В 1930-х годах в Одессе говорили полушепотом. Не только о событиях за окном. Любые разговоры окрашивались опасной крамолой. Кто-то, рассказывали, на бульваре Фельдмана, возле памятника - прошловековой пушки пустился в историю, в Крымскую войну. Двадцать восемь кораблей французов и англичан пришли брать безоружную Одессу, триста пятьдесят орудий против одной-единственной береговой батареи - двадцать восемь солдат и четыре устаревшие пушчонки. Шторм, от качки корабли промахивались, русские стояли насмерть, через шесть часов нападавшие ушли, оставили три корабля блокировать порт. Один из них, английский фрегат, сел на мель. Одесситы его сожгли, команду, больше двухсот человек, взяли в плен. Трофейная пушка с того англичанина - вот она, на бульваре. Красивая история, но главный герой, двадцатидвухлетний русский командир Щёголев, за подвиг вознесённый через два чина из прапорщиков в штабс-капитаны, он ведь царский офицер, белая кость, классовый враг... Кем восхищаемся? И взяли, говорят, рассказчика за антисоветскую агитацию. А Сёма Кушнир, вы его знаете? Шапочник с Нежинской, он одной даме сказал: “Разве у вас мех? Вот в раньшее время был таки-да мех!” Получил пять лет, хотел, говорят, свергнуть советскую власть, вернуть дореволюционные порядки...

Но у Гродского можно было расслабиться. Вечерами в его столовой под абажуром составлялся круг своих, узкий и старомодно порядочный, чужие уши здесь не топорщились. Если завязывался профессиональный разговор о медицине, то гости, позволяли себе, вдохновляемые хозяином, упоминать и психиатра Бехтерева, который после обследования Сталина почему-то сразу умер, и кардиолога Плетнёва, в газетах клеймённого разнообразно от “старый развратник” до “убийца народных вождей”; здесь не опасались и хмыкнуть насчёт удивительной смерти полководца Фрунзе на операционном столе. Звучали даже анекдоты, за которые запросто было схлопотать срок: “Рабиновича ведут утром на расстрел. “Ничего себе день начинается!” - бормочет Рабинович”; “Хаим, вы здесь живёте? - Здесь, но разве это жизнь?”; “У меня с советской властью только одно разногласие, по аграрному вопросу: они хотят меня видеть в земле, а я - их”.

А уж наедине с женой Гродский мог позволить себе полную откровенность. Припоминалось почти злорадно, как советская власть готовилась в самопалачи. Когда-то чекиста, который убил одесского хирурга Гегелашвили, осудили во многом благодаря обвинительному пылу Гродского, он ведь и на похоронах выступал, и в суде - но осудив, вскоре же и освободили. Это изначально: большевики над законом. Братец московского чекиста, Лев Блюмкин, журналистишка газеты “Одесские известия”, ни за что ни про что, об очереди на пишущую машинку споря, застрелил секретаря редакции. Как наказан? Аж шесть лет, и это в 1924-м году, когда за скрытую золотую монету или вовсе без причины могли приговорить к высшей мере. Вот и получают большевики своё, заслуженное ими и выпестованное.

Гродский знал русскую революцию с первых её шагов, он молодым верховодил в студенческой социал-демократической организации, посидел даже в тюрьме. В Первую мировую, уже в армии служа врачом, ораторствовал на митингах, после Февральской революции выдвинулся в солдатские комитеты. Когда большевики разлагали армию, комиссар корпуса Гродский телеграфно просил Керенского беспощадно бороться с их агитацией. Разложение, вирус смерти сидел в большевиках, спирохета.

Константин Михайлович в начале тридцатых годов по неясному поводу попал на несколько месяцев в тюрьму. Сокамерники - партийцы, новые советские начальники - оказались много хуже политзаключённых царских тюрем. У тех - Гродский помнил - были принципы, честное слово, мораль и вера, у этих - ложь, шкурничество, злоба. Не скрываясь, ругали евреев. Гродский поражался: думали, советская власть антисемитизм вывела, а вот на тебе! Может быть, дело было в следователях-евреях, слишком их много?.. Что ж, и они готовили себе место на плахе.

- Латентный период сифилиса может длиться десятилетия, а потом бац! - узелки на коже. Уж мне ли, Надюша, венерологу, не знать, - улыбался Гродский.

Раскрутился режим воронкой всасывающей. Во тьме, в тайне: ночные аресты, глухие пыточные комнаты, неслышные подвальные расстрелы, невидимые предутренние этапы... А на свету, слепя и вдохновляя, гром торжеств. Праздновались размножение заводов и колхозов, подвиги шахтёров и вызволение из-под фашистских бомб детей Испании, международные триумфы одесских малолетних музыкантов и эпопея папанинцев - героев первой в мире зимовки на льдине у Северного полюса.

Папанин, Кренкель, Ширшов и Фёдоров - грохотали по стране имена. В пятилетнего Шимека врубился этот четырёхимённый набор, овеянный полярным сизым холодом, обрамлённый ледяными далями, сверканием торосов во тьме полугодовой ночи, видениями ледоколов, самолётов, белых медведей, палаток, слепящими сполохами северной романтики и большевистского мужества. И вот Одесса встречает героев: толпы на тротуарах, цепи милиционеров в парадной белоснежной форме, по мостовой ползёт кортеж автомобилей, у них откинут матерчатый верх и полярники - не на плакатах, живые! - вздымают римские приветственные ладони, воздух рвут раскаты: “Ура!.. Слава!.. Сталин!..” Но маленького Шимека в суматохе восторга вынесло из мечты, оттиснуло вместе с мамой из первого ряда, отторгло от праздника так нагло и беспросветно, что ребячья душонка забилась отчаянно: “Не вижу! Ничего не вижу!”. Мама была очень красива, поэтому тут же обнаружился одесски-галантный выручатель: “Мадам, или ребёнок должен мучиться? Позвольте...”. Шимек взвился над толпой и с крутых плеч силача изумительно близко увидел в блеске солнца белозубую радость героев, дождь летящих из толпы цветов, их ковёр на мостовой, продавленный двумя колеями, от которых пахло розово-гвоздично, остро и пряно, вообразился даже нежный хруст стеблей под триумфальным накатом автомобильных колёс...

...потом дома Шимек захлёбывался повестью о встрече папанинцев, и бабушка, деланно сокрушалась: “Эр рэд, унд эр рэд, унд эр рэд...” Кто бы знал, что эти “унд эр рэд” (“и он говорит” на идиш), “мишигинер”, “кецеле” и ещё два-три слова в адрес Шимека, только они и западут в его память камешками с могилы убитого языка и с бабушкиной могилы, затерянной в непроглядном среднеазиатском мареве... Там, в эвакуационном безвременьи, умирая от малярии и голода, она будет сокрушаться, что больше не сможет подсовывать внукам свой трёхсотграммовый хлебный паёк. (Она и через десятки лет выручит Шимека, когда при эмиграции в Израиль он сможет бдительной и тупой чиновнице доказать своё еврейство только задокументированным именем бабушки: Эстер-Рохл).

...Шимек захлёбывался, душа прыгала от восторга, потому что льдина, и полюс, и наш красный флаг на Полюсе, полярники в ледовом плену, ледокол “Красин” пробивается сквозь торосы, спасает отважных...

“Лучшему другу советских полярников товарищу Сталину - слава!..” (плакат).

“Сталинским соколам - ура!” (плакат)

Через Северный полюс в Америку летят они, первые в мире - Чкалов, Байдуков, Беляков. За ними Громов, Данилин, Юмашев. Они все у Шимека на марках. Советские герои...

Выше всех, дальше всех, сильнее всех!!!

“От тайги до британских морей Красная Армия всех сильней” (песня)

Наша армия кого хочешь победит. Ура! Ура! Ура!...

У Шимека на фото папа с двумя ромбами, боевой, крутогрудый, со знаком почётного чекиста.

Чекисты - герои, может, главнее даже военных. В кино “Ошибка инженера Кочина” чекист-следователь, всенародно обожаемый артист Жаров, разоблачал шпионов. И папа, наверно, тоже где-то ловит шпионов, воюет за нашу прекрасную страну.

...Папа Шимека воевал далеко-далеко, на Дальнем Востоке, на лесоповале, с лагерными вшами воевал, с цингой. Мама через бесконечное расстояние отчаянно, без надежды, что дойдёт, слала погибающему Абе витамины: чеснок, а иногда, одолев дороговизну, лимон.