Моя первая выставка была нелегальной. Она состоялась на чердаке нашей школы в тот день, когда отсутствовал наш завуч Пантелеймон Павлович. Он по специальности был математиком, причем высококлассным, но в душе он был охотником. Охота на злостных прогульщиков и лентяев, коротавших уроки на чердаке во время плохой погоды, была его любимым хобби. В нем просыпался охотничий азарт. Он снимал пиджак, надевал домашние туфли, беззвучно прокрадывался на цыпочках по боковой лестнице, ведущей на чердак, и с криком «Всем оставаться на местах» врывался в проем между стропилами. Самые отчаянные бросались к слуховому окну с вечно разбитым стеклом, пролезали через него и спускались по пожарной лестнице. Его боялись. Поэтому прежде чем развесить на стропилах рисунки, мы удостоверились в том, что его нет и очевидно в этот день не будет – он заболел. Очевидно беготня в одной рубашке по холодному чердаку принесла свои неприятные плоды. Посочувствовав ему, мы решили устроить выставку. Это была первая проба пера – карикатуры на наших учителей.

Толчок к этому виду деятельности дал мне наш математик Анатолий Иванович Скоробогатько, за что я был ему крайне благодарен. Сухонький, маленький, с большими залысинами, в очках, с впалыми щеками, большим кадыком и удивительным крупным носом, состоящим из трех отдельных тел – средним, идущим от переносицы и двух перекрывающих ноздри. Имено этот нос привлек мое внимание. Его нельзя было не изобразить, и портрет получался сам собой. У Анатолия Ивановича было много странностей.

В этот день, как и обычно, как только перестал звенеть звонок, в дверях появилась щуплая фигурка. Мы поднялись, с шумом откидывая доски парт. Он жестом показал нам, что можно сесть, остановился неподвижно у стола, закрыл глаза и молчал. Создавалось впечатление, что он заснул. Но это молчание действовало сильнее чем крики и призывы к тишине. Наступила полная тишина и тут раздалось бормотание:

– Мнннэх… мнннэх… мнннэх.

Значение этих восклицаний было понятно только ему.

– Мнннэх…,– и вдруг громовым голосом, – Бабайленко начал заниматься! – фамилию Бабайленко он произнес так громко, как имитируют выстрел – «бабах», весь остальной текст произносил тихо почти шопотом, причем все так же не открывая глаз. – Правда вместо решения задачи, предложенной ему на уплотненном опросе, он доказал не предложенную ему теорему, за что получил соответствующую двойку с минусом, но все-таки есть успехи.

Система оценок у него была весьма своеобразная. Он оперировал всей шкалой от единицы до пятерки. У него фигурировали единицы с плюсом, двойки с минусом, тройки с двумя минусами и даже иногда пятерки с плюсом. Авторитетов среди учеников он не признавал. Поэтому после трех единиц можно было вдруг заработать пятерку.

– Раз нам дана пятибальная система оценок с плюсами и минусами, что фактически делает ее пятнадцатибальной, – рассуждал он, – было бы неразумно пользоваться только тремя положительными оценками.

Ровно за двадцать минут до конца урока прозвучали зловещие слова:

– Мнннэх, мнннэх… Вырвали по листочку бумаги из середины вашей тетради, написали сверху «Уплотненный опрос» и свою фамилию. Диктую задачу для сидящих слева на парте. Бичудский! Что вы пишете? Вы же сидите справа. Обьясните ему, где право, где лево. Итак… Теперь диктую для правых… Обьяснений не нужно – только решение.

Задачка оказалась несложной. Я решил ее за десять минут и принялся за изображение Анатолия Ивановича. Я так увлекся, что не заметил, как он подошел.

– Мнннэх. А это что за живопись во время уплотненного опроса?

– Так я уже кончил, – в страхе пролепетал я.

Он взял мой листок, посмотрел, вынул ручку и размашисто поставил пятерку. После предыдущей двойки с плюсом это было достижение. Я так и не понял к чему относилась пятерка – к задаче, или к его портрету, так как портрет он, к моему ужасу, тоже забрал с собой.

После математики была большая перемена и еще два урока – химия и черчение. Это наводило на размышления – не смыться ли. Химию вел у нас Петр Иванович – невысокий, лысый, довольно добродушный человечек. Своего кабинета у него не было, так что никаких опытов мы не делали. Было довольно скучно.

Он был в постоянной конфронтации из-за помещений и распределения часов с нашим физиком (кликуха – Фарадей). Фарадей был человеком энергичным. Он отвоевал себе единственную аудиторию со ступенчатым полом. Хоть небольшой, но все же амфитеатр. При ней была лаборантская. C утра на первом уроке на Фарадея было жалко смотреть – глаза у него слезились, руки дрожали. Когда он ставил опыты, то приглашал к своему столу помощников. Особенно это ощущалось, когда ему приходилось что-нибудь наливать, например электролит. Однажды, когда один из помощников, доливавших жидкость, сказал, что ему кажется, что пахнет не только электролитом, он сердито ответил: «Привыкайте! На производстве вы услышите и не такие запахи». Злые языки утверждали, что он сильно закладывает, а школьный шофер Михаил Петрович говорил: «По утрам у вашего Фарадея невыносимый выхлоп». Но где-то к третьему уроку он приходил в себя, правда выхлоп еще более крепчал.

Бедный же безлошадный Петр Иванович таскался со своими колбами и ретортами. Он притаскивал их в наш класс и демонстрировал примитивные реакции. Называли его Петюнчик по-доброму, либо Петька-дурак по злобе. Это не было связано с его умственными способностями. Повод для такого малоприятного прозвища был совсем в другом. Дело в том, что на четвертом этаже была коморка, которой завладела наша уборщица Галя. После трехлетней борьбы за это помещение, наша дирекция сдалась и оставила ее в покое. У нее был трехлетний сынок поразительно похожий на Петюню. По школе ползли слухи, что Петра Ивановича неоднократно видели выходящим из галиных апартаментов с колбами в руках. Я и сам видел, как наш любвеобильный Петюня однажды крадучись выходил оттуда с пробирками в деревянной подставочке и плакатом.

Увидев меня, он почему-то покраснел и сердито сказал: «Чем болтаться по коридорам во время урока, помог бы мне лучше донести наглядные пособия». Когда я рассказал об этом Толику – моему соседу по парте, он ответил: «Это не наглядные, а наблядные пособия (раздельное обучение располагало к некоторым языковым вольностям). Ходит туда на блядки как хряк на случку. Вот доказательство бегает вечером по коридору, когда Галка моет полы. А колбы – это для отмазки. Петька-дурак и сам уже не верит в эту легенду с пробирками». Я, конечно, был уверен, что он ходит к Гале мыть лабораторную посуду, но большинство моих соучеников, достаточно грамотных в эротических вопросах, придерживались другой точки зрения, о чем свидетельствовали довольно смелые рисунки и надписи, периодически появлявшиеся в интимных помещениях школы…

В общем и Петюня и Фарадей имели по одному широко известному проколу, и поэтому в сражениях за помещения и за удобные часы по молчаливому согласию они упреками в этой области никогда не пользовались.

Что же касается черчения и почему-то астрономии, то их вообще в расчет не принимали и за полноценные уроки не считали. Черчение преподавала пожилая дама – Анна Соломоновна. Она являлась на урок с огромным деревянным циркулем, заряженным мелом, линейкой и деревянным свежесрубленным транспортиром. Разложив на столе этот клоунский реквизит, она начинала энергично ходить вдоль доски.

– Так на чем мы остановились в прошлый раз? Что? Никто не помнит? До чего мы дошли в прошлый раз?

– До ручки, – раздался веселый возглас.

– Нет. Не угадал. Мы дошли до сопряжения окружностей разного диаметра. И перестаньте шуметь, возьмите блокноты, которых я почему-то не вижу, линейки и циркули, которых я тоже не вижу.

А в это время в классе стоял шум и гам, содом и гоморра, плевались жеванными бумажными шариками из трубочек. Эти трубочки, с одной стороны которых вставлялось перо, а с другой – карандаш, были последним остатком канцелярских принадлежностей военного времени. На Анну Соломоновну, у которой как это ни странно не было кликухи, никто не обращал внимания. Наиболее легкомысленные затевали легкие драки, более серьезные играли в «морской бой» или «в слова». Шум стоял невообразимый. Наш доморощенный стукач, рвущийся в старосты, Марик Цыбин встал и заявил:

– А сейчас я буду записывать наиболее злостных нарушителей.

Он вынул листок и ручку, но в этот момент получил сокрушительный удар по голове толстой «Историей СССР» и тут же затих.

– Берем прямую, – Анна Соломоновна прижала линейку к доске и начала чертить, – и на ней откладываем подряд радиусы двух окружностей, которые мы хотим сопрячь.

– Не запрячь, а запрягать.

– Запрягайте хлопцi коней,

Та й лягайте спочивать…

– Никаких спочивать, – встрепенулась чертежная дама. – Слушайте внимательно. Со-пря-гать, а не запрягать. Ну и что мы делаем дальше? Ну?

Встал Пирожок (Коля Пироговский).

– Анна Соломоновна! Раздвинем ножки… – долгая качаловская пауза и легкие смешки. – Раздвинем ножки циркуля.

Анна Соломоновна нацепила очки и взяла журнал.

– Ах так? Так вот вы как! Хорошо. Прямо так в журнал и запишем: «Пироговский выкрикивал фразы двоякого содержания с неприличным смыслом».

– А что я сказал? Я ничего такого не сказал.

– А почему же все смеются?

– Потому что им весело. – Пирожок решил пойти на откровенную лесть. – Потому что вы очень веселый и хороший учитель.

Вот так весело проходили у нас уроки черчения.

И тем не менее я решил смыться, так как в этот день у меня было много дел. Во-первых, очень хотелось пойти на стадион «Динамо», где проходил чемпионат страны по теннису, в котором участвовали такие мастера как Озеров, Негребецкий, Калмыкова… Сегодня как раз должен был состояться матч Негребецкий-Озеров. Вход на стадион был свободным, так что с этим не было никаких проблем.

Во-вторых, к четырем часам я хотел пойти на шашечную секцию во Дворец пионеров на Кирова. Хотя я давно уже не был пионером, но Марат Михайлович Коган – чемпион страны, который вел эту секцию, никогда не возражал против наших посещений. Сегодня он обещал показывать дебюты. В шесть часов у нас должен был быть урок танцев. Вечером как всегда мы гуляли по Крещатику. А до этого еще нужно было приготовить уроки.

Я быстро собрал портфель, выбежал на лестницу, устремился вниз и тут же наткнулся на Зою Павловну, – нашего классного руководителя. Уж кого я меньше всего хотел увидеть, так это ее. Зою Павловну мы сначала называли Зопална, а потом просто Зопа. Зопа была роскошной дамой, полной брюнеткой с пышной прической и пышными формами, с фигурой в виде гитары, но в масштабе контрабаса. При этом в ней доминировала та часть фигуры, которая так ассоциировалась с ее кликухой. Зопа была учителем истории и преподавала нам сейчас курс истории ХХ века. Наши ловеласы считали ее весьма привлекательной дамой. Я разделял их точку зрения, но ее отношение ко мне было почему-то весьма суровым, и это выражалось в том, что она была готова прицепиться к чему угодно.

– Куда это ты собрался так рано?

– Так ведь большая же перемена, Зопална?

– Что это еще за Зопална? А полностью мое имя-отчество ты не можешь произнести? Это речевая развязность, присущая тебе как и общая разболтанность. И чего это ты меня так тщательно разглядываешь. Я твой педагог, а не экспонат в музее.

Дело в том, что большинство моих приятелей уверяло меня, что она бреется. Этот вопрос почему-то нас интриговал. А тут я оказался в очень удобной позе. Я спускался по лестнице, она поднималась, и я оказался на две ступеньки выше нее, то-есть лицом к лицу. Да, ребята были правы. На левой щеке повыше я увидел действительно следы недобритой щетины. И тут меня подвело мое богатое воображение. Я представил себе, как ее можно изобразить с богатыми пушкинскими бакенбардами и откровенно расплылся в улыбке.

– Чему это ты так обрадовался, – вскипела она. – Я давно уже хотела поговорить с твоим отцом о тебе. Он же у тебя академик?

– Нет, только член-корреспондент.

– Тем более. Пусть мне позвонит, или передаст тебе, когда он сможет прийти, я готова с ним встретиться в любой день после двух.

Я знал, почему она хочет встретиться именно с ним. Во-первых, она уговаривала родителей на репетиторство, которое являлось для нее подспорьем к хилой учительской зарплате. Во-вторых, она была весьма честолюбивой дамой и любила блеснуть такими фразами: «Вчера ко мне приехал министр госконтроля, отец одного из моих учеников, и мы с ним долго обсуждали вопросы воспитания старшеклассников. Он полностью поддержал мои проработки в этом вопросе». В этот момент она увидела Бечуцкого – еще одного сачка, бросилась к нему, а я тихонько смылся.

Программа в этот день была у меня очень напряженной. Перед танцевальным кружком надо было еще заехать переодеть брюки. Мы почти все ходили в лыжных костюмах – это была наша униформа, а на уроки танцев приходили девочки из тринадцатой школы, так что хотелось немножко пофорсить.

Деньги за кружок танцев были уплачены. Он привлекал нас присутствием девочек и довольно смелым преподавателем. В этот период разрешалось танцевать исключительно бальные танцы: па-де-катр, па-де-грасс, па-де-патинер… Танцевали на вечерах, на танцплощадках, на площадях. Духовые оркестры на площадях во время праздников играли в основном вальсы: «Амурские волны», «На сопках Манчжурии», «Вьется легкий вечерний снежок», «После тревог спит городок», «В городском саду играет духовой оркестр» и лишь иногда невальсовые мелодии «Когда простым и ясным взором», «В этот вечер в танце карнавала»… Недалеко от нашего дома устраивали помост для оркестра напротив присутственных мест на углу Маложитомирской. Большой оркестр играл на площади Калинина. Приглашать можно было любых девиц из толпы. Однако нужно было знать в лицо блатных «Марух», чтобы не нарваться на неприятность. В домашних условиях на вечеринках мы танцевали «линду» – гибрид блатного танца «семь сорок» с чарльстоном.

Наш нынешний преподаватель ставил нам пластинки фокстротов и танго, называл это для конспирации «быстрый танец» и «медленный танец». Фигуры он нам показывал довольно примитивные, но мы и этому были рады. Быстрый танец иногда называли «маршевым фокстротом». Считалось, что слово «маршевый» снимает с него налет пагубного западного влияния.

По вечерам мы гуляли по Крещатику. Это был для нас основной источник информации. Телевизоров еще не было. Был 1948 год. На Крещатике движение гуляющих подростков шло в обе стороны. Группы приятелей и знакомых сталкивались, перемешивались, менялись партнерами и обменивались новостями.

В этот день я вернулся раньше обычного – к девяти часам, быстро поужинал, вооружился карандашом и листами бумаги, выданной мне отцом. Это была рукопись чьей-то диссертации, но одна сторона листов была абсолютно чистой. Первая проба карикатуры меня вдохновила. Мне не терпелось изобразить моих учителей, доброжелателей и мучителей, добрых и вредных, веселых и грустных, противных и приятных.

Начал я, конечно, с Анатолия Ивановича, чей профиль у меня так удачно получился на уплотненном опросе и даже, как мне показалось, был весьма благосклонно принят самим натурщиком.

Следующим был Дон Кихот – так мы называли учителя русской литературы. Он, действительно, был похож на Дон Кихота, хотя, по-моему, отрабатывал свой образ под разночинца девятнадцатого века. У него были подкрученные усы, солидная бородка клином, очки с круглыми стеклами в железной оправе. Он носил приличный костюм и строгий черный галстук. Но при всем при этом костюмные брюки были заправлены в высокие смазные сапоги. На эти сапоги в плохую погоду он напяливал калоши. Я его изобразил с двухстволкой на плече, с ягдташем на поясе и с тургеневскими «Записками охотника» под мышкой. Дон Кихот был фанатом своего предмета и большим ревнителем русского литературного языка. Но если, не дай Б-г, он обнаруживал, что кто-то из учеников на его уроках занимается чем-то посторонним, он обрушивал на него море брани, совершенно не стесняясь в выражениях. «Да как же вы только посмели играть в ваши мерзкие игры. Ах вы, грязное, неопрятное существо. Ах вы, неумытое ничтожество, презирающее нашу литературу. Вы чудовище, вы животное. Мне противно смотреть на вас, моральный урод. Вон из класса». При этом он обращался к уроду исключительно на вы. Дон Кихот вышел неплохо – типичный тургеневский охотник. Напротив него я изобразил волка, правда больше похожего на собаку. На нем (на волке), который получился весьма добродушным, я написал «грязное неумытое животное».

За ним пошли Петюня с выводком детей, Фарадей, наливающий в рюмку раствор из реторты с надписью водка, Анна Соломоновна с огромным циркулем в руках, расчерчивающая классы на тротуаре.

Так началась моя подготовка к первой нелегальной выставке. Мне тогда и в голову не могло прийти, что у меня будет много выставок в Америке, в профессиональных галереях, в City Hall Филадельфии, в банках и синагогах, в университетах и клубах, а также в самом крупном книжном магазине Филадельфии «Forward».