Самый большой ущерб нашим взаимоотношениям с Кирой нанесли два события.
Первым из них было совместное посещение юбилея моей однокурсницы Светланы. Ее отец был одним из ветеранов кафедры архитектуры. Василия Моисеевича студенты любили. Он был живой легендой. Еще в тридцатые годы он оформлял площади Киева во времена больших праздников. Студентов он называл жлобами, но это ему прощалось, так как в тяжелые минуты он был у нас защитником.
– Ну что, жлобы, опять всю проектную неделю пробездельничали? – слышались раскаты его голоса и стук палки об пол.
– А это у вас что такое? Это не клуб, а тоска безысходная. Переделать фасады! – и он перечеркивал фасады резиновым наконечником своей палки. На чертеже оставались две черные полосы.
– Но это же поликлиника, – пропищала студентка.
– А! Ну тогда еще ничего.
– Но что же мне делать? Эти черные полосы…
– Не переживайте! Я на оценке все объясню. – И он действительно заступался горой за бедную студентку.
– А это что у вас? (Называя студентов жлобами, он, тем не менее, обращался к ним на вы.) Ах, это туалет, а это унитазы? А почему они такие маленькие? Для снайперов?
Шутки на эту тему настолько примелькались, что на съезде архитекторов в юмористической газете была помещена карикатура с подписью:
В назначенный срок, прихватив Киру, а также цветы, коробку конфет и коробку акварели «Нева», я отправился к Василию Моисеевичу, вернее, к его дочке Светлане – моей приятельнице и сокурснице на день рождения. Они жили на улице Карла Маркса, недалеко от театра Франко.
Когда я шел по улице Карла Маркса, бывшей Николаевской, мною овладевали сентиментальные мысли. Здесь протекали мои далекие довоенные детские годы. Здесь, в конце Николаевской, я ходил с фребеличкой в сквер возле театра Франко. Она нам вдалбливала «Гутен морген, гутен таг», а мы убегали от нее под цветущие липы, наклеивали носики из липовых соцветий. Осенью мы сооружали из мозаики цветных листьев подземные клады, прикрытые кусочками стекла, а зимой катались на санках с горки, ведущей к Банковой улице, к знаменитому дому с чудовищами – особняку архитектора Городецкого. Сюда, на Николаевскую, я ходил с отцом в цирк, которого уже нет. В следующем за цирком доме мы садились в лифт, который с пересадкой возносил нас в самое высокое здание Киева – дом Гинзбурга, где на самом последнем этаже размещалась мастерская моего дяди-художника. Мастерская была великолепно освещена – она имела стеклянный потолок, но в ней не было окон, и слава Богу. Потому что, когда мы выходили на лестницу и смотрели из окна вниз, было очень страшно. Это была самая высокая точка в киевских постройках. Зато вид открывался великолепный – почти весь центр Киева был как на ладони, и за Днепром хорошо просматривался зеленый массив Труханова острова с многочисленными Днепровскими заливами.
Василий Моисеевич занимал две большие комнаты в профессорской квартире. В первой, где жил он сам, стоял станок с бессменным натюрмортом. Красные розы были написаны широченной кистью – 24 номер. Эта манера сохранилась у него еще с тех пор, когда он оформлял площадь III Интернационала (впоследствии Ленинского комсомола), чем он страшно гордился. И вообще, он был близок к художникам, сотрудничал с Художественным фондом, участвовал в выставках и даже входил в их правление.
Стол был накрыт во второй комнате, где жили Светлана с мамой. После первых двух тостов за именинницу и за родителей хозяин, как всегда, разговорился:
– Со здоровьем у меня сейчас не очень. Сказываются большие нагрузки. Осенние выставки, приемка работ.
Скульптор же не потащит свои работы к нам. Работы тяжелые. Особенно заказные классики марксизма и литературы. Вот летом брали в мастерской Ерохина бюст Шевченко, так классик соскользнул и отдавил скульптору ногу. Два месяца он был на больничном.
Когда Василий Моисеевич начинал свои байки, остановить его было невозможно. При этом он пил, ел и громогласно призывал к этому других. Сказывались постоянные тренировки.
– А что же у тебя пустая рюмка, – обратился он ко мне. – Завтра же пойду к ректору выяснять, кого это он напринимал в институт. Налейте ему. Посмотрим, что он за архитектор. Вот так, и до дна. Да, о чем это я? Выезжаем, значит, всем Советом в художественные мастерские. Первый был у нас Марченко. Старый опытный скульптор. Молодец. Чувствуется школа. Такую чару задвинул. Коньяк армянский, икорка, балык, окорок провесной, овощи свежие. В общем – божественный натюрморт. Пили только за его здоровье и его творчество.
– А что за скульптура?
– А скульптуру отклонили. На доработку с замечаниями и повторное рассмотрение на Совете. На следующий день приехали в мастерскую Петренко. Молодой парень. Недавно только мастерскую получил. Но тоже, скажу вам, молодец. Учится, видать, у корифеев. Такую чару задул. Хоть и попроще, но со вкусом. Водочка со слезой, селедочка, салаты. Даже шашлык изобразил. Очень его хвалили, но скульптуру отклонили. На доработку с замечаниями. Чувствуется, что молодой. Он нас благодарит, а в глазах уважения нет.
Я думал: «Бедные скульпторы, Вложили кучу денег, только чтобы сдать работу, а они наелись, напились и отклонили. Наверное, чтобы в следующий раз попировать на дурняка». Мои мысли были прерваны все тем же возгласом:
– А вы почему не пьете. Пойду к ректору. А ну, Саша, наливай. За архитектуру!
Я хотел сачкануть. Ан не тут-то было! Принадлежность к цеху архитекторов рассматривалась хозяином только с точки зрения отношения к чаре. Как я оказался на кухне и заснул в углу на диванчике, я не помню. В ушах все время звучало: «Такую чару задвинул, такие закуси, но… отклонили». Я пытался помочь скульптору, брал глину, чтобы показать, как легко это подправить, но меня хватали за руки члены Совета и тащили от скульптуры.
Я очнулся от того, что меня, действительно, тянули за руку, но не член Совета, а именинница. Гости уже разошлись, в том числе и Кира. Я встал с больной головой и предчувствием солидных выяснений отношений.
Взаимоотношения с Кирой значительно осложнились. Восстановить их удалось с большим трудом после многократного выяснения отношений с надрывом и слезой в голосе, после многочисленных клятв и признания в алкоголизме, эгоизме и прочих смертных грехах.