Три дня утрясалось, утряхивалось слободское гетто, а на четвёртый, 14 января был опубликован подписанный ещё 2 января губернатором Алексяну приказ о дальнейшей “эвакуации” всех евреев в места Одесской области, где, по словам приказа,их ждёт работа “для общественной пользы... с вознаграждением пищей и содержанием... Административные и полицейские власти на местах должны обеспечить добросожительство с местным населением”.

“Добросожительство” началось уже в самом начале пути, когда толпы гнали к железнодорожным вагонам на станции Одесса-Сортировочная через лиман по колено в ледяной воде и на морском ветру, а обмороженные ноги означали замедление хода и немедленный расстрел. Вот когда наживались окрестные владельцы подвод, местные немцы и украинцы: за огромную плату давали место людям и вещам, а провезя немного, людей сбрасывали. Награбленным делились обычно с конвоирами. И в дальнейшем следовании в пеших переходах случалось, что румын-конвоир за плату выводил местному крестьянину из рядов еврея, тот раздевался, украинец забирал вещи, а румын еврея убивал. Еврея покупали, потрошили, потом - в отходы... Промысел. “Невже ж без розуму?”.

М. Фельдштейн: “Накануне отправки со Слободки мы просидели в каком-то помещении всю ночь. Александра Николаевна не побоялась нас найти и принести нам поесть. Помню, что это была мамалыга, ничего другого у них не было.

Когда нас посадили на телеги и под конвоем повезли на вокзал, я видела, как румынский солдат несколько раз ударил А. Н. прикладом по спине и прогнал её, чтобы она нас не провожала”.

Е. Хозе (из воспоминаний): “В январе мытарствуем на Слободке. За нами охотятся, как за дикими зверями. Мы прячемся, переходя из хаты в хату. 11 января нас выгоняют на бывшую суконную фабрику.

Зима лютая, минус тридцать, метель. На суконной ни окон, ни дверей, зияющие провалы.

После тщательного обыска нас отправляют на станцию Одесса-Сортировочная. Там теплушки, вагоны для скота; без окон, наглухо закрытые. Едем. Все стоят, кроме тех, кто на полу умирает. Оправляются при всех - никто не обращает внимания.

Мы знаем, что сделали с предыдущими евреями: их вывезли на запасные пути, оставили на некоторое время в закрытых вагонах, потом открыли и замёрзшие трупы сложили штабелями. Теперь у нас на каждой остановке сердце падает: “Приехали...” Нет, ещё не то, едем дальше. Очередная остановка: прибыли. Оказывается, ночь. Нас вышвыривают вниз, в жижу: снег с ледяной водой. Темно. Люди ломают ноги при падении, теряют детей. Крики, вопли, стон... Картину освещают только румынские фонарики. Наконец, погнали всех во тьму. Держусь за маму, умоляю: не падай. Упадёт - меня погонят дальше, потеряю её. По дороге останавливают и грабят. Так проходит ночь.

Утром без отдыха дальше. Сил уже нет. Оглядываемся: оказывается, нас гоняли вокруг Берёзовки и мы на том же месте, где были вчера. Это румыны развлекались. Так, с издевательствами мы добирались до Доманёвки. Дорога была усеяна трупами, потому что отстававших румыны расстреливали”.

С. Сушон: “На Слободке... мы все переболели тифом, поэтому попали в последние этапы. В нашей комнате жил Розенфельд Юзик, лет пятидесяти, он комплектовал на отправку выздоравливающих евреев. Каждый раз выдавалась норма, сколько отправить. Розенфельд ходил с палкой, бил ею евреев по голове.

...Нас, несколько сот человек, в основном, старики, женщины, дети, загнали в три вагона из-под угля. Поезд шёл всю ночь. Извините, писали и какали в штаны, потому что двинуться было невозможно. Вонь стояла страшная. Это июнь. Когда утром выгрузили в Берёзовке, мы все были, как негры”.

Случилось до войны: облава на бесхозных собак. Грузовичок - полуторка, клетка во весь кузов. Пойманные псы. Тихие тоскливые их глаза. Пятнистый благородный сеттер, в бок его вдавлена дворняга, рядом корявоногая такса, ещё дворняжка рыжая, уши лопухами, и ещё нечто совсем несуразное, лохматое, худющее, свалявшееся в грязи помоек - все тесно слеплены, слиты - сообщество безнадёг. Не грызутся, не лают - чуют. Они издалека ещё предугадали смертную эту будку (точнее, чем потом евреи немецкую душегубку), мчались от неё по улицам. Прохожие свистели вслед, прогоняя подальше от ловцов, страстно ненавидимых, осыпаемых проклятиями и улюлюканием, а они, специалисты убийственного дела, размахнувшись удилищем с длинной верёвкой, споро набрасывали петлю на голову преследуемой жертвы, тянули к себе, петля придушивала животное, оно хрипело, билось и трепетало подтягиваемое к клетке, та как-то ловко распахивалась: и прежде пойманные не успевали выскочить, и новая жертва водворялась уже освобождённой от удавки, которую палач управился сдёрнуть.

В отличие от бездомных псов с их богатым уличным опытом, с их великой собачьей интуицией, Томка по домашней своей наивности знал жизнь с одной только ласковой стороны. Чего бы ему, вышедшему привычно погулять с любимым дядей Йосей, тикать в подворотни от ловцов, которые, спрыгнув с полуторки, уже двигались нацеленным неотвратимым шагом к очередной жертве. Чего бы, спрашивается, паниковать? Он трусил себе весело возле дядийосиной широкой штанины, как вчера, как всегда. И дядя шёл-прохаживался, паника улицы его не касалась, жалко зверьё, конечно, да ему-то что, его-то псинка защищена и присутствием хозяина, и регистрационным номерком на ошейнике...

...но утонувшим в Томкиной густой белой шерсти, чего дядя Йося не приметил. Живодёр с длинной удочкой в руках тоже не приметил. Он размахнулся удилищем, верёвочная петля просвистела гибельную свою дугу и легла - Бог, видимо, положил - рядом с Томкой. Пёс на петлю-удавку в своей недотёпистости даже не поглядел, хотя уловил сложный её запах - собачьего страха запах. Он дёрнулся к ней чёрной пупкой носа, но опережая его, дядя Йося наступил на петлю гневной тяжкой стопой. Ловец дёрнул к себе, нога дяди Йоси оказалась внутри петли, и собравшаяся мгновенно публика могла воочию увидеть, как даётся свыше вдохновенный текст.

- Стоп! - загремел дядя Йося. - Стоп, кому говорю? Ты промахнулся! Ой, как ты промахнулся, погань штопаная!!!

- Пусти! - испуганно и нагло крикнул ловец, лихорадочно дёргая петлю и тем ещё крепче затягивая дядийосину ногу, ещё туже связывая судьбы палача и жертвы, меняя их местами...

- Ты на кого руку поднял, недоносок? - вопил дядя Йося. - Это что тебе, сука уличная? Ты номер на собаке не видишь?

- Где номер? - оборонялся ловец. - Где твой номер? Шерсть надо стричь с такой псины!

Псина, возбудясь от криков, залилась лаем, запрыгала резиновым белым шариком вокруг орущих.

- Ша, паскудник, ша!! - сотрясался дядя Йося. - Он не видел номера! Слыхали? - обращался он к толпе вокруг.

Беспроигрышно взывал - народ, конечно, поддержал:

- Чтоб глаза у него повылазили, как он не видел! Паразиты... сволочи... Мать родную не пожалеет... Убивать их надо ещё до родов!

- Он не видел номера! - дядя Йося не снижал накала. - А что ты вообще видел, говно слепое! Мамину сисю? Байстрюк! Задницу мою ты видел, а?!. Задницу мою чтоб ты видел! - варьировал дядя Йося и для понятливости уточнял: - Жопу!!!

Толпа упоённо внимала, Томка заходился руладами лая.

- У меня обязанность, - выкрикнул ловец. И подкрепил себя не слишком уверенно: - Будете мешать, оштрафуем.

От угрозы дядя Йося взвился с новой силой. Под свист болельщиков - они всё набегали и набегали - он стал честить ловца и его напарника, и полуторку, и всю санитарную службу города, и даже городскую власть, что вполне могло быть принято за призыв к свержению советского строя, наказуемый вплоть до высшей меры социальной защиты, как пышно именовался обычный расстрел. Но дядя Йося в запале о том не думал, он изливался справедливым гневом, любил и выручал Томку.

Обошлось. Они с Томкой были дома. Дети на радостях Томкиного спасения получили арбуз, лопали “аж ухи мокрые”, как определил дядя Йося, и слушали многократно его рассказ о победе над живодёрами-подонками-недоносками-говнюками... Бабушка последних слов не одобряла, хмурилась, но и улыбалась радостному исходу, а дядя Йося, что с него взять, всегда был босяк...

Томку дядя Йося выручил.

А клетка с собаками поехала дальше, к смерти, и стояли они, как люди потом стояли в теплушках. Но собак убивали не сразу, выдерживали где-то некоторое время, так что хозяин мог объявиться, похлопотать или штраф за отсутствие регистрации животного уплатить и вырвать в конце концов пса. Евреям в оккупированной Одессе такое не светило. Боевые Йоси, кто бы кинулся своим на выручку, дрались далеко, не дозовёшься...

ИзЛистов:

“Раутман Бася, 1899 г. р., машинистка, и сын Саул, 1928 г. р., погибли по дороге в гетто”.

“Бурла Бася, 1860 г. р., замёрзла в теплушке, которую поливали холодной водой”.

“Глейзерман Миша, 1941 г. р., в феврале 1942 сожжён по пути в Доманёвское гетто”.

Б. Шнапек (этап со Слободки): “Нас посадили в товарняки, везли. На какой-то станции возле Балты, состав остановился, двери приоткрыли, и там вдалеке стоял небольшой вагон и там горел костёр, ужасные крики... Мы спросили: “Что это?”, и нам сказали, что там сжигали детей. И сразу закрыли двери, и мы поехали дальше”.

Н. Красносельская: “Нас посадили на грузовики и повезли. На вокзал. Посадили в товарные вагоны. Забили их так, что только стояли вплотную... Везли двое суток или трое. По дороге вагоны не открывались. Вечером где-то выгружали состав, часть вышли, часть вынесли, часть выбросили мёртвыми. Это была Берёзовка.

Дальше пошли. Конвой был пеший и конный. Я держала за руку соседку по дому. Бабушка, ей было пятьдесят пять или больше, чувствовала себя плохо, отставала. Помню ночь, степь, какие-то бугры, зарево вдали...

И вот нас остановили, стали отсчитывать: сотню налево, сотню направо. Требовали денег, ценные вещи. Бабушка, что возможно, всё отдала.

Нашу сотню отправили направо, а другую налево, их уничтожили.

Был ноябрь. Шли мы по полю, нас гоняли, наверно, сутки, мы то бежали, то стояли, то кружили... Местами были большие лужи, мы шли по воде, по болотам, заморозки, у меня ботики к ногам примёрзли. Не к подошвам, а вот здесь, выше почему-то, к ногам, снять было нельзя, очень больно, бабушка ботики срезала, и пошли дальше. Ножом срезала.

Утром нас погнали дальше. И пригнали в какой-то коровник. В Доманёвку”.

Б. Дусман: “Наш эшелон прибыл поздней ночью в Берёзовку... У вагонов... стояла наклонно узкая доска... Мама моя сойти не смогла... Румынский солдат, стоящий у открытых дверей вагона, протянул ей руки и снял её на снег... Он помогал выходить из вагона и другим людям, на руках снимал маленьких детей. А рядом такие же конвойные хватали людей и бросали на снег с высоты товарного вагона. Развлекались...

... людей погнали в ночь, в степь, в мороз. За околицей мы должны были пересечь незамёрзший ручей ... Я упал и погрузился в воду по пояс. Мама... меня вытащила из воды... Одежда на мне мгновенно замёрзла, замёрзли ноги, а останавливаться было нельзя...

Я шёл и падал от усталости, холода, голода. Я усыпал на ходу.

...Нас гнали всю ночь и первую половину дня. Первая остановка была в Сиротском, в бывшем коровнике. В каком-то закутке, где меньше дуло, мать раздела меня, растёрла снегом тело, ноги замотала тряпками и сунула себе под мышки. Моя тётка - мамина сестра была полностью деморализована и измождена. Мама её тоже растёрла снегом, закутала ноги и положила их себе между ногами. Так она грела нас двоих... Спать она нам не давала, чтобы мы не замёрзли.

Утром... колонна двинулась... Ходить я уже не мог. Ноги были обморожены и страшно болели... Мать тянула меня на себе... Отстающих расстреливали на месте и тут же снимали одежду солдаты, полицаи или мародёры-любители из местных жителей. Но наряду с ними к дороге подходили местные жители, в основном, женщины и приносили горячую картошку, хлеб, мамалыгу... Они меняли еду на вещи, а то и просто давали из жалости... Были случаи, когда местные забирали и уводили детей...

Мать махнула рукой проезжавшей повозке с румынским солдатом... На французском языке (у него много общего с румынским) мать начала ему объяснять, что я совсем обессилел и пусть он меня подвезёт. Солдат поднял меня и посадил в солому на повозку, а мать пригласил сесть рядом с собой и подал ей руку. Посадил ещё шесть детей и поехал... Матери этих детей шли рядом... Солдат объяснил маме, как бы оправдываясь, что он не может видеть страдания людей, у него дома тоже дети, и показал фотографию”.

“Акт № 173

Г. Одесса, 26 октября 1944 г.

Мы, нижеподписавшиеся... составили настоящий акт в нижеследующем:

16 октября 1941 года - в день вступления оккупантов в г. Одессу, группа румынских варваров на глазах гр. Хирика Лейб Осиповича... изнасиловали жену Любу и 16-летнюю дочь Еву, в результате чего последняя заболела острым менингитом.

12 января 1942 г. в числе многих других Хирик Л.О., жена его и дочь были угнаны в гетто на Слободку.

11 февраля 1942 г. их вывезли поездом в Березовку, а оттуда в 30-градусный мороз погнали пешком в Доманёвку.

Весь путь от Берёзовки был усеян трупами, ноги, руки, туловище, обгрызанные собаками трупы валялись в пути следования.

Хирик Л.О. отстал от этапа недалеко от местечка Мостового и был расстрелян, а жена и дочь дойдя до местечка Мостовое как отставшие были расстреляны немцами-колонистами”.

Из Листов (семья Бурингольц-Молдавские):

“Бурингольц Ида, 70 лет. Перед отправкой в гетто села Доманёвка, т. к. она была парализована, её лечащий врач Рабинович (который впоследствии погиб) сделал ей смертельный укол по просьбе её мужа Бурингольца Ш.Р.”

“Бурингольц Шмуль, 76 лет, умер по дороге в гетто Доманёвка”.

“Молдавская Фаня, 48 лет по дороге в гетто легла рядом со своим умирающим отцом, Бурингольцом Ш. Р. и была расстреляна немцем”.

“Молдавский Мойсей, 53 года, умер по дороге в гетто”.

“Молдавская Фрида, 19 лет, была изнасилована немцем, сошла с ума, умерла по дороге в гетто”.

“Молдавская Эся, 12 лет, умерла по дороге в гетто”.

Ц. Торчинская (из интервью): “Нас погнали в Ахмечетку 25 километров пешком... Сопровождали полицейские. На привале один из них от нечего делать забавлялся, лёжа на земле, клацал затвором ружья и, играя, выстрелил маленькой девочке в сердце. Она только успела крикнуть: “Ой, мамочка, меня убили!” и скончалась на месте”.

С. Сушон: “Нас погнали из Берёзовки на Доманёвку. Когда проходили Мостовое, местные жители набрасывались на людей, у которых было кашне, или курточка, или платок или что-то хорошее: “Навыщо вам оцэ потрибно? Вас же зараз будуть вбываты”. И вырывали.

Что интересно? На нашу колонну пятьсот человек было всего три-четыре конвоира. Спрашивают: “Почему вы не сопротивлялись?” Но кто мог сопротивляться? Люди были обессилевшие, полностью деморализованные. Вот представьте, где-то по дороге в лесочке привал. Эти румынские сволочи подходили, выбирали девочек, хватали и отводили в сторону. Все знают, зачем. Девочка кричит, мама кричит. И евреи все молчат! Потому что если разозлить, будет ещё хуже. То есть людей превратили в совершеннейший скот. Кроме того, была надежда, что ведут куда-то на постоянное место жительства”.

...

Ложные надежды, всамделишная трусость. Машина уничтожения строилась с умом и работала без сбоев. А тот вопрос о еврейской позорной трусости звучит по сей день. Через пол-то века, из тиши сегодняшней скользя взглядом в прошлое, почему бы, вправду, не удивиться раздумчиво или бездумно?