовался, спрашивая, то Миловида страшилась его вопросов. Переводила взгляд с больной княгини на ее сына, в глазах стояла мольба и беспокойство.

– О лучшем я и мечтать не могла бы, княже. Ни рода, ни пристанища у меня нет после того, что случилось в Выпале. Да смогу ли?

– Сможешь. Матушка правду говорит: честнее, чем ты, здесь нет.

– Разве этого достаточно? Хозяин, да еще в таком, как это, хозяйстве, должен иметь твердую руку. А у меня какая рука? У меня, сами же говорите, только искреннее сердце.

– Зато у тебя честные мысли. А это лучшая награда, которой могут отметить боги тех, кого ставят возле огнища. Я подберу тебе других челядников, таких, как ты сама. С ними и будешь хозяйствовать.

Видно было, она и рада сказать: «Пусть будет так», – да не отваживается. От этого застыдилась и покраснела.

Князь Волот воспользовался ее молчанием и сказал матери:

– Вы поспите, матушка. Набирайтесь сил. Мы пойдем. Думаю, договоримся с Миловидкой, как ей вести хозяйство в Соколиной Веже.

 

XVI

Догорела одна свеча, догорела и другая, а Миловидка все рассказывала и рассказывала князю, где была все эти годы, как случилось, что снова возвратилась в родные края и очутилась у княгини Доброгневы. Нелегко вспоминать прошлое – сплошное горе и муки. Выдает ее время от времени то прерывающийся голос, то печальный взгляд, а то и вовсе закрывает она лицо ладонями и плачет, не в силах сдержать боль.

Князь в такие минуты вставал и, взволнованный, мерил и мерил шагами просторную в отчем доме клеть.

– Если бы ты знала, – сказал Волот, – как я ругал себя, что отпустил после освобождения в Выпал. Поплакала бы, погоревала о полюбившемся молодце да и успокоилась. А пошла – видишь, какой тернистый путь пришлось преодолеть, как изранили тебя чужие законы и обычаи.

– Ой, нет, княже! – Миловидка отводит руки от лица и вытирает обильные и чистые, словно росы под утренними лучами солнца, слезы. – Путь и правда был нелегкий, да разве легче мне было бы, если бы осталась в Черне? Тогда бы я не знала, где Божейко, что с ним, а не зная, горевала и таяла, как свеча, всю свою жизнь.

– И то правда, – соглашается Волот, но ревнивое чувство тут же всколыхнулось в нем. Подумать только: она предпочла ему, прославленному воину и князю, победителю ромеев, простого смерда, пошла за ним на край света. Чем же он был так хорош? Неужели он, князь, не мог дать ей того, что обещал смерд? Неужели ничего такого, что видела в смерде, не углядела в князе?

– Ну хватит. – Князь подошел и положил ей руки на плечи. – Наплакалась, и хватит. Слышала, что сказала княгиня? Передает тебе наше родовое огнище и право быть жрицей-хозяйкой здесь. А это немало. Это, Миловида, как подарок судьбы, награда за все, что вынуждена была выстрадать по воле той же судьбы. Сама видела и знаешь: не от меня исходит такое повеление, я даже подумать не успел, как матушка взлелеяла в себе такое решение и высказала его нам обоим. Заметь: не тебе и не мне отдельно – нам обоим!

– Это, правда, такая неожиданная милость. – Миловида доверчиво посмотрела на Волота и перестала плакать. – Это такая милость, что я не могу и боюсь поверить, боюсь взять на себя то, о чем повелела княгиня.

– А меня в расчет не берешь?

– Почему не беру? Беру и знаю: князь, как и матушка его, желает мне добра. Но только у князя так много других хлопот и обязанностей! Будет ли у него время хоть изредка заглянуть в Соколиную Вежу?

– Скажи только одно слово: приезжай – и я не только буду наведываться и помогать в делах твоих, стану мужем и советчиком, хранителем очага и твоего благополучия в нем. Если же дела позовут в Черн или на сечу, буду там не дольше, чем потребуется. Потому что полюбил тебя еще тогда, помнишь? Потому что помыслами и сердцем всегда с тобой.

– Князь! – Миловидка вскинула руки, словно обороняясь не только от Волота, но и от того, что услышала. – Зачем говоришь такое? Возможно ли это? У тебя жена, дети. А я…

– А ты будешь мне второй женой. Неужели не видишь: люблю так, что жить без тебя не могу. Пойми: Лада не случайно свела тебя с Божейкой. Она потому и забрала его к себе, что ты уготована судьбой другому, и этот другой – я. Поверь: не Божейко и не третий кто-то – я, потому что встретил тебя на своем пути и раз, и другой. Пусть через много лет, пусть после стольких мук и страданий, но все же встретил в своем собственном доме, встретил как жрицу – охранительницу очага моего. Могло ли такое произойти случайно, не по воле всесильных богов? Неужели не достоин быть тебе мужем? Неужели так противен тебе, что гнушаешься мною?

– Да нет, не гнушаюсь. Не смогла бы, не посмела бы гнушаться таким славным мужем, как князь Тивери. Но что скажет Малка, что скажут люди?

– Ничего не скажут. Одно, обычай наш не запрещает князю иметь вторую жену, а другое, княжий род Волотов может погибнуть, если будет у князя только один наследник. И что возразить Малке, если она не может более продолжать род наш!

– И все же она скажет…

– Не тревожься. Малка не такая глупая, чтобы не понять: кто утратил способность продолжать род, тому не место среди лучших в роду. Тебя я выбираю первой женой, и воля моя непреклонна. Слышала же, жить без тебя не могу. Тогда, в первую встречу, удержал себя в страхе перед карой божьей, а сейчас увидел и повторяю: нет, не могу жить без тебя. Ты та, которую я искал всю жизнь, потому что уверен, только Миловидка мне будет солнцем-утешением, манящей звездой, пристанищем-отрадой в щедрой на хлопоты и заботы княжеской жизни. А еще лелею в себе надежду, что родишь мне сыновей-соколов, дашь опору и силу синеокой Тивери. Сама же будешь иметь все, что может дать муж и князь.

Миловидка сгорала от стыда, опускала глаза. То страшилась и удивлялась его речам, то, стыдясь, опускала глаза, то снова поднимала и смотрела завороженно, пока стыд опять и опять не заставлял опускать глаза. А князь, почувствовав, что он на верном пути, дал волю словам своим, желанию своему, обнимал поникшую девушку и миловал ее. И эти сладостные объятия подтачивали и подтачивали твердость Миловиды, она чувствовала: силы ее покидают. Вот он сейчас скажет: не сомневайся, иди ко мне и будь моею – и она не сможет ему возразить.

«О боги! – молилась она мысленно. – Как же это, вот так все сразу и неожиданно! Будет ли это в радость? Разве я такого ждала?»

– Я верю князю. – Она попыталась защититься от его ласк словом. – Верю и склоняюсь к нему сердцем. Но разве до этого сейчас? Завтра или послезавтра нужно идти к капищу и тянуть жребий. Что, если он падет на меня, если не тебе буду принадлежать – богам?

– Этого не будет ни завтра, ни послезавтра!

– Ой, князь! – испугалась. – Что ты говоришь?

– А то, что слышишь. Тебя я даже богам не отдам. Настанет день, проснется народ – и я оглашу всем, что девушка из Выпала по имени Миловида дала согласие стать моей женой. Ты станешь принадлежать к княжеской семье, тебе не придется тянуть жребий.

– Ох! – сладкий стон вырвался из ее груди. Она прислонилась к князю. Понимала: это все. Князь не только обнимает ее, целует и ласкает, он уже горит желанием, и ничем его не остановить. А у нее нет сил противиться ему. Вот он подхватит ее сейчас, легонькую и податливую, своими сильными руками и понесет на ложе и уже не будет спрашивать, хочет ли она ему принадлежать…

Сознание этого, казалось, должно было бы пробудить сопротивление. Но Миловида и не помышляла об этом. Сдерживала, волнуясь, дыхание и таяла в пламени, нарождающемся в сердце. И в этот сладкий миг, изнемогая от истомы, она услышала стук в ворота и чей-то зычный голос:

– Княже! Иди и чини требу. Боги указали уже на свою избранницу.

Миловида испуганно вскрикнула и выпорхнула из объятий Волота, не знала, куда деться от стыда и растерянности. Князя тоже остановило внезапное вторжение. Лицо его будто окаменело, казалось – погонит всех прочь. Но он князь! И Волот переборол недовольство и вышел к тем, кто его звал. Миловида знала: ненадолго. Скажет одно-два слова и снова придет. Что ж тогда? Как ей быть? Сопротивляться, как и тогда, в шатре, звать на помощь? А кого и для чего? Если нет Божейки, если лучшие годы ушли на поиски и скитания, чего ждать, на что надеяться? Может, и в самом деле складывается все так, как того хочет охранительница брачных уз Лада? Страшно, что избранником ее сердца будет князь? Он говорит, что полюбил, и полюбил больше жизни. Так зачем же бояться и сторониться? Волот – достойный муж. В годах уже? Да какие это годы!

И все же страшно. Руку и сердце предлагает не кто другой – сам князь. У него жена, дети. Что скажут они и как посмотрит на это народ тиверский?

Рывком открылись двери, и князь быстро пошел к ней. Видела: рад, что избавился от посланцев Черна, он охвачен мыслями о другой радости и ничто его не остановит.

– Княже! – сказала Миловида, едва справляясь с трепетом, и сложила перед ним, словно перед божеством, руки. – Если хочешь быть желанным в браке, сдержи себя и не торопи назначенный нам судьбой миг.

Он даже не остановился, наоборот, увидел в Миловиде что-то такое, чего раньше не замечал, сгреб, словно ястреб пташку, и, подняв, проговорил растроганно:

– Тот миг давно упущен. С умыслом ли, без умысла, но упущен. Надо наверстывать этот миг.

– Тогда… – Она, как утопающий хватается за соломинку, ухватилась за мысль. – Тогда пойдем к твоей матери, пусть благословит нас. Без этого я боюсь, княже. Только ее согласие прогонит страх из моего сердца и откроет нам путь к супружескому союзу.

Миловида говорила так сердечно и искренне, была так доверчива и испугана, что Волот не смог не выполнить просьбу и выпустил ее из объятий.

– А почему бы и нет? – согласился он. – Разве я прячусь от нее? Утром не только мать-княгиня, вся земля узнает о нашем браке, о том, что ты поселяешься в Соколиной Веже как жена и княгиня. Слышишь, вся земля!

Широко и с силой распахивая двери, вел свою нареченную за руку, не оглядываясь. И только когда остановились перед спальней, посмотрел на Миловиду. Так, взявшись за руки, и предстали они перед княгиней, перед ее слабо освещенным ложем.

– Мать-княгиня, – тихо и торжественно обратился к ней Волот. – Слышите, мать-княгиня? Во имя блага земли и нашего рода-племени благословите сына и его избранницу на желанный брак.

Видимо, уверены были, что княгиня слышит их, – склонили покорные головы, ждали. И мгновение, и другое. А княгиня не отзывалась. Они переглянулись и, не сговариваясь, бросились к ложу…

– Она… – Миловидка глянула на Волота и еле сдержала крик отчаяния и жалости. – Она мертва, княже…

Волот испугался меньше Миловиды. Приклонил к материнскому ложу буйночубую свою голову и затих, подавляя в себе боль. Когда же понял, что не мать требует жалости, а Миловида прижимается к плечу и рыдает, испуганная тем, что случилось, и случилось неожиданно, – встал и сказал твердо, как жене и другу:

– Успокойся. Теперь ты хранительница очага в родовом доме Волотов. Собирай мать в последний путь, готовь тризну по ней. Челяди будет известно, кто ты отныне. Они станут слушаться твоего слова, как моего собственного. Слышала, жена моя любимая? Вытри слезы и берись за дела. Мне же пора ехать – пришло время отдать богам выбранную ими жертву. Как только управлюсь, сразу же буду около тебя.

 

XVII

Любопытных до зрелищ всегда хватает, а здесь представление не простое. Боги выбрали себе жертву не из старых, даже не из отроков или мужей – указали на молодую и красивую девушку из Колоброда. Как же не пойти и не глянуть на нее хоть глазком, если она божья нареченная, да такая красавица, как сама царевна, которая выкупалась в молоке морской кобылицы. Шестнадцать лет ей всего, станом стройная, высокая. Тело белое и нежное, такое нежное, что и дотронуться до него страшно. А косу какую вырастила, пышную и длинную, глазоньки, брови, щечки – смотреть не насмотреться.

Старые женщины уверяют: Хорс будет доволен такой, значит, смилостивится.

Чья такая, спрашиваете? Старшая из дочерей властелина, Ласкавица. Ее, как только взяла уготованный судьбой жребий, уже и не отпустили к родным, отдали в руки чужим женщинам, чтобы оберегали и готовили к встрече с богами ясными. Перед тем как выйти на последнюю встречу с людьми, божью нареченную искупают в благоухающей, настоянной на травах купели – и раз, и второй, и третий. Потом оденут в белоснежную, из тонкой заморской ткани тунику, такую яркую, что о ней не всякая царевна может мечтать. Затем вправят в уши подвески, наденут золотую гривну, увенчают венком-диадемой. Ой, это же не девка с земли Тиверской, настоящая богиня выйдет к людям и ослепит всех красотой своей.

– Бабуся, слышите, бабуся! – дергает за полу и умоляюще смотрит на старую взволнованная девчушка. – Ласкавица выйдет к нам?

– Выйдет, внученька, но не к нам, – вытирает слезы и печально вздыхает бабуся. – На огонь пойдет, богов в раю ласкать.

– А потом?

– И потом тоже. Не видать нам уже ее личика белого, не слышать речей медовых.

– Разве рай так далеко?

– Ой далеко, горлица ясная! Так далеко, что не будет нам уже от Ласкавицы ни ответа, ни привета.

– Зачем старая пугает дитя? – смотрит на бабушку косматый, подвязанный веревкой муж. – Девка удостоилась ласки божьей, в почете и славе будет ходить по вечнозеленой поляне рая, а она – ни ответа, ни привета.

Старуха бросила злой взгляд на мужа.

– Пошли, волхв, свою дочку, коли такой щедрый.

– А и послал бы, если бы была да богам понравилась.

– Вот то-то. Потому и щедрые, что посылаете чужих.

– Тьфу! – сплюнул в ее сторону косматый и исчез в толпе.

Капище Хорса не входило в черту стольного города земли Тиверской, пряталось от глаза людского в лесу, под крутым скалистым обрывом. Но стежка к нему хорошо знакома. Вот и идут туда непрерывным потоком поселяне.

Плотники еще вчера смастерили высокую лодью и поставили ее на дубовые пакулы. Под лодью наложили наколотых дров, заранее высушенных, тех, что вспыхивают вмиг и пылают факелом. У дуба же под скалой, в которой находится божья обитель – дупло, разбит высокий, под цвет огня, шатер. Там, в шатре, и должно произойти первое свидание Ласкавицы с богом. Предстанет перед нею ясный, доброликий, улыбнется радостно и скажет: «Ты нравишься мне, девушка, беру тебя». Поцелуй его будет болезненным, но только на мгновение. После него настанет сладостное забвение, а пока оно продолжается, положат божью избранницу в лодью и отдадут огню. Ясный Сварог возьмет ее на свои сильные руки и понесет вместе с лодьей через океан-море на Буян-остров, в страну вечного лета и вечнозеленых садов, благоухающего воздуха и прозрачных родников. А уж когда поселится Ласкавица в божьих хоромах и усладит его усладами любовными, тогда она должна вспомнить и о них, поселянах Тиверской земли, и упросить светлоликого Хорса, чтобы не палил их нивы своими огненными стрелами, давал земле плодоносную силу, а людям – блага земные, утешение и надежду на жизнь.

– Идет уже! Идет! – пошло-покатилось волной по толпе. – Божья нареченная идет!!!

Те, которые не могли ее увидеть, поднимались на цыпочки через чужие головы.

– Смотрите, правда идет!

– Ой, какая пышная!

От города к капищу Ласкавица шла не одна. Впереди, на расстоянии двух-трех сулиц, шагал проторенной стежкой князь, за князем – она в сопровождении двух старушек в одежде жриц. По обе стороны от женщин шли охранники при полной броне. Их было немало, но не они приковывали к себе взгляды, не на них смотрел люд тиверский. Божья нареченная яркой бабочкой выделялась среди всех – на нее только и смотрели. Как она была хороша! Тиверская земля не видала еще такой красавицы.

А тем временем у капища стали собираться девы и жены из стольного города. Их заметили только тогда, когда они высоко и слаженно запели:

Деве прекрасной слава навеки! Слава и хвала! Слава и хвала! От рода к роду. От края до края Слава и хвала! Слава и хвала!

– Слава и хвала! – мощно подхватила здравицу и толпа. – Хвала Ласкавице! Слава божьей невесте!

– Иди к нему, красная девица, будь ласковой с ним! Упроси ясноликого Хорса, пусть смилостивится над нами, над детьми и скотинкой и не жжет, не пепелит злаки земные!

– Пусть живет в ладу со всеми богами ясными и надоумит их, чтобы не скупились они на дожди, поливали землю молоком дев поднебесных, помогали расти и зреть ржи, пшенице и всякой пашнице!

– Будь милостивой и упроси!

– На это только и надеемся, уповаем только на тебя!

Одни старались стать поближе к Ласкавице, чтобы она услышала их, другие протягивали к ней руки и опускались перед божьей избранницей на колени, третьи старались заглянуть ей в глаза и просили не забывать о них, если станет самой счастливой. Ласкавица, видимо, не могла всех услышать, только смотрела на людей удивленно, кивала в знак согласия головой и как-то неуверенно улыбалась.

– Она хмельная! – заметил кто-то из тех, кто не кричал и не молил о заступничестве. – Смотрите, она хмельная!

– А вы хотели, – с упреком сказал кто-то из толпы, – хотели, говорю, чтобы трезвой шла на жертвенник? Первое и последнее пристанище у девушки. Почему бы и не выпить перед ним?

Князь тем временем приблизился к капищу и что-то повелел старым жрицам. Им не нужно было долго объяснять, сами знали, что делать. Они взяли Ласкавицу под руки и показали, куда она должна идти. Девушка оглянулась один раз, оглянулась второй – кого-то искала, даже звала и рванулась было, но наконец послушалась старых жриц и пошла к шатру.

Мужи стали по обе стороны полога, хор дружно и слаженно запел величальную. Только теперь уже воздавал хвалу не девушке – богу Хорсу, тому всесильному и всемогущему богу, на которого уповали ныне, от которого ждали милости и благодати.

Пение ли утихомирило возбужденных поселян, окруживших капище, или то, что должно было произойти, но люди приумолкли и ждали. И в тот момент, когда молчание стало особенно напряженным, послышался душераздирающий крик. Полог откинулся и из шатра, полуголая и до неузнаваемости напуганная, выскочила девушка.

Это была Ласкавица. Те, кто стоял ближе, заметили: она бежала, взывая о помощи и спасении. И в толпе откликнулись ей таким же отчаянным криком. Да и было от чего застыть крови, на безупречно белой тунике божьей избранницы, там, где бьется сердце, расплылось и горело пламенем огромное кровавое пятно.

Это продолжалось какое-то мгновение, может, чуть дольше, но осталось в памяти людской как видение. Кто-то сильный и злой схватил девушку на руки и в мгновение ока занес в шатер. Еще слышались мольбы, угадывался придушенный крик, потом все стихло. Даже пение оборвалось неожиданно. И лишь когда подняли полог и стали выносить чашу с кровью Ласкавицы, затем Ласкавицу, покрытую белым покрывалом, пение возобновилось – печальное и жалобное, оно растекалось по ущелью.

Под это пение торжественно положили божью избранницу на верхнюю палубу лодьи и начали обставлять ее временное пристанище яствами, сосудами с напитками, украшали цветами из лесу – такими синими, как ее очи, такими белыми, как даренное ей перед поселением в божьей обители убранство, и такими алыми, как пролитая на жертвенник кровь. Потом вспыхнул под лодьей огонь, взметнулось жадное на добычу пламя, и вместе с ним грянуло многоголосое пение. Словно испуганная птица, слетело оно с женских уст, ударилось о крутую скалу и, усиленное ею, наполнило собою все урочище, не только ближние, но и дальние околицы. Его усиливали крики прощания родных Ласкавицы, стон-мольба люда тиверского: не забыть о нем, избитом горем и бедами, обескровленном голодом и вторжением чужеземцев, помнить там, в божьем пристанище, что народ тиверский, поселяне – ее кровные. Пусть же идет к богу, станет женой ясноликого. Кому же, как не ей, молодой и непорочно чистой, красавице из красавиц, надлежит расщедрить Хорса и сделать милостивым к ним. Расщедрить и сделать милостивым!

 

XVIII

Давно погас огонь на капище Хорса, стала пеплом та, которую принесли в жертву богам, а князь все сидит и сидит в своем чернском тереме, не хочет или не смеет показаться на глаза ни челяди, ни окружающим людям. Такая тоска давит сердце с того дня, словно и его коснулся тот мощный, всеиспепеляющий огонь. Да что там – коснулся… Он испепелил в нем все, оставив холод и тлен, грустное равнодушие, а если по чести – неверие и испуг. Да, и испуг. Потому не уверен уже, что он князь на Тивери. Не хотел же, в мыслях и сердцем был против того, чтобы посылать в дар богам людей, но не вышел и не нарушил этого стародавнего обычая. Почему – спросить бы? Обрадовался, что вече освободило его от необходимости тянуть жребий, что сладко подольстило князю: такого не было и не будет? А сначала почему промолчал и не положил конец безумству Жадана? Он ведь не кто-нибудь – князь, его мнение – не то что мнение какого-то волхва.

Что кричала та девочка, когда выскользнула на миг из-под жертвенного ножа из шатра? Умоляла сжалиться, не губить? Нет же, крикнула: «Княже, ты один все можешь, защити!» А он промолчал. Опустил глаза и промолчал. Потому что не мог уже защитить, должен был раньше думать, как поступить, чтобы не шли люди под жертвенный нож. Да, раньше!

«Так почему же не подумал? Совет волхва стал неожиданностью или испугался тех, что стояли за спиной волхва, что одному придется встать против них? Постыдись, Волот. Ведь кто-то когда-то должен восстать против всех, если обычай не воспринимается умом, если тому обычаю не может покориться сердце».

– Княже! – На пороге стоял стольник. Он прервал раздумья князя. – В Черн прибывают послы из Волына. Кому прикажешь принять их?

– Какие послы? Для чего?

– Они еще только прибывают, зачем не ведаю.

– Пусть отдохнут с дороги. Примем за обеденным столом.

Пришлось собирать малый совет. А уж как собрали, позвали и послов из Волына.

– Чем встревожена земля Дулебская? Зачем шлет к нам мужей своих?

– Особых тревог нет. – Дулебы старались быть степенными и почтительными. – Однако то, с чем приехали, не терпит отлагательств. На днях гостили в Больше послы от славян, что живут в горах и за горами. Приезжали звать нас, дулебов, тиверцев, полян, уличей, даже тех, кто живет на север от нас, чтобы присоединились и шли в земли ромеев. Мы, анты, как водится, в земли Мезии и Фракии, они – в Илирик. Цель похода – пройти с оружием и занять те плодоносные земли. Князь Добрит с этим и послал нас в Черн: присоединяется ли Тиверь к общеславянскому движению?

– А как дулебы, поляне, уличи?

– Дулебы сначала хотят послушать, что скажете вы – тиверцы, поляне, уличи.

Волот, не раздумывая долго, резко ответил:

– Не ведаю, как посмотрят на этот поход другие, а Тиверь сразу скажет: нет. Своя земля горит под ногами. Голод и мор грядет. Не сегодня завтра псы завоют по дворам, а сычи в пущах.

Дулебы неуверенно переглянулись.

– Так, может, именно поход и спасет люд тиверский от голода и мора?

– Как это?

– Те, что отправятся в поход, добудут еду для себя и своих кровных.

– А что будет, если ромеи осилят нас и сами пойдут в нашу землю? Сможет ли голодная Тиверь собраться и выйти на рать? Между нами и ромеями заключен договор. К лицу ли нам нарушать его?.. Вспомните, какой крови стоил этот мир. Дулебам, может, и все равно, чем завершится поход. Они далеко, им не придется расплачиваться хребтом, а нам выпадет такая доля. Поэтому стоим на своем: нет и нет.

– Говорю же, – оправдывался старший среди волынских мужей, – князь Добрит не имеет намерения повелевать. Он только хочет знать мнение всех антов, а потом только скажет склавинам, согласны мы с ними идти в поход или нет.

Сказано вроде бы и искренне, без привычного в таких делах тумана, но Волот никак не мог подавить в себе недовольство, его так и подмывало возражать. Поэтому набрался смелости и заговорил стольник:

– Не считают ли послы из Волына, что их слова нужно обсудить на вече?

– Это ваше дело. Для нас важно передать князю Добриту то, что думает вся Тиверь.

– На том и остановимся: князь Тивери знает, что скажет нынче народ тиверский, его слова считайте ответом всего народа. – Стольник немного подумал и добавил: – А сейчас я прошу посланников с земли Дулебской к княжьему столу и княжьим яствам. После долгого пути нужно отдохнуть.

Сидели за столом в Черне, сидели после и в Волыне, угощались, потчевали друг друга, а червь сомнения, зародившийся в сердце князя Волота после принесения в жертву молодой и красивой девушки, продолжал точить, лишь переставал на время. Другие шутят, захмелев, рассказывают были-небылицы, а он только слушает и хмурится.

Чувствует: ворочается в нем тот червь, сосет из сердца кровь и не дает покоя мыслям.

– Земли Фракии – богатые земли, – хвастался перед застольем князь уличей Зборко. – Я приметил их еще в ту пору, когда ходили в ромеи при Юстине. Долы – глазом не окинешь, в них земля – словно масло. Плодоносная земля, братья. Сухую палку воткни – будет расти. А еще там есть горы зеленые, солнцем залитые, а в тех горах – пастбища для скота, тенистые долины для не знающих жары нив. Реки несут в долы живительную влагу, там не дуют ветры-суховеи, как дуют ныне и присно будут дуть у нас.

– Князь Зборко только это видел во Фракии? – хмуро посмотрел в его сторону Волот.

– А что там еще можно было увидеть?

– Хотя бы сколько твердей-крепостей построили там ромеи и сколько воинов в них. А еще должен был бы припомнить, как нам ломали при Германе и Юстине ребра, скольких голов тогда недосчитались.

– И это говорит тот, кто водил нас не так давно в ту же Фракию, кто говорил: «Анхиал – богатый город, а еще богаче пристанище. Возьмете его – на сутки отдаю его вам»?

– Я водил вас, княже, не на татьбу, я водил для того, чтобы проучить ромеев за их разбой на нашей земле, чтобы заставить их считаться с нашей силой и добыть желанный мир. А к чему призываешь ты? Чем хочешь прельстить в ромеях? Или тебе мало того, что получил там при Германе и Юстине? Мало, что ли, досталось тиверцам от Хильбудия? Неужели не знаешь, побывав со мной в той же Фракии, скольких усилий стоило нам убедить ромеев и самим убедиться: лучше бедно, зато правильно жить в своей земле, чем полечь за достаток в чужой? Нам и здесь, где сидим со времен дедов-прадедов, не тесно.

– Однако не очень и сытно, – поспешил возразить Добрит. – Я потому не сказал склавинам своего твердого «нет», что жизнь наших людей не дает мне права твердо и уверенно решать этот вопрос. Почему молчишь, князь Тивери? Почему не скажешь здесь, что засеянные твоими людьми поля второе лето не дают хлеба, а скоту – обыкновенной травы на лугу или в лесу? Как и чем будет жить такой народ, если останется сидеть на выжженной солнцем земле и утешаться тем, что живет в мире?

– Это наша забота, княже.

– И все?

– Засуха не может продолжаться вечно. Мы ничем не прогневали богов, чтобы так немилосердно карать нас. Я верю в это, и народ мой верит, поэтому и надеется: еще будет плодоносить Тиверская земля, а значит, и на нашем дворе будет праздник.

– Верить мало, князь. Вера – удел отроков, а ты муж, и не только ратный, но и думающий, ты – князь.

Добриту, видно, было не по душе, что князь тиверский слишком колюч сегодня. Сверлил его гневными очами и молчал. Но гнев не остудил, а лишь подстегнул Волота.

– А теперь я спрошу тебя, княже, – ощетинился Волот, – что будем делать, если случится так: мы поднимем народ и пойдем всем ополчением в ромеи, а обры тем временем нагрянут к нам?

Приумолк предводитель дулебов. Задумался ли или не знал, что ответить. И молчание это не пошло ему на пользу. Засомневался в целесообразности похода князь уличей («А что, – подумал, почесывая затылок, – может и такое статься»), сразу же и решительно перешел на сторону Волота князь поднепровских полян.

– Я тоже так думаю, – сказал он Добриту. – Не время поднимать ополчение и идти в ромеи, время заботиться о силе наших земель. Обры, став соседями, не случайно вторгаются в наши веси на границах и пробуют нашу силу. Они что-то замышляют против нас и ждут подходящего момента. Таким временем, думаю, и будет наш поход в ромейские земли.

– Было бы лучше, – не так уже решительно, но все же сопротивлялся старший среди князей земли Трояновой, – если бы мы не гадали, а точно знали, что замышляют обры. На тебя, князь полян, возложена обязанность стоять на страже нашей земли со стороны степи, ты должен бы и позаботиться об этом.

– Забочусь, княже, хотя похвалиться большой осведомленностью не могу. Сторонятся нас обры, и к себе не пускают, и не говорят: «Хотим жить как соседи с соседями». Вместо этого вторгаются, пробуют силу. А это заставляет думать: недоброе замышляют они против нас.

– И я говорю, – поддержал Волот, – обры – меч, занесенный над нашей шеей. Тиверь больше чем уверена: если нарушим договор с Византией и пойдем в земли Фракии, император не поскупится, подкинет обрам мехи с золотом, и те ударят нам в спину.

– Откуда такая уверенность?

– Разве князь не знает: на Тиверь издавна возложена обязанность оборонять землю Троянову со стороны ромеев, у нее было время и повод проверить соседей.

Все видели – не хотелось Добриту уступать, и все же беседа повернулась на примирение. Настроение у Волота сразу же изменилось. Как бы там ни было, вышло, как он хотел. Такая победа – услада сердцу. Улегся и успокоился наконец-то раздражающе-неспокойный червь, появилось желание расправить плечи и сбросить с них порожденную недовольством тяжесть. А вместе с чувством успокоенности захотелось присоединиться к застолью, угоститься за столом, который князь Добрит заставил яствами и питьем.

Заметив, что все уже под хмелем, гудят, словно пчелы, князь Волот подсел к Острозору.

– Хочу поговорить с князем полян с глазу на глаз.

– И я хочу того же, – приветливо улыбнулся Острозор. – Ждал только случая.

– Думаю, сейчас самое время. Прежде всего поблагодарю князя за то, что был трезвее других и помог удержать Добрита от губительного искушения – идти в смутную пору на ромеев.

– Что моя помощь? Князя Тивери следует благодарить, что нашел в сердце мужество встать против воли всех. Народ тиверский может гордиться таким предводителем.

Волот не возразил, но и не обрадовался похвале.

– На беду, этот предводитель не привел народ к ожидаемой благодати. Тяжкое время переживает Тиверь, и кто знает, как переживет его.

– Мои люди поведали мне, какая беда постигла люд тиверский. Поэтому ехал сюда и думал: не пришло ли время, сделав один шаг, сделать и другой?

– Какой?

– Лодьи мастери, пристанище есть. Пора посылать торговый люд в другие земли, пусть везет туда наш, оттуда чужой товар. Князь, надеюсь, понимает, какая выгода и народу, и земле?

– Если везти товар, то только к ромеям, – оживился Волот.

– Больше морем Эвксинским некуда податься. Византия – мировое торжище, там собирается чуть ли не весь торговый люд, как с запада, так и с востока. И это, говорю искренне, была одна из причин, которая заставила меня отстаивать мысли Волота, а не Добрита. Пришло время не с мечом идти к ромеям, а с товаром, не мечом обороняться от них, а рынками и своим товаром.

– Это правда. Это великая правда, княже! Разве я не вижу, не знаю: ромеям не так просто звать обров. Позвать – значит посадить их на своей земле, оставить в тех землях. А нужно ли им это? Разве мало у них забот и без обров, от тех, кого посадили раньше, а теперь не знают, как выпутаться.

– Время тревожное, и не только для нас. И все же я думаю, что нужно перезимовать, дождаться тепла, а с теплом – божьей благодати, и идти в ромеи: на встречу с императором, на заключение договора с ромеями. Смотришь, именно эта встреча, как и заинтересованность в торгах, заставит обров вести себя по-другому на границах Трояновой земли.

Волот просветлел лицом, казалось, даже протрезвел, обрадованный тем, что услышал.

– Слушай, княже, – он уселся поудобнее. – Это же какая мысль! Ты говорил об этом с Добритом?

– Нет, сначала хотел получить твое согласие.

– Так пойдем поговорим. Пусть не жалеет о том, что земли Фракии уплывают из его рук, пусть оттачивает ум свой на другое дело.

Еще с ночи подул и гудит над лесом сильный восточный ветер, тот, что приносит на своих крыльях запахи степей, а еще воспоминание о просторе, о жажде свободы. В поле, ясное дело, беда от такого ветра: слепит людям и коням глаза, сжигает недогоревшие нивы, а здесь, в лесу, кроме наслаждения от шума, что идет верхушками деревьев и будит стремительные мысли и молодецкие желания, нет ничего. Вот князь Волот и поддается искушению. Словно из головы вылетело, что по земле идет посеянная суховеем беда. Знай сторожит, сдерживает коня, похоже, любуется его удалой силой, не знает, куда деть свою. Конь играет под ним, играют от этого мысли князя, играет сердце.

– Что, отрок, – спрашивает ближайшего из дружинников и прямо светится от удовольствия, – так сильно набил задницу, что боком держишься в седле?

Дружинники хохочут, а тот, у кого спрашивал Волот, усмехается через силу и спешит сесть как положено.

– Да нет, княже…

Шутка для утомленных людей – развлечение, а когда шутит князь – и подавно. Подхватили брошенную для потехи мысль, играют ею, словно малые дети забавляются.

– Он, княже, не так набил, как подпортил дулебскими бобами. Знаю точно, видел, как в Волыне налегал на них. Не знал, бедный, что бобы для всадника – погибель в пути.

И снова смех, очередные шутки. Почему бы и не посмеяться, если есть над кем, если смех – единственная отрада в трудном, изнуряющем походе.

Князь немного утихомирился, набив оскомину на шутках. Не порывался вдаль, не гнал коня. Но выражение удовольствия не сходило с его лица очень долго.

Старший дружинник Власт заметил это и подъехал к Волоту.

– Пока есть время и случай, хочу посоветоваться с князем, – сказал, поравнявшись с Волотом. – Что буду делать после возвращения в Черн в дружине тиверской?

Они ехали чуть в отдалении от дружины, а кроме того, сильный ветер если и подхватил бы слова, то не к дружине, а куда-то в сторону, в дебри лесные. Поэтому не боялись быть услышанными, говорили свободно обо всем. Власт, правда, не относился к тем, которые заявляли о себе, как мужи думающие. С тех пор как Стодорка занял в Черне место Вепра, стал и воеводой, и первым советником у князя, муж Власт по воле обстоятельств, а может, и личных заслуг оказался на месте Стодорки – возглавил дружину. Это и поставило Власта в число приближенных к князю мужей, и все же мужей только ратных: если же разговор шел о делах общины, Власт или вовсе не приходил, или отсиживался молча. А сейчас вон как заговорил.

– В поход не собираемся, Власт. – Волот старался быть приветливым и непринужденным. – Слышал же, переубедили князя Добрита: не то время, чтобы собирать ополчение и идти на ромеев. Однако ухо нужно держать торчком, а сулицу острой. Вот и будешь делать то, что делал раньше: заботиться о ратной способности дружины, а еще – о ее численности. Зима предстоит не из легких, и желающих избежать голодной смерти будет много. Должен разумно воспользоваться этим и брать в дружинники только тех, кто пойдет на ратную службу не на время, а навсегда. Слышишь, что говорю?

– Слышу, княже, как не слышать. Именно о таких и хотел поговорить с тобой. Я тоже так думаю: голодный люд будет идти и идти к нам. А что делать, если валом пойдет? Ни пищи, ни брони, ни коней на всех не хватит.

– Подумай хорошенько, может, и найдешь.

– Где, княже?

– С конями проще. Говори каждому, кто будет приходить: приведи с собой коня – пойдешь в конную дружину, не приведешь – будешь в пешей. Ну, а броню… Это хорошо, что ты напомнил, друже, о пище и броне. Придется тебе сколотить несколько ватаг из новобранцев, и одних послать к кузнецам тиверским, пусть куют броню, других – ловить рыбу в Днестре, пока она пойдет в сети. Как встанет река, пошлешь этих ловцов в лес – на вепрей, косуль, оленей. Вот и будет доброе подспорье дружине.

Власт не сводил со своего князя влюбленных глаз.

– Спаси тебя бог за мудрый совет, – отозвался наконец. – Не думал и не гадал, княже, что ты сразу все рассудишь. Если поступим так, как говоришь, сделаем большое дело: и людей спасем от мора, хотя бы цвет их – мужей, и дружину соберем такую, какая в другое время и не снилась бы.

Его искренняя радость, вызванная княжеской мудростью, не могла не порадовать и самого князя.

– Ну как, есть у тебя теперь дело на осень и на зиму?

– Да, теперь есть.

– Уверен, что справишься?

– В нитку вытянусь, а сделаю, как говоришь.

– Сразу же после возвращения в Черн приступай. Другого решения от меня не жди, да и меня не будет в Черне. То же самое и воеводе Стодорке передашь.

– А разве князь…

– Я в Черн не поеду. Недалеко от Черна сверну к Соколиной Веже. Княгиня Доброгнева умерла, обязан быть там и обо всем позаботиться. – Помолчав, добавил: – Если понадобится мой совет или неотложное дело подвернется, сразу же посылайте в Соколиную Вежу нарочного.

– Будет сделано, княже. Так и передам Стодорке.

– И еще вот что, – вспомнил Волот. – Пойди, как приедешь, к княгине Малке и скажи ей: князь хочет знать, что с сыном, как он. Ответ сразу же пришли мне в Соколиную Вежу.

Волот пристальнее и внимательнее посмотрел на Власта и доверительно сказал:

– Я, между прочим, возлагаю на тебя, Власт, и эту заботу: смотри за сыном. Он в твоей дружине, под твоей рукой ходит, сделай так, чтобы не оступился где-нибудь.

 

XIX

Как только до Веселого Дола донеслась весть, что в жертву Хорсу приносят красную девицу, Людомила Вепрова настояла на своем и не пустила Зоринку на это зрелище. «Мало интересного, дитя. Не нужно тебе быть там и видеть все, что будет происходить». Не хотела Зоринка слушаться мать – весь народ идет к капищу Хорса, а если идет народ, значит, недаром. И все же вынуждена была покориться. Как поедет в Черн без челяди, без защиты в пути? Когда же поселяне, которые шли через Веселый Дол, рассказали ей, что в жертву богу принесут Ласкавицу из Колоброда, и мать не смогла удержать. Улучила минуту, вывела за ворота коня – и только ее и видели. Пригнулась к луке и, словно буря, понеслась опушкой, а там лесом. «Неужели это правда? – спрашивала себя. И не хотела верить. – О боги! Возможно ли такое, чтобы жребий пал на Ласкавицу?»

То ли боялась Зоринка, то ли не могла поверить слухам. Ой, горе какое, жалость безмерная! Такой веселой красавицы ненаглядной не станет. Как же так? Почему? Боги всесильные! Всего лишили вы Зоринку: не в радость ей стала жизнь в Веселом Долу, не может соединиться с Богданкой и не надеется, что когда-нибудь ее отдадут за него, теперь забирают и Ласкавицу. Разве справедливо? Девушка эта стала для Зоринки единственным утешением, опорой и надеждой в жестоком мире. Ласкавицей прикрывалась она в Колоброде от отрока-нелюба. Родители радовались, что дружба Зоринки с Ласкавицей станет тем мосточком, через который Зоринка подаст руку ее брату. А она думала и надеялась на другое: Ласкавица убережет ее, Ласкавица не только отрада для истосковавшегося по доброму слову сердцу, она – спасение.

И вот на тебе: боги забирают Ласкавицу.

Чувствовала себя, как на угольях, добравшись к капищу и очутившись среди толпы. Силы почти покинули ее, пока ждала. А дождалась, холод заполонил сердце: в сопровождении старух и княжьих мужей шла все-таки Ласкавица.

Лучше бы не видеть всего, что произошло. Девушка не хотела идти в шатер. А там закричала таким страшным, нечеловеческим криком, раненой птицей выпорхнула из шатра. А у Зоринки волосы поднялись дыбом. И хотела что-то сделать, и не могла. Страх сковал ей руки, ноги, лишил дара речи. А пока приходила в себя, Ласкавица снова предстала перед тиверским народом, только теперь уже не плакала и не молила о спасении, лежала на носилках бледная, тихая и спокойная. Зоринка уже не могла смотреть, что будет дальше. Вернулась к привязанному коню – и в Веселый Дол.

Дома застала только челядь. Никому не пришлось объяснять, где была, почему пошла против воли родителей. Челядницы проводили ее наверх и уложили, посочувствовав, что на их горлице лица нет, не иначе, чем-то напугана. Зато когда появилась на подворье мать Людомила, пришлось выслушать нарекания и попреки. И недостойна она рода своего, и неблагодарная. Мать вон как о ней заботится, хочет уберечь от беды, а дочь только то и делает, что сует свою неразумную голову куда не следует, того и гляди, сама на себя беды накличет.

Выговаривала дочери и плакала. Поэтому Зоринка больше отмалчивалась. Когда же мать заговорила о хлопотах, не сдержалась, поднялась с ложа и сказала:

– А не кажется ли матушке, что эти хлопоты и заставляют быть такой? Неужели вы не видите: я не живу в тереме отца своего, а отбываю наказание! Мне не вольно поехать, куда хочу, не вольно и сердцем избрать, кого хочу.

– Что сделаешь, если так получилось? Думаешь, меня это радует?

– А теперь пусть матушка знает, стало еще хуже: в жертву Хорсу принесена моя подруга из Колоброда – Ласкавица. Поэтому прошу ни этим летом, ни следующим не тревожить меня и не хлопотать обо мне. Объявлю траур по Ласкавице, и ни за Богданку, ни за того отрока из Колоброда замуж не пойду. Слышали, от лета и до лета никого не желаю видеть!

 

XX

Прошла одна, вторая, пошла уже и третья седмица, как предали огню хозяйку этого не такого уж и безлюдного жилища, а Миловида никак не привыкнет к тишине, поселившейся в покоях княгини, никак не свыкнется с положением, которым наградила ее покойная. Все идут к ней, кланяются до земли, как не кланялись, может, и Доброгневе, а потом спрашивают, куда девать овец, которых не стоит оставлять на зиму из-за нехватки корма, как быть с сыром и маслом, собранным за лето, с молоком, которое надаивали ежедневно. Вроде как нарочно идут, идут и спрашивают, идут и спрашивают, а Миловида, удивляясь вниманию челяди, краснеет. Один раз отговорится советом: «Подождите, приедет князь, он скажет, как быть», в другой – мучительно колеблется, не решаясь сделать по-своему: «Делайте так, как делали до сих пор». Знает, это плохо, рано или поздно почувствуют ее слабость и не станут обращать внимания на ее приказания. «Это не хозяйка, – скажут, – а так себе, непонятно что», – и будут делать и поступать, как кому на сердце ляжет. Однако отважиться быть хозяйкой в родовом доме князя тоже не может. Почему-то ей боязно, откуда-то приходит страх, в сердце поселяется неуверенность, что все сказанное князем правда. Может и так случиться: потешил сказкой и исчез, покинул ее, словно сироту при дороге: хочешь – верь, хочешь – нет. Откуда же взяться вере и уверенности, если слышала только слова, а дела не видела?

Такая печаль ходит следом, такая тревога закрадывается в душу, что сердце обливается кровью от жалости к себе. А князя все нет и нет. Говорил: «Готовься к тризне по матери. Я отдам жертву богам и вернусь». А не появился в Соколиной Веже, сына Богданку, вишь, прислал вместо себя, чтобы проводил бабку в последний путь, собрал плакальщиц да и сам поплакал перед тем, как предать тело огню. Богданко и выполнил, что велел князь. Однако делал… делал все так, будто ее, Миловиды, и нет. Если приказывал, то кому-то, а не ей, если спрашивал, снова-таки не у нее, а у кого-то. Как же после всего этого будешь хозяйничать, будешь уверенной, что тебя оставили здесь за хозяйку? Если бы не челядь и не ее постоянное напоминание о делах, давно бы оставила терем и пошла куда глаза глядят. Отчего челядь так подозрительно добра и слишком заискивает перед ней? То ли боятся новой хозяйки, то ли хотят, чтобы ключница Миловидка оставалась в Соколиной Веже хозяйкой. Вот и сегодня. Встретила Миловидку одна мастерица и не отпустила, пока не уговорила пойти к ней и посмотреть, хорошо ли, так ли делает: «Не первый раз шью, – говорила, – для князя, для княгини, их детей. Но то, что заказал сейчас, совсем другое. Пусть молодая хозяйка посмотрит и скажет: все ли хорошо сшила. Она была в ромеях, много видела, а это убранство не ромейское ли?»

Ей показали не диво какое-то, всего-навсего корзно. Но сшито оно было не из тиверских, а из ромейских тканей: верх – светло-синий, подкладка – пурпурная. И обе ткани такие яркие, так радовали своими красками, что не залюбоваться их красотой было нельзя. Да и шила, по всему видно, настоящая мастерица. Когда накинула Миловиде шитье на плечи и поставила перед зеркалом, не только глаза, уста открыла Миловида от удивления и невольно вырвалось у нее привычное: «Ой».

– Корзно понравится князю, – сказала погодя. – Ваша правда, мастерица, такую одежду только ромейские императоры и носят.

– Правда?

– Правда. Живого императора не пришлось видеть, а на картинах, в церкви видела.

– Спаси тебя бог, дитя, за доброе слово. Спаси бог! Я давно присматриваюсь к молодой хозяйке княжьего очага и вот что хочу сказать: если будут на то ее воля и желание, могу сшить ей наряд к зиме.

– За добрые пожелания тоже скажу: спасибо. Но у меня, мастерица, не из чего шить.

– Велика беда! Зато у князя есть из чего. Вот, прошу. Пусть госпожа станет к зеркалу и прикинет, идет ли ей.

Она не обращала внимания на возражения Миловиды, накинула ей на плечи то, чем хвалилась, и поставила перед зеркалом, а уж как поставила, засветилась вся, радуясь будущему творению рук своих.

– Ну не я ли говорила? Только такой красавице и годится этот наряд. Не шуба – загляденье будет. Правду говорю, девушка красная, просто загляденье.

Пока говорила, успела мерку снять с Миловиды. Но Миловидка решительно воспротивилась.

– Прошу вас. – Девушка отстранила мастерицу, и так решительно, что у той невольно опустились руки. – Не нужно. Я не заслужила еще у князя ни туник, ни шуб.

– Так заслужишь! – не уступала мастерица и, казалось, была искренней в своих намерениях. – Пока сошью, будут уже и заслуги, а будут заслуги, князь похвалит нас, тебя – за наряд, меня – за старание. Вот увидишь.

Все это правда: благосклонность челяди – большая утеха для души, но и боль в сердце не покидала ни на минуту. Почему князь пустил о ней в Соколиной Веже славу как о молодой хозяйке, а сам не едет? Почему?

Что ни день, то тревожнее думалось об этом, а тревога сеяла не только страх, зарождала и жалость к себе. Куда ей податься, если убедится, что князь хочет всего лишь ославить ее? На кого и на что надеяться тогда? На Выпал и приют у тетки или у Божейковой родни? Боже, да там же свои беды и заботы. Разве она не знает?

Задумавшись, Миловидка не заметила, как задремала, и не услышала, когда и откуда появились на подворье всадники. Подхватилась, едва уловила краем уха разговор, узнала голос князя Волота. Кинулась было к дверям, но сразу же и передумала: разве она может вот так предстать перед ним? Люди добрые! Заснула же и, наверное, сбила всегда гладко причесанные косы, примяла одежду. Нельзя показаться перед господином пугалом с заспанными глазами и всклокоченными волосами. И быстренько двери на засов и ну прибираться, приводить себя в порядок!

Метнулась, как на пожаре, к небогатому на содержимое сундучку, выхватила самый лучший свой наряд и стала переодеваться. Спешила очень, но прихорашивалась старательно. Чувствовала, дрожит вся, знала, может выдать себя этим, но ничего не могла поделать с собой. Это было выше ее сил – оставаться сейчас спокойной.

К счастью, князь не спешил в терем. И переодеться успела, и причесаться, и к стене на миг прислониться, чтобы унять свою дрожь. А пришла немного в себя, снова всполошилась: хорошо ли делает, что стоит и ждет. Волот – князь и, как князь, привык, что его встречают хлебом-солью, поздравляют со счастливым возвращением из дальнего пути, а она по клетям-углам прячется. Хозяйка же она, какая ни есть, но хозяйка!

Вздохнула глубоко и пошла к выходу. Не задерживалась больше. И только распахнула последние двери, те, что вели из терема, остановилась на пороге как вкопанная: прямо на нее шел со двора Волот, он уже был почти рядом.

– Прошу князя в хоромы, – приложила руку к сердцу и поклонилась низко.

Князь тоже остановился, задержал на ней потеплевший взгляд:

– Спаси бог. Все ли благополучно в хозяйстве, здорова ли хозяйка?

– Хвала богам, все хорошо. Челядь княжья на здоровье не жалуется.

– Ну и хорошо. Веди тогда в терем.

И проводила, и раздеться помогла, и купель приготовила. Челядницам велела накрывать в гриднице стол. Носили и носили на него блюда, ставили и ставили жбаны, корчаги, братницы. Князь ведь не один прибыл, с мужьями и отроками. А еще позовет ловчих. Сказал, что пробудет здесь долго, не сможет усидеть в тереме, пойдет на охоту. Когда же и поговорить о предстоящем развлечении, если не за общей трапезой. Миловида тоже не присела. Смотрела, как накрывают столы, наливала питье в братницы, чтобы трапеза была не абы какая – княжья.

Видела: князь Волот не спускает с нее глаз. И не хочет себя выдавать преждевременно, и все-таки смотрит. Это Миловидку смущало, она раскраснелась от этого смущения, он же словно прикипел к ней очами и уже не отводил их.

– А Миловидка почему не пьет, не гуляет с нами?

– У меня, княже, своя обязанность.

Князь встал, отыскал для нее место в застолье.

– К лешему все обязанности! Гуляет князь, гуляют его гости, должна гулять и хозяйка княжьего застолья.

– Однако ж…

– Какое еще там «однако»? Знает ли Миловидка, почему я не был на тризне по своей матери, княгине Доброгневе? Из-за своих обязанностей. Ведает ли, почему недосыпаю ночей, не знаю радости от воли, весь в ратных заботах и походах, в мыслях о законе и благодати? Опять-таки из-за обязанностей перед землей, перед народом Тиверской земли. Не пора ли подумать и о себе, тем паче что я и мужи мои не просто празднуем удачное завершение возложенных на нас обязанностей, мы справляем тризну по матери моей, княгине Доброгневе.

– На тризне по княгине я пила, но и с князем выпью.

– Вот и хорошо. Поднимаю братницу, – Волот повернулся к мужам, – за новую хозяйку Соколиной Вежи по имени Миловида. Слава самой прекрасной деве земли Тиверской! Слава молодой княгине синеокой Тивери!

– Слава! Слава! – дружно поднялись мужи и протянули к ней наполненные питьем братнины. Видно было: они разделяют выбор своего князя и рады, что он назвал ее княгиней синеокой Тивери.

Тишина и покой в Волотовом тереме у леса наступили где-то под утро. Одни ушли, перебрав хмельного, к своим халупам, других челядь спровадила чуть не силой в клети. Потом принялись за уборку. Миловида не бралась за черную работу, больше указывала, что и куда нести, да наводила после того, как вынесли недоеденное и недопитое, порядок в гриднице. Хмель прибавил ей сил или радость бодрила ее – работа горела в руках. Видно-таки, радость будила в сердце силу: приятно, что была в центре внимания всего застолья, что ее принимали не за челядницу, а за госпожу, тянулись к ней братницами, хвалили и льстили, говорили, знают, сколько горя пережила, и потому рады, что все позади, что она снова в своей земле, среди своих людей. Ой, да такого о себе сроду не слышала, такой доброты не видела. Почему же не быть в руках силе, не играть веселью в сердце, когда в душе праздник? Если бы могла, весь мир обняла бы, всех наградила бы тем теплом, той радостью. Заново застелила освобожденный от яств стол, расставила вдоль стен лавки, а усталости, несмотря на позднюю ночь, не было в помине. До усталости ли, если в тебе играет-перекатывается веселая волна? Вот расставит все по порядку, подметет гридницу, тогда уж пойдет ляжет и заснет, если сможет.

Оглянулась, услышала скрип двери и застыла: на пороге стоял он, князь Волот.

– Я за тобой, Миловидка. Время позднее, оставь уборку на завтра.

Не знала, что сказать ему, однако и на зов не шла. Стояла, отрешенная, и ждала. Да не ждалось Волоту. Оставил приоткрытой дверь и пошел к ней твердым, несмотря на хмель, шагом. Видел: чем ближе он подходил к Миловиде, тем взволнованнее она становилась. Раскраснелась, глазами, устами хотела что-то сказать и не могла.

– Может, раздумала, отменила свое решение, с которым шла к покойной княгине? Может, разгневалась на меня за то, что так долго не возвращался?

– Я не из гневных, дорогой мой князь, – говорила и не прятала, как раньше, глаз. – Наверное, это и хорошо, что задержался. Было время подумать.

– Правда?

Волот и без объяснений видел, что правда. Не расспрашивал больше ни о чем, не колебался, а подхватил взлелеянное в мечтах счастье на руки и понес к дверям. Открывал их сильным толчком ноги и шел дальше, ощущая радость, какой не знал до сих пор, счастье, какого еще не изведал.

«Моя, моя!» – кричало все его естество, а девушка словно бы услышала этот крик и попросила:

– Ты же не обманешь меня, князь?!

– Никогда!

– И долго-долго будешь со мной?

– До конца дней своих. Если и уеду по зову земли или народа тиверского, то ненадолго. Слышишь, счастье мое, все буду делать, лишь бы не оставлять тебя надолго.

– Я полагаюсь на твое слово и вверяюсь твоей чести.

Недаром говорят: мягче стелешь – тверже спать будет. Миловидка не знала, не ведала о том, что ее ждет, когда так сладко спала под надежной рукой Волота. Давно отпели разбуженные рассветом птицы – под окнами терема и далеко за лесом, поднялось солнце, ночная прохлада уступила место дневному теплу, а в княжьей почивальне все еще видели сны и наслаждались тем покоем, который дарит утренний сон. Миловидка проснулась и сразу поняла, что проснулась не сама.

– Кто-то стучит в ворота, – всполошилась и настороженно прислушалась она.

– Ну и что? Там есть челядь, – сквозь сон успокоил ее князь.

– И все же вон как стучат! Я пойду, пожалуй, в свою клеть.

Говорила, пойду, а сама не шла, лежала и боязливо жалась под одеялом. Всем своим видом умоляла: будь добр, отвернись, дай одеться. Но князь не сразу отогнал от себя сон и покорился воле жены своей. Только когда стук повторился еще громче и настойчивее, потянулся сладко и сказал:

– Лежи, я сам пойду, угомоню нетерпеливых.

Он был недоволен: где же челядь, почему его заставляют выполнять и эту работу? Вышел на крыльцо, остановился удивленный: ворота уже открывали, и первой в просвете появилась Малка.

Знал ли, что привело ее сюда, или только догадывался, но снова нахмурился, посуровел.

– Что случилось? Почему так внезапно приехала?

– Может, поведешь сперва в покои, потом будешь спрашивать?

Молча повернулся и пошел. Уверей был: Миловидку уже не застанет, но об этом меньше всего и думал, а горел желанием отчитать Малку, и отчитать по возможности язвительней.

– Ну, – остановился перед нею, когда зашли в покои. – Говори, что случилось?

– Боюсь за всех нас, потому и приехала. С каких это пор ты стал обходить свой терем и семью свою в стольном Черне? Почему приехал сюда?

– А с каких пор Малка забыла, что она княгиня, а не просто жена?

– Разве с таким князем не позабудешь?

Видят боги: не хотел быть слишком резким с матерью своих детей, но что поделать, если сама напрашивается.

– С каким это – таким? Неужели тебе не ясно: то, что делает и думает князь, касается только его. Если сказано жене: будь в Черне, присматривай за очагом и детьми, то и должна быть у очага. Тебе этого мало?

– Наверное, мало, если не спала всю ночь, снялась ни свет ни заря и приехала.

– Ну так довольствуйся этим и возвращайся в Черн.

Малка позеленела от злости.

– А ты… будешь тешиться с другой? Кто она? Как смела?!

– Еще раз говорю: не она – я посмел. На то была и есть моя княжеская воля. Не надрывай себя и не проклинай, все уже случилось: с сегодняшнего дня моя избранница – жена моя. Если же хочешь знать, кто она, то знай: Миловида, та самая девушка, что поздравляла нашего Богданку на пострижинах.

Малка умолкла на миг, широко раскрыв от удивления глаза. Удивлялась или вспоминала – кто знает. Наверное, вспоминала, а потом враз сникла и прикрыла лицо руками.

– Пусть я тебе опостылела, – заплакала Малка, – а дети? Богданко места себе не находит, страдает, сохнет от присухи. Его нужно женить, а ты о себе…

– Успеет. У него еще все впереди. Пусть и думать забудет о Зоринке, найдет себе другую – вот и будет избавление от присухи. Тебя же и детей своих я не забуду. Ты там, в Черне, будешь женой и хозяйкой, Миловида – здесь. Сыновья мне нужны, понимаешь? Поэтому и беру другую, потому и говорю: не вставай на пути, времена смутные, а Богданко один у нас. Могу ли я полагаться только на одного, быть уверенным, что с ним уберегу и землю, и народ тиверский?

Еще ниже склонилась Малка, еще горше заплакала. Спасибо, не напомнил вслух, что она пустопорожняя, потому берет другую.

– Ничего страшного не произошло, – старался утешить жену. – Говорю же, была и останешься женой. Удовольствуйся этим и иди.

– Мало удовольствия, Волот.

– Что поделаешь? Ты в свое время как в раю купалась, дай и Миловидке порадоваться.

– Не брак – горе берешь с нею. Разве не видишь, чем полнится земля, до этого ли сейчас?

– Ничего. Мы все сделали для людей, пусть и люди дадут нам возможность хоть несколько дней побыть счастливыми. Слышишь, если не вечность, то хоть несколько дней!

Малка поднялась, вытерла слезы.

– Могу я глянуть на нее? Хоть увидеть: какая?

– Не нужно. Потом, когда привыкнет к своему месту в доме. Она слишком молода, чтобы вынести сразу все: и счастье-радость, и громы Перуна.

 

XXI

Князь Добрит, видимо, не только сейчас увиделся со славянами, которые живут в Карпатах и по ту сторону Карпат, он давно общается с ними и, когда произносил: «Наш отказ от ратного вторжения в земли ромейские не остановит склавинов», – знал, что говорил. Как только по весне растаяли снега, наполнив реки и море талой водой, снялись эти славяне с насиженных мест, уютных, но небогатых, и все вместе, забрав с собой детей, жен, какой-никакой домашний скарб, направились в земли илирийцев. Всем родом двинулись белые хорваты, словаки, сорбы. К ним присоединились соседи, к тем – еще соседи, договорились меж собой и выставили впереди конные полки, а по одну и по другую сторону – пешие, и, увидев, какая у них собралась сила, пошли и сказали илирийцам: «Не против вас идем походом ратным, против ромеев, которые заняли земли наши. Вы же как сидели на своих землях, так и сидите, нам и ромейских хватит».

Первыми забили тревогу правители соседних со славянами провинций – Верхней Мезии, прибрежной Дакии – и отважились выступить против своевольных склавинов с находящимся под рукой провинциальным войском. Однако недолго тешили себя надеждой остановить нашествие. Склавины смяли провинциальное войско ромеев так быстро, что оно показало врагам империи спину, впереди же войска понесся в соседние провинции – Внутреннюю Дакию, Дарданию, Превалитанию, а чуть погодя и в Македонию – страх перед славянами. Говорили, надвигается тьма, неподвластная разуму сила, от которой гудит и стонет измученная земля, никакое провинциальное войско не может остановить ее. Для этого нужны воины самого императора, нужны такие непобедимые полководцы, как Велисарий, нужны его палатийские легионы.

Префекту не верилось, что вторжение славян настолько серьезно.

– Идут не все славяне, только склавины, и вы не в состоянии их остановить? – спрашивал у тех, кто пугал его неисчислимыми полчищами. – Не отступать! Бросить против варваров все и всех!

А когда прискакали во второй раз, затем в третий, крича о помощи, префект всполошился не на шутку и приказал собираться оставшимся провинциальным войскам в Фессалоники, надеясь под защитой надежных стен выстоять, пока подоспеет помощь.

Теперь уже не скрывал от императора, какая беда постигла Илирик. Воспользовался попутным ветром и послал известие с нарочными мужами в Константинополь. «Вторжение это, – писал Юстиниану, – не просто татьба. Варвары идут с семьями. Похоже, что на поселение. Если не выставим против них палатийское войско и не позаботимся по-настоящему о защите Илирика, можем потерять его насовсем».

Наверное, не был уверен, что император поддержит его сразу, долго ходил, обдумывал положение, собирал советников и снова все обдумывал наедине с собой, пока не натолкнулся на спасительную мысль: не скупиться на золото, которое есть в префектуре, послать сообразительных послов и сказать варварам: «Если повернете назад в свои варварские земли и поклянетесь, что ни вы, ни ваши дети не переступят вод Дуная, дадим достойный для мира между нашими землями выкуп – сто тысяч золотых солидов».

Ждал ответа от предводителей варварского нашествия словно манны небесной, а дождался – совсем упал духом. Склавины сказали: «Мы не за золотом пришли. Нам тесно и голодно там, за Дунаем, хотим сесть родами своими на южных землях и сидеть здесь вечно».

Что теперь делать? Противостоять своими силами варварам – напрасные надежды, а от императора ни слова. Оно и неудивительно. Разве ему, наместнику Илирика, без императорских эдиктов-разъяснений не ведомо, в какую переделку попал Юстиниан, намереваясь расширить границы Восточной Римской империи за счет Западной? Замахнулся не на что-нибудь – на полмира. Мало ему метрополии, что охватывает все Переднюю Азию – диоцез Понт, диоцез Азия, диоцез Восток, мало Фракии, Дакии, Македонии, Египта, наконец. Захотелось пустить корни свои по всей Северной Африке, в Сицилии, на Апеннинском полуострове. Но хотеть – одно, а претворить это желание в жизнь – совсем другое. Велисарий высадился с отборными легионами в Северной Африке и разбил вандалов, овладел Карфагеном, Сардинией, со временем – Цезарией, крепостью Сектем поблизости от Геракловых Столбов, Балеарскими островами, но ему не посчастливилось сделать завоеванные провинции покорными. Первыми подняли меч против империи маврусии – туземные племена, первобытнообщинный строй которых позволил им собрать огромное ополчение и вырезать в Нумидии и Бизацене поредевшие византийские когорты до последнего человека. Следом за маврусиями взбунтовалось и собственное войско: солдаты, нижние чины оккупационной армии, считающие себя победителями, не без оснований претендовали на землю в завоеванной стране, тем более что многие из них успели сойтись с вдовами, сестрами и дочерьми вандалов, которые погибли в сечах с византийцами, и имели на эти земли право законных наследников. Император же отписал занятые земли себе или фиску, Православной церкви, потомкам римских посессоров и местной романизированной африканской знати. Это и положило начало массовому бунту и потребовало от империи немало сил в течение многих лет, чтобы его подавить.

Что-то подобное намечается и на Апеннинах. Во всяком случае, видимое покорение остготов обернулось новым подъемом сопротивления, и кто знает, на сколько оно серьезно. А все из-за нашей ромейской самоуверенности, все потому, что считаем себя самыми мудрыми и самыми хитрыми.

Оно будто бы и не было причин осуждать Юстиниана, тем более поначалу. Кто обойдет стороной колодец с холодной водой, если донимает жажда? И есть ли среди людей такие, кто, встретив на своем пути солид, не поднимет его? Такой криницей, таким солидом казались всем древние земли Римской империи, когда умер грозный король ее завоевателей – остготов – Теодорих. Власть его унаследовал, как водится у остготов, ближайший родственник короля по мужской линии, малолетний внук Теодориха – Атоларих. Фактически же правила державой мать малолетнего короля и дочь Теодориха Амаласунта, женщина молодая, красивая и, что еще очень важно, умная. Оставаясь верной памяти отца и руководствуясь здравым смыслом, она не пошла на поводу у той остготской знати, которая носилась с титулом завоевателей чужой земли, словно дитя с писанкой, – она признала целесообразным быть лояльной с завоеванным народом, особенно со староримской знатью. А чтобы ориентация ее не была истолкована двусмысленно как врагами, так и друзьями, окружила себя советниками из римской аристократии, запретила готам силой захватывать земли знатных римлян, не ограничивала в правах Католическую церковь.

Это подняло ее авторитет среди римлян, зато очень осложнило отношения с остготской знатью. Оппозиция воспользовалась ориентацией регентши на тех, кто был пылью под ногами остготов-завоевателей, и склонила на свою сторону большую часть остготской знати. На беду, осложнились отношения остготского королевства с соседями: на юге – с вандалами, на северо-западе – с франками. Петля вокруг шеи затягивалась с каждым днем, и регентше ничего не оставалось, как искать поддержки у самого сильного из соседей – у Византийской империи.

Юстиниана сначала только удивили такие перемены в намерениях остготской регентши: как бы там ни было, остготы – громилы Западной Римской империи, им ли искать поддержки у православных? Но, поразмыслив, а может и посоветовавшись, прозрел вмиг и ухватился за просьбу Амаласунты о помощи как за спасительный круг в штормовом море. Это же какая удача! Почему бы не воспользоваться ею и не расширить империю, только уже под скипетром не Рима, а Константинополя!

На зов Амаласунты откликнулись тайным посольством, которое должно было сказать регентше: когорты империи к ее услугам. То ли Амаласунту обрадовала благосклонность всесильного императора, то ли ее положение было на самом деле ненадежным, но она расчувствовалась, как всякая женщина, и изъявила желание переждать под надежной рукой Юстиниана, пока византийские когорты поставят на место или уберут с дороги ее врагов.

Ей с уважением поклонились и снова заверили: это даже лучше. Остается только посоветоваться с императором, как сделать, чтобы прибытие регентши в Византийскую империю осталось не замеченным ее соотечественниками – остготами.

Далеко идущие планы Византии, казалось, приближались к своему логическому завершению, чем радовали императора и всех тех, кто проводил политику в империи. Но по воле Всевышнего или обстоятельств ни свидания императора с регентшей остготской державы, ни молниеносного восстановления империи в ее исторических границах в тот раз не произошло. Советники принимали во внимание, конечно, что встреча Юстиниана состоится с женщиной удивительной красоты и, утешаясь этим, сбросили со счетов красоту, ум и влияние в империи другой женщины – Феодоры. А она не дремала. Что ей до исторических границ империи, если уверена: речь идет о том, быть или не быть ей императрицей. Увидев красавицу Амаласунту, которая была намного моложе ее, Юстиниан не станет печалиться о судьбе Феодоры и охотно согласится с мыслью кого-нибудь из многочисленных советников – обновить Священную империю самым простым способом: брачными узами с регентшей остготов.

Амаласунта почувствовала, видимо, перемены в планах Византии – не передумай император, она давно оказалась бы в Константинополе – и пошла на компромисс с остготской оппозицией, вступила в брак со ставленником оппозиционеров, своим двоюродным братом Теодатом, заручившись, правда, его утаенной от знати клятвой: отныне он будет считаться ее соправителем в державе, на самом же деле власть по-прежнему останется в ее руках.

Помыслы василевса, как и помыслы Всевышнего, не всем дано знать, но, по мнению наместника Илирика, на этой бескровной попытке покорить остготов и нужно было остановиться. Зачем начинать войну, да еще с таким королевством, как остготское, если не закончена война в Африке, если нет уверенности, что не воспользуются затянувшейся войной империи в Средиземноморье славяне и не перейдут Дунай?

Но где там! Однажды родившееся желание – восстановить империю в ее прежних исторических пространствах – не могло уже погаснуть. Августейший каким-то образом узнал через некоторое время, как подло, по-предательски поступил Теодат со своей царственной женой – сначала выслал ее на один из островов Бульсинейского озера, а потом задушил в бане, – и воспылал страшным гневом (кто знает, может, гневался сам на себя), а в гневе сказал всем, кто был тогда в Августионе: такое не прощают; за подлое убийство царственной особы империя должна отомстить остготам.

Война с ними продолжается уже несколько лет, а конца ей не видно. На место казненного солдатами Теодата стал другой предводитель остготов – Витигис, вместо поверженного Витигиса титул остготского короля принял Велисарий, а остготы все не складывают оружия. Во главе сопротивления стал отважный воин и талантливый полководец Тотила. Понимая, что такое Византия и какая нужна сила, чтобы одолеть ее когорты, он пошел на уступки низам римского и остготского населения, не чурался рабов, колонов, которые пополняли ряды его воинов, и тем самым объединил для борьбы с византийцами все слои местного населения. Нанесены уже первые ощутимые удары по войску императора. Что и как будет дальше, одному Всевышнему ведомо. Полководец Мунд отступает от Далмации, руководимые до недавнего времени Велисарием когорты – от речки По. А если так, надежда на помощь палатийского войска настолько мала, что ее вообще может не быть. На кого же тогда полагаться ему, наместнику? На собственный ум и собственную силу? А если только на собственную силу, то как распорядиться ею? Собрать всех и бросить против варваров или закрыться в Фессалониках и ждать удобного момента? Знать бы, что не дойдет до стычки под Фессалониками, что варварам хватит для поселения и той земли, которую займут в Дакии, Мезии, Дардании, Превалитании, так и сделал бы. Видит Бог, так и поступил бы!

 

XXII

А князю Волоту не до ратных забот ныне. Может, впервые в жизни так. Да, готов поклясться: впервые. Смотрит на молодую жену свою и радуется. Да и есть чему радоваться. Такого дива дивного ни у кого нет и не будет. Сам ромейский император пусть заткнется со своей Феодорой, хоть она и известна во всем мире как красивейшая и мудрейшая. Ромейская императрица – хитроумная змея, его княгиня – голубка сизокрылая. Она заметно пополнела за последние месяцы, но не утратила ни красоты своей, ни статности. Если по правде, еще краше стала, какой-то на удивление доброй и ласковой, чистой и нежной. Ему, мужу своему, давно сказала, а сейчас и от посторонних не скрывает: ждет маленького княжича, ту опору роду-племени, всей земли Тиверской, на которую уповает, надеется князь. Видимо, и ее тешит эта мысль – лицо светится, глаза сияют. Посмотрит наполненными синим светом очами, заметит, что князь не спускает с нее влюбленного взгляда, и улыбнется. И снова склонится над шитьем, думая о чем-то радостном. Что сказала бы она и каким огнем вспыхнула, если бы он взял да и напомнил ту грозовую ночь, когда возвращались с нею из ромеев и очутились по воле богов, а может, всего лишь из-за того, что был ослеплен ее красотой, в одном шатре. Ой, сгорела бы, наверное, от стыда. Потому что чиста, словно голубка, уязвима, словно цветок, который сворачивается от прикосновения солнечных лучей. А на его теле и до сих пор есть отметина, которая может воскресить в ее памяти и раскаты грома, и вспышки молний, и то, как струилась после ее удара из княжьего тела кровь.

Говорил Власту: две-три седмицы не буду в Черне, а не приезжал до самой зимы. Только как выпал первый снег, решился оставить свое счастье и наведаться в стольный город на несколько дней, побыл немного и скорей назад. Никого не хотел знать, кроме Миловидки. Мужам и Малке объяснил свое отсутствие тем, что ходит на охоту, на это и дана зима, а сам ловил счастливые мгновения с Миловидой и не желал ничего больше знать. Говорили ему: «Есть нужды народа». Он отвечал: «Я сделал для него все, что мог». Говорили: «Есть нужды земли». Гневался и кричал: «Потом, когда настанет весна. Разве я один во всей земле или меня заменить некем? Сказано: будьте за меня, так и будьте».

Правда, он и охотился. А как же! Зима длинная, может, для того, чтобы каждый мог наверстать упущенное в теплое время года, когда тяжестью ложились на плечи повинности. Волот зазывал мужей в Соколиную Вежу погостить, сам не чурался гостеванья. А где гости, там и охота, веселое застолье и веселые беседы. В одном не мог отказать себе: дома или в гостях – везде бывал с Миловидкой и не скрывал от друзей гордости за свою Миловиду. У кого еще есть такая, как у него? Кто мог похвалиться такой, как она?

Подошел, сел около нее, ожидая, как награды, мягкого и приветливого взгляда. Ждал и улыбался своим мыслям.

– Хочу поехать в поле, посмотреть нивы.

– А это надолго?

– Если с тобой, можно и надолго.

– Ой, нет, – застыдилась Миловидка. – Мне уже не вольно разъезжать. Могу навредить нашему княжичу.

Помолчал, радуясь, и сказал:

– На днях поеду в Черн, привезу бабку-повитуху.

– Бабку, может, еще и рано.

– Не рано. Видишь, настоящая весна пришла, меня в любой день могут позвать княжеские дела. Как же я тебя одну оставлю?

– Спаси бог, – просветлела лицом Миловида. – Ты всегда думаешь обо мне заранее.

– Счастлива со мной?

– Да. Не знаю, как будет дальше, а сейчас счастливая, Волот, самая счастливая.

– Вот и оставайся такой, – подошел и приголубил ее. – А я все-таки поеду.

Поле под Соколиной Вежей не такое уж и маленькое. По одну сторону дороги идет оно под гору и по другую тянется логом и холмом. Есть что объезжать князю, есть чем и глаз порадовать. Озимые зеленеют буйно, и яровые не отстают. Заяц, может, и не спрячется еще в них, но птица укроется, и надежно. Греет нежаркое, приветливое солнце, время от времени выпадает и оживляет посевы плодоносное семя дождя. Похоже, боги довольны принесенными им жертвами, умилостивились и посылают благодать свою на просторы окольной земли. А это радует всех, от князя до смерда, и не только в Тивери. Начнут созревать злаки, начнет созревать и надежда, что бедам приходит конец, будет где скотину пасти, будет чем себя кормить. Да, теперь уже будет. Перестанут печалиться от бесплодных дум старики, не станут смотреть на них смиренно-огромными, постоянно чего-то ждущими глазами дети. И умерших от голода не потащат уже на костер, словно колоды, сожгут не с грустью, как жгут что-то ненужное. Потому что уже появилась зелень на лугах, значит, есть и молоко, есть чем прокормиться каждому, кто сумел сберечь хоть какую-то скотинку.

Князь, как и обещал, в эту осень не ходил на полюдье, и если знал, как живет его народ, то знал от других. То ли так увлечен был Миловидкой, то ли понимал: все равно ничем не поможет людям.

«А чем и правда могу еще помочь? Сказал же: идите и берите все, что можете взять среди зимы в земле моей. Вот только… Дали ли им взять, не поинтересовался. Разве теперь поехать и посмотреть, все ли люди пережили зиму? А почему бы и нет? Конь сам рвется на простор. Миловидка не успеет заскучать. Она больше с маленьким сейчас, чем со мною».

Повернулся, сказал сопровождавшим его отрокам, чтобы не отставали, и повернул на стежку, что вела в долину. Гнал коня лесом, потом – лугами, снова лесом и снова лугами, гнал, пока не выскочил на засеянное поле, а в поле – на поселян. Сидели при дороге, рвали траву, чистили ее и ели. Большинство – малыши, но были и пожилые, правда, только женщины.

– Добрый день, люди, – остановился Волот и подъехал к ним.

– Добрый день, – поднялись, низко поклонились женщины.

– Эта дорога выведет нас к веси или к удельному селищу?

– Выведет. За тем пригорком сразу и будет весь.

– А поле это чье?

– Наше, поселянское.

– Из мужей есть кто поблизости?

– В лесу мужи, около ульев.

– Так позовите, скажите, князь желает видеть.

Их было немало. Все худые, изможденные, однако были и такие, кто лишь немного спал с тела.

– Кто будешь? – указал Волот на того, что казался не таким худым.

– Ролейный староста, достойный.

– Поле это, говорят, общинное, поселянское. А леса? Кому принадлежат окольные леса?

– Этот – общине, а все остальные – мужу твоему, Вепру.

«Ага, Вепра, значит».

– И что же Вепр, посчитался с волей веча? Пустил, когда была зимой нужда, народ к перевесшцам, прудам и озерам?

Староста переступил с ноги на ногу, зыркнул на поселян своих, потом – на князя.

– Не пустил, выходит, – понял Волот.

– Я не говорил такого князю. Однако всякий, кто шел брать в лесу властелиновом или в озере поживу, брал хитростью и ловкостью.

– Ясно. И много людей умерло от голода?

– Немного, княже. Весь заставила всех, кто имел нетельную скотину, передать ее общине на откуп, а уж община делилась с голодающими этим, пусть и небогатым, приобретением.

Вон оно что!

Помолчал, пристально вглядываясь в старосту, мужей, которые стояли по обе стороны от него, и уже потом спросил:

– А теперь как? Поля все засеяны или есть такие, что остались пустыми?

– Есть, княже. Чем могли засеять те, у которых, кроме кучи детей, ничего не осталось?

– А община? А имущие мужи? Неужели не могли одолжить?

– Всем не могли, достойный. Уповаем на то, что урожай дадут засеянные нивы, тогда и от беды избавимся.

«Негоже оставлять сейчас Миловидку одну, – думал, пустившись в обратный путь, князь, – но не время и отсиживаться около нее. Должен вернуться к своим княжеским обязанностям, а значит, и в Черн».

Когда въехали на подворье Соколиной Вежи, окончательно утвердился в этой мысли, потому что его ожидали мужи от Стодорки.

– Что случилось?

– Если не случилось, то может случиться, княже. Прибыл из Маркианополя посланец, велел передать тебе, чтобы был готов ко всему: ромеи послали к обрам своих нарочных мужей.

– Зовут все-таки обринов?

– Зовут. Будут просить их, чтобы пришли и выдворили из Илирика склавинов.

– И это все?

– Очень может быть, говорил еще, что обры станут потом в Подунавье щитом между славянами и ромеями.

– Гм. Ну что ж, обедайте, да и поедем вместе в стольный город наш.

 

XXIII

Возвратясь в Черн, осмотрелся Волот и заметил: не в зимней охоте мужи Власт и Стодорка видели усладу, старались быть достойными княжеского доверия и надежды и, судя по всему, достойно заменили его на престоле. А это – приятное известие. Немало народу набрали в дружину, пользуясь голодом, позаботились и о броне для них, и о яствах.

– Хвалю, братья, – расчувствовался князь. – Хвалю и радуюсь. Если бы вы знали, как это вовремя! Если бы знали! На народ тиверский сейчас надежды мало. Слишком он обессилел после голодной зимы. А нам надо спешно строить новую линию крепостей.

– На кручах днестровских?

– Главное – там, где подходят к реке горные дороги и где больше всего возможна переправа обров, если пойдут к Дунаю.

– Князь станет им на пути?

– Там видно будет. Может, позволим пройти через нашу землю и забудем, что шли. А может, и нет. Все будет зависеть от того, какие у них намерения. Чтобы не жалеть потом и не казаться слишком уступчивыми, нужно сейчас готовиться к встрече с этим неведомым нам народом. Бери, Власт, воинов, бери все, что им нужно, и к делу. Возводи вежу-твердь и знай: если что, тебе доведется и оборонять ее.

Власт не очень-то обрадовался этому повелению, однако и возражать не решался.

– А ты, Стодорка, – не давал долго раздумывать воеводе Волот, – разыщи в Веселом Долу или в Придунавье Вепра и передай ему, чтобы был готов к этому же в Холмогороде. Обры и на него нацелятся, непременно. Я же позабочусь тем временем об обороне Тиры-Белгорода, дам знать о ромейских силах князю Добриту. Успеем ли сделать все, что должны, не ведаю, но строить нужно, и немедленно.

Поселяне ни тогда, ни позже не ведали, что беспокоит князя и его рать. У них свои заботы, у них свое на уме. Да и зачем настраивать себя на худшее? Весна день ото дня становится краше и приветливей, по всему видно, обещает благодать. А что еще нужно поселянину? Ласково светит утихомиренный жертвами Хорс, над Тиверью небо чистое и голубое. Если и затягивается тучами, то ненадолго. Погремит, погрохочет, напоит землю щедрым дождем – и снова проясняется, снова звенит в высоте многоголосое птичье пение. И ложилась на сердце такая радость от этого пения, от воздуха, который после дождя наполняется запахом поля и леса, земли и солнца, идешь – не хочется идти, едешь – не хочется ехать. Хочется бесконечно вдыхать медовые запахи земли и раствориться в них.

– Хвала милостивым богам! – становится лицом к солнцу и молится своему огненному господину земледелец.

– Хвала милостивым богам! – подставляет тот же земледелец свое лицо под струи дождя и радуется-уповает на щедроты бога грома и молнии. – Слава и хвала! Слава и хвала!

Больше всего забот сейчас на огородах. Только пробились к солнцу первые всходы, их уже нужно оберегать от сорняков, дать росткам свободу в земле, а значит, лелеять ее, чтобы хорошо плодоносила. Вот и копается народ, обихаживает добро свое и воздает хвалу богам. Все, казалось, идет к урожаю, значит – к добру. Кто же мог подумать, что надеяться на божью благодать и верить в нее преждевременно?

А случилось.

На рассвете вышли поселяне в поле, уверенные: сегодня, как и вчера, ожидается погожий день. С ночи выпала обильная роса, а когда выпадают щедрые росы, улыбается утреннее солнце – быть ведреному дню. Он и не обещал ничего плохого, по крайней мере до полудня. Зато к вечеру небо вдали потемнело, и эта темнота угрожающе приближалась.

– Буря, что ли? – предположил кто-то из молодых.

– В такую пору и в такой день?

Не долго гадали, что это может быть. Туча грозно надвигалась и не замедлила принести с собой разгадку. Сначала сели на злаки и забегали по ним не каждым замеченные отдельные пруги, за ними – вторые, за вторыми – третьи. Саранча! Она жадно набросилась на зелень, все громче слышался треск, с которым она уничтожала побеги. Теперь уже ни у кого не оставалось сомнений: страшная беда свалилась на головы тиверцев. Кто-то хватал метлу и призывал, надрываясь, своих родичей, чтобы не теряли времени, а гнали чем попало эту напасть. Другие переживали не так за огород, как за поле, и во весь дух мчались туда.

– Боги, – молили, – спасите! Боги, заступитесь!

А боги молчали. Они и сами, наверное, были озадачены тем, что происходило на земле: саранча летела тучей, застилала собой небо.

Никто не желает себе худого, вот и те, кто бежал в поле, все еще надеялись; а может, саранча пролетит стороной и не зацепит их поля? Смотришь, не сядет здесь, а полетит дальше?

Но нет, это было всего лишь надеждой, вечной надеждой на лучшее. Саранча покрыла не только поля, но и луга, она не брезговала ни княжескими, ни поселянскими посевами. Наваливалась тучей и трощила спешно и прожорливо все, что попадалось на пути.

– Боженьки! – всплескивали руками поселяне, прибегавшие первыми, и цепенели от страха. Потому что понимали: сделать ничего нельзя. Там, где хозяйничала саранча, оставались лишь одни стебельки у корня, а то и вовсе голая земля.

– Это погибель наша! Слышите, люди добрые, это наша погибель! Мы не справимся с пругами. Сгубят они наши поля, сгубят и нас!

Потемневшими от горя глазами смотрели на этот разор мужи, голосили, присев у края нивы, жены, за женами – дети, а саранча делала свое: падала на поля тучей и поднималась только тогда, когда сжирала все без остатка, оставляя после себя убогую, обезображенную ниву.

Что делать? Где и у кого искать спасения? У князя, у богов? А что даст князь, что дадут боги, если люди теряют последнее – надежду?

Сидели, горюя, земледельцы, опускались руки у строителей, которые должны были возводить тверди по Днестру. Не знал, что теперь делать, ремесленный люд. Заполонила разум и сердце печаль, не изведанная до сих пор, потому что погасла звездочка-надежда, потому что были уверены: это конец. А если так, то стоит ли куда-то стремиться? Саранча, говорят, прошла по всей земле, опустошила ее всю.

И именно тогда, когда отчаяние переполнило душу и затемнило разум, где-то, у кого-то зародилась мысль и пошла гулять эхом по Тиверской земле: сами виноваты. Зачем сказали тогда на вече: «Все пусть тянут жребий, кроме семьи князя? А если именно князь и его родня виноваты перед богами?»

– Ой! Кто это выдумал? Кому такое пришло в голову? Да князь вон как повел себя с народом, сколько добра для людей сделал!

– Сделал, да и пошел тешиться с молодой женой. Всю зиму проутешался. А если в этом и есть его вина перед богами?

– Заткни рот! Нашел, скажи на милость, вину. Разве боги запрещают кому-нибудь жениться и быть счастливым?

– Ну это уже недостойно – обвинять князя за брак. Разве молодая княгиня не по своей воле шла за него? Или, может, несчастлива в браке?

Говорили всякое, но как бы там ни было, а камень брошен, волны родились от него и пошли кругами. Кто способен остановить их? Катались, катались, будоража народ, пока не достигли берега и не разбились о него.

– На вече! На вече! Пусть скажет вся Тиверь, как быть с князем! Пусть скажут старейшины, как жить в своей земле после такого опустошения!

 

XXIV

Возвращаясь со строительства крепостей в Приднестровье, князь Волот собственными глазами видел, чем завершился налет задунайской саранчи. Он не гнал коня, ехал шагом и думал, покачиваясь в седле. Долго и упорно думал, но не мог остановиться ни на одной мысли. Не знал князь, как будет жить Тиверь после всего, что случилось. Когда подъезжал к Черну, мысли враз оборвались и уступили место удивлению: за стенами стольного города бурлила человеческая толпа.

«Началось уже… – Волот догадался, кто толпится и почему. – Однако быстро. Как все-таки быстро все произошло! Не скажут ли: веди нас, княже, с этой земли, она проклята? Могут и сказать. Знают ведь: склавины поднялись и пошли в ромеи, осели там, поговаривают, на плодоносных ромейских землях. Разве тиверцы хуже их? Или то, что случилось, не подсказывает именно этот путь? Земля та родная, которая кормит, и небо то милее, под которым узнаешь вкус земной благодати».

Не собирался идти к толпе, спрашивать, кто собрал, зачем. Повернул коня к южным воротам и въехал в Черн. Нужно будет, позовут и скажут, почему собрались.

Передавая челяди коня, заметил: на него смотрят с сочувствием, даже с жалостью. Волот остановился, оглядел мимолетно двор и прошел в терем, но не стал ни о чем расспрашивать. А переступил через порог, встретился с Малкой – и прочитал ту же жалость в ее взгляде.

– Волот, ты слышал? – Она шагнула к нему и коснулась руки. – Они обвиняют нас.

Не интересовался, кто – они, и так ясно. Однако поверить, что обвиняют в бедах, учиненных саранчой, не мог.

– А при чем же здесь мы? Да и кого это – «нас»?

– Тебя, меня, всю княжескую семью.

Долго смотрел на нее встревоженно, потом спросил:

– Откуда знаешь?

– Там, – Малка показала рукой, – идет настоящая сеча. Одни отстаивают нас, другие обвиняют, говорят, что мы провинились перед богами, потому боги и карают Тиверь опустошениями.

– Кто может нас обвинять, да еще так?

– Если скажу – не поверишь: мужи-властелины да их челядь.

Вот оно что! Поверить и правда трудно… Те, на кого полагался как на себя, которых укреплял, верил: это опора князя да твердь, на которой возвеличится в глазах своего народа. А выходит, отступились, больше того, пошли против него. Кто надоумил их на это? Кто разжег ненависть? Вепр? Возможно. Однако до сих пор и Вепру это не удавалось. Он знает, он чувствует. Что же случилось с властелинами тиверскими? С чего они переменились так вдруг?.. Или верят, что во всех бедах виноват князь и его семья? Почему же тогда поселяне не становятся на защиту своего князя?

– Если уж дошло до такого, – Волот посмотрел на Малку, – я должен быть там.

И, повернувшись к челяднику, приказал:

– Коня мне. Коня и броню!

Шум толпы проникал и через стены дома, но, когда князь выехал из ворот и очутился лицом к лицу с человеческой толпой, гул ударил князю в грудь и оглушил. Вече было и не таким уж многолюдным, но походило на раздраженный пчелиный рой. Оно шумело, бурлило, голоса то накатывались, нарастая, то откатывались волной назад. Похоже, шла уже настоящая сеча. Иначе трудно объяснить, почему то там, то здесь над толпой поднимается целый лес обнаженных мечей, слышались упреки и угрозы.

– Князь! Князь! Смотрите, на вече прибыл князь Волот!

Шум стал понемногу затихать, волной откатываясь куда-то к городским окраинам.

Волот не выслал вперед себя бирючей, как водится, не оповестил о своем прибытии и всенародное собрание. Сам подъехал поближе к старейшинам и низко поклонился:

– Целую самых мудрых в родах тиверских. Кланяюсь мужам моим и всему народу вечевому.

– Челом и тебе, княже.

Волот успел заметить, что мужи были на конях, при броне и стояли отдельной чередой, придерживаемые слишком уж многочисленной челядью; старейшины со своими родами – отдельно.

– Позволят ли старейшины быть на вече?

– Если князь желает – милости просим. Просим и говорим: становись на наш конец.

Окинул взглядом одних, других и уже тогда спросил:

– Успели посеять раздор?

– А что делать? Мужи-властелины хотят, чтобы им отдали на суд божий твою семью, достойный.

– Считают, что она чем-то провинилась? Перед кем же?

– Мы не судьи князю, чтобы утверждать это. – Из конных рядов выехал и стал впереди всех Вепр. – Однако сам подумай…

«Вот кто заводила! – понял Волот, и ему не захотелось покориться отступнику. – Вот чем обернулись для меня дела мои, что стоял я на страже интересов земли и народа тиверского».

– Однако сам подумай, – говорил тем временем Вепр. – Тиверь очистила себя перед богами. Народ тиверский пожертвовал сородичами и тоже очистился. А боги продолжают карать нас жесточайшими карами. Остается одно: очиститься княжеской семье.

«Он хочет именно моей смерти, – Волот старался разгадать ход мыслей Вепра, – или будет с него достаточно, если увидит меня таким, каким был сам, когда казнили Боривоя? И все же что сказать этому супостату?.. Что все им придумано ради мести? Что он воспользовался недовольством мужей, возмущенных моим повелением делиться с голодным народом своими охотничьими угодьями? Что он преступно настроил их против меня? А кто поверит, если скажу такое? Ведь правду сказал мятежник Вепр: все очистили себя перед богами, должна очиститься и княжеская семья».

– Это и есть то, чем озабочено вече?

– Да, княже.

– Тогда принимайте решение без меня. В этом деле я не советчик.

Его останавливали, говорили, что так думают только властелины, а народ тиверский не согласен с этим и будет стоять на своем, но князь не внял уговорам и покинул вече. Опечален ли был так услышанным, унижен ли безвинно, только не смог побороть заговорившее в нем достоинство и гордость и уехал. Правда, потом опомнился, не знал, куда деть себя от досады. Что он наделал?.. Почему не стал на сторону старейшин и не высказал вечу все, что думал? Если бы это было всего лишь обычаем, а не местью, разве возражал бы? Перед богами все равны и все одинаково в ответе. Но он знает, уверен: не боги хотят его жертвы – Вепр. Да еще мужи, эти обжоры, которым свое добро дороже интересов земли, дороже интересов богов.

Княгиня Малка страдала от этой смуты, поднявшейся вокруг ее семьи, не меньше мужа. Увидев, как скоро возвратился князь Волот и каким возвратился, побледнела так, что и кровинки не было видно на лице. Но расспрашивать не спешила. Молча встретила своего повелителя, пошла с ним в терем. Лишь потом, когда остались наедине, не удержалась, спросила:

– Почему так быстро, Волот?

– Вынужден был, Малка, – поднял на нее глаза, полные боли. – Там идет речь только о нас. Пусть без нас и решают.

– Сказали, что мы виноваты перед богами?

– Нет, сказали, все очистили себя жертвами; пришло время очиститься семье князя.

– И ты согласился? Не сказал слова против? Не опротестовал?

– Мог ли опротестовать такое? Пристойно ли это князю? Как скажут, так и будет.

Не поверила тому, что услышала, не хотела и не могла верить. Стояла, смотрела на могущественного мужа своего и чувствовала: земля уходит из-под ног.

Но князю уже было не до нее. Ходил взад и вперед по терему и думал. Если вече уступит домогательствам Вепра, а старейшины придут и скажут: «Ничего не поделаешь, княже, придется идти к капищу и стать перед божьим судом», – пойдет на тот суд не только он, пойдет Малка, Богданко, Злата и даже меньшая – Милана. Разве только Миловиду обойдет эта участь. Она не одна, в ней зреет дитя, их долгожданный княжич. А законы рода-племени тиверского не дозволяют судить беременную женщину. Так было от века, так будет и сейчас.

«А если не будет? – подстерегла неожиданная мысль и зазвенела в нем тревогой. – Вдруг не будет?.. Мужей подбивает Вепр, а он на все способен. Может, потому так и бесится, что увидел, как я счастлив с Миловидой, что она вот-вот наградит Тиверь княжичем, а там и другим, и третьим. Укрепление рода Волотов ему, безумному от гнева, как соль на горячую рану. Такие, как Вепр, на все способны. Что же делать? Послать к Миловиде надежных людей и сказать ей: „Скачи в дебри лесные, в чужие земли – куда хочешь, только спасай себя и дитя наше от беды“. А боги? А народ? Что скажут, что сделают, если узнают, что Миловидка убежала по моему наущению?»

Вот как оборачивается дело: был князь Волот, а может не быть князя Волота, гонителя ромеев. Кто это так сказал о нем? Князь Добрит или народ тиверский? Наверно, народ все-таки, во всяком случае, сначала народ, потому что слышал это еще там, на руинах ромейских крепостей. Громко славили его, громко и везде. Теперь забыли. Но больше всего мучает то, что отвернулись соратники, те мужи-предводители, которые были опорой князя в походах, кто стоял во главе сотен, тысяч, кто водил эти тысячи на ромейские стены, кто костьми ложился, выполняя его волю.

Видимо, далеко унесли князя мысли, потому что, когда распахнулись двери и на пороге стал челядник, встрепенулся от неожиданности.

– Княже, – смущенно произнес отрок. – Старейшины велят тебе выйти к ним.

«Все!» – произнес мысленно он и сразу же увидел: словно привидение, перед ним появилась Малка.

– Волот! – Она не просит, а повелевает уже! – Будь мужчиной, соберись с мыслями и защити нас.

Волот нахмурился и, не сказав ни слова, пошел к дверям.

Старейшины были удивительно спокойны и уравновешенны. Волот сразу и не понял, какие вести принесли они своему князю. Но вот они заговорили, и князь похолодел: невеселые.

– Княже! – обратились к нему. – Вече желает знать, кем тебе доводится выпальская Миловида: женой или наложницей?

Вот оно что! Выходит, вече уже не способно спасти своего князя. Единственно, чем может помочь – не испытывать судьбу той, кто носит его дитя под сердцем, будущую ветку рода Волотов. Что ж, и на том спасибо. Все-таки есть надежда, что род этот оставит в Тивери свои корни… Вот только плата за услугу слишком велика: должен назвать Миловиду не женой – наложницей. Возможно ли это? Ведают ли старейшины, что опозорит себя этим? А ее? Боги всемогущие, а ее-то за что?

– Было б лучше, – ответил Волот сдержанно, но хмуро, – если бы старейшины поинтересовались прежде, что значит для меня честь.

– Мы это знаем, княже, и все же хотим услышать: жена она тебе или наложница?

– А это имеет какое-то значение? Миловида беременна, она носит под сердцем дитя. Такая жена не может быть отдана на суд.

– На людской – да. А на божий суд и беременная женщина идет. Это последняя наша жертва, мы вынуждены жертвовать всем, что у нас есть.

Свет ясный! Страшен божий суд, но человеческий еще страшнее! На какие муки обрекают его, отца и мужа… Может ли он ответить им: Миловида – наложница моя, она желанная из желанных? Он же клялся, что берет ее в жены, что соединяется с нею на веки вечные. Какой позор для него, для нее! А дитя? Дитя тоже должно прийти в мир и жить с клеймом, какие выжигают на теле коней? «Глядите, – будут показывать на него, – вот незаконный сын князя, прижитый с Миловидой-наложницей».

– Если это так важно, то знайте, – решился наконец Волот и, казалось, даже выпрямился: – Миловида – жена моя перед богами и людьми. Я избрал ее сердцем, поклялся ей в верности. И не отрекусь от нее даже перед лицом самого страшного суда. Скажу еще больше: по моей княжьей воле ей и тому, кого родит от меня, завещаю навеки вотчину князей Волотов – Соколиную Вежу. Буду я жить или нет, пусть знают старейшины и весь народ тиверский: она за Миловидой и наследником, которого она родит.

Старейшины, похоже, одобряли князя, гордились им, но отмалчивались. Малка же, стоявшая в стороне, бросала умоляющие взгляды то на Волота, то на старейшин – посланцев от веча; она готова была кричать, молить о спасении, но к кому податься со своей мольбой?

– Будь по-твоему, княже. Жертвоприношение завтра, готовь к нему себя и всех из рода своего, – ответили наконец старейшины.

Они поклонились, собираясь уйти, но их задержала Малка.

– Разве воля княгини и матери уже ничего не значит?

– Почему не значит? Говори, что имеешь.

– Надеюсь, никто не сомневается в том, что я жена князю Волоту и мать его детей?

– Это всем и давно ведомо.

– А что в Тивери есть такой обычай: если в беду попадает род, особенно дети, та, которая дала им жизнь, может пожертвовать собой ради всех остальных, это тоже известно?

– Известно. Добровольная жертва – милее всего богам. И все ж… Разве княгиня отважится на такое? Мы думаем, будет лучше, если жертву выберет жребий.

– Нет, лучше будет, если жертву выберу я. Перед божьим судом должны встать трое моих детей, малых детей, старейшины! Но чтобы они не узнали того, что придется изведать на жертвеннике, я решаюсь и говорю: во имя детей своих, ради мужа и князя, опоры земли Тиверской, на огонь пойду я.

Князь давно понял, куда клонит жена его, и все же не мог поверить в то, что услышал.

«Она не в себе, – подумал Волот, порываясь ее остановить. – Добровольная жертва милее всего богам. Это правда. Но есть мужи. Неужели Малка не понимает: они хотят принести в жертву богам прежде всего меня, поэтому не примут ее жертвы. Я должен что-то сделать!» Если нельзя спастись всем, он спасет хотя бы детей!

– Княгиня говорит правду, – произнес князь с трудом. – Дети малы, не успели прогневить богов, как и молодая жена моя, Миловида. Если кто и виноват перед ними, то это мы двое, как старшие в роду. Поэтому и перед жертвенником должны стать мы – я и княгиня Малка. Жертва эта добровольная, отменить ее никто не волен. На кого из нас укажут боги, тот и пойдет на огонь.

 

XXV

Как тихо в тереме и как грустно в этой тревожной тишине. Ночь ли тому виной или события, которые грядут за нею? Спят крепко все – и те, кто в Черне, и те, что за его стенами. От этой мысли еще больнее и грустнее. Но больше всего печалит и тревожит приближение рокового мига, и может случиться так, что, кроме этой короткой весенней ночи, ничего уже не будет. А жаль. Ведь Волот верил и надеялся: коль уж ему предначертано судьбой быть князем в этой топтаной и перетоптанной чужеземцами земле, не пощадит жизни, а отобьет у соседей желание ходить в Тиверскую землю, не отдаст ее татям на поругание. Обещал поставить вежи по Дунаю и стать надежной опорой Трояновой земли на юге, заложить морское пристанище в старой Тире и укрепить узы между родами антскими: уличами и тиверцами, полянами, дулебами и опять же тиверцами. Думал: вот то, ради чего стоит жить, вот что даст утешение. Думал, заслужит деяниями рук своих и ума славу среди людей земли Антской, а удостоился быть принесенным в жертву богам. Почему? Мало сделал для своей земли? Но разве же это мало? Не кем-нибудь – гонителем ромеев нарекли, говорили, такого не было и не будет. Первым Вепр нанес ему такой разящий удар. Воспользовался тем, что мужи недовольны князем, и восстановил их против него. Но как случилось, что они пошли за ним, а не за князем? Неужели он так насолил им, когда поступился их добром ради пользы голодного народа? И разве добро это их? Разве не он, Волот, и не отец его отрывали от народа тиверского и подносили им как дар земли за заслуги в деле ратном? Разве можно усидеть на дареном и говорить: «Не дам!» Разве обреченные на голод поселяне не были с теми же мужами в сечах или они не так же, как мужи, защищали грудью землю Тиверскую? Куда подевалось их значительное и величественное: мы – люди одного рода и одной судьбы; если хотим жить в своей земле и свободно пользоваться ее дарами, должны держаться вместе?

Сказал бы кто раньше: будет так-то и так, на стену полез бы, возражая, еще одну жизнь захотел бы прожить, чтобы доказать: это неправда! А теперь на все бы пошел, чтобы изменить эту неправду. Но… напрасно. Минет ночь, настанет день – и кто-то из них двоих, он или Малка, должен стать по воле жребия на жертвенник и очистить своей смертью вину княжеского рода.

Малка тоже не спит, вышла из горницы и пошла к детям. Может, позвал кто-то из них, а может, просто посмотреть в последний раз. До сна ли ей сейчас, матери?

Жаль стало ее Волоту, подумал, что и ему нужно побыть с детьми, встал и пошел за женой.

Малка сидела возле меньшой, печальная, склонившись над кроваткой, и одного взгляда было достаточно, чтобы понять: еле сдерживает себя, чтобы не крикнуть вселенским криком: «Боги! Как я оставлю ее, как я уйду от нее?!»

Волот понимал: надо как-то успокоить жену, но не находил слов утешения. Единственное, что он мог в сонном царстве детской комнаты, – подошел и положил на Малкины плечи руки. Когда же ощутил, как покорно и доверчиво прижалась к нему, какой лаской отозвалось на его прикосновение ее еще молодое, в расцвете женской силы тело, застыл на мгновение, мысленно сказав себе: «Если из княжеского рода кто-то и виноват перед богами, то это я. Не должен был забывать: Малка назначена мне богами, мать детей моих. Она была лучшей из лучших, и не ее вина, что встретилась мне моложе и красивее. Но разве жене легко чувствовать себя покинутой, обесславленной, и не только перед детьми, а перед всем народом? Она же княгиня». Как он не подумал, что, отрекаясь от Малки, позорит ее, уподобив жбану, из которого выпили хмельное вино и выкинули за ненадобностью! Не может быть матерью… Да она уже мать! И какая мать! Не каждая отважится сказать: «Во имя детей своих, ради мужа и князя, опоры земли Тиверской, на огонь пойду я».

Чем он оправдается перед ней и успеет ли оправдаться?

«Отрекись от Миловидки, – словно шепнул кто-то на ухо. – Хоть перед огнем отрекись».

Он даже вздрогнул.

«От Миловидки?! От той, что носит под сердцем мое дитя, от той, что была мне блаженством и отрадой? О нет! Ни за что. Слышишь, шептун, ни за что! Коли уж случилось так, что не сумел я и Миловидку сделать законной женой, и Малку не обидеть, накажу себя. Выйду и скажу: „Я виноват, люди, я и должен идти на огонь“.

 

XXVI

Когда скачешь на коне во всю прыть, то даже в жару обдает прохладой. Сейчас же, перед рассветом, воздух кажется студеным. Заметно холодит подставленное ветру лицо, сильным потоком бьет в грудь, но пригасить тревогу-пламя, что вырывается из груди, не может. Это не тревога – это страх, это крик вопиющего о спасении. Не от добра пробирался волхв от капища Перуна к сторожевой веже на Днестре, разыскивая княжича Богданку, пробирался тайно, сторонясь любопытного взгляда. Это была не прихоть, ради нее не преодолел бы такое расстояние, да еще ночью, рискуя жизнью. Так и сказал, когда княжич не поверил речам его: «Есть более высокие, чем месть, помыслы, отрок. Они и заставили меня пойти к тебе и сказать то, что слышал: Жадан заодно с Вепром. Властелин Вепр пообещал жрецу капища Веселый Дол, если выполнит его волю и сведет со света князя. Скачи и осведоми его. Пусть знает и побьет супостатов перед тем, как идти к богу, а может, и себя спасет, если будет знать: не с богом – с Вепром была у Жадана беседа».

Высшие помыслы… Высшие помыслы! На что же променял их жрец Жадан? На Веселый Дол? А властелин Вепр? Мало ему того, что стал горой между княжичем и его ладой, запер свое дитя в тереме, словно в темнице, на побратима своего замахнулся, хочет избавиться от князя земли Тиверской, лишь бы отомстить! Да, только бы отомстить!

Конь был уже в мыле, но Богданко не обращал на это внимания, пришпоривал и пришпоривал его, гнал и гнал. Подхлестывала поднятая волхвом тревога, не ждало время. Приближался рассвет, а на рассвете все может случиться. Сказал же волхв: князь и княгиня берут жребий, кто-то из них двоих будет принесен в жертву богам.

Не удивился тишине, которая дремала под стенами Черна, – на дворе лишь забрезжило, не удивился и немой печали, с какой встретила его княжеская стража у южных ворот. Но поразился, да еще как, когда переступил порог отчего дома и увидел, что не печаль взяла в плен домочадцев – всех, кто был под крышей, полонил крепкий на рассвете сон.

– Мне нужен князь, и немедленно! – твердо сказал челяднику.

– Не велено будить, княжич. Отец твой только что заснул.

– Все равно буди. Говорю же, очень нужно.

Видел, его повеление заставляет челядника мучиться, и все же настоял на своем. Когда же отец вышел на зов сына, Богданко поспешил поклониться князю.

– Неужели это правда, отец? Неужели вы с матушкой стоите перед выбором: кому из вас быть принесенным в жертву богам?

– Такова воля людей, сын мой, а значит, и богов.

– Неправда это!

– Как это – неправда? Было вече, есть его повеление.

– Может, и так, однако перед этим был заговор против вас, отец, и был подлый торг божьим повелением.

Князь удивился и не скрыл этого перед сыном:

– Чей заговор, откуда знаешь об этом?

Богданко объяснил князю, кто в заговоре и откуда сам знает о нем. Слишком много думал об этом в пути, слишком ясно представлял, откуда вытекает и куда течет яд злобы. Поэтому говорил быстро, но складно.

– И где тот волхв? – поинтересовался князь.

– Ушел.

– Сказал и ушел?

– Да.

– И ты думаешь, нам поверят без него? Напрасны старания, сын.

– Как это напрасны?

– Да так. Есть решение веча. Землю нашу преследует беда за бедой, кто-то очень провинился перед богом. Уже искупили вину твари – напрасно, искупили люди – не помогло. Пришло время искупить семье князя. Народ возлагает на это все надежды, и никто не может ни отменить, ни переиначить его волю.

– Так ведь народ обманут! Его подбили на это.

– Если это и случилось, то только по воле богов. Известно же: чего хотят боги, того хочет и народ.

Богданко явно не понимал князя, поспешно возразил:

– А если свершится суд и Вепр передаст все-таки Веселый Дол в вечное владение Жадану, что тогда скажете?

– Тогда уже говорить с ним будешь ты. Слышишь, сын? Если такое случится и ты будешь в Тивери князем, отыщи того волхва и с его помощью допытайся у мстительного Вепра, с какой это стати он передал Веселый Дол во владение жрецу Жадану. На вече, перед всем народом тиверским, допроси. Я же доказать это не смогу.

– Тогда… тогда я выйду и скажу все, что слышал от волхва.

– Ты мой сын, тебе тоже не поверят. Сказал же, есть решение веча, его никто не имеет права изменить. И есть мужи. Они из кожи полезут вон, а переиначить не дадут, потому, чтобы ты знал, стоят на стороне Вепра.

– Все мужи или только те, у кого свои удельные волости?

– Не все, большинство тех, у кого земля удельная. Будешь княжить, верни эти земли себе. Без этого не будет на земле покоя, и кто знает, сумеешь ли удержать власть над Тиверью.

Богданко задумался.

– Я, отец, согласен поступиться властью ради вас с матерью.

– Глупости говоришь! – возмутился Волот. – Хочешь, чтобы в Тивери прибрали власть к рукам такие, как Вепр?

– У Вепра руки в грязи, а будут еще и в крови, его нетрудно будет убрать. Труднее, отец мой, переубедить мужей, и особенно властелинов.

 

XXVII

Тревога рода если и выйдет за ворота, то не дальше веси, тревога земли проникает в каждую щель и становится достоянием всех. Докатилась тревога и до Соколиной Вежи. Да и как могло быть по-другому, если саранча опустошила нивы, если народ, который отправился на вече, шел через Соколиную Вежу.

Миловидке не все, правда, рассказывали. Беду, что нависла над княжеским родом, а значит, и над ней, до какого-то времени скрывали. Но лишь до времени.

– Слышали? – прибежала к челяди с тревожной вестью одна сердобольная женщина. – Вече стало на том, чтобы на суд разгневанного бога шли князь с княгиней.

– Ой, неужели это правда?

– А то. Они сами согласились искупить вину всего рода как старшие в роду. Поселяне возвращаются уже с веча и говорят…

Миловидка всполошилась, услышав это, и кинулась к челядницкой, но покачнулась на бегу и вынуждена была на что-то опереться, чтобы не упасть. Ее подхватили, вернули в горницу, велели успокоиться. Но где там. До покоя ли, когда такие вести пришли в терем? Умоляет, чтобы позвали ту, которая рассказывала о решении веча. Челядь и так и сяк около нее: «Ты на сносях, тебе не следует этого знать». Но что поделать, если госпожа стоит на своем, да к тому же любимая жена князя?

Миловида побледнела, услышав страшную весть, силы покинули ее. Теперь она точно знала: жребий тянут сегодня, может быть, даже сейчас. Солнце только-только показалось из-за горизонта и было румяным и чистым, умытым после ночной купели в океан-море. В такую пору народ тиверский и уповает на божью ласку, поэтому захочет, чтобы жребий брали именно ранним утром.

Миловида представила себе, как все происходит на самом деле, и вскрикнула от нестерпимой боли, которая пронзила ее, казалось разрывая надвое. Вьюном крутилась от этой боли на ложе и звала на помощь. Кого звала, зачем кричала, сама не ведала, но кричала громко и тревожно. Челядь, испугавшись за свою хозяйку, побежала за бабкой-повитухой.

– Зачем было говорить ей сейчас, что творится в Черне! – попрекнула старая тех, кто позвал ее. – Роды начались раньше времени.

Повитуха ходила около молодой княгини, давала советы, как себя вести, чтобы облегчить страдания. Но боль не стихала, ломала и крутила роженицу, принося ей нестерпимые мучения. Когда уже никаких сил не стало, хоть на стену полезай, ей вдруг отчетливо подумалось: о себе ли, о своих ли телесных болях должна думать, когда там, у капища Хорса, стоит услада ее сердца, ладо ее ненаглядный и, может, протягивает уже руку, чтобы выбрать одно из двух: жизнь или смерть? Мысль эта заставила Миловиду на мгновение застыть, усилием воли она подавила в себе боль телесную, невыносимую и тут же, на ложе, встала на колени и протянула руки в сторону восходящего солнца.

– Боже! – взмолилась она, – Всемилостивый Боже, Иисус Христос! Принимаю тебя всем сердцем, всеми помыслами своими и слезно прошу: заступись за моего законного мужа и князя. Век буду верна и благодарна тебе, буду почитать тебя как всевышнего повелителя своего, только заступись, спаси князя Волота. Ты же всемогущ, отведи от него кару, спаси для меня, для дитяти моего, для всей многострадальной земли Тиверской!

Телом и душой стремилась к только что избранному Богу, не скрывая слез, молила о заступничестве всесильного христианского Бога, уповала только на него. А челядь, повитуха, глядя на нее, оцепенели от страха и не знали, как быть: просить ли молодую княгиню, чтобы легла, не навредила ребенку, который просится в этот мир, или бежать от нее прочь. Ведь не своего – чужого Бога призывала на помощь, клялась в вечной верности чужому Богу, отрекаясь от своих. Как быть с такой, что сказать?

Но времени для сомнений не оставалось. Дитя Миловидки снова напомнило о себе, на этот раз так сильно, что роженице ничего не оставалось, как искать спасения у тех, кто был рядом.

Не ошиблось сердце матери и жены в своих предчувствиях. В тот самый момент, когда в просторной ложнице Соколиной Вежи громко заявил о себе новорожденный княжич, там, у капища Хорса, вышел перед очи старейшин, вершителей божьей воли в таинстве жертвоприношения, его отец.

– Князь Волот и княгиня Малка, – обратились к ним волхвы. – По своей ли воле берете вы на себя ответственность за род свой перед верховным богом народа нашего, ясноликим Хорсом? С добрым ли сердцем идете на этот достойный поступок?

– Да.

– Не гневаетесь ли на народ свой за то, что присудил роду вашему очистить себя от злодеяний, злоумышленных и неумышленных скверн?

– На народ – нет, на отдельных людей гневаемся.

– Назовите их богу, пусть покарает виновных. За народ свой согласны ли стать перед ясноликим Хорсом и упросить его, чтобы был милостив, не посылал кару?

– Согласны.

– Хотите ли что сказать перед тем, как брать жребий?

– Я желаю сказать слово, – выступил вперед Волот.

Князь оглядел человеческую толпу и, понимая, что не все смогут услышать его, повысил голос:

– По воле богов и народа тиверского принял я в сече с ромеями нелегкую ношу – обязанность князя в отчей земле. Хотел этого или не хотел, но так случилось: погиб в сече отец, погиб старший брат. Знал: обязанность эта не обещает услады. Земля наша издавна была самым коротким и удобным путем от теплых морей до ассийского раздолья, от ассийского раздолья до крайних границ земли на западе. Шли в южные края готы – не минули Тиверь, порывались ассийцы на запад – тоже топтали Тиверь, сели на Дунае римляне – не удовольствовались тем, что имели за Дунаем. Шли и шли в Троянову землю, жаждая получить там себе угодья, а за все это костьми и кровью расплачивалась Тиверь. Нынче не легче. Сами бывали в сечах и знаете, какие у нас соседи: как зарились, так и зарятся на дармовое, все легким хлебом хотят жить. Сила наша немного образумила их, сбила спесь, но, видимо, не совсем. Есть верные вести: ромеи снова собираются нарушить заключенный с нами договор, послать нарочных мужей своих к обрам и позвать их в Подунавье, стать щитом мидийским против славян. А обры известны чрезмерной гордыней и еще большей жестокостью. Если сольется воедино эта жестокость с ромейской подлостью, будет беда, и беда великая… Выбор у меня сами знаете какой, может случиться, что с сего дня не буду княжить в Тивери. Поэтому и взял слово. Решил спросить вас, сородичи мои: как будете жить с этими соседями и как будете стоять против них, если останетесь такими, как есть? Спрашиваю в первую очередь у вас, старейшины: заметили вы хотя бы на последнем вече, что нет среди вас единства? Понимаете ли, какая это погибель для земли, для народа тиверского? Видит бог, хуже и быть не может.

Завещаю вам: призовите на помощь разум свой, мудрость свою и образумьте спесивых. Или отрекитесь от них. Слышите, образумьте или отрекитесь, если не хотите погибели себе, земле своей!

Много передумал я за эту длинную-предлинную ночь и остановился вот на какой мысли: если из рода Волотов кто-то виноват перед богами, так это в первую очередь я. Обязанности князя – нелегкая ноша. Где-то поспешил, где-то недодумал из-за множества хлопот, где-то был в гневе и не сумел преодолеть его. Поэтому и обращаюсь к вам, старейшины, вот с какой просьбой: не обращайте внимания на волю жены моей Малки – брать вместе со мной жребий. Я уже выбрал его и один из всего княжеского рода Волотов желаю быть принесенным в жертву богам. Глядишь, умилостивлю их, может, именно этим и послужу народу своему, земле Тиверской, если не сумел послужить в делах общинных или ратных.

Утихомиренное на какое-то время людское море заволновалось, а потом и вовсе забурлило. Кто-то переговаривался с соседями, кто-то вопрошал, что же будет, если не станет князя Волота и кто сможет заменить его. Старейшины же тем временем совещались.

– Княже, – сказали наконец. – На то, чтобы вы оба брали жребий, есть решение веча. Мы не имеем права переиначивать его, хватит, раз уже переиначили.

Это было резонное объяснение отказа. Но Волот думал сейчас не об этом. Другое огорчило: его уже не почитают как князя. Удивительно, не пришла, как бывало раньше, ярость, не почувствовал в сердце гнева. Опустошенной была его душа, да что-то похожее на жалость к себе почувствовал он.

«О, боги! Как же я, столько времени приказывая, ни разу не подумал, что могу обидеть кого-то своими повелениями? Для меня существовала только навязанная стоящим ниже моя воля. Всякое бывало».

Ослаб, видно, духом. Малка, заметив эту слабость, коснулась его руки:

– Не печалься, муж мой, не теряй присутствия духа. Вдвоем нам надежнее будет идти в последний путь. А уж боги знают, кого выбрать из нас двоих. Надеюсь, что избранницей буду я.

– Надеешься?

– Да, надеюсь. Лишняя я между вами, – пояснила чуть погодя. – Боги еще тогда обрекли меня, когда лишили возможности быть матерью.

Волот хотел возразить: «Неправда, не лишняя ты, Малка!» Но протестам его не суждено было слететь с уст: подошел старейшина и спросил, кто из них будет тянуть жребий первым.

– Я, – выскочил Волот и даже неучтивым жестом отстранил жену.

Видно, привыкла она признавать за мужем право быть везде первым, поэтому не возражала, молча согласилась и ждала. Князь тем временем шел уже в сопровождении старейшин. Он был сосредоточенным и решительным. Только бледность выдавала его волнение.

Когда он встал перед жертвенником и выбрал свое, богами назначенное, не поверил, наверное. Переглянулся, удивленный, со старейшинами, потом снова растопырил пальцы и посмотрел.

– Такова воля богов, – сказали ему старейшины. – Не тебе – княгине Малке суждено быть принесенной им в жертву.

Подняли над головой выбранный князем жребий и оповестили людей, что он означает. А князь стоял поникший, растерянный и не знал, как посмотрит Малке в глаза. Зачем поспешил и сказал: «Я первый»? Пусть бы она, Малка, шла и брала свое, брала и не думала, что это он уготовил ей такую стезю.

Когда же набрался мужества и оглянулся, жена стояла уже в окружении воинов, и путь у нее был только один – к шатру. Она была бледная, словно на смертном ложе. Лишь глаза беспокойно искали кого-то в толпе.

– Жена моя, – шагнув в ее сторону, с болью в голосе окликнул Малку Волот.

– Найди Богданку, – попросила вдруг Малка. – Девочек не надо, а его найди и приведи. Он уже взрослый, хочу проститься с ним и сказать последнее напутствие.

Волот бросился на поиски сына, но вдруг вспомнил: он не подсуден уже, он князь, и тут же повелел другим разыскать сына.

Все, что было потом, происходило словно во сне: всплывали и исчезали лица, слышались чьи-то голоса, но ему уже не было до всего этого никакого дела. Он видел только Малку, прислушивался только к тому, что говорила Малка. Чувствовал себя виноватым перед ней и только в эти минуты понял, насколько она ему дорога: жалость и боль рвали его сердце на части. Когда же она оглянулась перед самым шатром и крикнула: «Береги детей, Волот! Не давай их в беду!» – он совсем потерял присутствие духа. Обнимал сына, просил его быть мужественным, сам же не мог отыскать в себе ни капли этого чувства. Казалось, всю твердость духа и силы забрала с собой Малка и понесла на жертвенник богу Хорсу.

 

XXVIII

Поля долго не оживали после нашествия саранчи. Лежали среди зеленеющих рощ и урочищ рыжие, будто вытоптанные ратью новоявленных готов. И поселяне не работали на них. То ли ожидали дождя и лелеяли в себе надежду: если выпадет он вскорости, засеют поля просом и этим спасут себя от голода; то ли потеряли всякую надежду на урожай за все эти страшные годы и отвернулись от него. Трудно поверить в это, потому что пустыми стояли не только клети, а и кадули, берковицы, меры и полмеры, в загонах поубавилось скотины.

Волот осунулся после того, что произошло у капища Хорса, на люди не показывался и у себя никого не хотел видеть. Что он делал в своем чернском тереме, никто не знал. Давая волю домыслам, люди сходились кучками и шептались:

– Князь недоволен решением веча – принести в жертву богам кого-то из его семьи.

– Да, он в гневе на всех, поэтому не хочет никого видеть.

– Вы так считаете?

– А вы нет?

– Мы – нет. Князь виноват перед Малкой, поэтому и опечален.

– И то правда. Даже к той, что замутила своей красотой его разум, не едет. Все ходит по следам Малки, казнится своей виной да утешает-успокаивает детей Малкиных.

– Ох, дети, дети… Что с ними будет, как они теперь?

– И я говорю: что будет? Хорошо, если князь станет заботиться о них, а если забудет, пригретый той, что в Соколиной Веже?

Тревога брала верх над печалью, печаль – над тревогой. Пришла и крепко засела в Тиверской земле беда, настала самая смутная пора. Старейшины родов век доживают уже, а не припоминают такого. Подумать только, третье лето подряд засевают такую плодородную, щедрую землю зерном, а она ничего не родит. Боги светлые и боги ясные, сколько же можно брать со скотины и на нее только и надеяться? А тут и обры, поговаривают, возле Днепра уже, стали и думают, как перейти его, такой широкий и быстрый. Что будет, если перейдут и двинутся морским побережьем к Днестру, а там и через Днестр? Хватит ли у людей силы, выносливости преградить им путь, стать по Днестру и сказать: «Хотите идти к ромеям, идите по Дунаю и переправляйтесь через Дунай, а в нашу землю – ни шагу!»? Троянова земля велика, в ней всегда находилась сила, которая любому могла перекрыть путь. Но это было когда-то. А ныне она на треть поражена лихолетьем, и неизвестно, оправится ли после нашествия саранчи.

Из мужей, близких к князю, казалось, только двое еще не пали духом – Стодорка и Власт. Один, как воевода, правил за князя в Черне, другой заменял его за пределами Черна: смотрел, чтобы воины тиверские и народ не прекращали сооружение твердей по Днестру, чтобы им было что пить и есть.

Знал ли князь, чем озабочена без него земля Тиверская, или ему не было до этого никакого дела, только однажды позвал он челядь и велел запрягать в возы коней, сложить в них чуть ли не все, что было в тереме, посадить отдельно детей и отправиться в Соколиную Вежу.

– Я догоню вас, – пообещал дочкам, когда усаживал их и наказывал Богданко приглядывать за ними в пути. – Дам распоряжения челяди, мужам и догоню.

Это вызвало немало пересудов: князь все-таки едет к той, соколиновежской княгине, берет дочек, сына, поклажу. Не хочет ли сказать этим: «Оставайтесь, если такие, без князя, отрекаюсь от вас»?

Пытались расспрашивать челядь о намерениях князя – те только пожимали плечами и отмалчивались, намекали мужам ратным и думающим, а они косили хищным оком и тоже отмалчивались. Тогда люди пошли к старейшинам, чтобы всем вместе разгадать, что думает делать князь после отъезда из Черна. Тризна тризной, горе горем, а князь не такой, каким был до смерти жены. Похоже, не зря говорят горожане: отныне князю Волоту безразлично, чем живет и чем озабочена земля Тиверская и ее народ, как он будет жить, когда настанет зима. Ни самого не видят среди мужей, ни его бирючей. Если он и думает о ком, то только о детях и хозяйстве Соколиной Вежи, если и ищет утешения, то только в беседах с детьми и женой Миловидой.

– Надо идти к князю и напомнить ему, – сходятся на одном мужи и старейшины, – что у него, кроме семьи, есть земля, народ тиверский, есть долг перед землей и народом.

– Прежде чем идти к князю, надо подумать, что скажем ему.

– А то и скажем: есть долг. Он заключил с нами договор, вот и должен княжить в своей земле, быть князем, а не только отцом и мужем в семье.

– Князь уже давал совет, и не его вина, что мы не успели сделать его мудрое слово законом: когда земля в беде, все ее угодья должны принадлежать тиверскому народу. Теперь следует подумать, с каким решением придем к князю.

Думали и спорили день, а разошлись ни с чем, думали-гадали второй – снова ничего не решили: советовать должны что-то существенное, а что посоветуешь, если землю постигло горе, если она третье лето не плодоносит? Теперь и на свободные земли властелинов не кивнешь, потому что и там голодному поживиться нечем. Саранча побывала везде, она не разбиралась, где поля господина, а где поселянина, как в прошлом и позапрошлом году не разбиралась засуха.

– И все же не следует сидеть и молча ждать погибели, – сказали наиболее решительные. – Нужно выбрать самых уважаемых людей, пусть идут к князю и вместе с ним ищут спасение для народа.

– Да, так и нужно сделать: под лежачий камень вода не течет. Обязан думать, если князь, а нет – заключим договор с другим.

За выборными дело не стало, а они без промедления отправились к князю, встали перед ним. Труднее оказалось найти с ним общий язык. Волот сразу почувствовал в словах посланцев укор и не оказал им знаков гостеприимства.

– Я свое сказал уже, – хмуро ответил князь, выслушав их. – Или, считаете, мой совет не подходил для спасения народа?

– Подходил, князь. Твой совет был мудрым и, может, единственно возможным. Беда только, что мужи тогда не позволили нам воспользоваться им, ныне же и подавно не позволят.

– Почему же?

– Чувствуют за собой еще большую силу, чем тогда.

Волот вскочил словно ужаленный, эхом отозвались в просторном тереме его гневные слова:

– А кто дал им эту силу? Кто, спрашиваю? Почему позволили вы мужам, хозяевам займищ, взять верх на вече и управлять вечем?

Старейшины оставались удивительно спокойными, но это спокойствие было обманчивым.

– Князь, не наши это – твои мужи, тебе лучше знать, почему они так стремятся взять верх, – ответили они.

Волот хотел было что-то возразить, но сдержался. Старейшины правы. Мужи эти – приближенные князя. Как же случилось, что между князем и народом тиверским больше единства в делах и помыслах, чем между князем и его мужами? Когда и почему это случилось? Ошибся ли он, подбирая себе соратников, или не так повел себя с ними, как надо было? Видят боги: вся беда в том, что нет общих целей, помыслов, а значит, и единства быть не может.

– Старейшины пришли ко мне от родов своих? – спросил Волот. – Или как послы от всего народа?

– Как послы от всего народа.

– Тогда слушайте, что скажу.

Князь был решителен, видимо, надумал сказать что-то очень важное и весомое, но не успел промолвить и слова, как у ворот поднялся такой шум, что Волот вынужден был прервать свою речь. Он открыл дверь и спросил:

– Что случилось?

– Прибежал от капища волхв, говорит, жреца Жадана убили.

– Когда и кто убил?

– Татьба, рассказывает, произошла ночью, никто ничего не знает. Жреца нашли в его доме с перерезанным горлом.

Вот оно что!

– Велите этому волхву зайти ко мне.

Волот решил: необходимо, чтобы тот, кто принес страшную весть, рассказал все при старейшинах. Слушал внимательно и наблюдал – волхв только поражен увиденным или причастен к татьбе? Вроде не причастен, а все же почему так испуган? Ползает на коленях перед князем и даже перед старейшинами.

– Кто был перед этим у Жадана?

– Не ведаю, княже.

– А возле жилища Перуна?

– К обители и требищу идут все.

– Ночью был кто-нибудь?

Волхв задумался: на самом ли деле вспоминал или только делал вид, что вспоминает?

Князь подождал, а потом снова обратился к свидетелю неслыханной в их земле татьбе.

– Волхв давно знал Жадана?

– Давно. С тех пор, как Жадан стал жрецом при капище Перуна.

– И все время был при капище?

– Да.

– Так кто же бывал у Жадана если не сейчас, то раньше? Кто вел с ним тайные беседы?

Князь не просто спрашивал – допрашивал, склонившись перед коленопреклоненным вестником, и этот допрос заметно встревожил волхва: сначала на его лице отразилось удивление, потом он сник и опустил глаза.

– Богданку сюда! – повелел князь.

Когда же пришел сын и всем своим видом дал понять, что перед ним тот самый человек, который оповещал о тайном сговоре Жадана с воеводой Вепром, Волот решил при старейшинах не принуждать волхва рассказывать все, что говорил он Богданке. Приказал сыну запереть его в подвал и стеречь как зеницу ока. Убедившись, что сын исполнил все как нужно, повернулся к старейшинам и сказал:

– Хотят ли послы народа тиверского знать, что нужно делать, чтобы победить лихолетье?

– Хотят, княже.

– Тогда слушайте, что скажу вам: прежде всего мы должны самоочиститься.

Он мог бы призвать в свидетели самих богов: перед ним старые и мудрые люди, а не понимают его. Смотрят и молчат.

– Разве мы не очищались?

– Перед богами – да. А сами перед собой? Это правда: земная благодать – награда неба. Но правда и то, что и небо может исчерпать свои щедроты, если они попадают к нечестивым в мыслях и деяниях своих, становятся достоянием алчущих и жаждущих. Поэтому и говорю: уповать на богов надо, однако и самим надо очищаться, хотя бы время от времени.

– Князь советует…

– Советую начать самоочищение с суда над татями, которые лишили жизни жреца Жадана. Согласны ли с этим старейшины?

– Да. Дело справедливое, пусть будет так.

– Тогда надо сзывать вече и начинать суд.

Это было такое вече, на которое сходится весь окольный люд, и очень быстро. Потому что резво бежали кони поселянских гонцов, но еще стремительнее распространялся слух: мало Тивери божьей кары, началась и человеческая, в Соколиной Веже убит Жадан. Единственный из волхвов, который удостоился быть жрецом при капище Перуна, стал наравне с князем посредником между богом и народом. Кому-то, вишь, не понравилось, что у Тивери теперь два посредника, кто-то поднял руку на хранителя божьей обители, и это злодеяние, поговаривают, разгневало князя. Нашел в себе силы, подорванные смертью жены, взбодрился духом и стал на сторону обездоленного народа – ищет ему спасение от мора и голода. А чтобы никто не мешал этим добрым намерениям, начинает с суда над татями.

Кого оставит безучастным такое событие? Поэтому и спешит народ в стольный город. Едут конные, идут пешие, большей частью – целыми селениями. Многолюдно на дорогах. И шумно. Идут не только мужи, чей голос будет иметь вес и силу на вече, идут и отроки. Одни – чтобы присмотреть в дороге за стариками, другие – за конями, третьи – и в помощь, и в науку к старшим. Ведь сами станут когда-то мужами, а если дойдет до раздора между одной и другой сторонами веча, их сила и задор ох как понадобятся.

Не сидел и князь в Соколиной Веже. Сразу же после разговора со старейшинами возвратился в Черн, собрал под свою руку дружинников, которые были в городе и за его пределами, и, убедившись в надежности своей силы, позвал волхва, который известил о смерти Жадана.

– Как зовут тебя, достойный муж?

– Малые достоинства у того, княже, кто оказывается по твоей милости в темнице.

– Не говори так. Не всякий отважится постоять за правду и заступиться за праведных. Надеюсь, не будешь отрицать, что не кто иной, а ты пришел в свое время к княжичу Богданке и велел ему, сославшись на высшие помыслы, идти ко мне и предостеречь перед тем, как брать жребий: не с богом – с Вепром был у Жадана разговор о том, что нужно послать род княжий на огонь.

– Да, это был я.

– Зачем же унижаешь себя теперь и не признаешь достойным?

– Потому что не довел своего достойного намерения до конца.

Князя как раз это и интересовало.

– А и в самом деле, почему пошел к сыну и ему поведал о сговоре, а не мне?

– Потому что у князя меня увидел бы кто-нибудь и выдал. Сын же, думал я, и без меня сделает все, что следует сделать.

– А о том, что Богданке, как моему сыну, никто не поверит, и не подумал?

– Об этом не подумал.

– Так, может, хотя бы теперь выйдешь и скажешь на вече: был сговор, властелин Вепр обещал Жадану Веселый Дол, если принесет в жертву богу самого князя?

– Разве мне поверят? Веселый Дол не достался Жадану.

– Потому что не я, а княгиня пошла на огонь по воле Богов. Вепру стало жаль Веселого Дола, и он пошел на убийство Жадана, который вымогал или мог вымогать у Вепра его отчую усадьбу и угодья.

Какое-то время волхв отмалчивался.

– Я могу подтвердить только первое. Кто убивал Жадана – не ведаю о том.

– Все говорит о том, что зачинщик Вепр.

– Может, и говорит, но я не видел того и подтвердить не могу. Есть, княже, выше тебя и твоих желаний помыслы.

Упрямство этого авгура начинало раздражать Волота. Что будет, если тот и в самом деле ничего не подтвердит? Ведь он уже собирает вече, хочет вызвать Вепра на всенародный суд!

– Отступать поздно, волхв. Ты много знаешь о Вепре. Если не убедишь вече, что он зачинщик, тебя ждет то же самое, что и Жадана. Погибнешь от его руки, понял?

– Как же я буду убеждать вече, если я не ведаю?

– Припомни всех, кто был накануне у капища Перуна.

– Вепра не было там.

– Зато были люди Вепра. Узнаешь их, если покажу?

– Если видел, то узнаю.

– Тогда облачайся в одежду ратного мужа, поедешь со мной. Наведаемся на подворье Вепра, присмотришься там к его челяди.

…Был Волот на удивление тверд и непреклонен, когда заковывал Вепра в цепи, а еще непреклоннее, когда вышел и стал перед вечем.

– Братья! – Князь решительно поднял над головой меч. – С согласия старейшин родов на благо народа тиверского начинаю суд над преступниками, которые убили жреца Жадана. Кто знает их и может указать или назвать при всех, выходи и называй.

Вече обычно делилось на два конца – княжеский и поселянский. На княжеском впереди всех стоял князь, за ним – мужи ратные и советники, потом дружина. На поселянском конце почетное место отводилось тысяцким, потом старейшинам родов, а уж за ними – всем остальным: воинам, ратаям, торговому и черному люду. Ныне же на княжьем конце находилась почти вся дружина да еще самые близкие князю мужи ратные и советники. Остальные затерялись среди старейшин и поселян, видимо решив для себя: когда дойдет до дела – станут кричать громче всех, чтобы таким путем перетянуть всех на свою сторону. Но в этот раз вече осталось глухим к этому крику.

– Рука поднята на того, – чеканил слово за словом князь, – кто имел доступ к самому богу, был посредником между людьми и Перуном. Князь не может оставить это преступление безнаказанным. Потому и обращается ко всем: кто знает зачинщика – выйди и укажи на него.

– Мало указать, – послышался голос из поселянских рядов, – нужно еще доказать, что это преступник.

– Надо и доказать, а как же.

– А есть ли у князя доказательства, хоть он и взял воеводу Вепра в цепи?

Спрашивали его недавние союзники. Не удержались, значит, заговорили. Если так, пришло время звать на княжий суд хозяина Веселого Дола и воеводу из Подунавья.

– У князя такие доказательства есть. Но он не хотел бы ошибиться, поэтому спрашивает: кто еще знает преступника?

В ответ – молчание.

– Приведите воеводу Вепра.

Вепр был суров и грозен, непреклонно решителен, казалось, освободи ему руки и дай меч – пойдет на вече с открытым забралом.

– Воевода, – зычно, чтобы все слышали, обратился к нему князь. – Ты знаешь, в чем обвиняю тебя? Признаешь ли за собой вину?

– Нет, и требую за глумление и насилие над собой личного поединка с князем.

– Если князь не докажет твоей причастности к убийству, не так ли?

– Да. Если не докажет моей причастности к убийству.

– А если докажу?

– Если докажешь, я покараю себя сам, прямо тут, при всем народе.

– На том и порешим.

Волот окинул взором притихших людей, потом сказал:

– Будем терпеливы и уважительны – начинаем суд. Скажи, воевода, ты встречался со жрецом Жаданом в его жилище при капище Перуна?

– Встречался.

– Зачем бывал там?

– Приносил жертвы Перуну и передавал их в руки жреца Жадана.

– Когда бывал?

– Да не раз, и в этом, и в прошлом году.

– О чем беседовал со жрецом, когда вручал ему дары и просил принести их богу Перуну?

– Кроме этого – ни о чем.

– А за какие такие великие заслуги обещал ты Жадану подарить свою родовую усадьбу и угодья в Веселом Долу?

Вепр сделал вид, что удивлен и даже обижен.

– Такого не было, такого не могло быть! Разве князь не знает, что значит для меня Веселый Дол, как приросло к нему мое сердце?

– Знаю, да слухи другие ходят: ты все-таки обещал Жадану Веселый Дол и, наверное, не за малую услугу. Волхв Чернин, выйди и скажи, что знаешь об этом обещании.

Идя на вече, волхв сбросил одежду ратника и снова облачился в одеяние, которое носил издавна и которое указывало на то, что он служит при капище Перуна. Пока он рассказывал, когда и с чем приходил Вепр к Жадану, вече молчало. Когда же заговорил об их уединенных тайных беседах, а потом о возмущении Жадана предложением Вепра, вече, словно пробуждаясь, забурлило. Одни были удивлены, другие – возмущались, третьи – возражали.

– Такого не может быть! Чем докажешь, вонючий волхв?

– Хотя бы тем, что слышал эти беседы собственными ушами. Воевода говорил Жадану: «Сделай так, чтобы бог покарал князя Волота наивысшей карой – смертью, – и будешь иметь все: золото, поле, товар, захочешь – Веселый Дол отдам тебе с домами и угодьями. Не только жрецом, властелином станешь».

– Это не доказательство! – кричали мужи. – Такое можно и придумать. Кто, кроме тебя, может подтвердить это?

– Может ли кто подтвердить услышанное мною, не ведаю. Однако люди видели другое: как Жадан гнал воеводу, разгневанный его речами, как молился потом перед ликом бога Перуна и говорил, молясь: «Огненный боже! Великий Сварожич! Ты видел гнев мой и видишь муку, отведи и заступись, не дай зародиться во мне наибольшей слабости человеческой – искушению»… Волхвы Стемид и Добронрав! Во имя наивысших помыслов выйдите и скажите, что видели и слышали такое.

Волхвы не думали, видно, что их позовут свидетельствовать, удивленно переглянулись, но все-таки вышли и сказали князю: видели, как Жадан гнал этого воеводу посохом, как молился после, слышали, с какими словесами обращался к богу.

– А что скажет Вепр? – спросил Волот.

– То, что и говорил: бывать у Жадана бывал, а разговора о мести с ним не было.

– За что же волхв и жрец прогонял тебя от жертвенника посохом?

Вепр колебался мгновение, но этого было достаточно, чтобы все убедились и крикнули в один голос:

– Он виновен, княже! Он домогался от Жадана лжи и мести!

Чтобы утихомирить людей, князь поднял меч.

– Не слышу ответа, воевода.

– Я напомнил жрецу давний обычай – приносить богам человеческие жертвы, чтобы они умилостивились и не насылали на людей жестокие кары. Это напоминание, или скорее совет, разгневало жреца.

– А что еще ты советовал?

– Больше ничего.

– Почему же Жадан говорил, молясь: «Отведи и заступись, не дай зародиться во мне наибольшей слабости человеческой – искушению»?

– Об этом не ведаю.

– А послушники ведают, воевода. Что скажешь, Чернин?

– Жадан боялся кары богов и сомневался. Однако воевода напомнил ему о подарке в другой раз и в третий, повез и показал свой Веселый Дол. Жадан соблазнился и заключил с воеводой договор: сначала принесет в жертву богам кого-то из народа тиверского, а после заставит брать жребий семью князя. Вепр согласился на это и был уверен, что, когда дело дойдет до жребия, князь сам вызовется пойти на огонь, закрывая собой жену и детей.

– Ты лжешь, волхв! – Вепр, точно зверь, бросился в сторону послушника. – Откуда Жадану было знать, что нас постигнет еще одна беда?

– Знал. Он был таким, что и сам мог накликать беду.

Это откровение явилось для всех, даже для Вепра, неожиданным и разящим, словно удар Перуна в ясном небе. Люди притихли, глядя на волхва-послушника, словно на заморскую диковину, потом стали переглядываться между собой, спрашивая: «Вы слышали, на нас накликали погибель», – и вот уже вся толпа кричала тысячеголосо:

– Смерть отступникам! Смерть душегубам! Чтобы ради мести, чревоугодия, наживы ради да накликать на весь народ голод, истощать его силы бедами и мором? Где такое видано? Когда такое было? Смерть изуверам! Кара и смерть! Кара и смерть!

Князь пытался утихомирить вече, да где там. Будто с ума посходили все. Орали во всю глотку каждый свое, потрясая оружием, напирали на княжий конец, на то место, где стоял закованный в цепи и ставший на удивление маленьким Вепр. Им кричали что было сил: «Утихомирьтесь, дайте завершить суд», – напрасно. Пришлось выставить впереди подсудимого дружинников и отгородиться от веча щитами, мечами, сулицами.

– Виновные в бедах народа никуда уже не денутся. Дайте довершить суд! – Князь уже в который раз поднял над головой меч, требуя тишины.

– Без суда ясно, княже! На смерть карай татя!

– Он не один. Дайте завершить суд – и увидите: он не один!

Кажется, подействовало. Затихли сначала стоящие впереди, потом те, которые стояли за ними, и, наконец, остальные.

– Будешь отпираться и дальше, властелин?

Вепр сделался землисто-серым, по нему было видно, что он никак не придет в себя.

– Княже, – подал он наконец голос и даже умоляюще посмотрел на Волота. – Я представлю свидетелей, что не был той ночью ни возле капища Перуна, ни в Веселом Долу.

– Знаю об этом, сам ты не был там. Преступление совершили другие, однако по твоему повелению. Волхв Чернин, укажи нам, кто из челядников Веселого Дола был в тот вечер у капища Перуна?

– Вон те двое, – показал через головы Чернин.

Вечевой люд сначала посмотрел в ту сторону, куда показывал волхв, потом расступился. Те, на кого указали, предстали перед князем, как захваченные на злодействе тати.

– Твои это люди, воевода?

– Мои, да что с того?

– А то, что именно они выполняли твое повеление. Подойдите ближе, подлые рабы подлого преступника!

Те не посмели ослушаться, подошли ближе к князю и, не сговариваясь, упали перед ним на колени:

– Помилуй, великий господин! Мы не по своей воле.

Вепр содрогнулся, слыша эти просьбы, понял, что его уже ничто не спасет.

– Этих свидетельств достаточно, властелин?

Вепр поник, как-то непривычно низко опустил голову, плечи. И шею свою мощную, ту, что никогда и ни перед кем не гнулась, словно подставил под удар меча.

– Сам покараешь себя или других заставлять?

– Сам, – поднял он наконец голову и холодно глянул на князя. – Снимите с меня наручники и дайте меч.

Вече поспешно исполнило его волю, но Вепр не торопился. Стоял и разминал затекшие в наручниках руки. Потом бросил поверх толпы быстрый взгляд, то ли отыскивая кого-то в ней, то ли перенесся мысленно в Веселый Дол, в любимую свою семью, к тому, что было ему всего милее, помедлил немного, приставил к груди острие меча, там, где билось сердце, и в тот же миг бросился на меч. Застыл на какое-то мгновение, затем выпрямился во весь свой богатырский рост и, постояв, тяжело, будто подрубленный дуб, рухнул на землю. Ни вскрика, ни жалобы, ни брани из уст. Как был проклятым судьбой Вепр, так и умер проклятым.

Челядники все еще ползали возле княжьего коня, хватали за стремена, молили о пощаде.

– А с этими как?

– Отведите и покарайте, – с брезгливостью ответил Волот. – Да не вздумайте предавать после огню, – сказал громче, чтобы все слышали. – Преступники недостойны этого, заройте их в землю, как псов.

Вече, онемевшее во время казни преступников, продолжало молчать. Видимо, ждало чего-то еще от князя. А князь никак не мог собраться с мыслями. Удовлетворение быстро отступило перед страшным зрелищем, душу заполонила печаль.

– Братья! – Князь поднялся наконец на стременах и возвысился над толпой. – Поняли вы, слыша этот суд, за что карают нас боги? Думаете, за то, что не искренне верим в них, или за то, что недостаточно щедры, не делимся с богами тем, что дает с их благословения земля наша? Это не так. Кто из вас не молится в своем доме богам, кто жалеет отдать богу богово? Никто. Народ наш искренен в вере своей, щедр на добро, как и на дары. Боги карают нас за то, что мы предаемся чревоугодию, не знаем в этом ни меры, ни границ, торгуем во имя выгоды не только людьми, угодьями, но и повеленьем божьим. Вот откуда гнев божий и кара божья!

– Так! Князь правду говорит! – тысячеголосым эхом отозвалась толпа. – Виноваты! Пусть простят нас боги!

Долго, наверное, кричали бы поселяне, но князь снова поднял меч над головой.

– Торговать можно скотом, зерном, изделиями рук своих, торговать же благополучием народа во имя собственного чревоугодия, как и самим народом, – богопротивное дело, и оно должно караться наивысшей мерой – смертью.

– Так, княже! Согласны с тобой!

– Поэтому спрашиваю вас: принимаем ли это как закон и обычай народа тиверского?

– Принимаем! Отныне пусть так и будет: кто ставит чревоугодие превыше всего, кто посмеет торговать благополучием народа или самим народом, тому смерть!

Князь почувствовал удовлетворение, голос его зазвенел как натянутая струна.

– И еще спрашиваю вас: чтобы меньше было соблазнов и желаний нажиться на наших традициях, не пришло ли время навсегда отречься от почти забытого уже обычая – приносить в жертву богам людей тверских?

Волот ждал, вот сейчас толпа дружно ответит: «Да! Время!» – но ответом ему была тишина. Немая и долгая, словно кто-то околдовал до этой минуты шумное тиверское вече.

– Может, я беру на себя слишком много? – Он невольно понизил голос. – Может, превышаю власть, но как князь и верховный жрец выношу свое слово на суд народа: разве боги давали людям жизнь для того, чтобы забирать ее в расцвете лет? Кто и когда слышал от них: «Умилостивите нашу жажду – будете иметь благодать»? Не достаточно ли того, что добровольно будем щедрыми, чтобы умилостивить богов?

Все-таки дошли, наверное, слова князя до сердца и разума тех, кто внимательно его слушал: люди зашевелились, заговорили между собой, по всему видно, понравились им слова князя.

– Может, и так, – ответил за всех старейшина, который стоял ближе всех. – Но нам не дано, княже, того знать. Вече призвано судить людей, а не богов.

Вот оно что! Не решаются поддержать его. Боятся гнева божьего!

– Разве мы богов судим? Речь идет о древнем обычае родов наших, народа нашего. Кому, как не вечу, изменить его?

– Обычай обычаю рознь, – стоял на своем старейшина. – Ты, княже, верховный жрец земли нашей, слышишь глаголы божьи, знаешь их повеления. Вот и суди, как быть с обычаем, который оберегает нас от гнева божьего. Мы недостойны судить об этом.

Волот чувствовал, как его разбирает злость, кажется, набросился бы сейчас на старейшину, если бы не понимал: то, чего домогается сейчас, зависит только от старейшин.

– С Жаданом вы согласились и принесли богам человеческие жертвы. Со мной не можете согласиться. Не скажете ли почему?

– Хотя бы потому, княже, что тогда речь шла о соблюдении обычая, сейчас – об отречении от него.

Нет, они все-таки невыносимы, эти тиверцы. Волот чувствовал сердцем, что народ в чем-то прав, сердцем – но не разумом.

– Хорошо, – сказал, смиряясь и опуская голову, чувствуя себя униженным, – отложим этот разговор до лучших времен.

Подобрал поводья, собираясь ехать в Черн, но в последний момент остановил себя. Разве так надо завершать вече? Не красная девица он, чтобы показывать всем свой норов.

– Князь сказал все, что хотел, своему народу. Все ли сказал народ тиверский?

– Нет, не все.

– Пусть говорит, я слушаю.

Старейшины переглянулись. Говорить с князем вызвался почему-то самый молодой из них.

– Речь наша касается самого главного, князь: как будем жить дальше? Народ третье лето подряд ничего не получает с земли, извели почти весь скот. Просили тебя раньше, чтобы не брал дань, вынуждены просить снова: удержись от полюдья, потому что ничего не сможем дать тебе.

Волота эти слова не обрадовали, но старейшину слушал внимательно.

– Я мог бы сказать то же самое. Княжеские житницы не так уж переполнены. А дружина потребует своего, и оборона земли тоже. Но не об этом сейчас думаю: спасет ли народ, если я снова не пойду брать с него дань?

– Может, и нет. Вот если бы еще и властелины…

– А что властелины?

– Прошлой зимой они стали стеной на защиту своих угодий. Если и в эту зиму так будет, беда ждет всех, беда великая.

– Это правда? – сердито взглянул князь в ту сторону, где сгрудились хозяева земель.

Те – ни слова в ответ. Кто потупил взор, кто делал вид, что это его не касается.

– Я спрашиваю, – не отступал Волот, – мы люди одного рода-племени или нет?.. Можем поделиться с измученными бедами поселянами своим добром или не можем?

– Да нечем нам делиться, князь. Наши нивы постигло такое же несчастье, что и поселянские.

– А охотничьи угодья? Неужели и ими не хотите поделиться?

– Это не спасет поселян.

– Так что же тогда спасет нас?

– Спасение в одном: собраться вместе и идти за Дунай стезей склавинов. Фракийская земля – богатая земля, прокормит их, прокормит и нас.

Князь не торопился возражать, хотя и согласиться не мог.

– Советуете учинить то, в чем мы обвиняли в свое время ромеев. А что будет, если мы пойдем за Дунай, а обры к нам? – слово в слово повторил он сказанное Добриту. – Кто защитит тогда наших детей, жен, землю Тиверскую? Понимаете ли, как пагубен этот путь: добудем на маковое зернышко, потеряем все.

– Почему на маковое? В войско пойдут все, кто может держать меч. И себя прокормят, и детям, женам добудут еду.

Народ оживился, зашумел, по всему видно было – им по вкусу пришлось такое предложение, видят в задунайском походе спасение. А князь даже в лице изменился. Приходил в бешенство от собственного бессилия. Боги! За что караете так этих несчастных? Они и без того стоят над пропастью, а вы лишаете их последнего разума.

– Пока я князь ваш, – сказал громко и твердо, – не допущу такого безумства. Желаете идти за Дунай – идите без меня, отдайте себя, роды свои, народ свой на растерзание жадным до грабежей обрам. Я на татьбу не поведу.

Вече примолкло, похоже, слова князя охладили пыл многих, а то и напугали.

Старейшины, воспользовавшись тишиной, посовещались и спросили Волота:

– Что же предлагаешь нам, княже?

– Не пойду и в эту осень на полюдье. Трудно мне будет, но все же не пойду, велю и мужам-властелинам поделиться с народом последним, что есть в клетях, сделать доступными для голодных леса и водоемы.

– Это не спасет нас, княже. Что возьмем с мужей, если у них и вправду негусто? Что возьмем в лесах, если уже брали не раз? Не забывай: третье лето остаемся без хлеба.

– Другого совета не дам.

– Тогда слушай, что мы скажем. Согласны с тобой: ныне, как никогда, надо держаться вместе. Но согласись и ты с нами: обеднел народ из-за недородов, и обеднел до краю. Голод и мор идут в землю Тиверскую, на этот раз – повальный. А пойдет гулять мор, земля наша станет еще доступнее для соседей, чем когда мы сами вторгнемся к ним с мечом и сулицей. Вот и думаем: должны сделать так, чтобы и соседей не трогать ратным вторжением, и самим выжить до лета.

– Разве я не это же говорил? Ведь кричите все: не выживем.

– Не выживем, если будем сидеть сложа руки.

– Что же предлагаете?

– Раз земля наша не может прокормить всех, пусть на ней останутся те, кого прокормит. Остальные пусть идут и ищут себе другую землю.

Волот от удивления широко открыл глаза. Смеются над ним старейшины или кнута просят? Куда пойдут и кто пойдет? Где та земля, что приготовила яства для голодных?

– Лишь бы с глаз долой, значит?

– Почему – лишь бы с глаз?

– Потому что такой земли нет на всем белом свете, а если и есть, то ее надо брать мечом и сулицей.

– Выслушай, княже, до конца, и ты поймешь: для таких, как наши отселенцы, земля и яства могут найтись. Даже без меча и сулицы. Совет старейшин выносит на суд народа такое решение: пусть каждый отрок и каждая девушка возьмут жребий. Каждый третий должен покинуть Тиверь. Князь и кровные поделятся с ними последним – броней, конями, скотиной – и скажут: «Идите туда, куда приведут боги, ищите себе землю, которая прокормит вас». Учти, князь, посылаем молодую поросль родов своих, а таких любой хозяин возьмет на поселение, если у него есть чем помочь им до первого урожая.

Молчит князь, не зная, что сказать старейшинам, молчит и вече, обратясь помыслами к детям своим. Всем придется, если примут это решение, прощаться с детьми, и прощаться навсегда. Мыслимо ли это? Кто же будет валить лес, когда отдадут самую молодую силу родов своих, кто будет корчевать, кто будет готовить к посевам землю? А еще надо кому-то защищать землю, если придут тати с чужих краев и скажут: «Отдайте все, что имеете, а ничего не имеете, так отдайте себя».

– Не соглашайся, князь! Старейшины не понимают, что говорят.

– А что понимаете вы, советуя такое? С земли уйдет треть, зато легче будет остальным выжить.

– Не надо нам такого облегчения! Кого боги возьмут, того и возьмут, кто останется, тот останется, зато будет жить в своей земле, вместе с родными.

Шум перекрывался выкриками, выкрики тонули в шуме. Каждый стоял на своем. На кого-то шикали, а на кого-то уже и руку поднимали. Тогда вновь поднялся к небу и призвал к тишине тяжелый княжеский меч.

 

XXIX

Весело улыбалось миру ядреное после ночной купели солнце, улыбался солнцу и мир – ослепительным блеском рассыпанных по травам рос, помолодевшими деревьями, приветствовал звонкими и чистыми голосами птиц. Даль была синей и прозрачной. Только на подворьях поселян не было слышно веселья. Лето, а люди не спешат ни на выпас со скотиной, ни на жатву в поле. Приберутся в домах и молчат, перекинутся словом-другим – и снова молчат. Только когда пошли по улицам бирючи и забили в колотушки: «Собравшимся на отселение пора на сход!» – тревожно переглянулись с родными те, кого отсеяли, запричитали, у кого отрывали их от сердца.

– Боги светлые и боги ясные! – голосили матери. – Как же вы допустили такое, как вынести это? Ведь не видать нам уже доченьки нашей от веку до веку! Мы ж лелеяли ее, как цветочек, собирались веселиться на ее свадьбе, утешаться ее детками, а теперь сердце разрывается от разлуки.

Чем ближе к выгону за домами, тем громче плач. Потому что стекались туда все – и те, кто отселялся, и те, которые провожали.

– Скорее! Скорее! – покрикивают десятники. – Там ждут не дождутся.

– Не трогай! – закрывает собой дитя оскорбленная этим криком мать. – Не видишь разве, не просто разлучаюсь – прощаюсь навеки.

Отселенцы-отроки в большинстве на конях. Остальные, в основном девки, сидят на возах рядом с домашним скарбом и кое-какими яствами, приготовленными в далекий и бог знает что обещающий путь.

– Прощайте! – кричат. – Да будьте живы и здоровы! Кланяйтесь дому, кланяйтесь стежке, что водила к кринице, к студеной водице. Всем и всему кланяйтесь, слышите! Всем и всему!

Солнечные нити-лучи снуют по земле, стягиваясь к Черну. Назначен день, когда отселенцы должны собраться под стольным городом. Откладывай не откладывай, а отселяться надо, пока не пошли холодные дожди, пока не сковала землю суровая зима.

Княжича Богданку это тревожит больше, чем других. С тех пор как вече вынесло решение: каждый отрок и девушка земли Тиверской берет жребий, определяя этим свою судьбу, он, княжич, стал в один ряд с другими, чтобы показать всем: в Тивери перед обычаем и законом все равны. И взял не лучшее – тот жребий, который обязывал идти в чужие земли. Поэтому на него была возложена обязанность предводительствовать в этом походе. Он достаточно зрел, к тому же обучен ратному делу, отличался сообразительностью. Можно было надеяться, что он сможет определить, куда идти, как найти землю-кормилицу. Нелегкое это дело: ведь шли с ним тысячи, все отроческого возраста, о многих трудно даже сказать: отроки они или еще дети. Разве с такими станешь на сечу, если придется? Одержишь ли победу над врагом? Соберет их сейчас, выведет из города – и он уже князь, должен всем и всему давать лад.

Но все это будет завтра-послезавтра. Сегодня другое волнует княжича и гонит его на вежу: как же он уйдет со своей земли без Зоринки? Говорила: «Силой не принудят вступить в брак. Если не с тобой, то ни с кем». Нет сейчас того, кто был им помехой. Ныне одно может помешать – счастливый жребий Зоринки. Неужели из-за этого останется? Чужбина пугает многих, а неизвестность и подавно. Во-первых, не знают, что их ждет впереди, а во-вторых, так может сложиться, что уже никогда не вернутся к отчему порогу. И скорее всего, не видать им такой милой сердцу Тивери. А еще у Зоринки мать больная – вдова Людомила слегла от перенесенных утрат. Легко ли переступить через ее скорбь, через ее твердое «нет», уйти с изгнанником, стать с ним такой же изгнанницей, как и все?

Пристально всматривается княжич с вежи. Всех видит на несколько поприщ от Черна. Не видит только, чтобы возвращался его побратим из Вепровой вотчины – Веселого Дола. Не торопится? Или везет плохие вести?

Если и утешает его в этой кутерьме что-то, то, наверное, мысль: не один ведь будет стоять во главе отселенцев. Такой, как и ему, жребий выпал многим из младшей дружины, и среди них ближайшие соратники – Бортник, Боян и Жалейко. На них возлагает все свои надежды. Они станут во главе тысяч, дадут им лад, поведут, если придется, на сечу. Отроки зрелые, знают толк в ратном деле, по сути мужи уже… Двое из них сейчас там, где собираются отселенцы, а Жалейку, как хорошо известного в семье Зоринки, послали узнать, каким будет последнее слово девушки княжичу.

– Княжич! – поднял на дыбы коня перед воротами Боян. – Эгей, княжич! Слышишь меня?

– Слышу. Что хотел?

– Конных прибывает и прибывает, возов тоже. А где кузнецы и кузни? Где тележники и их мастеровые? Путь будет далеким и тернистым. Что станем делать, если сломается в пути воз?

– Старейшинам говорил об этом?

– А при чем тут старейшины?

– Им велено приготовить нас в путь, чтобы отселенцы имели все. Едем, поговорим со старейшинами.

И они поехали. Мимо стоящих возов, мимо людей, провожавших их настороженными взглядами. Кто-то уже пустил слух, что это и есть те, кто станет во главе отселенцев и поведет их. А кому же не хочется знать, какие люди поведут в неизвестность и приведут ли к надежному пристанищу?

Когда подъехали к приготовленным под жилье шатрам, увидели: старейшины не дремали. Вокруг них теснились поселянские предводители, каждый отчитывался, кто с чем прибыл. Их выслушивали внимательно, давали наказ, что и как делать дальше.

– Старейшинам родов тиверских, – поклонился им до земли Богданко, – почет и слава.

– Добрый день, княжич. Видим, обеспокоен чем-то. Мы слушаем тебя.

– Скажу, но прежде хочу знать, сколько пойдет со мной тиверских отроков и сколько девушек, сколько возов будет в обозе и сколько коней в дружине?

– Разве княжич не знает этого? Жребий указал на десять тысяч отроков и на десять тысяч девушек. Сколько будет коней и возов, еще не ведаем, потому что не все еще приехали.

– И все же видите, немало приехало.

– Немало, да будут еще.

– А где кузнецы и кузни? Где тележники и их мастеровые? Кто и как будет ремонтировать возы, если сломаются, кто будет ковать броню, если понадобится?

Старейшины, переглянувшись, снова посмотрели на княжича:

– Кузнецов, как и тележников, ищи, отроче, среди отселенцев. Что определил жребий, то твое, что оставил, то наше.

– А кузнецы, а тележные мастерские? Их тоже должен был определить жребий? Не хотелось бы мне упрекать старост и поучать старших, но все же скажу: отселенцы только тогда пойдут со своей земли, когда будет у них все, что нужно им в долгом и неизвестном пути. Я и мои тысяцкие, – кивнул на Бояна, – присмотрим за этим.

И снова ехали, минуя встречных, через всю площадь под Черном, к западным воротам.

– Где может быть Жалейко? Почему так долго не возвращается?

– Думаешь, долго?

– Разве нет?

– Да нет. Посмотри, разве это не его Чалый стоит на привязи?

– Где?

– А возле ворот, чуть в стороне от них.

Богданко поспешил к своему послу, обрадованный, что дождался его. Так, может, радовался бы самой Зоринке! А подъехал, взглянул на побратима – и похолодело сердце: Жалейко ни словом, ни взглядом не сказал ему, что вернулся с добрыми вестями от Зоринки.

Вот когда каждый мог сказать себе: все, настала минута прощания. Прибыли уже отселенцы из самых дальних вервей, выстроился длинный обоз. Те юноши и девушки, которые оказались на площади, старались протиснуться поближе к своим предводителям, внимательно вслушивались в их слова.

– Отроки и отроковицы! Не попреками стелите себе путь в будущее, в ту землю, которая воздаст вам за ваши страдания. Что в них, в нареканиях, да и кто виноват, что вынуждены посылать вас в неизвестность, отрывать от родных земель, от родных весей! Мужеством и мудростью устилайте стезю свою тернистую, не дайте ей стать мученической. Только они принесут облегчение, а с облегчением утешение и надежду.

Это говорили те, кто прощался с уходящими и кому нужно было вымолить себе прощение. А что скажут новые предводители – княжич, тысяцкие? Куда поведут, в южные или северные края, на запад или на восток от Тивери? А еще не мешало бы знать, как далеко поведут, на кого и на что возлагают надежды в новой земле? Раз взялись быть предводителями, должны все предвидеть.

Все смотрели на княжича, а княжич на всех.

– На то, чтобы я вел вас, была воля князя и старейшин. Согласны ли вы, братья, чтобы я был вашим предводителем?

– Согласны!

– Может, вызовется кто-то другой или сами назначите кого-то?

– Нет! Будь ты, княжич! Тебя знаем, тебе доверяем!

– Если доверяете мне и на меня полагаетесь, то слушайте, что скажу. Пойдем сегодня четырьмя отдельными обозами. Во главе каждого будет идти тысяча дружинников при броне, впереди тысячи – назначенный мною тысяцкий. Ему и его сотникам подчиняется весь обоз. Все остальные идут пешком или едут по очереди на возах.

Задумался на минуту, потом обратился к своей братии:

– Уверен, хотите знать, куда пойдет наш путь, в чьи земли и в какие края. Князь и старейшины советуют идти через Дунай, на плодоносные земли ромеев. А я так думаю: раз нам сказано – куда приведут боги, то мы сами и посоветуемся с богами. Оставим нынче Черн, станем табором неподалеку, да и спросим у них, идти ли нам сразу или сначала отправить послов своих узнать у хозяев окружающих земель, кто примет изгнанников такими, как есть. Согласны со мной?

– Согласны, княжич!

– Так пусть будет счастливым наш путь!

Родные еще дома попрощались с отселенцами, но немало было и таких, кто не хотел расставаться с детьми до последнего мгновения. Крик, шум, плач поднялись, когда тронулись в путь. Богданко не обращал внимания на это. И тысяцким повелел: «Не гоните, далеко за обозами не пойдут. Устанут и вернутся».

Не думал княжич, где и когда он остановит свое кочевье. Знал твердо одно: в каких-то землях должен остановиться. Не мог представить, как уйдет без Зоринки? Неужели каменное сердце у нее или так напугана, что не может прислать к месту стоянки гонца: «Приди и забери меня, сокол мой, не то зачахну от тоски». Если не прибудет от нее гонец, то сам должен что-то предпринять, но взять ее с собой. Будет с ним в изгнании Зоринка, будет с ним и Тиверь, не будет Зоринки, не будет и Тивери. Потому как некому, кроме нее, с ее тихим и нежным щебетаньем напомнить о его житье-бытье в Соколиной Веже, о бабушке – неутомимой рассказчице, о ласковой маме, о сестричках. Чьи глаза могут сиять такой голубизной, кроме Зоринкиных?!

Может, не следовало слушаться Жалейку, когда тот возвратился из Веселого Дола и сказал: «Вырви из сердца Зоринку. Не может переступить она через смерть отца своего и идти с тобой». Еще свежа рана, наверное, не следовало слушать его, а сесть на коня и податься в Веселый Дол.

Княжич выехал на пригорок и оглянулся назад: обозу отселенцев не было ни конца ни края, сколько мог охватить глаз, все тонуло в облаке пыли. Чтобы такому кочевью остановиться где-то, нужно время, да и места немало. Со временем проще, а вот как найти для двадцати тысяч людей да такого же количества возов, коней место хоть сколько-нибудь удобное? В своей земле проще, знает до мелочей и пути-дороги на юг, и пастбища вдоль них. Хуже будет, когда пойдут по чужой земле. Там, куда ни ступи, – все неизвестность. Единственный выход – надежда на счастливый случай. А счастье редко улыбается одинокому путнику, тысячам – и тем более.

Черн давно исчез за горизонтом, а обоз шел и шел за своим предводителем, наматывал и наматывал на колеса дорогу. Богданко уже привык и реже оглядывался. Покачивался в седле и думал, время от времени перекидываясь словом-другим с Жалейкой, который был больше с княжичем, чем со своей тысячей.

– Тебе не кажется, – спросил он наконец у товарища, – что пора уже позаботиться об остановке?

– Пора не пора, а думать надо.

– Тогда оставайся здесь во главе двух обозов. Я возьму первую из своих сотен и пойду в разведку. Низинный Луг осмотрю. Думаю, там и остановимся.

Княжич не привык ездить шагом. Поэтому обрадовался возможности пустить Серого вскачь. Пришпорил, поставил на миг на свечку, крикнул дружинникам, чтобы не отставали, и дал волю испуганному коню.

Земля Тиверская не такая уж и равнинная. Холмы поднимаются крутыми волнами, опускаются в долины, изрезанные большими и малыми оврагами. Ближе к Дунаю идет равнина, но не успеешь привыкнуть к ее простору, как видишь перед собой взгорье. Хотя и среди холмов встречаются просторные долины, есть где разгуляться коню и всаднику, насладиться быстрой ездой.

На одном из склонов княжич увидел обоз, который шел навстречу и, спускаясь в долину, был хорошо виден.

«Кто бы это мог быть? – удивился Богданко. – Не заморские ли гости? Если так, следует с ними поговорить и расспросить, откуда едут, что слышно, где побывали».

Приближаясь к обозу, Богданко пристально вглядывался.

– Бьем челом вам, путники! – первым поздоровался старший в обозе.

– И вам доброго здоровья, братья! Кто будете и куда путь держите?

– Поляне мы и путь держим в землю свою Полянскую.

Княжич придержал коня, полянин съехал на обочину и тоже остановился.

– А вы кто будете?

– Да видите же, тиверцы.

– Видеть вижу, однако не совсем верю.

Полянин бросил взгляд на обоз, который спускался с холма в долину, и, не увидев конца, снова обратился к Богданке:

– И куда направляетесь?

– Куда приведут боги.

– Как это? – удивился полянин.

– Земля Тиверская подверглась страшной беде, не может прокормить всех. Старейшины велели нам, отрокам и отроковицам, тянуть жребий и сказали: ищите себе другую землю, ту, которая прокормит.

Предводитель полян посмотрел почему-то на дружинников, которые стояли рядом с Богданкой.

– Судя по тому, сколько вас и в какую сторону путь держите, нетрудно догадаться: за Дунай, в ромейские земли идете?

– Советовали нам туда идти, а куда пойдем – не знаем еще. Хотим остановиться и подумать своим вечем.

Почувствовав, что разговор исчерпан, Богданко тронул шпорами коня и поехал, пожелав полянам счастливого пути. Но не проехал и десяти шагов, как полянин догнал его.

– Ты не узнаешь меня, отрок?

– Будто видел, а где, не припомню.

– Я княжий муж из полян, Гудима. Бывал у твоего отца, и не раз. Вот что хочу тебе посоветовать: если вправду собираетесь идти в ромеи, не делайте этого.

– Почему?

– Ромеи озлоблены вторжением склавинов, свою и чужую силу собирают против славян. Есть верные известия – зовут обров.

– Об этом знают и в Тивери, а обров все же нет.

– Теперь, наверное, придут. Я недаром сидел в Белгороде, бывал в ромеях, знаю. Обры сошлись с императором в цене и договорились. Осталось определить, как быть с кутригурами, которые стоят на их пути, да с нами, славянами, и пойдут за Дунай.

– Что же делать, если так?

– Стань, как говорил, стойбищем и жди. Я буду у отца твоего, князя Волота, скажу ему все как есть, смотришь, вернет вас.

– Мы уже высланы, достойный. Отец не пойдет против решения веча.

– Ничего. Вече может и переиначить свое решение. Если же случится так, что Тиверь не позовет вас, даю еще один совет: идите в Полянскую землю, в город Киев.

– Нас много, двадцать тысяч. Примет ли Киев? Хватит ли у него запасов, чтобы прокормить нас зиму?

– Было бы желание принять, еды хватит. Вы же все молодые, сильные?

– Все до единого.

– Вот и хорошо. Слышал, наверное, князь Киева ставит города по Роси и по Днепру. Поляне – славянская твердыня со стороны степи, им такие, как вы, нужны.

Княжич слушал его внимательно, вдумчиво.

– Если это и вправду так, буду советовать вечу идти к полянам.

– И хорошо сделаешь, молодец. Там свой, славянский народ, он вас в беде не оставит. И земли для всех хватит. Где ты видел, чтобы чужие чужих принимали с радостью? Брат всегда тянется к брату, а в лихую годину и подавно.

 

XXX

Пока отселенцы подтягивались и разбивали стойбища, пока распрягали коней, солнце спряталось за горизонт. А спряталось солнце – сразу начало темнеть.

– Сегодня не успеем созвать вече, – думал вслух Богданко. – Поздно уже, да и люди утомлены.

– Это правда, – согласились с ним тысяцкие. – Вече есть вече, ему нужно поспорить. А хвороста не заготовили. Если и вправду решил ждать решения из Черна, зачем спешить, созовем вече завтра.

На том и порешили.

Так повелось или гордыня не дозволяла тиверским князьям советоваться с народом – не князья, народ звал князей на вече и держал с ним совет. Богданко, может не задумываясь, поломал этот обычай, вышел на следующий день и оповестил всех о том, что предводитель кочевья созывает отселенцев на вече.

– Братья! – громко обратился княжич к окружившим его ровесникам. – Кланяюсь вам до земли за то, что доверились мне в такую тяжкую для нас годину и в таком нелегком деле – вести вас на поиски земли-кормилицы. Но хочу и спросить: а что же скажете вы своему предводителю? Какой бы путь избрали для всех нас, будучи на моем месте, в какую сторону повели бы?

Вече, видимо не ожидало, что на него будет возложена княжеская забота. Одно дело – идти уже проторенной стежкой, совсем другое – прокладывать ее, одно – возражать, спорить, если не согласен с чем-то, и совсем другое – думать за всех.

Молчание затягивалось, трудно было поверить, что здесь собрались тысячи людей.

– Хотим знать, что надумал князь!

– Да! Оглашай, княже, свои намерения. Мы верим тебе.

Богданку впервые назвали князем, и это польстило, взбодрило его.

– Отселяя нас из земли Тиверской, старейшины говорили: идите туда, куда приведут боги. Приняли ли мы эту заповедь? Приняли, пошли по первому зову, покорились первому совету – идти за Дунай, в плодоносные ромейские земли. Теперь же, когда стали отселенцами, пришло время подумать, божье ли это повеление? Я думаю так, братья: боги противятся этому. Спросите, почему? Пока мы приближались с каждым шагом к ромейской земле, она удалялась от нас. Муж из полян, тот, который был в Белгороде-Тире и возвращался вчера оттуда, поклялся богами: обры идут все-таки в земли ромейской империи, ромеи зовут их. Император озлоблен нашествием склавинов, которые прижали его к Теплому морю. Поэтому если и примет нас, то сразу скажет: «Идите против братьев своих, а наших кровных врагов», или напустит на нас обров и польет нашей кровью землю, в которую мы так стремимся. Поэтому и говорю, стоит ли в такое тревожное время идти за Дунай? Разве можем оставить землю свою на растерзание супостату, думая лишь о том, что она не может нас сейчас прокормить?

– Там, в Черне, говорили уже об этом, – подал кто-то голос. – Сказали: «Идите, другого пути к спасению не видим».

– Сказали, когда не были уверены, пойдут ли обры к границам ромейской империи. А что скажут ныне, не ведаем. Может, одумаются и пришлют нам другое решение: «Тиверь под угрозой вторжения, не уходите из своей земли». На то и мужи думающие, чтобы понимать – не в доброе время высылают из земли цвет ее… Вот и спрашиваю вас, братья: не подождать ли нам на этом стойбище нового решения из Черна? Думаю, успеем еще покинуть родные просторы.

– Правда твоя, княже, следует подождать.

– Подождем сегодня, завтра. Если вестей не будет, тогда уж и пойдем, куда скажешь.

Куда скажет… А пойдут ли туда, куда он скажет? Сомнений нет: вечу по сердцу его мысли, планы. Остается убедить их, куда идти, если стольный Черн не пришлет своего гонца и не позовет назад. Первое, что посоветует вечу, это не ходить в ромейские земли. Прислушаются или нет к его совету – сразу станет ясно, быть или не быть ему почитаемым в роду своем, вынужденному начать новую жизнь.

Богданко призвал всех к тишине и, переведя дыхание, стал излагать им свои мысли.

Всем известно, что покоренные римлянами, а ныне подвластные ромеям земли в соседней Мезии, в Дакии и Фракии – богатые земли. Но ждут ли их, изгнанников обездоленной Тивери, на тех землях? Пусть отроки вспомнят: та земля, от Дуная до Длинной стены, даже до Теплого моря, принадлежит двум властелинам. Один из них – даки и фракийцы, давнишние властелины этой щедрой на солнце и злаки земли, другой – ромеи: сам император, церкви и монастыри, полководцы императорские. Разве эти два хозяина поступятся землей, на которую уповают тиверцы? Нет, не отдадут, ее придется брать силой, проливать за нее кровь, как проливают склавины в Илирике, или же становиться колонами на ромейских угодьях, а там, смотришь, и рабами. Поэтому и спрашивает княжич: разве покидают родную землю для того, чтобы стать рабами? Каждый имеет родителей и слышал, что они говорили: боги не благословляли людей на ратное дело, как не благословляли и разделение их на рабов и рабовладельцев. Они повелевали трудиться на земле, всем и каждому давая одинаковую свободу. Не злом и татьбой славен мир, мудрость и добро – вот его краса. А еще говорили родные: человек – венец божьего создания. Посягать на него, как и на дело его ума и рук, – все равно что посягать на богов. Так могут ли те, кого гонит с родной земли беда, кто познал или познает, что такое вечная разлука с родными, плач и тоска по родной земле, – могут ли они, спрашивает князь, идти и сеять горе, слезы среди других? Не лучше ли и достойней будет перед памятью рода, перед собственной совестью поселиться на свободных землях или там, где дозволят хозяева занятых земель?

– А есть такая земля, княже?

– Есть.

– Укажи нам на нее – и мы пойдем.

– Муж из земли Полянской, узнав, кто мы и куда держим путь, советовал идти в северные края, в землю полян поднепровских. Больше скажу: звал идти туда, осесть родом своим на границах их земель по своим законам и обычаям.

– Так почему колеблешься, княже? Если не позовут предводители Черна, веди к полянам.

– Сомневаться есть причины. Тот же полянин не утаил, что жить будем там не даром. Княжество Киевское – антская твердыня на востоке. Вот и думаю: землю нам дадут, однако и повеление свое тоже дадут. «Живите, – скажут, – на границах земли нашей и будьте щитом от ассийцев». А я, признаюсь, этого не хотел бы. Ни для себя, ни для вас. Мы, тиверцы, живя по соседству с ромеями и постоянно терпя беды от их вторжений, узнали, какое это несчастье – жить на границе и терпеть разбой жадных до чужого добра соседей. Мы постоянно находились в тревоге за свою жизнь и за свое добро, так нужно ли нам селиться в такой земле? Куда правду деть: то земля славянская и обычаи наши – антские. Там мы будем жить обособленно, в соседстве со своим народом, не будем знать таких притеснений, какие нас ждут в ромейских землях. Но стоит ли обольщаться этим? Раз уже случилось, что мы оказались в положении людей, вынужденных искать себе землю-кормилицу, то не стоит ли поискать заодно и землю-мироносицу, в которой ни мы не брались бы за меч, ни нам не угрожали бы мечом, где мы имели бы мир, покой и благодать?

Богданко перевел дыхание в ожидании, что скажет вече. А вече молчало. Такой неожиданной явилась для них речь князя.

– Вы согласились, – продолжал княжич, не дождавшись ответа, – чтобы я был предводителем в поисках новой земли. Так знайте: я хочу найти именно такую землю. Поддерживаете ли вы меня, согласны ли идти со мной?

На сей раз молчание не затянулось.

– А почему бы и нет, – отозвался кто-то. – Но уверен ли князь, что такая земля есть?

– Есть желание найти такую землю, уверенность принесут поиски.

Медленно, накатываясь волной, нарастал шум, и шум неутешительный: вече советовалось, однако не с князем.

Княжич почувствовал, как в нем поднимается тревога: что принесет этот всеобщий совет? Одни рассуждают вслух, другие о чем-то спрашивают у соседей, третьи размахивают руками – спорят, возражают. Интересно, кому возражают? Князю или тем, кто не согласен с князем?

Удивляться тому, что спорит вечевой люд, не стоит, хуже, если вынесут решение не такое, как следует. Хватит ли у него тогда мужества, дара быть князем на вече, мужем среди мужей? Не совсем, наверное. Ему еще и не возражали, а тревога уже бродит в душе. И мысли скачут. Правду говорил отец, беседуя с матерью, нелегкая это ноша быть князем, да еще в такой земле, как Тиверская. Идешь на сечу – думай обо всех, возвратился – снова то же самое. А что имел от этого? А ничего! Только и утешения, что поддерживает благополучие народа, покой и благодать земли, что известен каждому тиверцу. Ну, еще могли устлать путь цветами, когда возвращался с победой, отблагодарить за кровь и пот всенародным почетом. Но все до поры до времени. Улеглась радость от одержанной победы над врагом – и князь уже всего лишь человек, на котором лежит обязанность заботиться обо всех и обо всем. Решись, поступи не так, как велит закон или обычай, – и народ забудет, что только вчера прославлял тебя, позовет на вече, а там всего наслушаешься, не раз пот утрешь, пока докажешь каждому и всем, что ты не обирала и не тать. И чувствуешь себя там, на вече, как на суде.

«У отца были причины для нареканий, – приходит к выводу Богданко. – Воистину так: чувствуешь себя как на суде. А что же будет, если вече не согласится идти туда, куда зову? На кого обопрусь, отстаивая свои намерения? На мудрый совет бабушки Доброгневы, который выстрадала и вынесла из веков и который именуется вековой мудростью? А разве та мудрость у всех одна? Вон сколько отроков вокруг, и что ни отрок, то свой род, а в каждом роду своя мудрость, своя правда».

– В чем сомневаетесь, братья? – не выдержал Богданко. – Разве я плохого желаю вам? Или мои желания так противны каждому?

– Желания – чепуха! – ответил кто-то. – Они не одного уже заводили в дебри или бросали в пропасть. Выбирай что-то определенное.

Кому приятно, если тебе возражают? Хотел было крикнуть княжич: «Славянский свет не кончается на полянах! Захотим – пойдем дальше: в родимичи, к кривичам на Ильмене. Земли эти не знают нашествий чужеземцев, смотришь, там и ждет нас благополучие». Но не успел. Кто-то силой пробивался сквозь толпу.

– Пустите к княжичу! Слышите! Пустите, должен ему что-то поведать.

Это был челядник Вепровой Зоринки. Сразу и не разобрал Богданко, тревога или радость затрубили в его сердце, когда узнал его.

– Пропустите его, – приказал вече и, когда челядник встал перед ним, спросил: – Что скажешь, вестник?

– А то и скажу: оставь, княжич, разговоры да иди за мной, бери желание свое, пока здесь, пока не ушло дымом.

– Постой. О ком речь, кого должен брать?

– Зоринку Вепрову… Уговорила меня, чтобы привез ее сюда, в табор, а пробиться сквозь толпу не может. Поэтому и засомневалась: не повернуть ли назад, раз так встречают? Должен был силой пробиваться к тебе: иди к ней, пока не передумала.

– Веди! – велел челяднику и не думал уже о том, что скажет вече, как посмотрит, что покинул вече ради девки. Обогнал челядника и сам стал прокладывать себе дорогу в толпе.

Увидел Зоринку в тесном кольце отроковиц. Девушка была испугана содеянным и в то же время казалась такой нежной, такой прекрасной, что у Богданки зашлось сердце и он на коленях застыл перед гостьей.

– Благодарю тебя, любовь моя, – поцеловал княжич подол ее одежды. – Благодарю за то, что прислушалась к голосу сердца своего и пришла на зов мой истосковавшийся.

– Как видишь, княжич. Преступила через обиды, боли сердечные, через мольбы матери и пришла. Если все то правда, что говорили послы твои…

– Правда, Зоринка. И не будем терять время. Пойдем на вече, и я скажу всем, кто ты для меня, кем будешь для меня в изгнании.

Зоринка засмущалась, когда проходили через толпу, однако и рада была, что все складывается как хотела. Даже приободрилась, когда поднялась на возвышение и предстала перед человеческим морем, которое заполонило Низинный Луг.

– Братья! – громко обратился Богданко к людям. – До сих пор делился с вами своими тревогами, сейчас хочу поделиться и радостью: не один иду с земли Тиверской, беру с собой и ладу свою, Зоринку из Веселого Дола. Знайте, не по воле жребия – по велению сердца идет со мной.

– Слава и почет! – радостно и громко приветствовало Зоринку и ее поступок вече. – Слава и почет!

– Поэтому и соглашаюсь на радостях: пусть будет так, как хотите. Не встретим на пути своем землю, которая была бы и кормилицей, и мироносицей, сядем на той, что приютит и накормит. А чтобы продолжался род наш и там, в изгнании, вступаю в брак вот с нею, синеокой дочерью Тивери, и этим кладу начало роду нашему отселенскому.

– Женись, княже! Такая девушка достойна этого. И пусть земля наша, небо наше благословят вас на это благое дело!

Радости человеческой, казалось, не будет границ. Видимо, понимая это, Богданко снова поднял меч над головой, попросил вече успокоиться. И когда настала тишина, напомнил людям, что вражду между родами Волотов и Вепров вызвало своеволие сына Вепрова Боривоя, а от этой искры разгорелось пламя злобы и мести. Не скрывал ничего: ни того, как был непоколебимо тверд князь Волот, отстаивая единство славян, ни того, как был жесток, думая о мести, властелин Вепр. И, заметив, что внимательно слушают его отроки и отроковицы, понизил голос и сказал доверительно:

– Я и лада моя, вступая в брак, клянемся: кладем конец вражде и злобе-мести, которая зародилась между родами нашими по воле отцов. Возобновляем межу Вепрами и Волотами давно известное всем согласие, и пусть оно станет счастливым началом, новым обычаем отселенской Тивери: не давать злобе сердца брать верх над трезвым умом, а своеволию – над сердцем. А чтобы эта заповедь осталась памятной для всех, приходите к нам с Зоринкой. Нет у нас еще терема, зато есть добрые намерения, и мы хотим поделиться с вами хлебом-солью под открытым небом.

– Спаси вас бог! – откликнулось вече. – Веди, княже, ладу одеваться, а мы приготовим столы и костер для веселого угощения. Пока там, в Черне, будут думать, как быть с нами, погуляем на свадьбе твоей и тем самым положим начало праздникам в будущей отселенской Тивери.

Молодые голоса звонкие. Слышны они в Низинном Лугу и разносятся по всей округе. Потому что готовились не к чьей-нибудь – к княжеской свадьбе, и готовились всем миром. Никто не думал о тех, кто может их услышать. Рубили дерево – звонко и далеко разносились удары, мастерили лавки и столы – снова наполняли луга звонкими ударами, когда готовили жаркое – шум стоял на стойбище. Были ведь не где-нибудь – на своей земле, под своим небом, готовились не к татьбе, а к веселью. А кто же таится на своей земле, да еще веселясь? Шутили, смеялись, расставляя на столы питье и яства, подбрасывали хворост в костры – чтобы весело горели, чтобы оповещали всех в таборе и за его пределами: сегодня у отселенцев праздник. Не ведают о том, что их ждет впереди, как сложится судьба каждого и всех вместе, но сегодня у них праздник, и пусть знают об этом долины тиверские, пусть знает об этом целый свет.

Оно и правда, счастлив тот, кто не ведает, что ждет его впереди.