Антоха сказал мне в первом классе, заметив, как я пялюсь на симпатичную девчонку: «Ты слишком зависим от женщин. Они помешают тебе в жизни…» Он оказался провидцем, Карл Линней.
Я не хотел влюбляться в глупых девчонок. Я вообще не хотел влюбляться. Я влюблялся – и всегда в глупых. Я это быстро понимал, но впереди ждала новая ловушка. Кокетливый взгляд, взмах задорный косички, встрепенувшееся на ветру ситцевое платьице – и всё, я был готов. Туман застилал глаза и разум.
В период моего увлечения математикой я неожиданно влюбился в математичку, в её чёрные жгучие глаза и отливающиеся синевой чёрные волосы. Сначала это мне помогало усваивать сложные математические формулы. Однажды на контрольной я решил задачу, которая оказалась не под силу даже Антону Профессору. У него глаза на лоб полезли: «Ну ты даёшь! Что с тобой случилось?» Хорошо, что он ни о чём не догадался. А я помню до сих пор её розовый учительский костюм, плотно облегающий точёную талию. Помню аромат её любимых духов «Агат», её мелодичный высокий голос…
Что было потом? Она забеременела и в мае, в конце учебного года, уволилась из школы. Нет, я уже тогда знал, что от взглядов не беременеют. Она уехала с молодым мужем, которого я видел лишь однажды, когда он увозил её навсегда из нашего села. Невзрачный, в помятом пиджаке. Учитель, наверное.
А всерьёз я попался на крючок в выпускном классе. В нашем десятом «Б» появилась новенькая – Ленка Ветрова. Её семья переехала в наше село из соседней исчезающей деревни Кашка. В общем-то, обыкновенная девчонка. Чем она меня зацепила? Наверно, тем, что не хихикала, как другие девчонки, над моими рассказами о ёжиках и загадочных муравьях, живущих в нашем саду, о ночных бабочках, за которыми мы с Антохой охотились. «Как интересно! – всегда искренне восхищалась она. – Расскажи ещё что-нибудь».
Однажды я решился проводить её после уроков. Предлог нашёлся: бабка попросила сходить в сельмаг за керосином. Она всегда запасала крупу, соль, спички и керосин – воспоминания о тяжёлых временах вынуждали её делать это.
Мы дошли до церкви на окраине села. Церковь давно уже бездействовала, но хорошо сохранилась. Мы вошли вовнутрь и разглядели под куполом цветные фрески с ликами святых. Я сказал в шутку Лене, что мы повенчаемся в этой церкви. А она даже не улыбнулась и ответила серьёзно:
– Но она же заброшена и давно не действует…
– Мы восстановим её, пригласим священника…
В следующий раз я провожал Ленку уже без всякого предлога. Странно – на меня перестали действовать насмешки Антона Щеглова по этому поводу. Антоха… Как-то на перемене я перехватил его взгляд, брошенный на вошедшую в класс Ленку. Не так всё просто было с его отношением к новенькой. Но в отличие от меня Антоха мог сдерживать свои переживания. Счастливчик!
Я стал бредить встречами с Леной. Не один летний вечер мы провели вместе под тополями перед её домом с синими ставнями. Как-то она сказала мне, что каждый вечер ждёт на скамейке, когда я появлюсь на тропе из-за поворота с моей улицы. От её слов у меня кружилась голова.
Последний раз я провожал её после выпускного школьного бала. Мы пили с ней шампанское в моем шалаше в саду. Потом бродили по закоулкам села. Под тополями, растущими перед её домом, мы встретили наш первый взрослый рассвет. Помню огромное малиновое зарево над горизонтом, перепевы соловьиные в берёзовых ветвях и отчаянный стрёкот кузнечиков в зарослях крапивы …
Нам предстояло расстаться на долгое время. Лена собиралась поступать в театральный институт в Москве; я ещё не решил, что делать. Она дала обещание не забывать меня и отвечать на мои письма.
Несколько писем я отправил Лене, как только выяснил её адрес, но ответа не получил ни разу.
Сейчас, спустя много лет после того расставания, я понимаю, что в моей жизни оно стало рубежом. Дальше пошла совсем другая, жёсткая, суматошная жизнь без сентиментальностей и романтики.
В моей душе была тайна, которой я ни с кем не хотел делиться. Она поселилась во мне в детстве, была моим утешением. С того случая зимой, в дощатом шалаше в саду, когда я читал свои записки в потрёпанной школьной тетради в клетку, сделанные летом мимоходом. Я нашёл ответ на постоянно мучивший меня вопрос: как сохранить то, что было дорого в прошедшем?
Я завёл тайком тетрадь, куда стал записывать свои впечатления. Отмечал день, час, даже минуты, когда делал очередную запись, будто надеялся остановить время. Чаще это были пустые строки о том, что делал утром и вечером, с кем играл, какую оценку получил по биологии или по математике, с кем поругался и с кем помирился.
Потом меня озарила неожиданная мысль: а что если попробовать написать серьёзный рассказ?
Первый рассказ «Прогулка в лес», в котором я живописно, как мне казалось, описал встречу с гадюкой в нашем ближнем лесу, я сразу же отправил в Москву. Из редакции известного в то время журнала мне прислали короткое письмо с сообщением, что рассказ мой получен и будет прочитан. Я радовался письму так, как будто моё творение уже напечатали. Рассказ прочитают. Возможно. В самой Москве!
Пусть то моё первое серьёзное сочинение осталось непризнанным и исчезло бесследно – я помню каждую строчку, потому что, когда писал, снова вживую, по-настоящему переживал ту ужасную встречу в лесу с гадюкой. Она бесшумно и коварно выползла из-под куста метельника, где было сыро и мрачно, на тропу прямо мне под ноги. Я знал уже тогда, что змея не нападает на человека первой, но что было именно у этой на уме? Может, её уже кто-то обидел там, в кустах, и она готова за того «кого-то» отомстить мне? Она шипела и нервно дёргалась.
Раздумывать было некогда. Я схватил сухую палку с рогатиной на конце и воткнул её в землю, зажав рогатиной голову змеи. Гадюка начала бешено извиваться и бить хвостом по траве, задевая мои дрожащие ноги. Потом вдруг притихла. Я решил, что она сдохла от пережитого страха. Успокоился сразу и, выдернув палку, подвесил змею на рогатину, намереваясь принести её в село, похвастаться необычным трофеем перед Антоном Щегловым. Ему о таком подвиге и не мечталось. Я поднял змею над головой, и она вдруг встрепенулась, резко дёрнулась, сверкнула чёрной молнией в лесном полумраке и, соскочив с рогатины, полетела мне на голову. Я метнулся в сторону и только чудом избежал соприкосновения со змеей. Она ужасно зашипела в траве у меня под ногами, наверняка намереваясь жестоко отомстить мне. Я бежал из леса, не чуя ног под собой. (Сейчас уже могу признаться в этом, в памятном рассказе я, естественно, умолчал о позорном бегстве. Там она трусливо уползала от меня в кусты).
Может, для детского журнала моё творение оказалось тогда чересчур ужасным?
Вдохновлённый полученным ответом, я взялся за сочинительство стихов. Прозу-то я уже постиг. С ходу написал, сидя у окна, с натуры стихотворение о зиме:
Послал в «Пионерскую правду» с припиской: «Побыстрее напечатайте!» – вдруг не догадаются это сделать. Мне ответили, что «возможно, стихотворение будет опубликовано в одном из очередных номеров».
Не опубликовали.
Рук я не опустил. В марте – уже наступила весна – написал стихотворение о прилете в село грачей. Начиналось оно со строки: «Сидит на дереве гарач…» У нас в селе грачей называют «гарачами» – откуда мне было знать их правильное наименование? В стишке была замечательная фраза: «А мать-грачиха, словно врач, над гнёздышком летает». Отправил в «Пионерскую правду». Ну теперь-то, думаю, никуда не денутся, они же там, в Москве, никогда не видели, как грачи гнёзда вьют. Стал ждать. Дождался. В одном из номеров на четвёртой странице увидел карикатуры на детские стихотворные опусы, среди которых узнал «свою»: над гнездом грача порхает крылатый врач в шапке с красным крестом и с чемоданчиком в лапах. Я бросился писать ответ в редакцию, что сравнивал грача с врачом не из-за рифмы, а из-за сходства в заботе о детках малых (когда я сочинял стихи о грачах, был простужен и ко мне приходил детский врач). Но вовремя остановился.
Со стихосложением было покончено. А вот с прозой дело затянулось. Уже обучаясь в старших классах, я отправлял в разные журналы свои сочинения, и каждый раз у редакций находился очередной убийственный аргумент для отказа. «В рассказе о сельской жизни не вскрыты социальные проблемы, не видна роль комсомольцев и местного партийного комитета. Они что, равнодушны к проблемам села?» Я поправил и послал рассказ снова. Мне ответили: «Рассказ излишне политизирован: при чём тут комсомольцы и партком? Вы же пишете о жизни обычных сельчан». Пока я корректировал текст, с неба свалились постперестроечные времена, комсомол и партия были уже не в почёте.
У Паустовского я нашёл любопытную мысль о писательстве: нет в мире работы более увлекательной, трудной и прекрасной. «Может быть, поэтому мы не знаем ухода, бегства от этой профессии». Паустовским я зачитывался. Многие фразы из «Романтиков» знал наизусть, а в его рассказы о Мещерской стороне погружался словно в сладкий омут, откуда часами не мог выбраться. Вот тогда в моей душе укрепилось тайное желание: научиться писать так же выразительно, сдержанно, волнующе, чтобы другие, читая написанное, переживали то же самое, что и я.
Через Паустовского я увлёкся по-настоящему Чеховым, Буниным, Блоком, Грином. Перечитывая «Степь» или «Тёмные аллеи», испытывал непередаваемый восторг и скромно думал: я бы тоже хотел так писать!
Возвращение из моего любимого журнала в старшие школьные годы рассказа «Рань» привело меня в настоящее уныние. Меня посчитали очередным графоманом-любителем. Я читал все рассказы в этом журнале, многие из них удивляли внутренней пустотой, отстранённостью, нисколько не задевали. Мне казалось, писать надо лишь о том, что волнует тебя, что сам пережил и не просто хочешь поделиться с другими пережитым, а просто не можешь не сделать этого.
Рассказ «Рань» стал первой моей раной. Похожей истории я ни у кого не читал. Мальчик, прилежный пионер и атеист, чтобы угодить больной беспомощной бабушке, глубоко верующей, соглашается прочитать молитву и отнести милостыню деревенскому богомольцу-старику – странному, нелюдимому, которого опасались, считая злым колдуном, все деревенские мальчишки. Пережитые душевные муки – ему пришлось переступить через себя, пусть и ради благого дела, вынести уничижающие насмешки приятелей – меняют мальчика, он возвращается в домашнее тепло среди беснующейся на улице метели и вдруг понимает, что стал другим и прежнего желанного спокойствия в душе больше никогда не испытает. Он осознаёт в конце рассказа, что эта раздвоенность не покинет его всю оставшуюся жизнь…
Наверно, мой рассказ выглядел беспомощным, одной искренности для произведения мало, но вернуть его без всяких комментариев… Пусть. Зато тогда я понял, что выстраданные переживания, изложенные на бумаге, в реальной жизни сглаживаются, стихают.
В детстве приятели называли меня Веткой. Я бы добавил к этому прозвищу – сломанная ветка. Сломанная, но не оторванная, не засохшая. Её поддерживают соки детства. Знаю, что и сломанная ветка ещё может зацвести и дать плоды. Иногда ей удаётся снова прирасти к дереву, но это редко случается, и она навсегда остаётся одинокой и другой.
Я всегда ощущал себя одиноким, даже во время шумных игр, отчаянных проделок в кампании приятелей. Понимал, что до меня никому нет дела, моё мнение никого не интересует, меня никто не слушает. Я говорил о важных вещах – надо мной насмехались. И я отступал, уходил в сторону. Я не боялся одиночества, мне было в нём уютно, спокойно. Я был самим собой, свободным. Моим излюбленным местом была беседка в глубине сада под сенью густых яблоневых крон. Особенный восторг я испытывал, уединяясь в ней во время грохочущего ливня летом или беспроглядной вьюги зимой.
Среди множества недостатков меня особенно раздражал один – я не мог долго сосредотачиваться на одном. Чем только я не увлекался, и по-серьёзному! Шахматами – в них я дошёл да уровня кандидата в мастера спорта. Живописью – мои картины выставлялись на районной выставке, и профессионалы-художники прочили мне неплохое будущее. Музыкой – с песнями Окуджавы под гитару я выступал на районном конкурсе. Прошёл на республиканский уровень, но отказался ехать, критически оценив свои шансы. На гитаре я выучился играть профессионально, выучил даже полонез Огинского, поразив этим преподавателя музыки. Но потом остыл и к музыке. Был редактором школьной настенной газеты – в конкурсах газет наш класс всегда занимал первые места. Участвовал в школьных спектаклях, побеждал в конкурсах чтецов – руководитель театрального кружка, бывший профессиональный актер, прочил мне блестящую актерскую карьеру.
Я уже было собрался последовать его совету – мне нравилось влезать в шкуру других людей и переживать их судьбу. В конце десятого класса начал готовиться к поступлению в театральный институт, разучивать басни, стихи, готовить этюды. Выучил наизусть монолог Гамлета «Быть или не быть?» на старом английском, шекспировских времен, языке. Наш театральный руководитель, услышав его в моём исполнении, воскликнул: «Второй Смоктуновский!» Меня отговаривали все: начиная от педагогов и заканчивая зевластой телятницей тётей Фросей. «Ты с ума сошёл! – кричала на всё село тётя Фрося, будто перед ней самый непослушный телёнок. – Чего ещё вздумал?! Знаешь, как артисты живут? Каждый день жён меняют, как перчатки, пьянствуют, дебоширят по кабакам! Такой жизни захотел? Одумайся, пока не поздно!» Говорила так, будто сама всю жизнь артисткой на ферме проработала.
В том, что я отказался идти в артисты, вины тёти Фросиной не было. Просто я не хотел быть вторым Смоктуновским, при всём моём громадном к нему уважении. Зачем? Я охладел к сцене.
Физрук Скандалыч (Александр Данилыч) видел во мне будущего великого спортсмена. На перекладине я мог подтянуться двенадцать раз, сделать передний и задний переворот, подняться по шесту на самый верх, прыгнуть в высоту выше всех старшеклассников. Странно, но и здесь я был в лидерах. Может, потому, что, в отличие от других мальчишек, тогда не курил и не пил пиво, занимаясь активно спортом? Купил даже эспандер на сэкономленные деньги, которые мама давала на кино. Тогда я ещё не оставил окончательно мечты стать космонавтом.
Я отрезал себе все пути к славе. Своей рукой. Сломанная ветка.
Но осталась в сердце мечта-боль написать книгу, где я смогу высказать свои сокровенные мысли, выразить пережитые чувства, в надежде на то, что они окажутся созвучными другим. В ней я бы сохранил своё прошлое, подправив его чуть-чуть, написал бы таким, каким я бы хотел его прожить. И такая написанная жизнь станет настоящей.
Я бы прожил жизнь героя, которому покорился весь мир.
Осталась во мне такая мечта, и я ничем не могу её вытравить.