Аба, придя домой со справкой психлечебницы, долго дёргался, подмигивал, хихикал с визгом - разыгрывал психопата, до того натурально - Женя даже перепугалась. Аба, так же весело, дурачась, пояснил: “Разве я симулирую? Живу-то идиотом”.
Аба: Я в лагере в последние годы был расконвоированный, не хуже вольных. Каптёркой командовал, кладовщик - большой человек. На столе таз с конфетами - дети вольняшек прибегали, хватали. А здесь сыну кусок сахара не купишь. И предлагали же остаться вольнонаёмным, так нет, сколько можно пялиться на вышки с проволокой. Вольного пейзажа дураку захотелось...
И, словно облизывая сладкую тему с разных сторон, припоминал Аба детскую историю с пари на мороженое: “Здорово я тогда поспорил с одним парнем, и он, и никто другой не мог поверить, что я почти четыре кило смогу умять за раз, я сам не верил, но выиграл, выжрал через силу, он таки оплатил моё удовольствие. Он деньгами, а я вот глухотой на всю жизнь - простудился сильно, два месяца болел. Зато большое преимущество: сколько глупостей не слышу!”
Правое ухо закрылось вовсе, в левом непросыхающий гной, к глухоте добавлялись врождённая гемофилия и нажитая стенокардия, но выглядел Аба могуче, а требовалось, кровь из носа, застрять под Магаданом на пересылке для немощных - “инвалидной командировке” в преддверии колымских приисков и лесоповала, там заключённые выживали от силы несколько месяцев. Аба прибавил к болячкам симуляцию, обжулил, а может, охмурил лагерную фельдшерицу, она и оставила его в инвалидах, не отправила на убой трудом и морозом.
Работа на износ, температура за минус пятьдесят, ноздри слипаются, снег не скрипит - визжит... Из лагеря в тайгу под конвоем, “шаг в сторону - побег, стреляем без предупреждения”, а обратно свободно, каждый гонит сам, кто не успеет, пока ворота не закрыли, того тайга ночью приголубит, навеки... Аба, когда начинал косить под болезнь ног как-то при возвращении из лесу отстал от прочих, бросил симулянтские свои костыли, чтобы из последних сил, каждым вдохом грудь когтя, рваться к сволочным, стервяжьим, сучьим, паскудным, к родным, желанным, чтоб им сгинуть, сторожевым вышкам, к воротам, за которыми зона, барак - защита от стужи-убийцы, нары, одеяло...
Аба выжил, даже сделал карьеру. Проскочил в “придурки”, подружился с “блатарями”, развлекая их цирковыми фокусами и пересказами книг - “травил романы”, вождя блатарей-”пахана” ублажил настолько, что когда у благодетельницы-фельдшерицы лагерной кто-то украл термометр, единственный, наверно, на сотни километров вокруг, Аба пожаловался “пахану”, и через два дня принесли Абе от него гранёный стакан, в котором торчали целых три термометра - не иначе, умыкнули у большого медначальства, может, и в самой гулаговской столице - Магадане. Аба мог щедро отблагодарить свою благодетельницу.
Он в ту пору выбился высоко, в старосты барака: больше сотни отбракованных медиками зеков и он над ними “старшой”.
Аба: Из политических мало кому так везло. Лучшие должности ведь начальство давало стукачам или блатарям - “классово близким”, как говорили. У нас сидел Гриша, бывший председатель столичного горсовета, старый большевик. Кулаки - гири. И он в драке убил бандюгу одного, получил новый срок, но стал уголовником, своим у начальства. Сразу устроился на хлебное место в конторе, в тепле...
Хороший был парень, многим помогал. Как-то попросил меня: пришёл новый этап, у него там приятель, командир дивизии, нельзя ли у меня в бараке его спрятать. Комдиву, мол, перекантоваться бы день-два, пока остальных не погонят дальше, на прииски. Жалко мужика, он больной после допросов, на “общих” точно загнётся. А здесь, глядишь, зацепится, попробуем комиссовать его как больного, перебьётся как-нибудь.
Я, честно говоря, подрожал-подрожал, храбрый Янкель, а потом чего-то ляпнул: “Давай рискнём. Приводи, только попозже, когда спят”. И в тот же вечер, барак весь сопит через две дырочки, ворочаются, пукают, я сижу у печки возле двери, полешки подкидываю, греюсь - тут дверь распахивается и с мороза, в пару, вваливается тип здоровенный, ушанка, фуфайка, лицо не разберёшь, заиндевело, да и лампочка надо мной слабая, еле светит. Он валенками стукает, как гусары когда-то шпорами, только звона не хватает. И басом, в ночной тишине гулко, страшно, ухает звание, фамилию: “По вашему приказанию явился”. Честь бы ещё рукой к ушанке... Я просто ахнул: “Где его спрячешь? С таким ростом под нары запихивать?”
Ну, короче говоря, спрятал я его. И не на день-два, а больше, пока действительно не пересидел он очередное этапирование на север. И потом прижился у нас, на “инвалидной командировке”, наверно, Гриша опять помог. Этого комдива, как очень немногих, о-очень, перед войной вызвали в Москву, освободили, он всю войну прошёл, кончил большим командиром... Можно считать - мой вклад в победу. А то ведь я вместе с другими просился на фронт, говорили нам: “Просите разрешить искупить вину кровью” - какая, к чертям, вина? - но мы просились, зона хуже фронта, авось, выживешь... Почти никому не разрешили, у нас - только блатарям. За мной, значит, только тот генерал...
Комдив, пригретый Абой, из его барака взошёл к чину генерала армии, к званию Героя Советского Союза, к депутатскому креслу в Верховном Совете страны. Фронтовые дороги, от крови склизкие, провели его через Харьков, Сталинград, Курск до самого до Берлина, который он брал и которым, уже покорённым, позже командовал. Славно воевал; грозный всем маршал Жуков - и тот привечал генерала.
Шимек видел Жукова. На площади Октябрьской революции, бывшем Куликовом поле.
Здесь проходили праздничные демонстрации, и одесситы восторженно лицезрели на трибуне между неразличимых областных князьков квадрат грузного, от оплывающего подбородка до широченного ярко-жёлтого пояса осиянного наградами человечка с маршальской звездой под широким неулыбчивым лицом - Великого полководца, выигравшего Великую войну и тут же низринутого в унизительное командование малозначащим местным военным округом - угадывался традиционный путь сталинских соратников в позорное небытие через опалу, а то и убийство.
Одесситам льстило видение Маршала на городской трибуне, их радостно ослепляли драгоценности и ленты необозримых его отличий, металло-бриллиантовые сооружения двух орденов Победы, диковинные заморские кресты; предписанные начальством “Да здравствует...” демонстранты кричали персонально ему, сокрушителю фашистского чудовища - колонны яростно ликовали, а он отрешённо подносил руку к фуражке, колол толпу бесцветными жёсткими глазами, над Золотыми звёздами Героя Советского Союза сталь взгляда, безжалостного и мрачного.
Маячило ему памятное: неисчислимые военачальнические судьбы, порубанные Сталиным. Григорий Штерн, командир Жукова на Халхин-голе в тридцать девятом, один из первых Героев, его смертно мордовали на допросах и расстреляли - награда за победу над японцами... А другие жуковские начальники, потом его же и подчинённые? Рокоссовский, интеллигентная жопа, но вояка же, мать его, какого не сыскать - а сколько баланды тюремной выхлебал!.. Мерецков, начгенштаба бывший, ему сосунок-следователь на лысину ссал... Спасибо в расход не отправили, отпустили обоих повоевать, теперь маршалы, тоже Герои...
Херня какая - Герои! У него этих Звёзд три, да Победы две, да иностранный иконостас - полное пузо, а пытке не помеха. “За прошлое спасибо, а за нынешнее ответь” - поговорочка следовательская.
К здешнему месту ближе мог Жуков припомнить одессита Гамарника, в гражданскую войну председателя одесского большевистского губкома, потом взлетевшего в начальники Политуправления Красной Армии и в 1937-ом застрелившегося в преддверии сталинских пыточных камер.
А вернее всего оглянуться бы Маршалу на Троцкого. В своё время, как и он, Жуков, первейший солдат страны. И тоже с Одессой повязан, даже и с этим именно местом, полем Куликовым, где в двадцатые годы уже вождём русской революции, выступал на параде на Куликовом поле перед войсками... В Одессе Троцкий триумфаторствовал, отсюда отплыл в небытие...