У моих бабушки и дедушки было 7 детей. И только двое из них посвятили жизнь искусству – это мой дядя, Михаил Аронович, и отец. Дядюшка мой был одним из интереснейших киевских художников. Он окончил художественную школу еще в 1911 году, после чего посещал вольные мастерские Петербургской академии художеств. Вернувшись в Киев, он поступил в Киевский художественный институт, окончив который, получил звание художника станковой живописи. Пребывание в петербургской художественной среде наложило отпечаток на все его творчество. Он остался приверженцем живописи и графики периода русского модерна и декадентства, ярко проявившегося в работах таких мастеров, как Бенуа, Лансере, Добужинский. У него был свой стиль, перекликающийся с русским модерном начала века, и он остался верен ему всю жизнь. В своей мастерской со стеклянным потолком в доме Гинзбурга на 16-м этаже он работал, в основном, акварелью и сепиевыми карандашами. Над каждой такой работой он мог трудиться месяцами. Они не смотрелись как свежие прозрачные акварели (хотя он прекрасно владел и этой техникой). Он не стремился к легкости, и его графические работы смотрелись как монументальная живопись.
Дядя Миша принимал активнейшее участие в выставках 20-30-х годов, которых тогда было очень много. Это были выставки секции ИЗО Всерабиса, выставки рисунка и гравюры, выставки «По селам, местечкам и городам Украины», выставки Киевского АРМУ (Ассоциации революционного искусства Украины), АХЧУ (Ассоциации художников Червоной Украины) и многие другие. Сейчас, листая старые каталоги этих выставок, я все время натыкаюсь на его фамилию.
Война застала его пожилым человеком и забросила в Киргизию, во Фрунзе, где он работал как простой школьный преподаватель рисунка. Он часто жаловался:
– Школьники меня не слушаются. Я не понимаю по-киргизски. Кроме того, им нечем рисовать, у них нет красок, у меня их тоже нет. Что я могу сделать? Я им рисую мелом на доске и карандашом на плохой бумаге. Они предпочитают увлекательные уроки истории. Они называют меня Пипин Короткий, и при этом говорят, что был такой крупный исторический персонаж. Я подозреваю, что они намекают на мой рост.
Он возвратился в 1944 году в Киев, где его ждала большая трагедия. Дом Гинзбурга был разрушен до основания, и ни одной его картины из довоенного периода не осталось. Пришлось начинать с нуля в достаточно пожилом возрасте. И он создал великолепную и довольно трагическую серию, посвященную нашему городу. Это была серия акварелей «Разрушенный Киев», написанных с натуры. Их пообещали издать, но так и не издали, их пообещали закупить, но так и не купили. В его жизни были и светлые моменты – в 1945 году ему присвоили звание профессора и поручили руководство кафедрой рисунка и живописи в строительном институте.
Но благополучие в нашей стране таких художников, как он, не могло быть долгим. В период борьбы с космополитами за него взялись в Союзе художников. Обвинить его в космополитизме было очень трудно, и ему приклеили ярлык формалиста, хотя его живопись была явно реалистической, и исключили из Союза художников. Правда, в период оттепели в начале 60-х его опять восстановили.
Жил он в коммунальной квартире на улице Большой Житомирской в одной небольшой, но очень высокой комнате в старом доме. Стены комнаты были увешены картинами вплотную друг к другу, без зазоров. Жил он очень бедно, так как закупочные комиссии музеев боялись приобретать картины профессора-формалиста, и, если бы не помощь моего отца, ему бы пришлось совсем плохо. Его музей был в его комнате, которую посещали наиболее преданные ученики, многие из которых стали уже маститыми.
Мой отец в молодости тоже думал отправиться на учебу в Петроград, но в это время, в 1918 году, открылся Киевский архитектурный институт, куда он тут же поступил и в 1925 году закончил образование уже в реорганизованном Киевском художественном институте. Ему присудили золотую медаль, которую не дали, и он получил право на зарубежную поездку, куда его не послали. Зато его диплом отправили на конкурс проектов Госпрома в Харькове, и он был премирован. Это было очень почетно, когда его фамилия появилась в печати рядом с именами таких корифеев, как Серафимов, Щусев, Фомин. Он поехал в Харьков на строительство Госпрома. Должности для него не нашлось, и он начал работать в проектной группе волонтером. Вскоре его приняли в эту группу. В дальнейшем его оставили в Харькове, который был тогда столицей, и он там много проектировал, строил и участвовал во всевозможных конкурсах, возглавил кафедру архитектуры.
Отец в это время был апологетом конструктивизма и одним из основателей харьковского авангардного журнала «Нова генерацш», о чем ему весьма часто напоминали во время борьбы с космополитизмом. В Харькове он возглавил Товарищество современных архитекторов. После строительства здания ЦК КПУ и особняков для членов правительства он стал придворным архитектором, и ему поручили проектирование правительственного санатория «Украина» в Гагре. Проект был настолько удачным, что туда ездило отдыхать все высокое начальство. Огромная фотография этого санатория висела в приемной Московского дома архитекторов, под ней было написано название санатория и автор – лидер конструктивистов, первый президент Академии архитектуры Виктор Веснин. Как писал архитектуровед Виктор Чепелик, отец говорил, что «ему было приятно, когда его работу приписали именно Веснину, потому что, так или иначе, это означало признание». Можно себе представить, как ему было горько узнать о таком «признании»! Однако внешне отец никогда не выдавал своего раздражения по поводу несправедливостей, относящихся к его деятельности. Может быть, это его спасло в свое время. У него был достаточно мягкий характер. Он имел завистников, но не имел откровенных врагов. Он был одним из наиболее молодых профессоров в архитектуре.
Его высокопоставленные заказчики: Косиор, Постышев, Петровский, и их команда, начиная с 1937 года, стали постепенно исчезать. Снаряды ложились все ближе и ближе. Но каким-то чудом Бог миловал, его не посадили. Зато пришлось полностью перестраиваться, как это делали все архитекторы огромного Советского Союза. Архитектура повернула на 180 градусов в сторону псевдоклассики.
Отец отмалчивался, спасаясь от новых активных партийных нуворишей. Но они о нем не забыли и при первой же возможности вспомнили все его грехи. На него обрушились, несмотря на то, что он единогласно был избран членом-корреспондентом академии.
Кампания началась в двух направлениях. Весной 1949 года, отмеченного борьбой с космополитизмом, в большом зале Дьяченковского здания на бульваре Шевченко собрали весь архитектурный факультет и устроили большое шоу. В президиуме сидел парторг Шлаканев и другие руководящие лица, в зале сидело триста студентов, а их учителя-профессора должны были выступать и каяться в своих грехах 20-30-х годов, связанных с конструктивизмом и буржуазным космополитизмом. Отца попросили покаяться первым, за ним каялись ведущие наши архитекторы и преподаватели: И.Ю. Каракис и В.М.Онащенко. Отца сняли с руководства кафедрой.
Еще решительнее эта кампания проводилась в Академии архитектуры. Начало положил парторг Академии. На заседании президиума он громогласно заявил, что не желает сидеть в одном зале с беспаспортным бродягой. Мой отец (беспаспортный бродяга – он же профессор, он же член-корреспондент академии) сидел по ночам и писал письма в ЦК с перечислением своих достижений и заслуг перед архитектурой Украины. Письма оставались без ответа. Через полтора года отец снова возглавил кафедру, но уже с приставкой и.о. (исполняющий обязанности). Этот же принципиальный парторг академии впоследствии написал диссертацию по проектным работам отца, успешно ее защитил и опубликовал о нем большую статью в архитектурном журнале в рубрике «Мастера архитектуры». Когда я спросил отца, как же он мог после всего с ним общаться, отец ответил:
– Как это ни странно, но я был ему очень признателен, так как ему удалось разыскать намного больше моих проектных материалов, чем смог найти я сам.
Очевидно, сначала он собирал их, как обвинительный материал, а потом решил использовать, как материал для диссертации.
Отец выпустил свыше 50 аспирантов, среди которых были и иностранцы. Особенно ретивым был аспирант-кореец Тянь Хиун. Он был способным человеком, но публикации нужно было писать на русском, а это создавало определенные трудности. Отец занимался с ним на кафедре и, просматривая его материалы, обучал его одновременно основным терминам. Из кабинета слышалось:
– Тянь Хиун, это умывальник.
– Мывальник.
– Очень хорошо. Это унитаз.
– Нитаз.
– Чудесно. А это раковина.
– Не-е.
– Как нет? Это раковина.
– Не-е. (Смеется).
– Тянь Хиун, перестаньте смеяться. Я вам говорю, что это раковина.
– Нет. Это не лаковин, это мывальник. (На плане их показывают одинаково).
Когда децибелы их беседы достигали определенного уровня, к делу подключалась ассистентка кафедры Клара Георгиевна.
– Яков Аронович, не надо кричать. Он ведь не глухой. Он просто кореец.
Отец утихал.
Тянь Хиуна отличала невероятная работоспособность и большая почтительность по отношению к шефу.
Однажды у нас дома раздался звонок. Я открыл дверь. Это был Тянь Хиун. У него в руках был большой портфель. Он спросил, дома ли отец, и я проводил его в комнату. Отец встретил его радостно.
– Заходите, Тянь Хиун, присаживайтесь. Рассказывайте, как вам сьездилось на родину, как ваши близкие. Удалось ли собрать недостающие материалы? Портфель можете поставить. Вам же неудобно сидеть с портфелем.
– Не-е. Я сижу с портфелем.
– Я вас уверяю, что его никто не возьмет. А нам с вами неудобно разговаривать.
– Не-е.
– Ну не хотите, как хотите. Так как вам ездилось?
– Карашо, – Тянь Хиун открыл портфель, вынул бутылку с яркой этикеткой, на которой были корейские иероглифы, и поставил ее на стол. – Это вам.
– Да что вы? Это напрасно. Во-первых, я не беру подарков от аспирантов, а во-вторых, я вообще не пью.
– Нет, это вам. Отец сказал – отдай это учителю.
– Но я же не пью.
– Это такой вино из жень-шеня. Отец сказал отдать учителю. Я должен слушаться.
– Ну ладно. А где же материалы? (У него была диссертация по корейскому жилью.)
Тянь Хиун опять полез в портфель и вытащил коробку конфет.
– Это вам.
– Ну, это совсем ни к чему, – расстроился отец.
– Мой отец говорил обязательно давать учителю.
– Но я же ведь не ем сладкого. Зачем мне конфеты?
– Это не сладкий. Это жень-шень. Это для здоровья. Отец говорил обязательно…
– Ладно. Спасибо. А теперь давайте к делу.
Через месяц у отца были именины. Поздравить его пришла вся кафедра. Мы накрыли стол. Специалистом по шампанскому оказался Сидоренко – мой постоянный шеф, считавший, что «еще не настало время». Он лихо выдернул пробку, облил сидящих справа, перепугался и повернул бутылку влево. Вся кафедра оказалась подмоченной, шампанское осталось только на донышке. Чтобы сгладить общее уныние, отец решил исправить ситуацию, поставив на стол трофеи, полученные от Тянь Хиуна. Экзотичность этикеток заинтриговала коллег и несколько успокоила.
На следующий день появился Тянь Хиун. Первое, что он спросил, улыбаясь:
– Ну как жень-шень? Пьете мало-мало?
– Какое там мало-мало? Выпили настойку.
– Как выпили?
– Пришли гости и выпили. Говорили, что очень похожа на нашу самогонку, только слабее. Кривились, но пили.
– Ее нужно пить один столовый ложка два раза в неделю. Что осталось, так и пейте.
– Да ничего не осталось. Все выпили.
Тянь Хиун побледнел.
– Тогда я очень прошу: жень-шень, что в коробке, никому не давайте, кушайте маленький кусочки через день.
– Съели.
– Как съели?
– Гости съели весь жень-шень. Правда, сильно кривились – говорили, что очень горькие конфеты.
Отец продемонстрировал пустую коробку. Это добило впечатлительного корейца. Он встал и, не прощаясь, ушел. После этого он месяц не приходил на консультации. Отец перепугался, решив, что он поехал за новой порцией жень-шеня. Но через месяц он появился, и о своих подарках больше не вспоминал.
Несмотря на все бури, связанные с дикой антикосмополитической кампанией, отец бережно сохранял оставшиеся журналы и книги периода конструктивизма – Аркина, Хигера, Гинзбурга, Ремпеля… Именно об этих изданиях говорили мои сокурсники.
Не успел я разыскать эти книги на полках, как явились приятели: Володя, Женя, Юра (он же Илья), Виктор и Толик (он же Батя). Экстравагантность Батиной внешности с бородой-лопатой акцентировалась еще и его одеянием. Он натянул на себя сшитый по диагонали клетчатый платок, который называл «серапе». Мы устроились в меньшей комнате, которая считалась моей, за столом. Толик, как всегда, улегся на диван с томом Хемингуэя.
Мы держали в руках книги, рассказывающие о мастерах архитектуры. Иллюстрации были очень плохого качества, но мы внимательно всматривались в них, стараясь рассмотреть детали. Я начал читать один из тезисов Ле Корбюзье:
– Современные архитекторы больше не создают простых форм. Оперируя вычислениями, инженеры создают геометрические формы, которые убеждают разум своей математической логикой. Творчество инженера приближается к простому искусству.
– Ерунда! – произнес эрудированный Батя, не отрываясь от Хемингуэя. – Это ранний Корбюзье. Все это безнадежно устарело. Смотрите Мендельсона, Нейтра. Нимейера, наконец…
Вот так было всегда. Когда мы готовились к экзаменам, Толик тоже ложился на диван с какой-нибудь беллетристикой в руках. Следует сказать, что сдавал он экзамены не хуже нас. Но влиял всегда разлагающе. Он был постоянной пассивной оппозицией. И сейчас стало ясно, что предстояли серьезные словесные баталии. Однако материала для дискуссии было явно маловато. Я понял, что нужно идти к Марии Федоровне.