Нужно было привести в порядок впечатления от поездки в Киев, нас ждали две начатые книги, ждали ученики, предстояли выставки, лекции и публикации.

Прошло немного времени, а мы уже начали скучать по Киеву, скучать по вилле Ржепишевского «Waterfall» (так Фрэнк Ллойд Райт назвал «виллу над водопадом»), скучать по водопаду, по уютному guest house, по легкомысленной кокетке Кнопке. Я писал в «Лысом-1», что у нас была ностальгия по старому Киеву – городу нашей молодости. Теперь у нас, благодаря гостеприимству наших приятелей, появилась ностальгия по новому Киеву, ибо тянет туда, где есть много друзей. Это было то, что мы в этот приезд почувствовали. Я стараюсь не поддаваться сентиментальным чувствам, но тут уж никуда не денешься. Просматриваем многократно диски с фотографиями. Они получились достаточно качественными, и набор их довольно полным, чтобы воспроизвести наши скромные киевские похождения.

Все, кто провел свое детство в Киеве, не могут забыть его никогда. Илья Эренбург пишет:

«Моя жизнь протекла в двух городах – в Москве и в Париже. Но я никогда не мог забыть, что Киев – моя родина… Не берусь доказать, что я добротный, потомственный киевлянин. Но у сердца свои законы, и о Киеве я неизменно думаю, как о моей родине. Осенью 1941 года мы теряли город за городом, но я не забуду день 20-го сентября – тогда мне сказали в «Красной звезде», что по Крещатику идут немецкие дивизиию «Киев Киев – повторяли провода. – Вызывает горе. Говорит беда. Киев, Киев, родина моя!..» Всякий раз, когда попадаю в Киев, я обязательно подымаюсь один по какой-нибудь крутой улице,… подымаюсь, и кажется мне, что только с Липок или с Печерска я могу взглянуть на годы, на десятилетия, на прожитый век». Мы испытывали аналогичные ощущуния, но не только на Печерске, а в любой точке старого Киева. Далее он пишет: «Потом всякий раз, приезжая в Киев, я поражался легкости, приветливости, живости людей…»

Прошли годы – сейчас уже трудно разглядеть эту живость и приветливость киевлян – это мы почувствовали уже в аэропорту. И тем не менее, любовь к Киеву не стала меньше. Даже люди, прожившие всю жизнь вдали от Киева, тепло вспоминают о нем. Замечательный поэт Семен Гудзенко пишет: «Но и в сугробах Подмосковья и в топях белорусских рек был Киев первою любовью, незабываемой навек».

Мы посетили Киев, оказывается, на пределе самого благополучного времени для деятельности моих коллег. Мы прилетели домой в конце сентября, а уже в ноябре я получил первую весточку нового положения. Мне написали из института: «В одно мгновение месяц назад все заказчики поголовно перестали платить деньги. В связи с этим уже больше месяца, как не выдается зарплата, растет налоговый долг и т. д.» Это было начало трудного периода для украинских архитекторов.

Жизнь в Филадельфии тоже осложнилась. Нельзя было уже гулять по вечерам по улицам Норд-Иста. Криминал в Филадельфии разошелся как в былые годы в Чикаго. И это естественно – если свободно продается огнестрельное оружие, то оно, в конце концов, начинает стрелять. Сколько ни было сообщений о применении оружия, я не помню ни разу, чтобы его применяли для защиты. Все оно использовалось для нападения, для грабежа, убийств, разборок различных молодежных банд. Филадельфийские СМИ называют период с 2001 до 2011 года десятилетием убийств. За это время было совершено три тысячи четыреста убийств, из них раскрыто только одна тысяча сто. «Нераскрытые убийства – как незаживающие раны на теле Филадельфии», – писала газета The Philadelphia Inquirer. Да и от раскрытых убийств близким погибших становилось не легче. Ходить по вечерам по улицам стало опасно. Один из читателей газеты Northeast Times очень точно и образно определил это время.

«Помните фильм под названием «Этот безумный, безумный, безумный мир?». Я хочу обратить ваше внимание на то, как точно это сказано. Мир сошел с ума. Родители убивают детей. Дети убивают родителей. Люди протестуют против всего и начинают жить на улицах в палатках. Мужчины женятся на мужчинах. Женщины выходят замуж за женщин. Священники растлевают детей, спортивные тренеры делают то же самое. Наше правительство тратит миллиарды долларов на войну в других странах, в то время, как экономика нашей страны находится в плачевном состоянии.

Это воистину безумный, безумный, безумный мир. Как не воскликнуть словами известного бродвейского шоу: «Stop the world, I want to get off» – «Остановите планету, я хочу сойти».

А я в это время тихо сидел в своем доме на Knorr Street и работал над книгами. А когда отрывался от компьютера, то шел к мольберту и готовил новые картины для выставок. Я работал над серией «Старые города Европы». Я не брал конкретные городские пейзажи, а сам их компоновал со зданиями романской и готической архитектуры. Мне удалось купить пачку лаосской бумаги, изготовленной как блины, в наливных формах. Листы имели рваные края и очень крупную фактуру с выпуклостями и узлами. Когда я забрал в магазине «Arts supply» всю пачку этой бумаги, saleswoman (продавщица) посочувствовала мне.

– Для чего вы берете эту бумагу?

– Для живописных работ акварелью и темперой.

– Я вас понимаю – у вас нет денег. Но у нас есть хорошая акварельная бумага, Я чувствую, что вы серьезный но бедный художник, и я могу пойти вам навстречу и оформить reward (кредитную карту, льготную оплату) на вашу покупку.

– Да нет, спасибо! Я уж лучше возьму эту бумагу.

– Мне все-таки хотелось бы вам чем-нибудь помочь, – не унималась сердобольная продавщица. – У нас есть два пакета акварельной бумаги Windsor and Newton со слегка подмоченными и помятыми углами. Я могу попробовать уговорить хозяина дать вам discount (скидку) на эту бумагу.

Я, к ее удивлению, и от этого наотрез отказался. Все происходило, как в одном из рассказов, когда бедный чертежник заходил каждое утро в булочную и просил черствую булочку за полцены. Сердобольная хозяйка однажды положила внутрь этой булочки масло. А оказалось, что твердый хлеб нужен был ему для того, чтобы чистить оконченные чертежные листы, и булка с маслом их испортила. Здесь была аналогичная ситуация. Писал я на этой бумаге акварелью и жидкой темперой. Работа была трудоемкой, так как краска все время растекалась по непроклеенной бумаге. Зато эффект был впечатляющий. Живопись была настолько крупнофактурной, что смотрелась как масло, написанное широкой кистью.

Кроме этого, я начал новую серию акварелей «Once Upon a Time in the Museum» (Однажды в музее). Устроители выставок мне всегда говорили: «Что вы все Холокост да Бабий Яр, неужели у вас нет ничего повеселее?» Это возымело свое действие. В новой серии были смешные картины. На первой из них был изображен интерьер музея с крупной скульптурной копией обнаженного Давида Микельанджело и экскурсионной группой колхозников, впервые попавших в музей. Мужчины и женщины демонстрировали свою непосредственную, весьма различную реакцию на эту скульптуру (кто со смехом, кто с неприязнью). На второй также был изображен интерьер музея с картиной Ренуара «Купальщицы». На ней красовались очаровательные пышнотелые обнаженные дамы. Возле этой картины стояла группа рабочих в телогрейках, тщательно ее рассматривающая. При этом одного из них пыталась оттащить от картины его супруга, но безрезультатно – он оказывал отчаянное сопротивление. Третья имела реальную основу. Когда-то на выставке в Эстонии я наблюдал такую сцену. Посредине зала стоял очень крупный обнаженный женский торс без рук, ног и головы, но зато с огромными ягодицами. На пьедестале была кричащая надпись «Prima Vera» (Первая весна). Возле нее стояли недоумевающие посетители. При этом маленькая девочка прижалась к маме, с ужасом смотрела на это произведение и спрашивала «Это что, больная тетя? А что значит прима вера?» Идеи приходили одна за другой, на все не хватало времени.

Я старался следить за художественной жизнью Америки. Рынок живописи очень изменился. Я регулярно выписывал журналы, в том числе «Art Business News». Продажа подлинников шла по раскрученным брендам, в основном, через крупные аукционные дома типа Sotheby’s и Christie’s. Рядовые галереи продавали, преимущественно, принты. Для более солидных покупателей шли либо Giclee, либо Serigraph, то-есть все равно не подлинник, а Limited Edition (ограниченное количество хороших отпечатков). Гикли – это digital print, он дает отличное качество (до восьми цветов раскладки), но ценится не очень высоко. А сериграфия – многослойная печать на трафаретных сетках из моноволокна. Она считается авторской копией и полностью воссоздает фактуру и цвет подлинника, может печататься на холсте и стоит от 300 до 10 000 долларов. Обычно автор ставит на них свою подпись и номер отпечатка. И вот, несмотря на то, что печатается 150–200 экземпляров, сериграфии коллекционируют такие персоны как Маргарет Тетчер, Роберт де Ниро, принц Чарльз, Элтон Джон…

Тем не менее, я старался давать на выставки только подлинники. Но все-таки хотелось попробовать поработать с принтами. И тут как раз случай предоставил мне такую возможность. Я познакомился с хозяином одной небольшой галереи, который являлся также владельцем компании, печатающей принты. У Джона и его жены Мишел в офисе стояли очень большие японские печатные машины. Они печатали все, что только можно было печатать, начиная от визитных карточек и флаерсов и кончая огромными плакатами. Когда я впервые оказался в помещении, где размещался их бизнес, я поинтересовался почему оно таких огромных размеров.

– А нам иначе нельзя, – сказала Мишел, – мы печатаем двадцатифутовые полупрозрачные рекламные панно, которые идут на боковые стенки автобусов. Нам нужно, чтобы автобус свободно заезжал в наш офис для обклейки принтами.

Мои работы они приняли восторженно и тут же принялись за изготовление принтов. Теперь на выставках одновременно с подлинниками мы выставляли и принты, окантованные в хорошие рамы. Они смотрелись очень неплохо.

Мишел – очаровательная итальянка, была страшно энергичной и очень организованной женщиной. Всегда веселая, всегда смеющаяся, несмотря на то, что на ее хрупких плечах был и крупный бизнес, и заказчики, и двое детей, и три собаки, и масса всяких других дел. К своему приходу к нам она успевала заскочить в кондитерскую за пирожными. Она с восторгом воспринимала каждую новую мою работу. Выдав должную порцию комплиментов (beautiful, wonderful и т. д.), она тут же выхватывала большой блокнот и начинала записывать все, что нужно было сделать для предстоящей выставки – окантовки, плакаты, пригласительные билеты, письма, звонки – все, вплоть до точного времени, когда нужно привезти флаерсы, когда развесить работы, с кем поговорить из устроителей, кого нужно пригласить персонально, а кого не нужно приглашать. Все это сопровождалось шутками, смехом и предложением новых невероятных планов.

Иногда Мишел приходила со своим младшим сыном. Это был молчаливый молодой человек, очень стеснительный и постоянно уткнувшийся в свой игровой компьютер. Активное оживление у него возникало только при слове «суп». Он с большим восторгом уписывал большую тарелку супа, совершенно равнодушно реагируя на пирожные, мороженое и прочие сладости. Мы обратили внимание, что все американские дети, приходившие к нам, восторженно поглощали суп, очень вкусно приготовленный Леночкой. Очевидно еда в американских школах приелась им. Она не включала в себя этого блюда, и оно воспринималось ими как экзотическое.

Мы были очень благодарны Мишел и Джону. Они помогли нам устроить пять выставок: две в театре «Девон» в Филадельфии, одну в Cherry Hill в Нью Джерси и две в галереях в центре города. Они не только забирали картины и сами их отвозили в галереи, но и в дни открытия выставок заезжали за нами и доставляли нас в галереи.

Одна из последних наших выставок состоялась в галерее OCJAC (Old City Jewish Art Center) в центре города на 2-nd Street. Я выставил несколько холстов (Венеция, Концерт Иегуди Менухина), городской пейзаж и пару натюрмортов. Так как открытие выставки проходило накануне праздника Рош Хашана (еврейского нового года), галерейщики попросили меня среди других работ представить холст на эту тему. Я написал большой холст «Marry Jews» (веселые евреи). На нем были изображены два веселых, подвыпивших, в связи с праздником, пожилых еврея, они шли по старой, мощеной улице, напоминавшей Андреевский спуск. Один играл на скрипке, другой пританцовывал. Картина получилась очень яркой и привлекала к себе внимание многих посетителей галереи.

Новые экспозиции в галереях, расположенных в центре города, открываются в первую пятницу каждого месяца в пять часов вечера. В это время на 2-nd Street, 3-d Street и Arch Street, т. е. в месте расположения большинства галерей, собирается много народа, в основном студенты, так как во всех галереях кроме экспозиций выставляются разные напитки, печенье, крекеры, чипсы, которыми могут полакомиться все желающие. Это особенно привлекает филадельфийскую молодежь.

В ту пятницу за нами в половине пятого заехали Джон и Мишел, и мы поехали на 2-nd Street на открытие очередной выставки. Народу было еще не так много. Хозяйка галереи миссис Кендис встретила нас радушно. Я предложил Джону пройтись по другим галереям пока соберутся посетители. Народ постепенно прибывал. На узеньких тротуарах старого города становилось уже тесно. Молодые люди, согретые горячительными напитками и не только, вели себя довольно свободно, так что идти приходилось осторожно. Экспозиции на меня произвели не очень сильное впечатление. Большинство художников стремилось к необычному, не обращая внимания на качество живописи. Доминировал сюрреализм. Например в галерее Розенталя на Arch Street наиболее ярко был представлен художник Смайлс. Основной его холст, висящий посередине галереи, назывался «Floor in the Artist’s Atelier» (Пол в мастерской художника). На большой деревоплите (1,5х1,5 м) расчерченной на плитки и вымазанной какой-то дрянью, были приклеены окурки, пуговицы, засохшие тюбики красок, старые кисти и мастихины. Зрелище малоэстетичное. Значительно интереснее были работы по прикладному искусству: керамика, гобелены, кованный металл. Галерея, где экспонировались работы Art Institute, смотрелась намного приятнее. Возле нее посетителей было больше, чем у других галерей, так как студенты показывали performances в виде живых картин с полуобнаженными девицами.

Мы здесь тоже приостановились. Вдруг кто-то положил мне руку на плечо. Я обернулся. Это был Дэвид – молодой художник, эмигрант из Кишинева. Не могу сказать, что эта встреча меня очень порадовала. Дэвид был парень завистливый и довольно склочный (среди художников встречаются и такие). Мы вместе с ним принимали участие в нескольких выставках. Он с большим восторгом относился к своему творчеству и крайне критично относился к свом коллегам. После групповой выставки в Penn State University и его комментариев к работам коллег, большинство художников с ним просто не разговаривало. Тем не менее мне было любопытно с ним побеседовать, хотя разговор носил довольно ироничный характер. После очередной выставки, где моим картинам уделяли значительно больше внимания, чем его, он с особым вниманием стал относиться к моему творчеству. При каждой встрече он старался говорить мне всяческие приятные вещи. На сей раз начал я:

– Здравствуй, Дэвид. Ну как тебе сегодняшние экспозиции?

– Ты всю эту мазню называешь художественной экспозицией?

– Ну почему ты так строго? Здесь есть довольно интересные работы: стекло керамика, металл.

– Вот ты уже пожилой человек, а понятия нет. Я тебе сейчас объясню. То что делали ремесленники, еще можно смотреть, а все остальное мазня.

– А ты тоже сегодня выставляешься?

– Чтобы я выставлял свои картины вместе со всем этим дерьмом? Не дождутся. Я поставил один только натюрморт с рыбами у Розенталя, и то сейчас об этом жалею. (Я вспомнил висящую в этой галерее картину «Пол в мастерской художника», никаких рыб я там на стенах не заметил, а может быть я их принял за собак – у сюрреалистов всякое бывает). А ты, как всегда, выставляешь городские пейзажи? – продолжал он. – Я был на твоей последней выставке в Клэйн Бранч. Ловко ты расчертил на подрамниках все эти памятники Филадельфии. Но ты прости меня, старик, это же не живопись. Тебе не хватает свободы творчества. Слушай сюда, если ты поймешь. Я, когда пишу картины, чувствую себя совершенно свободным от всяких предрассудков. Если ты сильно попросишь, я смогу дать тебе пару уроков, – сообщил он с присущей ему скромностью. – Может быть ты сможешь понять, что такое свободное творчество. Я, например, вообще начинаю писать кистями без всякого предварительного рисунка.

– Ну и как, получается?

– Еще как. А ты все строишь какие-то перспективы. Кому это нужно? Слушай сюда, и я тебе расскажу, как нужно делать.

– Но вот Микельанджело, Ботичелли и Леонардо да Винчи считали, что в этом есть смысл. Да и русские художники не гнушались хорошего рисунка. Посмотри «Эскизы к священному писанию» Александра Иванова.

– Вот ты опять-таки не понял. Что ты мне все тычешь всем этим антиквариатом? Я предпочитаю современных художников.

– Например?

– Например, Сальвадор Дали!

– Так вот посмотри его альбом повнимательней. Никто так тщательно не относился к рисунку, как он.

– В этом вся твоя ограниченность и вся наша беда, что все учат, учат. Я думал, что приехал в свободную страну. Взял грант и пошел в University of Art. Там какой-то тип преподает живопись, кисть в руках держит как лопату, а тоже учит, говорит, что у меня рисунок хромает. Сам он хромает. А я не растерялся и тут же сунул ему под нос репродукцию Матисса. Смотри-мол, тут все предметы покалечены, а стоит десять миллионов долларов. Он и заткнулся. А ты говоришь «рисунок», то-то! Ты в какой галерее выставился? Я попозже может зайду, посмотрю, что ты там начертил, скажу что можно подправить, чтоб смотрелось как следует, как настоящая живопись. Хотя тебе еще работать и работать.

Выслушав его доброжелательные наставления и назвав ему галерею, я распрощался с этим добродушным молодым человеком, и мы вернулись в OCJAC.

В галерее уже собрались посетители. Среди них бегали два маленьких мальчика (сыновья хозяйки) в белых рубашечках, черных костюмчиках, в ермолочках с лихими пейсиками и с подносами. На одном из подносов были стопки с вином, на другом крекеры, чипсы, печенье и нарезанные яблочки с воткнутыми в них деревянными зубочистками. Таким образом отмечалось сразу и открытие галереи, и Рош Хашана. Основная публика скопилась возле моих «Веселых евреев». Перед ними стояла моя Леночка и что-то рассказывала молодым людям на английском. Мы подошли.

– На этой картине изображены два веселых еврея, немного выпившие по поводу праздника, – говорила Леночка. – Они себя чувствуют раскованно. Один из них играет на скрипке, другой танцует. На нем расстегнутое пальто, жилет застегнут на одну пуговицу, а вторая оторвана. Он что-то поет. Рядом виден шинок, где они подвыпили – это такой местный бар. А весь антураж вокруг этой кампании, вся окружающая обстановка – это штеттл. Штеттл – это маленькие поселки на Украине, в Белоруссии, Молдавии, Румынии, в которых жили евреи, так как им разрешалось жить только в черте оседлости.

– Я это знаю, – сказал один из молодых людей. – Мои грандперентс (дедушка с бабушкой) приехали из штеттл с Украины. Они мне много рассказывали про жизнь в штеттл, про погромы. Только этот штеттл теперь большой с очень трудным названием И-катьелина-славел.

– Ах, Екатеринослав. Так он сегодня называется Днепропетровск.

– Это тоже трудно выговорить.

«Ничего себе штеттл, – подумал я, – с миллионом жителей, третий город на Украине. Очевидно его деды жили в предместьи Днепропетровска, за чертой оседлости».

Мы с ним выпили по рюмочке за Новый год и помянули его дедушку, так лихо разбирающегося в вопросах градостроительства.

После окончания этой выставки, я повесил дома этот холст напротив своего рабочего стола, и он мне напоминал о выставке в OCJAC и о славном штеттл Днепропетровске, куда я с удовольствием приезжал в командировки, и где главным архитектором города был мой коллега и приятель Сергей Зубарев – большой мастер акварельного портрета. Он когда-то нарисовал в Гаграх два моих портрета – один висит у меня дома и сейчас, а второй, как мне рассказала наша коллега – член-корреспондент Академии архитектуры Лера Демина, он экспонировал в Киеве в 2010 году, что меня очень тронуло. Сергей сейчас живет и работает в Германии – разбросало нас время по всему белому свету.

Я смотрю в окно. В Филадельфии выпал снег – первый снег за два года. И какой-то он неуверенный – не ложится на землю, а мгновенно тает. Но он вызывает массу воспоминаний. Вечером мы смотрим по компьютеру «Серенаду солнечной долины», слушаем великолепную музыку Глена Миллера. Вспоминаю, как мы, в 60-е годы, ездили на лыжах по субботам и воскресеньям в Жуляны. Там отличная лыжня и хорошие горки. После четырехчасовой прогулки мы, уставшие, голодные, промокшие, но счастливые заходили в гастроном запасались пельменями (пачка на человека), водкой (бутылка на человека) и заваливались всем кагалом к Людмиле Корчинской, благо она жила рядом на Чоколовке. Сбрасывали мокрые свитера и усаживались за стол. И начиналось застолье с воспоминания (насколько их было меньше нынеших), анекдоты, байки.

Особенным успехом пользовались мои байки про Надю-Крокодила с ее похождениями, описанными выше, и рассказы Корчинской о командировках. Она работала тогда в Гипроводхозе, и ее объекты рассыпались по всему Советскому Союзу. Так что ее гоняли по всей нашей стране от крайнего севера до горячего юга. Например она рассказывала, что по прибытии в Сургут, ее отправили в местную гостиницу, состоящую из двух комнат: одна большая проходная, где жили десять мужчин, а вторая маленькая, от которой ей дали ключи и предупредили – вечером дверь не отпирать. Когда она вселялась, то прошла через мужскую комнату, в которой никого не было. В шесть появились ее соседи и, как она поняла, началась пьянка. Периодически колотили в ее дверь и требовали, чтобы она вышла поддержать компанию. Однако она не отозвалась на это заманчивое предложение. Рано утром, когда соседи подняли шум, она обнаружила, что под дверь ей просунули записку: «Уважаемая соседка! Все мужики кроме меня расходятся в восемь утра. Я остаюсь один. Выходи е… ться. С глубоким уважением Николай». Однако она не откликнулась на этот страстный призыв, дождалась пока ее возлюбленный покинул гостиницу, и в тот же день покинула город, так и не встретившись со страстным и вежливым Николаем.

Вообще сексуальные отношения в простонародье принимают иногда весьма оригинальные формы. После института она работала в Казахстане. В одной конторе с ней работал молодой парень Тимур, который часто бросал в ее сторону многозначительные взгляды, но подойти и поговорить стеснялся. Однажды после работы, когда она шла в общежитие, из кустов выскочил парень с расстегнутыми брюками в явно возбужденном состоянии. Она испуганно бросилась в сторону. Но он тут же прокричал: «Не бойся, я тебя не трону. Это мой брат – Тимур попросил меня показать тебе, как он тебя любит».

Когда открылось Дарницкое метро, наши прогулки перенеслись в Гидропарк, и последующие посиделки проходили у меня дома.

Особенно вспоминались лыжные прогулки с Дмитрием Нилычем Яблонским. Он выводил нас в полночь за город. Полночи мы кружили в поисках хаты для ночлега, привлекая внимание всех местных собак, которые стремились покусать последнего лыжника, что способствовало скорости передвижения нашей колонны.

В один из таких походов мы нашли хату только в два часа ночи и начали разжигать печь. Источники света были весьма слабыми: сама печь и фонарик. Но и в этом освещении мы видели клуб дыма, собиравшийся под потолком. Он начинал постепенно снижаться, угрожая нашему застолью, интеллектуальным беседам и нам самим. Когда дым опустился достаточно низко, так что нельзя было уже подняться, встал Юрий Репин и сказал: «Пойду посмотрю, работает ли дымовая труба». Его не было минут пятнадцать. За это время дым рассеялся. Встретили Юру аплодисментами и поинтересовались, что он сделал.

– Да ничего особенного – естественные потребности.

– Да говори ты яснее.

Кто-то прокричал: «Скажи ты ему, как пишет Кучеренко в своей диссертации – произвел уринацию и дефекацию».

Утром брели на лыжах домой полусонными.

Но самыми запоминающимися лыжными прогулками были прогулки в Репино. Каждую зиму в феврале я брал неделю отпуска и летел в Ленинград. В отличие от летних поездок, я останавливался не в Доме творчества архитекторов, а в Доме творчества композиторов. Там было комфортнее, так как каждому композитору выделялся коттедж. Брат брал себе отдельный домик, и мы проводили в нем все девять дней. Мороз 20–25 градусов, солнце, отличная лыжня в Финском заливе и в лесу с горками. И компания была интересная: Андрей Петров, Юрий Слонимский, Дмитрий Толстой, Борис Тищенко… В общем. как говорят, – террариум единомышленников. Особой неприязнью к коллегам отличался Борис Тищенко.

Композиторы запирались в своих коттеджах и писали музыку, периодически выскакивая на улицу, чтобы посмотреть, никто ли из коллег их не подслушивает. Свободное время они проводили по-разному. Андрей Петров ходил на лыжах по заливу, Дмитрий Толстой развлекал всех историческими анекдотами и разными веселыми историями, которыми он был нашпигован так же, как и его отец Алексей Николаевич. Борис Тищенко пил водку, продолжая писать музыку. По вечерам собирались у Толстого и играли в шарады – игру сложную, интеллектуальную и увлекательную.

В один прекрасный день в Репино приехала Белла Ахмадулина. В столовой она появилась один только раз за завтраком. Немножко поклевав овощи, она пересела за столик Толстого, куда переселились и мы, так как Митя стал развлекать нас всяческими шутками. На второй день пребывания в Доме творчества Белла купила козу и привязала ее около своего крыльца длинной веревкой. Коза отчаянно блеяла, засыпала дорожку шариками и не давала проехать лыжникам. Вскоре Белла уехала. Перед отъездом она отвязала козу и оставила ее нам. Что она хотела сказать этим приобретением, так никто и не понял. Коза, в основном, болталась у подсобного входа в столовую, рассыпая мусорные баки и засыпая все вокруг своими шариками, что вызывало крайнее возмущение нашего дворника. Каким-то образом удалось от нее избавиться.

Я вспоминал свои командировочные поездки в Днепропетровск, Полтаву, Симферополь, Николаев, Тернополь и многие другие города Украины. Но чаще всего я, конечно, вспоминал Киев, где прошла большая часть моей жизни. Город сильно изменился. И вести, которые приходили мне в письмах моих приятелей, тоже пока были не очень жизнерадостными. «На днях в прямом эфире давали мордобой в стенах парламента с дымовыми шашками, бросанием яиц в президиум, сотрясением мозгов (оказывается они у них есть), вредительством различных органов, разбитыми физиономиями, рваными пиджаками. И все это под дружные крики «ганьба» и «геть». Это что касается политической обстановки. В институте, где я проработал много лет, ситуация тоже осложнилась. «Обстановка напоминает поведение людей в условиях военного времени, или, может быть, во время стихийного бедствия. Каждый день непредсказуем, и мы уже привыкли, что все и вся нас постоянно подставляют, заказчики нас кидают, т. е. попросту не платят, и мучают постоянные проверки с пристрастием, явно по коррупционным заданиям». Архитекторы, которые работают в собственных мастерских, жалуются на то, что взятки сильно возросли. «Где те милые времена, когда за бутылку коньяка или колготки можно было получить нужную подпись!».

И несмотря на это, мои коллеги работают, работают и борются со всеми этими трудностями, проектируют и строят много и интересно, преодолевая чиновничьи выпады, взятки и халатность заказчиков, и это меня очень радует. И еще они успевают ездить по белу свету, что в мои времена было большой редкостью. Я получаю письма с массой впечатлений и большим количеством фотографий. При этом моим приятелям не изменяло чувство юмора. Иногда я подключался и давал свои подтекстовки к их фото (например к фотографиям Ржепишевского с Бали):

«На Бали я был счастлив, как слон, в чем вы могли убедиться по фотографиям. Я познакомился с очень интересными обезьянами. Правда они меня заболтали, и я не все понял, так как тараторили они на балийском. Общался с очень добродушным бегемотом. Когда я нырял возле Pingel Reef, столкнулся с электрическим скатом. Он жаловался, что стар, а ему приходится все время всплывать, чтобы перезарядить батарейки. На этих фото еж, каракатица, мурена и омар. Каракатица такая грустная, потому что потеряла свое превосходство и почет, как один из основных поставщиков туши. Ее затмили элементарные фломастеры – так уходит мирская слава! А капитан наш оказался страшным кровожадным корсаром – грозой Индийского океана и Карибского бассейна. Мы его еле удерживали, когда он видел приближавшиеся мирные суда…»

Я старался писать им в таком же стиле, пользуясь воспоминаниями о своих путешествиях: «Вы прислали мне фотки с Цейлона, но на них нет ни одной ступы. Сразу видно, что вы не буддисты. У меня в памяти остались ступы и огромные баньяны, в которых корни растут прямо из веток. Центр Коломбо банальный – площадь Независимости, дворец Независимости (опять эта вездесущая Независимость), здание конгрессов. Зато по дороге в Нигомбо мы вкусили плодов хлебного дерева (по вкусу на хлеб совсем не похоже), посетили знаменитую фабрику Цейлонского чая и сад специй. Там меня сначала обмазали ароматным сандаловым маслом, а потом протерли руку маслом королевского кокоса, от которого якобы активно растут волосы. Когда я заявил, что мне не нужна волосатая рука (у нас она имеет совсем другой смысл), мне намазали голову. С тех пор я ее не мыл в течении всей поездки – результаты вы видели – они в названии моей книги».

Это была переписка с коллегами следующего поколения. Что касается юзов и юзонов, то, к сожалению, «одних уж нет, а те далече». Нету великолепного эрудита Толика Суммара (он же Борода, он же Батя), нет блестящего знатока старого и нового Киева, моего соавтора по конкурсам Юры Паскевича, нет нашего лучшего рисовальщика Володи Тихомирова (он же Волоха), нет изящного любителя начерталки, нэцке и пинг-понга Жени Соболева (Жеки), нет знатока и любителя живописи Виктора Старикова. Так что на нынешнем заседании БЛЮЗа, мне бы пришлось от имени юзов выступать одному.

И все-таки опять тянет в Киев, увидеть город и повидаться с друзьями и коллегами. За это время подросло следующее поколение, и многие его представители стали высокопрофессиональными архитекторами и добрыми друзьями. Я с удовольствием общаюсь с Юрием Ржепишевским, Юрием Самойловичем, Вячеславом Каленковым, Виктором Судоргиным, Сергеем Буравченко, Александром Чижевским, и за ними идет еще следующее поколение. Жизнь продолжается.

Я написал эту книгу о моих теперешних друзьях, и о друзьях, которых уже нет, о шестидесятниках. Они не были диссидентами, они не выступали с демонстрациями, они просто жили в шестидесятые годы и упорно занимались творчеством, насколько это было возможно. Я написал о семидесятниках – архитекторах, которые упорно сражались за каждый квадратный метр жилой площади в своих проектах и всеми силами пытались как-то украсить свои здания, оболваненные в период борьбы с излишествами. Я написал о восьмидесятых, когда архитекторы впервые смогли почувствовать, что они не лишенцы, прибитые сталинским ампиром и хрущевским оболваниванием, а участники мировой архитектуры, отставшие от нее, но семимильными шагами ее догоняющие. Я написал о людях, которые на себе почувствовали все трудности эмиграции.

Я писал о своем времени. Что получилось – судить не мне, а тебе, дорогой читатель.

Древние римляне говорили «Feci quod potui, faciant meliora potentes» (Я сделал все, что мог, кто сможет пусть сделает лучше). У нас в Америке к этому делу подходили проще. В старых пабах, сохранившихся в некоторых штатах, где собиралась отчаянная публика Дикого Запада, на стене висит почерневшая доска, обветренная временем, на которой была написана или прорезана в свое время лаконичная надпись: «Don’t Shoot the Piano Player, He Is Doing the Best He Can!» – «Не стреляйте в пианиста – он играет как умеет!».

Филадельфия-Киев, 2008-2012