В концлагере при дорожных работах щебень уминали катком - невпроворот тяжкими каменными валками, соединенными с оглоблей, которую тянули запряженные узники. Скелеты в полосатых лохмотьях, намертво пристегнутые к оглобле, рвали жилы, путались в постромках, карабкались в крови, в поту, в гное из ран, в испражнениях на ходу – агонизирующее тягло, а верхом на оглобле, с кнутом, пасть в гоготе, - надсмотрщик, капо... Всхлест кнута, вопль команды, вой прибитого, хрип, дрожь последнего ужаса в опадающих наземь лохмотьях, а упряжка переступает, переваливает через павшего, и каток медленно наползает на корявую груду - хруст костей, вскрик, стон... Хлюпнула кровь, лопнул череп - детская хлопушка, скрип щебня смягчился лепешкой спрессованного тела. И под развеселое “Вперед, клячи!” ослепшие, оглохшие, обезумевшие люди - уже нелюди, уже неживые - проволакивают каток, оставляя на выглаженной дороге разноцветное пятно из серых полос одежды, белых обломков скелета, розовых блесток кишок, красной, чернеющей на солнце крови... След человека, до ближайшего дождя...

Так строили дорогу, которая сейчас отворачивает от пригородного шоссе, давно ставшего городской улицей, и, вильнув, упирается в ворота, многократно перечеркнутые колючей проволокой. Караулка. Серые ряды бараков и зеленеющие по весне пустыри - их разгораживает колючая проволока, проволока же и объединяет - по всему пространству тяжелый ритм столбов ограждения. Сторожевые вышки. Вдали приземистый дом с аккуратной трубой и гигантский мавзолей с надписью “Наш судьба - вам предостережение”. Все это - лагерь, он теперь - музей.

Годы идут - дорога снова нуждается в ремонте. Группа ребят лет пятнадцати весело елозит граблями по гравию. Румяные лица, улыбки, звон разноголосья, джинсы, пестрые пятна курток... Девушки, стоя на коленях, обкладывают кирпичом обочину дороги - струи волос по спинам, тугие попки. Мужчина лет сорока, в оглушительно желтой куртке, надзирает за подростками сквозь большие очки. Солнце ярится в стеклах очков; в отворотах куртки, слишком теплой для польского апреля, млеет шар раннего живота. Устав от весны и начальственной ответственности, мужчина ложится на землю возле обочины, на склон, опушенный новорожденной травой, и куртка распускается огромным желтым цветком на зелени травы. Неистовый блеск солнца, отпрянув от очков, брызжет в небо, в синеву, беспорочность которой не страдает от редких облаков. Глаза мужчины смежаются в блажи тепла, ноздри впитывают хмельную дурь запахов от лопающихся почек, прогревающейся земли, чистого полевого раздолья. А рядом сдержанный гомон подростков, усмешки девушек, писк гравия под граблями, шорох метлы, постукивание лопат - неспешная работа, в охотку – не в тягость. Весна, молодость, улыбка…

Входящие в ворота туристы, напряженные предчувствием лагеря, удивленно заминаются при виде ребят на дороге, но полька-экскурсовод влечет группу мимо, к баракам, к свежезеленеющим пустырям - “полям”, где за давностью лет на месте бывших лагерных построек - только кирпичные трубы барачных печек и светлые прямоугольники бетонных полов, растрескавшиеся от солнца и дождей. Колышется сладкий весенний воздух, проносятся, взрезая его, ласточки, покойно пусты до смешного невинные вышки, окружающие лагерь, зеленая глазурь травы мирно течет из-под ног вдаль, под проволоку и еще дальше, по склону холма вниз, а потом вверх, к горизонту, туда, где солнце омывает окна городского многоэтажия, где курчавятся дымом заводские трубы, золотятся острия костелов - город восьмидесятых годов живет, дышит неслышно на расстоянии, а здесь только ласточки, пронзающие тишину, мурлыканье ветра, солнце и плавное перетекание облаков, кошачья ласковость травы, бесхитростные бетонные площадки...

Отвернуться от рядов колючей проволоки, от Мавзолея - огромной чаши, в которой земля смешана с пеплом узников: сотни тысяч единым прахом, одной землей пересыпаны, одним каменным кругом замкнуты; вы ошиблись, экскурсовод, то не символ древнеславянской погребальной урны, то рублевская идея круга, всех объединяющего нерасторжимо, пятьдесят две национальности, а пепел без роду, без племени, просто человечий пепел - смерть всех сообщила... Отвернуться, отстать от шарканья экскурсантов, от голоса гида, остаться в одиночестве на тихом пустом пятом поле Майданека, искать и не находить призраки умерщвленных, бродить по молодой траве под веселые возгласы ласточек - как у Неверли? души убитых летают? - и с ужасом не ощущать в себе ужаса, пока не разглядишь в бетонном полу бывшего барака - дыры... Ровный ряд круглых отверстий, по бокам каждого - бугры бетонных нашлепок. Края дырок гладко завалены вниз, темнеет глубина... Туалет! Отверстие для испражнений, возвышение для ног - здесь в корчах спешки человекообразное вымучивало “естественные надобности”, ошеломляюще естественные в неестественном быту - наипростейшая функция! - и от этой дыры, стерильно вылизанной дождями, ветрами и солнцем, жутко пахнет подлинностью лагеря, и мрак прошлого, сгустясь, поглотит весеннюю радость неба и земли.

Это - как восхититься добротной аккуратностью дома на краю лагеря, спокойствием контуров его трубы на сочном фоне заката, а потом сообразить, что здесь - крематорий и через эту трубу в небо дымом - люди.

Это - как разглядывать груды расчесок, зубных протезов, пахнущей тлением обуви - наследство обращенных в ничто - и не ахнуть, потому что все знакомо по книгам, кино и спектаклям и по рассказам тех, кто бывал тут прежде, все знакомо, ожиданно - но вот в беззвучии обезлюдевшего к вечеру лагеря входишь в барак, где посредине, во всю длину, от входа до противоположной торцовой стены, проложен помост, а по обе стороны помоста, спускаясь по скатам крыши и по стенам вниз, бесконечно, висят на крестом склепанных проржавевших плечиках полосатые костюмы лагерников, полосатая куртка, полосатые штаны - жуткие пижамы, разнящиеся только нашивками на месте сердца - буква “Р” - поляк или красный треугольник или еврейский шестиконечник - их бесчисленно, плоские безголовые фигуры, ряд наползает на ряд, идешь помостом в пестроте полос сверху, справа, слева, тишина, вздох доски под ногой, тусклый свет единственной лампочки и чем дальше от открытой двери, тем темнее, тем глубже погружаешься в космос страха, в неисчислимость толпы, в безликую массу смертников, недвижимость перекличек, очередь в лазарет, очередь на экзекуцию, очередь в газ - окаменелость предсмертия и метель полос, пляска агонии и перехват горла,

захлест,

захлеб

и - тьма...

... - Кто это? - спросили туристы экскурсовода, указывая на ребят, возделывающих лагерную дорогу.

И полька - спокойно:

- Школьники из Западной Германии. Они каждый год сюда приезжают работать. Искупают вину отцов.

* * *

Всем расстрелянным, отравленным, удушенным, четвертованным, раскромсанным пытками, всем испепеленным, заживо погребенным, кровью изошедшим, в дым обратившимся

(и моим деду и бабке - микрочастицам братской могилы казненных в городе Ровно);

всем, кто питал собой лагерных вшей, кто стыл на перекличках, мордовался в работе, ползал в жиже сточных канав, бредил от жажды, жевал кору деревьев, задыхался в бараке, изнемогал в лазарете

(и моему отцу, необъяснимо пересилившему годы концлагеря);

Раулю Валленбергу, Любови Лангман, Антону Шмидту и всем, кто свою непричастность к общему злодейству оплатил личным мученичеством;

Гершелю Гриншпану и бойцам варшавского гетто, безымянной еврейке, прикончившей освенцимского эсэсовца, бунтарям лагерей и тюрем, всем, кто из клоаки покорности поднялся к высоте смертного боя

(и моему дяде, взятому на гестаповскую пытку и во время допроса убившему следователя);

миллионам павших,

миллионам Людей

и

немецким детям, работающим в музее Майданека, -

с Любовью, Скорбью и Верой

ПОСВЯЩАЕТСЯ ЭТА КНИГА