Томас Венцлова

Митайте Доната

Приложения

 

 

Шесть интервью

 

Марцелиюс Мартинайтис: «…синдром замкнутого мышления выталкивал Томаса из Литвы»

ДОНАТА МИТАЙТЕ: Когда Вы познакомились с Томасом Венцловой?

МАРЦЕЛИЮС МАРТИНАЙТИС: Только что вышел в свет мой сборничек Saulės grąža («Солнцеворот», 1969), и я очень удивился, когда при встрече Томас его похвалил. Правда, эта книга и мне казалась важной, я чувствовал, что и впрямь что-то нащупал.

Я не раз замечал, что Томас мало говорит: скажет что-нибудь, и нет его. Я думал, как такое возможно? Мы с ним такие разные, не похожие ни своим творчеством, ни образом мыслей, ни происхождением. Тогда я поверил, что, может, действительно этот сборничек чего-то стоит. С тех пор я чувствовал интерес Томаса к своим писаниям и в свою очередь интересовался его творчеством. Такая незримая связь, кажется, длится до сих пор, изредка мы друг о друге что-нибудь рассказываем для печати.

Долгое время мы не были лично знакомы, хотя я о нем много знал. В шестидесятых годах мне довелось работать в журнале Jaunimo Gretos («Ряды молодежи»), в отделе литературы. Там я чувствовал себя относительно свободно, иногда печатал довольно рискованные по тем временам стихи. Как-то раз – точно не помню, когда и где, – встретив Томаса, я попросил у него стихи для журнала, которые и были опубликованы в седьмом номере за 1967 год. Кажется, это и была первая или одна из первых публикаций его поэзии после долгого «запретного периода».

Какого-то совсем иного Томаса я увидел летом 1968 года, во время советского вторжения в Прагу. До того я считал его этаким чистым интеллектуалом, человеком культуры, человеком книги, для которого политика – дело десятое. Вдобавок у него был такой отец, такая семья… Я и не подозревал, что с юности он интересовался политикой. Среди мест, куда я иногда забегал опрокинуть рюмочку, была довольно интеллектуальная кафешка гостиницы «Вильнюс», которую, кажется, любил посещать и Томас. Однажды я застал его там: он комментировал вслух пражские события, словно не боялся, что его могут услышать гебешные топтуны. Я присел рядышком, он громко прочел ныне хорошо известные «Стихи о друзьях» и начал объяснять, что они значат. Из этих шифровок передо мной вырисовался другой Томас, начали как бы просвечивать и другие его тексты, их закулисные, засекреченные смыслы, обладающие и определенным политическим контекстом. Мы встречались, кажется, у Владаса Шимкуса или где-то еще. Разговор обычно переходил на русскую поэзию: Анна Ахматова, Осип Мандельштам, Борис Пастернак, еще совсем молодой Иосиф Бродский… Томас был живым источником информации, он же дал мне почитать изданные в Америке стихи Бродского.

Однажды крайне удрученные, мы – Сигитас Гяда, Кястутис Настопка и я – собрались у Томаса после того, как нас сильно отделали в Союзе писателей. Был осуществлен довольно коварный план, чтобы выяснить, кто эти молодые писатели, как и почему они так липнут друг к другу. В 1973 году в Союзе созвали так называемое «открытое партийное собрание», на которое нас пригласили, чтобы мы, так сказать, свободно высказались о поэзии. Я тогда работал в Союзе поэтическим консультантом и не заподозрил ничего плохого, когда мне предложили позвать и Томаса, чтобы он «высказался». Как потом удалось выяснить, шло это из самого ЦК.

А в то время в Литве уже началась довольно мощная реакция. Партийный аппарат был особенно напуган только что изданными и неожиданно зрелыми книгами Сигитаса Гяды, Йонаса Юшкайтиса, Юдиты Вайчюнайте, наконец «Знаком речи» Томаса Венцловы. «Полифонии» Витаутаса Бложе попросту уничтожили. Власть имущим стало ясно, что это уже не советская литература. Хороший повод для борьбы с «отщепенцами» подало самосожжение Ромаса Каланты. Все это пытались связать и придать происходящему политическую окраску, молодых поэтов даже именовали «смертниками». Не хватало только какой-нибудь акции, чтобы разогнать неформальных молодых писателей, сплотившихся за кулисами официальной литературы. Провокация вроде бы не удалась, потому что собрание получило неожиданную огласку. Что мы говорили, я точно не помню. Своеобразным манифестом прозвучало прочитанное Томасом стихотворение Константина Кавафиса «В ожидании варваров», вроде бы предупреждающее о надвигающейся реакции. Вскоре нас начали травить и разгонять наши литературные собрания. Д. М. Как это происходило?

М. М. Работали очень грязно. Для той системы особенно характерна и действенна демагогия с использованием всевозможных слухов, наговоров. Скажем, распускали слух, что тот или этот «работает» – понимай, в КГБ. Человека начинали сторониться, не решались с ним откровенничать. Или, спровоцировав, кого-то «загребали». Например, поэта Гяду больше суток продержали в КГБ за то, что он «отмечал» 16 февраля. Такими действиями устрашали и других. Еще один способ: ты, например, что-нибудь «ляпнул», топтуны донесли «куда надо», и вдруг тебя перестают печатать все газеты и журналы. Значит, знай, когда, где, о чем и с кем говорить.

За Томасом все время следили, его всячески испытывали и провоцировали, видимо ожидая, когда он сломается, сдастся. Встречая его, я намекал, чтобы он подготовил и издал книгу стихов, но он отнекивался, говоря, что ему все равно никто не позволит. И тем не менее я уговорил его, что попробовать нужно.

Тексты были предложены серии «Первая книга», однако, ко всеобщему удивлению, тогдашнее издательство «Вага» выпустило отдельное, не относящееся к серии издание «Знак речи». В этом, видимо, тоже проявилось коварство мерзавцев, надеявшихся «приручить» этого амбициозного писателя. Один деятель даже доказывал, что такие стихи никто не поймет, пускай себе пылятся на полках.

Д. М. Вы, кажется, были на том заседании правления Союза писателей, когда в члены Союза должны были принять и Томаса Венцлову. Как это выглядело?

М. М. Не только был, но и подготовил так называемые документы для приема, потому что работал в Союзе писателей консультантом. Заседание это выглядело весьма паршиво. Тогда были две ступени приема. Сначала создавали комиссию по приему новых членов, которая подготавливала соответствующие документы, голосовала и предлагала список кандидатов правлению СП, а потом, на этом правлении, их принимали. Первая ступень и была тем «ситом», которое должно было отсеять «несозревших» для членства или еще чем-либо неугодных.

Насколько помню, предложенные приемной комиссии рекомендации были очень хорошие, хотя Томас был представлен в них больше как переводчик. О его приеме особенно пекся поэт Эугениюс Матузявичюс. Обычно «прошедших» эту комиссию правление СП за незначительными исключениями принимало единогласно. Во всяком случае, я не помню, чтобы было иначе.

Но на этот раз сложилась неприятная ситуация. Прикинули, что если один или несколько членов правления проголосуют против, то может не хватить голосов. Было почти известно, кто это сделает, а кое-кто, кажется, специально не пришел на заседание. Что же делать, если Томас не пройдет? Это могло иметь определенную политическую огласку – литовские писатели расправляются с диссидентом.

Кажется, Альгимантас Балтакис предложил не рисковать и срочно пригласить тех членов правления СП, которые были в Вильнюсе. То есть поехать за ними, привезти их, чтобы голосование состоялось. Некоторые члены правления воспротивились: как это мы нарушим свои уставы ради одного человека.

После тайного голосования, как и ожидалось, не хватило нескольких голосов. Тишина, смятение. Балтакис, дабы избежать скандала, предложил проголосовать еще раз. Кто-то из членов правления снова не согласился.

После голосования и составления протокола новых членов приглашали в зал. Пригласили и на сей раз. Председатель правления СП (им был тогда Альфонсас Беляускас) торжественно зачитывает: принят тот, тот, этот… В самом конце: Томас Венцлова не принят. Тишина. Томас повернулся и вышел. Так началось явное, неприкрытое изгнание Томаса не только из Союза писателей, но и из Литвы, к чему приложили руку и сами писатели. Д. М. Вам не кажется, что это могло быть ударом и по Антанасу Венцлове?

М. М. Могло быть, но я бы не хотел никого подозревать. У нас ведь принято мстить через сыновей, через наследников. Такую мстительность можно почувствовать и сейчас. Кстати, у старого Венцловы после этого случая в СП сильно ухудшилось здоровье.

Д. М. Была ли вам известна история повести Юстинаса Марцинкявичюса «Сосна, которая смеялась»?

М. М. На мой взгляд, эту историю немного раздули. О закулисной стороне появления этой повести я ничего не знал и читал ее как модернистское для того времени, написанное непривычным стилем произведение. Мы, студенты, читали, комментировали, спорили. Тогда читали «наоборот», потому что правду говорили чаще всего «отрицательные» персонажи. Так было и на сей раз – вроде бы осуждается интересовавший нас, молодых, образ мыслей. Сейчас все это, быть может, выглядит наивно.

Относительно поздно я узнал очень странную для меня вещь: что существуют прототипы, причем и мне хорошо известные, что они сознались и тому подобное. Та, другая история этой повести, на мой взгляд, слегка выходит за пределы литературы, хотя Томаса я хорошо понимаю: ведь его тексты проходили через руки госбезопасности, стремившейся с ним расправиться. Что-то я узнал от самого Венцловы, что-то – от Юозаса Тумялиса. Известна, наконец, и версия Марцинкявичюса о том, как все было «на самом деле». Ты, наверное, знаешь его объяснение, вполне приемлемое, если вспомнить, какие тогда были времена, какими средствами пользовался тогдашний режим. Д. М. Нет, не знаю…

М. М. Не стану выдумывать своего пояснения, скажу, что об этом говорили другие. Надо только иметь в виду, что уже кончалась оттепель, начались нападки на «модернистов» сначала в Москве, а потом, по обычаям того времени, было велено найти таких «извращенцев» и в Литве. И вот как раз подвернулся под руку молодежный альманах Kūryba («Творчество»), несколько публикаций молодых литераторов. В университете начался разгром кафедры литуанистики, были даже обыски. «Аполитичность», «эстетизм» юного поколения громили и в 1959-м, на пленуме Союза писателей Литовской ССР. Как молодой литератор из Расейняй был приглашен на него и я. Наслушался вдоволь злых обвинительных речей, толком не понимая, что они сделали плохого, эти молодые, широкой публике почти неизвестные люди. Их обвиняют, а вину таят. Странно, но выступал и отец Томаса – Антанас Венцлова.

Как выяснилось позднее, эту группку юных литераторов решили «проучить», оказав давление и на руководителей СП, чтобы работу проделали они. Сами же инициаторы остались невидимы и неслышны. Такие методы были в то время весьма распространены.

Марцинкявичюс, кажется, тогда был секретарем Союза писателей. Мне довелось слышать, что его принуждали написать разгромную статью в Tiesa (местную «Правду») или еще куда-нибудь с фамилиями, цитатами из рукописей. Марцинкявичюс поступил иначе: написал эту повесть, которая прямо, непосредственно не была направлена против конкретных людей. Во всяком случае, большинство читателей об этом не подозревали и читали повесть как чисто литературное произведение, финал которого был довольно наивен, как полагалось в то время. Как читали эту повесть мы, я уже говорил.

Д. М. А антисоветская направленность «Знака речи» в то время чувствовалась?

М. М. Широкая публика об этом не догадывалась. Думаю, что и издатели эту книгу не поняли, хотя Казис Амбрасас все-таки выкинул из рукописи четыре стихотворения. Эти «читатели» все понимали узко, порой просто тупо, копались в текстах, искали только какие-нибудь «антисоветские» фразы, читали первые буквы строчек стихотворения сверху вниз или снизу вверх, не получается ли какое-нибудь нехорошее высказывание. Поэзия Томаса особенно многослойна, а на то, чтобы спуститься через прямые смыслы в более глубокие слои, у них не хватало способностей. Разве что Томас сам толковал свои стихи, что он и по сей день с удовольствием делает. Его поэзия непроста, многим она кажется холодной, тяжелой, намеренно усложненной. В Литве эти стихи немного необычны, к ним нелегко приложить привычные для нас традиционные каноны. В других странах, скажем в Польше, его поэзию знают и комментируют, пожалуй, шире, чем у нас. Другое дело – студенты. Они к такой поэзии восприимчивы. Кстати, я мог бы сейчас назвать несколько довольно известных поэтов, в чьих стихах легко обнаружить следы влияния Том а с а.

И все же «Знак речи» и вообще стихи Томаса Венцловы читали всегда, даже когда он оказался в эмиграции. Эту книжку я одалживал студентам, она и сейчас у меня есть, слегка потертая, залитая кофе или вином.

Д. М. А вы сами были как-то связаны с Хельсинкской группой? М. М. Непосредственно не был. Но мы были знакомы и почти что тайно общались, обменивались книгами, информацией, самиздатом с Антанасом Терляцкасом, Викторасом Пяткусом, через них что-то передавалось в самиздатскую печать. Это началось года с 1966-го. Они искали контактов с людьми искусства и культуры. Пяткус попросил познакомить его с тогда еще молодыми писателями. Я свел его с Гядой, Юозасом Апутисом, Альбертасом Залаторюсом, с кем-то еще. От Пяткуса я узнал, что с этими людьми дружен и Томас Венцлова, а вскоре и о том, что он вошел в Хельсинкскую группу. Снова вспоминаю, что его политические взгляды показались мне немного неожиданными. Что-то я знал, но конкретно с Томасом, кажется, об этом не беседовал. Тогда было не принято, может быть, даже опасно, разговаривать или расспрашивать, пока в том не возникала насущная необходимость. Общение такого рода было относительно замкнутым. Сравнительно немало я узнал, общаясь с Пяткусом, от него я получил известное письмо Томаса в ЦК – для литератора смелое не только политически, но и нравственно, ибо оно предлагало вести себя совсем иначе перед лицом тогдашнего режима. Это письмо – одновременно и незаурядный политический документ, ходивший тогда по рукам как прокламация, производившая достаточно сильное впечатление. Д. М. Вы обменивались с Томасом книгами? М. М. Нет. Может, брал у него Бродского, еще что-то. Его «круг» был другим, как я уже говорил, группы «книгонош» были замкнуты. Хотя, может быть, я и получал какие-то книги или записи, прошедшие через руки Томаса, от другой группки, потому что эти люди с ним близко общались.

Тут следовало бы пояснить, что мы избегали брать книгу, подпольное издание и тому подобное у незнакомых или малознакомых людей, потому что это могло быть провокацией. Дело в том, что органы пытались всучить какое-нибудь рискованное издание (часто помеченное) и потом следили, где и через какие руки оно проходит. Так расшифровывался круг людей, чтобы потом можно было следить за ними и за их деятельностью.

Д. М. Вы с Томасом очень разные. Как Вы читаете его стихи? М. М. Очень трудно сказать, как и почему читаешь стихи. Я их читаю не одному себе, но и другим. Веду в университете семинары и читаю спецкурсы о литераторах своего поколения. Ищу «ключ», чтобы открыть для других почти герметичные тексты Томаса. Обычно я начинаю с его раннего стихотворения Įpusėja parа («В середине суток»), своеобразного введения не только в его биографию, но и в его творчество. Меня интересует, как устроено стихотворение, потому что в поэзии изъясняются не только словами. Создаются пространства, территории, культуры, переплетаются ткани образов. В его поэзии все имеет действительную, нередко биографическую, основу. Мне приходят на ум слова Альгирдаса Юлюса Греймаса, сказанные им в одной рецензии о «почти бессмысленной поэзии». Поначалу и я читал стихи Томаса как очень абстрактные тексты. Теперь я вижу в них несколько слоев: поверхностный, чисто вербальный, и глубокие семантические слои, куда погружены разнообразные аллюзии, ассоциации, «засекреченная» биография. Кстати, в новейших его произведениях биографические мотивы усиливаются и становятся все более откровенными. Может быть, это не только творческая, но и возрастная черта, ибо с переходом определенного возрастного барьера в творчество обычно просачивается очень много биографических мотивов.

Д. М. Как писательская братия реагировала на отъезд Томаса? М. М. По-разному, очень неоднозначно. Одни одобрили его, другие, даже интеллектуалы, Томаса осуждали за аррогантность, мол, он вырос в теплице, у папеньки в книжном шкафу, ему никто не мешал писать, переводить, что было бы очень полезно для Литвы, ее культуры и так далее. Кроме того, многим пришелся не по душе его характер, его с трудом понимали. Идет рядом, рассказывает, объясняет, ты хочешь вставить свое замечание, а Томаса уже нет, чешет по другой стороне улицы. И неясно, обиделся он или просто чудачит. А означало это, что тема исчерпана.

Была и затаенная зависть к тому, что он другой, более начитанный, и окружение у него другое, многим неизвестное или мало известное, что общается с русскими, с евреями, да еще и не в Литве, а в Москве и Ленинграде. Для Томаса же совсем неважно, кто ты – русский, поляк, еврей, для него и тогда, и сейчас важнее интеллектуальный контакт. Поговаривали, что для него не важна Литва, что он космополит. Кое-кто его диссидентство понимал как сугубо еврейское дело, это и сейчас ему нередко «клеят». Такой синдром замкнутого мышления и выталкивал Томаса из Литвы.

И все же, не обитая в Литве, он, быть может, пребывал в ней даже больше, чем раньше. Я имею в виду то, что издано на других языках после его отъезда. Это Vilties formos («Формы надежды») – так названа выпущенная в Литве после восстановления независимости его публицистика, которая на Западе свидетельствовала о том, как мы живем на оккупированной земле. Никто из находившихся тут, у себя на родине, этого сделать не мог. Это и есть прозрения интеллектуала нового типа. И его диссидентство, и манера себя держать процежены через культуру, через интеллектуальные модели, через опыт других стран: так своеобразно проверено, что он литовец. Нам ведь издревле свойственно доверяться эмоциям, настроениям.

Д. М. А у вас его идеи не вызывали враждебности?

М. М. У меня?! Нет. Мне и тогда, и сейчас интересно видеть другого, идущего по другой стороне улицы, но в том же направлении.

Вильнюс, 18 февраля 1999 – 12 марта 2002 года

 

Наталия Горбаневская: «Это может только романтик…»

ДОНАТА МИТАЙТЕ: Расскажите, пожалуйста, когда Вы познакомились с Томасом Венцловой? Были ли у Вас какие-то общие правозащитные дела?

НАТАЛИЯ ГОРБАНЕВСКАЯ: Мы познакомились в доме Алика Гинзбурга. Это была осень 1960 года. Алик уже сидел в первый раз. Все приходили к его матери, Людмиле Ильиничне. В один прекрасный день я пришла. Как это часто бывало, Людмилы Ильиничны не было, но кто-то был и открывал дверь. В тот момент там сидели два мальчика, оба молоденькие, светленькие, худенькие (Томас был как спичечка): Томас и Ледик Муравьев, ныне уже покойный. Разговор у них был примерно такой (я его излагаю кратко, но он был ненамного длинней). Один говорит: «Андрей Рублев». Другой говорит: «Нет, Феофан Грек». Первый опять: «Нет, Андрей Рублев». Второй: «Нет, Феофан Грек». И я так сидела, крутила головой от одного к другому, иногда пыталась вступить и спросить: «Ну а почему не оба?» Но они меня не слушали. Д. М. Это был спор о том, кто лучше?

Н. Г. Не кто лучше, а вообще – кто. А другой не существует. Когда много лет спустя я напомнила об этом разговоре Томику, он очень удивился, а потом подумал и сказал: «Ну, наверное, я был за Феофана Грека». Дальше я не помню, как собственно развивалось наше знакомство, сколько Томас бывал в Москве, но обнаружилось, что я довольно хорошо знакома, хотя давно не виделась, с его тогдашней женой, Мариной Кедровой. Так что, в общем, у нас были хорошие отношения; когда Томас приезжал, мы виделись, но не специально, я сейчас даже не припомню где – думаю, что, скорее всего, опять-таки у Гинзбургов. В 1966 году мы встретились с Томасом в Тарту. Он был там год или полгода, преподавал, а я приехала туда просто на какие-то весенние каникулы со своим сыном, ныне старшим, тогда единственным, и Томас катал нас на катере по Чудскому озеру. Замечательно – мы тогда с ним еще больше подружились. Потом он стал зазывать меня в Вильнюс. И тут произошло действительно самое великое событие: Томас подарил мне Вильнюс. Я приехала в четыре часа утра автостопом, грузовик меня сбросил у вокзала. Что мне делать, куда мне ткнуться в такое время, я не знала. Д. М. А какой это был год?

Н. Г. 1967 год, начало июня. Думаю, ладно, я, конечно, понимаю, что Томас спит, но разбужу. Я ему позвонила: «Вот, приехала автостопом, я на вокзале». Он говорит: «Ждите меня» (мы тогда еще были на «вы»). И я его ждала. Около пяти он появился. Я была с какой-то вещью, которую Таня вспоминает как чемоданчик. Не помню, не знаю, что это было. Сначала он меня немножко повозил на такси. Он меня повез на гору Трех крестов. Не на гору Гедимина, а на эту. Мы оттуда смотрели Вильнюс, предрассветный Вильнюс. Потом мы спустились, отпустили такси, стали ходить пешком. Он меня провел по университетским дворикам. Я в этот город влюбилась раз и навсегда, просто бесповоротно и окончательно. И, скажем, когда мы встретились в Париже, он спросил: «А правда, Париж похож на Вильнюс?» Я говорю: «Правда, я всем это говорю». И правда, что-то есть: город, нормально выросший на реке. Какой-то естественный серый жемчужный свет. Есть что-то общее, конечно. Во всяком случае, в Париже из всех городов, которые я до тех пор видела, с Вильнюсом я находила больше всего общего. Но это мы перескочили…

Дальше мы гуляли, гуляли, Томас собирался меня отвести к Наташе Трауберг, чтобы она меня как-то или у себя, или куда-то пристроила, но туда идти было еще рано. Мы зашли в кафе, и тут произошла историческая сцена знакомства с Таней.

Томас мне обещал и дальше показывать Вильнюс и показать всю Литву, но тут, поскольку я договорилась, что Томас покажет Тане Вильнюс и что они в 12 часов в каком-то месте встретятся,

Томас меня отвел к Наташе и пропал без вести. И потом появился через несколько дней, вернувшись с Каунасского моря, с ангиной, с температурой, и никуда меня не повез. Поэтому посмотреть Каунас как полагается мне не удалось.

Перед тем я прожила в Вильнюсе, наверное, неделю, Наташа устроила меня у каких-то знакомых на Антоколе. Томаса я видела действительно только лежащим в постели с ангиной.

В тот момент он безумно влюбился в Taню. Потом это как бы отпало и было отложено на многие годы. И Таня за это время вышла замуж… Я ничего этого не знала. И того, что Томик видится с Таней… Я ее забыла совершенно. Просто напрочь забыла. Ну, Томик с какой-то девочкой поехал на Каунасское море, а меня, своего друга, бросил, стоит ли мне помнить эту девочку? Д. М. А вот 1968 год, Чехословакия, ваш выход на площадь? Н. Г. Я думаю, что тогда, в 1972 году, Томас привез мне книжечку, в которой были эти стихи, там не было написано «Наталье Горбаневской», было – «Н. Г.». Он говорит: «Вот, цензура пропустила». Но я их даже прочесть не могла [политовски], я увезла с собой эту книжечку, и она у меня цела. На самом деле я их прочла только в польском переводе. Сейчас, буквально вчера, в журнале Куллэ я их прочла уже в русском переводе.

И хотя мы не часто виделись, мы действительно чувствовали себя друзьями, плюс к этому прибавилась связь через Иосифа. Томас был гораздо более близким другом Иосифа, хотя и позже с ним познакомился. Мы чувствовали себя старыми друзьями. У меня нет никаких точных воспоминаний: приезжал ли Томас в эти годы в Москву (а когда я дважды до эмиграции приезжала в Вильнюс, его там как раз не было). Или я что-то слышала о нем от Наташи Трауберг. Наташа за это время вернулась в Москву, мы с ней часто виделись, и как-то в разговорах все время возникали маленький Том (ее сын, который назван в честь Томаса) и большой Том. Не помню, был ли он в Москве перед моей эмиграцией. А потом он звонит мне прямо из Парижа или откуда-то по дороге в Париж (когда он эмигрировал, он полетел не прямо в Америку, а через Париж).

Было довольно тепло. Столики выставлены в кафе на тротуары, и мы с ним пили вино. Я сказала: «Томас, в такую погоду (а погода была мокрая) надо пить горячее вино». Он так блаженствовал, говорил: «Ну, могли ли мы с тобой думать, что мы будем сидеть в Париже и пить горячее вино?»

И мы много ходили. Моя манера водить по Парижу – это не какие-то специальные места, а напротив, чтобы человек как бы через кожу проникся Парижем.

Он, конечно, рассказывал, говорил: «Ну, я вступал в Хельсинкскую группу, я их спрашивал: „Понимаете, ведь я уже подавал на отъезд, они мне отказывали, а теперь они могут меня сразу выкинуть, и выйдет, что вроде бы я вступил в Хельсинкскую группу, чтобы эмигрировать“. А они мне сказали: „Ничего, будешь нашим представителем за рубежом. Но я понимал, конечно, что меня могут или отправить в эмиграцию, или дать мне восемь лет“». Я спрашиваю: «Томас, почему восемь?» Он удивился: «А сколько?» Я говорю: «А по семидесятой статье максимум семь». И тут Томас сказал мне гениальную фразу (и это член Хельсинкской группы!): «А что такое семидесятая статья?» Я говорю: «Томик, это 58—10». Это я на всю жизнь запомнила: «А что такое семидесятая статья?»

А потом то он неоднократно приезжал в Париж, то мы встречались на каких-то конференциях. Приехал он в Париж в 1980 году перед мадридской конференцией. Там была официальная конференция Хельсинкского акта, а мы делали параллельную диссидентскую конференцию. Там все были. Это был тот самый раз, когда по дороге туда разбился на машине Андрей Амальрик.

Мы опять гуляли с Томом по Парижу (он ехал в Мадрид через Париж), потом снова встретились на конференции. Есть даже какая-то фотография, где нас много народу, например, генерал Григоренко, Томас, я. На мадридской конференции мы как бы все время варились в одном котле. Там появился еще один литовец, Владас Шакалис, который перед тем бежал через Финляндию в Швецию, не останавливаясь в Финляндии, чтобы его не выдали. Так что Томас еще и его опекал. Мы с ним очень подружились. Это был уже сентябрь 1980 года, уже была «Солидарность».

Потом следующая встреча – в декабре. Издательство «Хроника» Валерия Чалидзе устроило в Нью-Йорке встречу эмигрантов-правозащитников, среди которых были Томас и я, чтобы создать некий Консультативный совет по правам человека. Как я только потом поняла (потому что пыталась что-то делать), этот консультативный совет надо было создавать, чтобы под него получить деньги для дальнейшего издания «Хроники». Это ни к чему не вело, это была абсолютно пустая затея. Но мы опять встретились с Томасом. Тут в первый раз я видела Томаса вместе с Иосифом. Д. М. Как это выглядело?

Н. Г. Это выглядело прекрасно, потому что Иосиф был в очень хорошем настроении, он действительно нежно любил Томаса. Иосиф был очень добрый. Если что, он умел так отшить, но к тем, кого он мало-мальски любил, а еще и к массе незнакомых людей он был невероятно добр. У меня было ощущение, что он ко мне относится как к младшей сестре (хоть я и старше его), а с Томасом они каждый друг к другу относились с такой любовью, как к младшему брату. Иосиф повел нас всех в китайский ресторан в Гринвич-Вилледже, и мы сидели там вчетвером, а в декабре 1980 года ходили слухи о каких-то передвижениях советских войск, о том, что советские войска будут вводить в Польшу. Это происходило за год до военного положения. И все, а особенно Томас, размышляли, что делать. Томас решил сразу, что нужно создавать интербригады. Мы долго это обсуждали… Д. М. Это серьезно обсуждалось?

Н. Г. Серьезно. Но в конце Иосиф сказал, что он поговорит с разными людьми, выяснит. Я поняла, что Иосиф это спускает на тормозах. Потом это, конечно, не имело продолжения. Ну, во-первых, никакого вторжения не было, все эти передвижения войск прекратились… Я сказала, что я тоже готова прыгать [с парашютом] и что буду печатать на машинке листовки для советских войск. Все были готовы. Но главным запевалой был, конечно, Томас. Иосиф это слушал, тоже участвовал, время от времени что-то вставлял. Но Томас, конечно, и по сей день больше романтик, чем Иосиф. Это естественно. Д. М. Почему естественно?

Н. Г. Потому что он такой. Такой человек, который вступил в Хельсинкскую группу, не зная, что такое статья №70. Это может только романтик. Хотя трудно сказать, что он романтик в стихах, может быть, только отчасти…

Достаточно почитать предисловие Иосифа к книжке Томаса, чтобы понять, как Иосиф его ценил и какие они разные. Хотя у Иосифа интонация очень заразительная, она повлияла на массу людей, отчасти и на Томаса, но еще больше на его переводчиков. И у Сташека Баранчака это есть в польских переводах. Сташек ведь очень много переводил Иосифа, у Сташека в стихах отражались его собственные переводы Иосифа. Думаю, что и в переводах стихов Томаса это отчасти отразилось. И у Вити Куллэ, как он сам признается, тоже это есть, но скорее интонирование, а не что-то другое. Я очень надеюсь, что в моих переводах этого нет. Я пыталась воспроизвести чистую интонацию Томаса и надеюсь, что мне это удалось.

В общем, Томас заслуживает совершенно самостоятельной оценки, которую я не могу дать, потому что я хорошо знакома только с семью стихотворениями. Перевела из них пять, два у меня не вышли. Именно потому, что я хотела, чтобы это было хорошо по-русски и точно, как у Томаса. Томас мне прислал подробные разъяснения и переводы Сташека, которые мне тоже, конечно, помогли.

Мне говорит мой приятель: «Ну, что-то слишком хороший поэт у тебя получился Томас Венцлова. Видно, ты его сделала лучше в переводе». Я говорю: «Я не умею в переводе делать лучше».

Д. М. Каков поэт Томас Венцлова, на Ваш взгляд? Н. Г. Я знаю хорошо слишком мало стихов. Как ни странно, Томас-поэт – не романтик. Он жестче, но совсем не похож на Бродского, совсем другой. Он глядит (у Бродского есть много стихов, где он глядит) совсем по-другому, глаза совсем по-другому устроены, чем у Бродского, что отражается в стихах. Он по-другому видит и осваивает чужой мир.

Позже Томас стал часто появляться в Европе и уже (опять надо спросить Тома, с какого года) с Таней. Тут все выяснилось. Выяснилось, что за эти годы они и переписывались, и встречались в каких-то промежутках своих семейных жизней и что в результате Том ее вытащил в Америку. Я полюбила Таню за то, что Томас с ней счастлив, в этом смысле счастливым я его раньше не видела. Видимо, есть у них родство душ.

Все эти годы я наблюдала Томасовы путешествия, потому что каждый раз он проезжал через Париж, сообщал, в какую по счету страну едет. Он же их коллекционирует. Я его тоже очень понимаю, потому что было такое всеобщее убеждение, что вообще никакой заграницы не существует, что стоит, может быть, железный занавес, но все на нем нарисовано и только, даже вражеские голоса вещают с этой стены, а дальше – ничего нет; они вещают, чтобы создать впечатление, будто что-то есть. У меня есть такой давний стишок, 1963 года, там упоминается Данте, в примечании к нему я пишу, что в то время было, конечно, ясно, что никакой Флоренции не существует. Но Томас это распространил действительно на весь земной шар.

Он единственный из нас, кто ездит столько и действительно по всем континентам. Он, по-моему, только в Антарктиде не побывал. Причем это поразительно, потому что на вид Томас – скорее такой лежачий камень, под который вода не течет. А на самом деле он как раз не лежачий камень, а наоборот, тот мельник, который идет даже не за водой, а впереди воды, и проводит этот свой ручей, и этим ручьем можно опутать мир, не знаю, сколько раз.

В Томасе есть какие-то несоответствия. Они с Милошем очень похожи, внешне один и тот же тип литвина. Милош же этнический литвин. Литовцы тоже разные бывают, но они двое – ровно один и тот же тип. Милош даже выглядит подвижным, а Томас – увесистым. Но он вступил в Хельсинкскую группу, собирался с парашютом прыгать в Польшу. И прыгнул бы – я не сомневаюсь. Он подвижен не внешне, а на самом деле.

И умственно он очень подвижный. Действительно, тот мельник, который идет впереди ручья, а не за ручьем. Мельник должен сидеть на мельнице, а у Шуберта он почему-то в путь идет… Нет, это путник идет, а не мельник. Но мне всегда казалось, что за водой идет мельник, это мое дурацкое впечатление, которое даже влезло в стихи. Я только сейчас, начав обсуждать эту метафору, поняла, что я все время в стихах заблуждалась, хотя песню эту знаю с четырех лет: «В движеньи счастье мое…» Но будем считать, что за водой идет мельник, а Томас – тот мельник, который идет впереди воды. Тот мельник или тот странник. Но скорее, мельник. Уж больно он увесистостью своей похож на того мельника, который остается на мельнице (нет, впрочем, там же говорится: «В движеньи мельник жизнь ведет, в движеньи…»), а фактически он и жизненно, и географически, и умственно (способностью острого, быстрого, легкого переключения) совсем не такой.

У него обманчивая внешность. Правда, я действительно помню его тоненьким, худеньким. Став представительным, он остался все тем же мальчишкой, который увидел Таню в вильнюсском кафе и влюбился. Бросил меня, старого друга. Так только мальчишки поступают. Уехал на Каунасское море, вернулся с ангиной. Это же стереотип мальчишества. Но это хорошее мальчишество – когда ум свежий. У Томаса ум не только светлый, но и свежий.

Польша, Сейны, 1 сентября 2001 года

 

Аурелия Рагаускайте: «Он оказывал большое влияние на театральный репертуар…»

ДОНАТА МИТАЙТЕ: В своей книге Вы пишете, что в Шяуляй Вас пригласил Томас Венцлова. Как это произошло?

АУРЕЛИЯ РАГАУСКАЙТЕ: Когда в конце 1972 года я получила из нескольких театров предложение ставить спектакли, больше других меня заинтересовал звонок Томаса Венцловы из Шяуляя. Он там работал завлитом. Я знала правило: если театр приглашает режиссера, то обычно не для мощных, главных спектаклей, а для рабочих, гастрольных. Так что я тоже скромно предложила какую-то комедию, может быть, ту самую, которую мы позже поставили, – «Кьоджинские перепалки» Гольдони. Томас неожиданно спросил: «Не хотели бы вы поставить что-нибудь из литовской классики?» Я удивилась: «Конечно, если только можно». – «Пожалуйста, выбирайте что хотите». Я выбрала «Властелина» Винцаса Миколайтиса-Путинаса. Так мы весною 1973 года со сценографом Далей Матайтене и композитором Освальдасом Балакаускасом начали работать. Осенью, в ноябре-декабре, мы репетировали в Шяуляе, а в феврале 1974-го выпустили премьеру. Тогда я через Министерство культуры получила приглашение выбрать какой-нибудь театр для постоянной работы. После успеха «Властелина» я выбрала Шяуляй. Так мы с Томасом Венцловой оказались в одном театре: он – завлитом, я – главрежем. Д. М. Вам приходилось встречаться с ним раньше? А. Р. Нет, ни разу. Только слышала все эти истории о его лекциях, читала изредка его стихи, переводы. Но в Литве все знали о Томасе Венцлове, бунтаре со школьной скамьи, еще в студенческие годы бог знает что говорившего. Д. М. Как Вы общались, работая в одном театре? А. Р. Тут надо знать, что функции завлита трудно определимы – как в каком театре сложится. В одном театре может работать не очень грамотный человек, и его работа ограничивается ведением протоколов худсовета, он обязан оформлять программки выпускаемых спектаклей, информировать общество через прессу о будущей премьере или приезжающем на гастроли театре и так далее. Если же завлит начитан и обладает литературным вкусом, он отбирает, ищет, предлагает режиссерам возможные постановки. Он может быть тем человеком, которому режиссер, стремясь отделаться от графоманов, передает их дилетантские пьесы, которые театры получают в избытке; его долг – следить за культурой языка и поднимать его уровень. Функции Томаса Венцловы как завлита в Шяуляйском театре в корне отличались от обычных. Он жил в Вильнюсе, служба в Шяуляе была лишь малой частичкой его трудов; мы это знали и старались не загружать его рядовой, черной работой. Он оказывал большое влияние на театральный репертуар, а к самой постановке спектакля очень точно, со скрупулезностью ученого, подбирал литературу, которая давала необходимые знания и новые импульсы режиссуре, сценографии и другим компонентам спектакля. Д. М. Но ведь зарплату он получал?

А. Р. Зарплату он получал, но, боже мой, за его работу надо было платить втрое больше, чем тому, кто протоколы ведет и протирает штаны на черной работе.

Д. М. Какие еще идеи при формировании репертуара принадлежали Томасу Венцлове?

А. Р. После «Властелина» мы решили, что театру и зрителям пришло время улыбнуться. И выбрали комедию Карло Гольдони «Кьоджинские перепалки». Томас Венцлова сделал новый перевод, изменив уже существовавшее на литовском языке название. Сколько искрящейся энергии можно добыть, заменив созвучие пары слов!

Гольдони какое-то время был судьей в городке неподалеку от Венеции и воссоздал простосердечный веселый быт итальянских рыбаков. Мы у себя в театре не собирались дотошно углубляться в эпоху и стремиться к достоверному отображению жизни в Кьоджо, но Томас Венцлова судил иначе – он привез русское издание 1902 года, в котором была большая статья о Кьоджо, о жизни рыбаков, об обычаях и так далее. Именно из этой статьи пришли и стали основным элементом декорации, цветные паруса и другие штрихи спектакля. Томас упрямо искал упоминаемый в пьесе танец «фурлана» – какой он, как его танцевать, и только работяга-композитор Беньяминас Горбульскис, молниеносно написавший легкую тарантеллу, охладил его решимость превратить нас всех в подлинных жителей Кьоджо.

Забегая вперед, скажу… Когда Венцлова уже жил на Западе, я за два дня получила две его открытки из Кьоджо с одним и тем же видом и поздравлениями, подписанные только инициалами «Т. В.». Прислал он их не на мой адрес, а в абонентный почтовый ящик одного работника нашего театра. Почему? Скорее всего, он надеялся, что, если цензура конфискует одну, другая все же достигнет цели. А адрес и инициалы? Не хотел поставить в неловкое и опасное положение. Как это характерно для жизни той поры…

Только благодаря ему в репертуаре Шяуляйского театра оказался «Приморский курорт» Балиса Сруоги. Именно Томас посоветовал обратить внимание на эту пьесу, которой несколько десятилетий не интересовались наши театры. Я, честно говоря, пьесы не читала, читала один только «Лес богов» и года два с горем пополам вникала в нее, пока не придумалась композиция, не пришли в голову образы и не родился, пожалуй, самый сильный спектакль нашего театра.

Д. М. Все ли идеи Вам удалось реализовать?

А. Р. Остались и нереализованные. Томас Венцлова очень хотел, чтобы появился остроумный спектакль, построенный на основе юмористических журналов и других документах межвоенного времени.

И вот еще: тогда были юбилейные спектакли. Ко Дню Победы в Великой Отечественной войне или ко дню Октябрьской революции. От военной темы мы откупились «Приморским курортом» и «Как цветение вишни» по мотивам лирики С. Нерис, а с приближением юбилейной даты решили, избежав конъюнктурщины, скомпоновать спектакль, основанный на документальном материале Французской революции. Поговорили, договорились, и через несколько дней Томас принес мне пять или шесть толстенных фолиантов, с бумажными закладками на страницах, которые мне надлежало прочесть. За пять дней невозможно не только получить столько литературы, но и ее прочитать, да еще и отобрать то, что меня может заинтересовать. Но Томас только улыбнулся краешком губ: «Я хорошо освоил быстрое чтение». Увы, эта идея так и осталась нереализованной. Д. М. Что Вы можете сказать об общении Томаса Венцловы с актерами, зрителями?

А. Р. Об общении с актерами мне трудно что-либо сказать. Мы не были с ним настолько близки. Он общался с теми, с кем находил общий язык.

Томас жил в Вильнюсе, в Шяуляй только заезжал. Я тоже из Вильнюса, хотя в Шяуляе у меня была временная квартира. Потому чаще всего по приезде в Вильнюс он заходил ко мне – иногда с Наташей Огай, иногда один, – и основной темой наших бесед были, без сомнения, дела Шяуляйского театра. В Шяуляе он участвовал во встречах со зрителями, много и охотно говорил.

Помнится, после «Властелина» была встреча с учителями Шяуляйского района. Томас с большим энтузиазмом прочел целую лекцию о творчестве Путинаса, и о «Властелине», и о спектакле. Потом вопросы-ответы, мы поговорили так красиво, так вроде бы содержательно. Но тут под конец вышел один учитель с букетом тюльпанов и ни с того ни сего сказал: «Мы вам очень благодарны за спектакль „Властелин“, который нам понравился не меньше, чем…» – и, к нашему ужасу, назвал самую худшую мелодраму, которую я всячески старалась убрать из репертуара. Томас, услышав это сравнение, готов был прямо с места сорваться, побледнев от негодования, а я его схватила за руку, чтобы он пришел в себя.

Д. М. Вы упоминали, что Томас Венцлова участвовал в театральных вечеринках после премьеры. Что Вы об этом помните? А. Р. Обычно после премьеры во всех театрах бывает праздничный вечер до первых петухов. Но в Шяуляйском театре была особенная традиция: праздник после премьеры как бы продолжал выпущенный спектакль. Например, после «Кьоджинских перепалок» угощали только рыбой и фруктами, танцевали только тарантеллу, пели только «О соле мио» или хотя бы «итальянские», кто какие умеет, песни. После «Воскресения» Пятраса Вайчюнаса все разодеты «господами», поют довоенные песни Дольскиса и Шабаняускаса, танцуют танго и фокстрот. На стенах висят собранные по всему городу ковры с лебедями и оленями такого стиля, как открытки в составленном Зитой Кяльмицкайте сборнике романсов «Я от любви чахоткой заболел».

Как часто Томас Венцлова бывал на других вечеринках, я не очень помню, но вот ночь после «Как цветение вишни» оставила сильное эмоциональное впечатление. Если вы помните, в Америке Томас писал о вечере, на котором один актер читал стихи и, уже выйдя из театра, признался Томасу, что это литовский поэт-эмигрант Брадунас. Но Томас не упоминал фамилии актера, не описывал саму вечеринку. А было так… 17 ноября 1974 года в честь 70-й годовщины со дня рождения Саломеи Нерис после премьеры спектакля «Как цветение вишни» состоялась очень своеобразная ночь медитаций, совершенно не похожая на развлечение. В подвале сумерки, на сухих ветках плещутся платки, все мы тихо сидим на низких скамьях. Неожиданно композитор Балакаускас садится за пианино, импровизирует… Потом из какого-то темного угла кто-то тоскливо заводит литовскую песню. Мне почему-то мерещится, что между этими низкими скамьями лежал ковер. Все сидят в тишине, говорят полушепотом. И каждый, кто хочет, встает или выходит на этот ковер и читает стихи, но уже не Саломеи Нерис, а то, что его волнует, и то, что нравится, а мы слушаем все в той же тишине. Этим вечером Пранас Пяулокас на самом деле читал Брадунаса… Но Томас не написал о себе. Он и сам вышел на этот ковер, мне кажется, даже сел на пол со стопкой бумажных листов и читал, читал, читал… Не упоминая фамилий поэтов… Читал переводы, читал свою поэзию, читал то, чего никто не печатал, – словом, однажды открыл наиглубочайшие свои глубины. Все молчали, никто не хлопал… Д. М. Что Вы можете сказать о перипетиях отъезда Томаса Венцловы из Литвы?

А. Р. Разные ходили слухи. Я лично помню, как однажды, услышав звонок, открываю дверь и Томас с порога говорит, что ему теперь полегчало, потому что он наконец-то сможет сбросить маску и сказать, кто он на самом деле: член Хельсинкской группы, подал заявление, уезжает. Мы воевали часа три, а то и четыре. Я заняла позицию «Не оставлять Литвы». Если б я знала, что он станет профессором в Йеле, я бы сказала: «Уезжай!» Но я представила, как он из своего, и так уже достаточно тяжелого, положения в Литве попадает в Америке в замкнутую литовскую колонию с ее узкой жизнью, эмигрантской грызней, и была убеждена, что ему уезжать не следует. Ему и в самом деле приходилось нелегко: и не печатают, и цензура, и все прочее. Во время спора он проговорился: «Я знаю, что вы получили указание не давать мне работы» (так он, видимо, понял наше почтительное желание не использовать его для будничных дел). Я чуть со стула не упала. Говорю: «Томас, я не героиня, если бы я получила указание из ЦК не давать тебе работы или уволить тебя из завлитов, наверное, так бы и сделала». Вижу, что его не убедила: «Вы меня мало нагружали работой. Я знаю, что должен делать завлит, вы мне этой работы не давали».

Д. М. Вам казалось, что он в Америке не устроится? А. Р. Я просто была в этом уверена. Мало ли было таких случаев после войны? Сколько светил нашей интеллигенции не могли продолжать своей профессиональной деятельности. Сколько в послевоенный период там было таких личностей, как актер Качинскас… Браздженис с чего начинал, Раштикисы… Мне казалось, что Томас Венцлова нужен здесь, в Литве, а то, что он будет делать в Америке, для него лично станет катастрофой. Д. М. Это была ваша последняя встреча с Томасом Венцловой? А. Р. Мы встретились в 1995 году, когда ему и мне вручали орден Гедиминаса. Томас возбужденно рассказывал о своей дочери Марии, познакомил с женой, мы с ним вспомнили Шяуляй…

Вильнюс, 30 января 2001 года

 

Чеслав Милош: «Как рассказать о друге?»

ДОНАТА МИТАЙТЕ: Расскажите о начале Вашего знакомства с Томасом Венцловой.

ЧЕСЛАВ МИЛОШ: Впервые о Томасе Венцлове я услышал от Иосифа Бродского. Он рассказал мне, что в Вильнюсе есть очень интересный, хороший поэт, принадлежащий к Хельсинкской группе. Я получил изданный в Вильнюсе томик стихов Венцловы, перевел стихотворение «Разговор зимой». Мой перевод нерифмован, но ритм оригинала выдержан, по-польски звучит очень хорошо. Стихотворение произвело на меня громадное впечатление, хотя подтекстов я не понял. Позже сам Томас Венцлова сказал, что стихи написаны в декабре 1970 года, когда на Гданьской судоверфи проходили первые забастовки; он пояснил и некоторые аллюзии, например, я не понял намека об упорном древесном слое, который, по литовскому преданию, в годы восстаний бывает тоньше обычного.

Д. М. Но стихи Вам нравились, и пока Вы не понимали этих аллюзий?

Ч. М. Да, мне очень нравилась необычайно сильная аура той зимы, отраженная в стихах, и сама духовная ситуация. Это единственное стихотворение Венцловы, которое я перевел с помощью человека, говорившего по-литовски. Позже я несколько раз читал его в Польше. В Варшаве, на конгрессе ПЕН-клуба, Венцлова прочел стихи по-литовски, а я – по-польски.

Вот таким было начало наших контактов. Тогда я и узнал, что положение Венцловы в Литве усложняется, что он хотел бы выехать за границу. Поэтому наш Калифорнийский университет Беркли послал ему приглашение приехать и преподавать у нас, но из этого ничего не вышло. Прошло, кажется, года два, пока ему разрешили уехать; наш университет писал разные письма, стремясь помочь. Наконец приехав, Венцлова взялся руководить семинаром, на котором говорилось главным образом о тартуской семиотической школе. Семинар шел на русском и, на мой взгляд, более чем удался, но он закончился, и Венцлова получил работу в Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе. Какое-то время, думаю, он преподавал и литовский язык. Наши связи не прерывались. Я пытался его успокаивать, потому что он нервничал из-за своего положения. Америка – безжалостная страна, и Венцлова переживал, что не найдет работы. Кстати, в то время он писал докторскую диссертацию. Мне как раз стукнуло шестьдесят семь лет, и я должен был уйти на пенсию, последние два года работал на контракте. Надо было подыскать наследника, и я хотел, чтобы вместо меня польскую литературу преподавал Венцлова. На мой взгляд, он был хорошо к этому подготовлен, свободно говорил по-польски, разбирался в литературе и истории всего региона. Кроме литовского и польского, он знает белорусский, прекрасно говорит по-русски, так что мог бы объять весь регион, не только Польшу, но и Литву, Белоруссию. Увы, я не успел осуществить этот замысел, воспротивились факультетские власти.

Д. М. Почему?

Ч. М. Их аргумент: Венцлова не защитил докторской диссертации. Но и я ее не защитил, у меня была только степень магистра, однако я успешно профессорствовал. Честно говоря, то, что Венцлова не защитил докторской, было просто поводом, чтобы его не принять. Они искали человека, который мог бы стать хорошим администратором. Кроме того, не хотели еще одного поэта. После меня в университете работали главным образом русисты. Так или иначе, Венцлове не повезло. И все же он защитил докторскую диссертацию в Йеле и сейчас там профессорствует. Приблизительно такова история наших отношений. Д. М. Как Вы оцениваете литературоведческие труды Томаса Венцловы?

Ч. М. Думаю, что Венцлова – редчайший случай, когда поэт одновременно является и очень хорошим ученым. Должен признаться, я хотел вытолкать его из сферы русской литературы, чтобы поощрить к преподаванию литературы польской. Как известно, он написал очень компетентную, хорошую, ученую книгу об Александре Вате. Я ценю его тонкость и точность, которые вкупе с поэтическим талантом ставят его очень высоко. Д. М. В чем секрет популярности Томаса Венцловы в Польше? Ч. М. У него просто фантастический переводчик на польский, Станислав Баранчак, переводящий и с английского, и с русского. Он эквилибрист языка, акробат, прекрасный переводчик Бродского. Венцлова ему, конечно, дает русские подстрочники. Баранчак переводит Венцлову на польский, выдерживая рифмы, всю структуру стихотворения. Это одна из причин, почему Венцлова так хорошо известен и популярен в Польше. Для поэта такой переводчик, как Баранчак, – большое счастье.

Д. М. Но это, видимо, не единственная причина.

Ч. М. Да, не единственная. Распространено мнение, что два поэта, а именно мы с Венцловой, – друзья, что Милош – пролитовский поэт, а Венцлова – пропольский. Нас видят вместе в Кракове. Помню, какое впечатление произвел продекламированный Венцловой в Ягеллонском университете перевод «Траурной рапсодии памяти Бема», перевод, в котором выдержана ритмическая форма этого стихотворения. Венцлова сорвал оглушительные аплодисменты.

Д. М. Бродский, имея в виду литовскую, польскую и русскую литературы, писал: «Венцлова – сын трех литератур, причем сын благодарный». Как Вы расцениваете поэзию Венцловы на фоне польской и русской литератур?

Ч. М. Наверное, у Венцловы есть много общих черт с некоторыми польскими поэтами, но мне кажется, что по сути он ближе русской литературе, русской поэзии. На русскую поэзию очень сильно повлиял русский язык, язык ямбических ударений. Потому поэзия выдерживает ритм, метрические схемы и рифмы. Таков был Бродский, очень современный, очень изобретательный поэт, чьим стихам свойственна богатая метафорика. Но они тоже метричны и рифмованы. Таков и Венцлова. Я даже как-то спросил у Томаса, почему он так верен рифмованной метрической поэзии. Спросил у него, могут ли литовские поэты пренебречь этими схемами, потому что в польской поэзии метрическими схемами больше не пользуются или пользуются крайне редко. Мне интересно, заставляют ли литовцев пользоваться ими ритмические свойства литовского языка, как, например, русских поэтов. Этого я не знаю. В любом случае Венцлова принадлежит к этой, близкой к русской поэзии, традиции, а мне бы хотелось, чтобы он высвободился из этих схем и писал иначе. Д. М. Но мне кажется, что его поэзия и без этого изменилась. Она становится все прозаичнее, все явственнее проступают контуры повествуемой истории, ритм приглушен…

Ч. М. И все же это метрическая поэзия: рифма и ритм. Я не против. Моя собственная поэзия ритмична, рифмами я не пользуюсь, но у Бродского, который был нашим общим другом, вся поэзия метрична, с упомянутыми ямбическими ударениями, хотя не всегда рифмована. Я спрашивал у Томаса, насколько литовский язык предопределяет метрическую схему, аналогичную русской.

Д. М. Есть ли какие-то общие черты в Ваших стихах и стихах Венцловы?

Ч. М. Мы очень разные. Венцлова куда более метафоричен. Каждый поэт зависит от свойств языка, от истории языка. Потому я полностью завишу от польского языка, а Томас – от литовского. Д. М. Как появилось заявление трех поэтов – Ваше, Бродского и Венцловы – в газете The New York Times после январских событий 1991 года в Литве?

Ч. М. Если я правильно помню, мы договорились заранее. Я написал небольшую статейку, позвонил одному из редакторов The New York Times (у меня есть его телефон для подобных случаев), и статью напечатали. Подписаться именами трех поэтов мы, кажется, договорились по телефону.

Д. М. Когда Бродский эмигрировал из СССР, Вы, чтобы морально его поддержать, написали ему письмо. В случае Венцловы Вы поступили так же?

Ч. М. Я писал Бродскому в то время, когда он жил в Австрии. Писал ему, что поначалу эмиграция очень трудна, но, если вы это время перетерпите, дальше будет легче. Начало – своеобразная проверка вашей стойкости. Бродский был мне очень благодарен, он вообще умел быть хорошим другом. С того первого письма, сейчас находящегося в архиве Бродского, и началась наша дружба.

Томас Венцлова приехал прямо в Беркли и начал преподавать, поэтому мне казалось, что он не нуждается в ободрении. Он ведь сам хотел уехать из Литвы, да и в университет попал такой, в котором мог работать. Так что его положение было сравнительно сносным.

Д. М. Но ведь когда КГБ стало проявлять все больший интерес к еще жившему в Литве Томасу Венцлове, Вы ему звонили. Существовало мнение, что такие звонки из-за рубежа хоть как-то охраняют человека.

Ч. М. Знаете, даже не помню. Очень может быть, я ведь ясно представлял себе всю тяжесть его положения и хотел сделать все, что в моих силах, чтобы его спасти.

Д. М. Как бы Вы охарактеризовали Томаса Венцлову не как поэта или литературоведа, а просто как человека?

Ч. М. Как рассказать о друге? Мне просто нравится, когда Томас рядом, мне нравится пить с ним водку. Пока был жив Бродский, в Америке нас считали своеобразным трио, а с Томасом мы встречаемся по разным поводам, например, два года назад был поэтический фестиваль в Кракове, и мы пили вместе с Евгением Рейном, приятелем Бродского. Выпили немало. Что там дальше было, Кэрол?

КЭРОЛ ТИГПЕН-МИЛОШ, ЖЕНА ЧЕСЛАВА МИЛОША: На следующий день мне позвонила жена Томаса Таня и спросила, как чувствует себя Чеслав. Я говорю: «Хорошо». – «А Томасу совсем плохо». Потом позвонила жена Рейна: «Как Чеслав?» Я объяснила, что лучше некуда. «А Евгений совсем дохлый».

Ч. М. Вот так выяснилось, что я пью водку лучше всех. Но правильно пить я научился именно у Томаса: рюмочка водки, рюмочка воды.

Помнится, году в 1935-м мне на глаза попался номер Wiadomości Literackie, в котором печатался молодой поэт-футурист Антанас Венцлова. Я не был с ним знаком и даже не думал, что позже познакомлюсь с другим Венцловой, его сыном.

Несовершенный диктофон не записал точного ответа Ч. Милоша на вопрос о сложностях восприятия Т. Венцловы в Литве. Милош сказал, что в этом отношении они с Венцловой похожи. Поляки тоже в претензии к Милошу за то, что он не стремится угодить взглядам и вкусам публики. Такая смесь любви и ненависти – истинное счастье и проклятье поэта («Curse», – сказал Милош и почему-то перевел на русский: – «Проклятие»).

Вильнюс, 12 июля 1999 года

 

Эндре Бойтар: «По нему в мире судят о литовской культуре»

ДОНАТА МИТАЙТЕ: Расскажите, пожалуйста, как Вы познакомились с Томасом Венцловой.

ЭНДРЕ БОЙТАР: Познакомился я с ним, кажется, году в 1970-м, когда впервые гостил в Литве. Томас уже тогда был очень образованным человеком. Позже случилась интересная история с одним его стихотворением, которое Чеслав Милош перевел на польский язык и напечатал в парижском журнале «Культура». До Литвы этот журнал не доходил, а в Будапеште мы его получали. Я сделал ксерокопию и послал Томасу.

Д. М. Передали через кого-то?

Э. Б. Нет, послал по почте. Такие письма иногда проходили, иногда и нет, но в тот раз оно дошло, и Томас узнал, что Милош перевел его стихи. Об этом я написал и Милошу. В 1969 году я составил большую антологию польской поэзии, в которую включил десять стихотворений Милоша, но в последнюю минуту польское Министерство культуры позвонило Министерству культуры Венгрии, и антология был издана без него. А с Милошем я переписывался. Лично я с ним познакомился в 1968-м, когда гостил в Польше. Мы тогда решили возродить Речь Посполитую, в которой царил король Иштван Батор – Стефан Баторий, чтобы вернуть к жизни литовско-польско-венгерский треугольник. Но это только мечта 1986 года. В Литве моим лучшим другом был Александрас Штромас, с которым близко дружил и Томас. Может быть, поэтому я читал все, что писал Томас, много знал о нем и тогда, когда он уже жил в Америке.

Томас посетил Будапешт 7 ноября 1986 года и написал великолепное стихотворение «Инструкция». Это, пожалуй, самое лучшее стихотворение о венгерской революции. Впервые у нас оно было напечатано в 1986 году, в нелегальном студенческом издании Шегедского университета, где я тогда работал. Позже, с переменой власти, его в Венгрии печатали целых два раза в разных журналах, читали по радио, телевидению. Словом, стихотворение «Инструкция» в Венгрии сделало большую карьеру. Много стихов, эссе и другого. Томаса мы напечатали в издаваемом с 1989 года журнале «2000», который я сейчас редактирую.

Однажды трое молодых венгерских поэтов независимо один от другого перевели «Сестину» Томаса Венцловы. Все три перевода мы напечатали в журнале «2000».

Д. М. Как в 1992 году появился на венгерском сборник стихов Венцловы «Расскажите Фортинбрасу»?

Э. Б. Я предложил его издательству как книгу будущего лауреата Нобелевской премии. Уверен, что Томас ее дождется.

Д. М. Даже уверены?

Э. Б. Несомненно. Думаю, у него есть такой шанс. Книгу издало издательство «Европа». Я отобрал стихи, сделал подстрочные переводы, написал послесловие. Переводили лучшие венгерские поэты.

Д. М. Удались ли, на Ваш взгляд, переводы? Кто-либо рецензировал книгу?

Э. Б. Переводы прекрасные. Появились, если не ошибаюсь, четыре одобрительные рецензии. Это бывает нечасто, обычно достаточно того, что люди читают книгу. О незнакомой культуре судить трудно, а сегодня даже о сборниках венгерской поэзии мало пишут. Поэзией сейчас мало интересуются, и не только у нас. Я это заметил, редактируя журнал «2000». Журнал популярен, в каждом номере печатаются стихи венгерских и иностранных поэтов, но их почти никто не читает, даже венгерских. Сужу об этом и по отзывам о журнале. О поэзии обычно никто ничего не говорит.

Д. М. В одном интервью Томас Венцлова утверждает, что в Венгрии и Польше его как поэта поняли. Как бы Вы прокомментировали эти слова?

Э. Б. По-моему, Томас ошибается, если он думает, что его понимают только потому, что есть общие мысли, общность социального устройства, похожие настроения интеллигенции. Мне кажется, главное, чтобы нашелся деятельный человек культуры, который может, умеет и хочет рекламировать творчество поэта или прозаика. Томасу повезло и в Польше, и у нас. Скажем, в Чехии культурный уровень тоже высок, там могли бы его понять, но нет человека, популяризующего его поэзию. Конечно, чтобы мы поняли друг друга, культурная общность необходима, но, если не появится посредник, ничего не выйдет. Скажем, латышская литература, которой я заинтересовался значительно позже, у нас почти неизвестна, а литовскую литературу знают даже простые люди, не только интеллигенция. Те венгерские интеллигенты, которые вообще читают стихи, считают Томаса одним из лучших европейских поэтов, именно европейских, потому что американская поэзия, пусть и очень хорошая, в Европе почти неизвестна. Думаю, что существует культурный разрыв между Европой и Америкой.

Д. М. Чем Вас лично привлекает поэзия Томаса Венцловы? Э. Б. Очень трудно подобрать слова, чтобы это выразить. Томас для меня – единственный поэт, в чьих стихах человек и природа очень похожи и выражают какую-то темную метафизику. Это совпадение между объектами мира на метафизическом уровне – наследие символистов. Венцлова прямо не говорит о метафизике, но она чувствуется в каждом слове. Мне это нравится. Его поэзия – философия без философии, она сильна, рациональна, за ней ощутимы очень темные силы.

Д. М. Милоша несколько раздражает русская поэтическая традиция, очевидная в стихах Венцловы. Рифмованная, метрическая поэзия Милошу кажется немного старомодной. А Вам эти особенности его поэзии не мешают?

Э. Б. Нет. Венцлова восхищается Мандельштамом, я тоже.

А Милош, мне кажется, вообще его почти не читал. Должен сказать, что из поэтов XX века мне больше всех нравится Милош, но именно ранняя его лирика. Тогда он сам писал метрические рифмованные стихи, и они были просто грандиозны. Позже, перейдя на верлибр, он эту силу утратил. Именно поздние стихи Милоша кажутся мне устаревшими, а не то, что пишет Томас. Милош рациональнее Венцловы, а в русской поэзии так много, я бы сказал, будничной мистики, которой он, наверное, даже не понимает. Никакой поэт, даже такой известный, как Милош, не вправе советовать другому.

Д. М. А в венгерской литературе есть близкие Венцлове поэты? Э. Б. Да, похожее направление существует. Венгерская поэзия вообще богаче литовской, потому что древнее. Наш первый известный поэт, Михал Ворошмарти, похож на Томаса. В его творчестве тоже природа, человек, метафизика. Это в венгерской поэзии встречается часто, может быть, именно потому наши читатели и полюбили стихи Томаса.

Д. М. Были ли в Венгрии напечатаны другие произведения Венцловы, например их с Милошем «Диалог о городе», другие эссе? Э. Б. «Диалог о городе» в Венгрии – тема особая и интересная. Я его читал, конечно, очень давно, как только он вышел на английском. В 1985—1986 годах выходил очень популярный нелегальный журнал, бывший центром притяжения венгерских диссидентов. Он назывался Beszelo («разговор с заключенным через решетку»). Приходилось спешить, а я не мог найти текстов на языке оригинала, поэтому дал перевести с английского. Перевод был напечатан в журнале. В прошлом году я совершенно случайно прочел «Диалог» в присланной Томасом книге и понял, что в английском тексте много ошибок, кроме того, он сокращен. Тогда я снова его перевел, но уже с языка оригинала, и в конце октября прошлого года он появился в журнале «2000».

Мы напечатали все, написанное Томасом о евреях, статью «Литовцы и русские», но русский вопрос у нас сейчас неактуален. Еврейская проблема существует, но никакие статьи не помогут ее разрешить, потому что нормальный человек и сам все понимает, а взгляды антисемита изменить невозможно. Литература о евреях в Венгрии обильна, не то что в Литве, где Томас – чуть ли не единственный «гой», здраво рассуждающий об этих вещах. Во всяком случае, среди старшего поколения почти что единственный.

Кроме того, в «2000» я напечатал воспоминания Томаса об отце. Антанас Венцлова написал крайне мерзкое стихотворение о процессе Ласло Райка. Райк – очень интересная фигура. Он – старый коммунист, до войны сидевший в тюрьме, в 1936 году участвовавший в испанской войне. После освобождения Венгрии он был министром внутренних дел, позже, в 1949 или 1951 году, Сталин его повесил, был показательный процесс. Наша революция 1956 года и началась с перезахоронения останков Райка, на улицы Будапешта тогда вышло около полумиллиона человек.

Д. М. Когда Антанас Венцлова написал это стихотворение? Э. Б. Во время процесса. Стихотворение так и называется: «Процесс в Будапеште». В журнале «2000», рядом с интервью Томаса, в котором он очень тепло говорит об отце, рядом с его стихами «Январские квинты и септимы», я все-таки напечатал и то стихотворение Антанаса Венцловы.

Д. М. А каков, на Ваш взгляд, Томас Венцлова, как человек? Э. Б. Думаю, постоянно быть рядом с ним нелегко. Человек он тяжелый, амбициозный, как почти все поэты. Но для меня это неактуально, я не его жена.

Томас необычайно умный, необычайно образованный человек. Кроме того, он исключительно честен, наверное, это и есть его характернейшая черта. Он и к себе, и к другим неумолимо честен и прям. Нередко это оскорбляет. Если Томас занимает какую-то позицию, то защищает ее изо всех сил. Он очень рационален. Может быть, можно сказать, что он – гений, а гении – трудные люди, не так ли?

Я встретился с ним в Вильнюсе, когда вышла его первая книга, когда его не приняли в Союз писателей. Меня поразило, как человек может выдержать такое одиночество. Он и сам писал, что, если бы не было Иосифа Бродского и русских интеллигентов, он бы не вынес всего этого. Он очень смелый человек.

Д. М. Вы хорошо знаете литовскую литературу. Не кажется ли Вам Венцлова одинокой фигурой на ее фоне?

Э. Б. Влияние Венцловы чувствуется уже в начале девятого десятилетия, в поэзии Гинтараса Патацкаса. Этого достаточно, это начало. Томас окажет влияние на литовскую поэзию позже, через двадцать-тридцать лет.

Д. М. Но сегодня в Литве его нередко отвергают.

Э. Б. Это понятно, потому что он смелый и единственный (был единственный, надеюсь, сейчас уже нет) человек такого типа в Литве, такой человек, который не сгибается, не ломается. Таких не любят нигде. С другой стороны, думаю, у Томаса есть друзья, много неизвестных ему друзей живут в Венгрии, в Польше. По нему, а не по Микелинскасу, в мире судят о литовской культуре. Он что-то новое начал в литовской культуре, а первопроходцев всегда не любят, они всегда одиноки. Может быть, самому Томасу из-за этого порой трудно, неуютно. Это чувствуется в поздних его стихах, очень хороших, почти меланхоличных. Но такова жизнь. Томасу приходится расплачиваться за то, что он сделал для литовской культуры. Обычная история.

Будапешт, 10 апреля 2000 года

 

Людмила Сергеева: «Я дарю вам Литву…»

ДОНАТА МИТАЙТЕ: С чего начнем?

ЛЮДМИЛА СЕРГЕЕВА: Я думаю, начнем с самого начала, потому что Томас – это и есть начало той Литвы, которая живет со мной вот уже сорок лет.

Сперва о Томасе до нас дошла легенда. Наш друг Леня Чертков однажды сказал: «Я познакомился с Томасом Венцловой. Замечательный парень». Очень знакомая фамилия для тех, кто десять лет назад кончал советскую школу. Нас заставляли учить: в Казахстане – первый поэт Джамбул Джамбаев, на Северном Кавказе – Сулейман Стальский, в Латвии – Ян Райнис, а в Литве – Антанас Венцлова. У Милана Кундеры есть точное замечание: «В тех, кого мы учили в школе, есть что-то нереальное и нематериальное, они уже при жизни принадлежат к величественной галерее мертвых». Вот и нам казалось, что все эти республиканские «классики» одного возраста, очень старые и после смерти Сталина их тоже давно нет в живых. И мы спросили Леню: «Как? Папа у него знаменитый советский классик? Ах, и папа еще жив!» Но Леня уверил нас, что Томас совсем другой человек, вполне наш, потрясающе знает русскую поэзию, и вообще, хотите, я его приведу?

В 1962 году мы переехали сюда, на Малую Филевскую, в кооперативную квартиру. Поэтому все друзья стали у нас собираться. Но что-то тогда не получилось. Андрей уехал в Ольвию, в Причерноморье, где были колонии древних греков. Я договорилась с одним знакомым археологом, что Андрею там на раскопках покажут много интересного: Андрей был страстным коллекционером, его интересовали варварские античные монеты.

В это время в Москву приехал наш друг по Коктебелю Виктор Андроникович Мануйлов, профессор из Ленинграда, и, позвонив, позвал меня с собой в гости. Хозяевами дома, куда мы пришли, оказались очень милые старики Миркины. С младшей дочерью Ириной дружил Мануйлов, а старшая, Зина Миркина, была женой Григория Померанца. В разговоре старики упомянули, что летом едут в Палангу. Я спрашиваю: «Что это? Где это?» Они говорят: «О, это замечательное место в Литве. Хотите, мы вам снимем там комнату?» «Пожалуйста, если вам это не составит труда». Вернулся из Ольвии Андрей, и я объявила, что отдыхать мы едем в Литву, говорят, там море и песок.

И мы едем. Миркины нам сняли в Паланге на улице Аксионайче. Теперь она называется по-другому, этого дома уже нет, там теперь многоэтажная «Неринга». А тогда наш дом смотрел как раз на маленькую дачку, которая принадлежала папе-Венцлове. В первый же день по пути к морю мы видим, стоит маленькая интеллигентная старушка, что-то рассказывает по-литовски, а перед ней – феноменальной красоты высокий молодой человек с невероятными синими глазами. Он смотрел поверх головы старушки, журчавшей по-литовски, куда-то вдаль и думал о чем-то явно нездешнем, а на лице его была такая одухотворенность, ну вылитый князь Мышкин, как мы его себе представляли.

В ту пору мы рассказывали много анекдотов. И был один особенно любимый: еду т в поезде Белая Церковь – Бердичев старый еврей-коммивояжер и молодой еврей, они незнакомы. Старый еврей думает: «Наверняка этот молодой человек едет в Бердичев жениться. А кто у нас в Бердичеве на выданье? Дочь парикмахера Рахиль и дочь резника Сара. Но дочь парикмахера некрасивая, значит, он едет свататься к Саре. А за кого в Белой Церкви может отдать свою дочь резник? За сына ювелира или раввина. Но сын ювелира некрасивый и прихрамывает, значит, за сына раввина. Сына раввина зову т Янкель. Но это имя некрасивое. Пусть его зову т Давид». И старый еврей обращается к молодому по имени-отчеству: «Давид Исаакович». Молодой изумлен: «Откуда вы меня знаете?» – «Я вас не знаю, я вас вичислил».

Вот я и говорю Андрею: как было бы хорошо вичислить этого молодого литовца и назвать его Томасом Венцловой. Андрей мрачно ответил, что чудеса бывают только в анекдотах.

К вечеру идем все по той же улице, вдруг меня окликает женский голос. Поворачиваюсь, стоит Марина Кедрова, мы с ней учились на одном курсе в МГУ, на филфаке. И рядом с ней наш князь Мышкин. Марина представляет его: «Познакомьтесь, это мой муж Томас Венцлова». Протягивая руку, я говорю: «А я вас сегодня утром вичислила». Томас тут же от души захохотал. Быстро выяснилось, что он удивительно живо воспринимает юмор. Все тогдашние анекдоты Томас умел и слушать, и потрясающе рассказывать. Сразу завязались отношения: «Приходите вечером». И мы стали бывать у Томаса и Марины каждый вечер. Родителей в Паланге не было, дача была отдана Томасу, видимо, на все лето. Собиралось у Томаса много народу – и литовцев, и москвичей. Заезжал сюда на неделю Леня Чертков. Засиживались до полуночи, всем было весело, интересно друг с другом, постоянно кого-то разыгрывали, что-то импровизировали, читали стихи.

Томас как-то сразу понял, что нам все интересно в Литве. И он решил не только нас просветить, но и влюбить в Литву. Ему это удалось, за что я Томасу до конца своих дней буду благодарна.

Томас решил, что мы прежде всего должны поехать в Жемайчю Кальварию, это недалеко от Паланги. И тут опять произошло чудо – там жили родители нашей хозяйки, было, где остановиться. А в Жемайчю Кальварии произошло самое большое чудо: мы познакомились там со стареньким священником Повиласом Пукисом, несомненно, святым человеком, который десять лет провел в заключении на Воркуте. А потом жил в доме престарелых в Бурятии. Кальварийцы привезли его из Бурятии и собрали ему на маленький домик, где он нас и принимал, беседуя как с близкими друзьями тихо и улыбчиво. И был он незлобив, светел и мудр, службу отправлял в костеле так, как будто это его последняя на земле служба, мы там плакали от счастья. Андрей написал об этом рассказ.

В Жемайчю Кальварию, как мы поняли, русские до нас не приезжали. Поэтому в деревне всем было любопытно посмотреть на нас, приехавших пройти по святым местам. Смотрели на нас с удивлением и интересом.

Уезжали мы через пару дней. Нам сказали, что рано утром будет автобус. На остановке висела ржавая покореженная табличка с расписанием. Автобус пришел точно вовремя! Удивились, потому что в России, да еще в деревне, автобус не ходит по расписанию. Думали, раз люди из деревни едут на базар в город, значит, будут мешки, еле войдешь. Но здесь все было не так: женщины нарядно одеты, в крепдешиновых платьях, в руках корзины, прикрытые белым.

Мы поняли, что попали в совершенно другой мир, который в России давно до нас кончился. Деревенская культура исчезла с коллективизацией. И этот литовский мир благодаря Томасу становился для нас живым и с каждым днем более близким.

Томас нас одарил и своими литовскими друзьями. Первым из них был Ромас Катилюс, самый близкий, еще школьный друг Томаса. С Ромасом и его женой Элей мы тоже встретились и на всю жизнь подружились этим первым летом в Паланге, а теперь дружат наши дети. Ромас нас пригласил в Вильнюс: «Приезжайте, родители будут в саду, их спальня в вашем распоряжении». Так мы оказались в гостеприимном доме на улице Леиклос, сейчас на доме висит памятная доска, посвященная Иосифу Бродскому. Его мы тоже позвали в Вильнюс к Катилюсам, но не в это первое наше литовское лето, а в 1966 году. Иосифу было худо в Питере, мы ему позвонили из Вильнюса и пригласили в Европу, к Катилюсам, на улицу Леиклос.

Мы его встретили и передали в добрые руки братьев Катилюсов. Томаса в Вильнюсе не было. В этот же день через несколько часов мы уезжали в Москву, до сих пор помню счастливое, молодое лицо Иосифа на вильнюсском вокзале.

Вернемся в наше первое лето в Литве. Томас хотел, чтобы мы поехали в Каунас, он любил этот город с детства, значит, и мы должны его полюбить. Для этого Томас составил нам подробный план, что, где и как смотреть. Мы попали в Каунас на Жолине (Успение Богоматери), были на службе в Кафедральном соборе, бродили по городу в соответствии с томиковым планом. Было это незабываемое путешествие 15 августа 1963 года.

Д. М. То есть Томас Вам нарисовал план?

Л. С. Да, конечно. Но к плану прилагался еще подробный интересный рассказ о Каунасе. Томас как никто умел это делать. Он ведь представлял себе подробно даже те города (например, Дублин, Флоренцию), которые знал только по литературе, но в которых сам тогда еще не бывал и не мог и мечтать увидеть когда-нибудь.

Томас, естественно, был первым человеком, которому мы позвонили, когда приехали из Каунаса в Вильнюс: «Сейчас приду». Был поздний вечер. Томас привел нас на площадь, где теперь Президентский дворец. «Здесь Наполеон останавливался». Там была синагога, там – гетто, а вот францисканский костел, вот Бернардинцы, Святая Анна, Святой Михаил, Святая Тереза, Острабрамская часовня, Университет, Кафедральный собор на площади, где музей, барочный костел Петра и Павла (где тогда был кафедральный собор). И все сразу задышало историей. И красивый европейский город стал оживать и обживаться нами. Такого гида, как Томас, найти трудно.

Потом был Тракай с его гамлетовским замком, Витовт, караимы. Любовь Томаса к Литве и ее истории переполняла нас. На этом подарки не кончались. «Я вас должен познакомить еще с одним уникальным человеком. Он часто сидит в „Неринге“, эпатируя публику: у него на столике лежит Mein Kampf». Это был Юозас Тумялис, который оказался ходячей энциклопедией, человеком добрым и абсолютно надежным. Он стал первым литовцем, который приехал к нам в гости в Москву, чему мы несказанно радовались. Юозас же ввел нас в дом своих будущих родственников Юодялисов. Общение и дружба с Пятрасом и Данутей Юодялисами были не только редким счастьем, но и нравственным камертоном во всех моих жизненных коллизиях. А теперь я с удовольствием каждое лето гощу на Антоколе в семействе Тумялисов, Ванду и Ируте я просто обожаю.

Цепная реакция литовских дружб с легкой руки Томаса продолжалась: это и Натали Трауберг с Виргилием Чепайтисом, незабвенная Идочка Крейнгольд (в замужестве Жилюс), родная Ина Вапшинскайте, всезнающая, как Брокгауз и Эфрон, мудрый Эйтан Финкельштейн, кроткий доктор Нийоле Янавичюте и бурный доктор Гинтаре Брейвене, дочка Лиобите, яркий художник Ада Склютаускайте.

Начиная с 1963 года, когда Томас проводил зимы в Москве, мы часто виделись. И каждая встреча была радостной, обязательно с какими-то литературными или культурными новостями.

Мне приходилось тогда на работе читать много рукописей графоманов. Иногда графоман может такое выдать, что ни один гений не придумает. Томас обожал слушать такие сочинения, тут же запоминал их наизусть, память у него феноменальная, и хохотал заразительно по-детски.

Как-то Томас пришел ко мне в гости в большом расстройстве, даже говорить не мог от огорчения: у него случилась личная беда. А у нас в стране перманентно были проблемы со словами гимна. В это хрущевское время как раз объявили конкурс на слова к гимну Александрова, чтобы из текста убрать «нас вырастил Сталин на верность народу» и так далее. Народ у нас доверчивый, раз объявили по радио и в газетах, начали сочинять и присылать свои опусы. Авторов таких «гимнов» называли «гимнюками». И чтобы как-то развлечь Томаса, я начала ему читать этих «гимнюков». Один текст гимна, который больше всего поразил Томаса, начинался так: «Банальных лиц я много видел, герои беллетристики они…» А другой заканчивался словами о коммунизме: «И огни того света видны». Томас хохотал до слез. И совершенно отвлекся от своей мрачной ситуации. Я сказала: «Томик, у тебя замечательная способность переключаться, ты будешь жить долго и счастливо». А Томас мне, хохоча: «Но это же гениально, на это нельзя не реагировать». И через много лет, когда успешный Томас снова смог приехать в Литву, я его спросила, помнит ли он тот давний разговор. Он сказал: «Помню, и ты оказалась права».

А вот история о том, как Томас приводил к нам сюда, на Малую Филевскую, Анну Андреевну Ахматову. Мы позвали ее в гости, и Анна Андреевна с радостью согласилась, узнав, что у нас второй этаж. Лифта в доме нет. Навели необыкновенный порядок, приготовили праздничный обед, нам хотелось, чтобы все торжественно было, не каждый день такого человека принимаем в доме. Ждем. А гостей все нет и нет. Звоню к Любови Давидовне Большинцовой-Стенич, она говорит, что Анна Андреевна давно уехала к нам на такси и Томас ее сопровождает. Д. М. А почему именно Томас?

Л. С. Может, он сам вызвался, чтобы подольше побыть с Анной Андреевной, может, потому, что ему наш дом был хорошо знаком. Шло время, мы начали волноваться. Вдруг звонок в дверь. На пороге стоит бледный Томас и говорит: «Случилось непоправимое». Мне становится плохо, я ясно понимаю, что наша Малая Филевская печально войдет в историю как станция Астапово. Что может быть непоправимее? Но Томас дрожащим голосом добавляет, что завел Анну Андреевну не в наш дом, а в соседний, и тоже в третий подъезд, на второй этаж, но Сергеевых там не оказалось. И Томас в отчаянии, оставив Анну Андреевну одну, бросился на улицу искать Сергеевых. Я кидаюсь к окну и вижу, как тихо и величаво по ступенькам из подъезда соседнего дома спускается Анна Андреевна с непокрытой головой и останавливается, одинокая и растерянная, посреди солнечного мартовского дня 1965 года. Я кричу: «Бегите скорее!» Андрей и Томас пулей вылетают из квартиры. В результате бедной Анне Андреевне пришлось подниматься еще раз на второй этаж. Томас был безумно расстроен: он, знавший наизусть улицы и дома городов, где никогда не был, запутался среди одинаковых хрущевских пятиэтажек и не смог найти дом, который посещал неоднократно. А когда выпили, закусили, хорошо поговорили, увидев, как от отчаяния Томас более других налегает на водочку, Анна Андреевна сказала ему: «Друг мой, кто кого отсюда повезет?» Но в Сокольники Томас доставил Анну Андреевну в полном порядке. Это была и Томаса, и наша последняя встреча с живой Анной Андреевной. Потом уже был морг в Москве и кладбище в Комарове 10 марта 1966 года.

С Надеждой Яковлевной Мандельштам я познакомила Томаса через несколько лет после смерти Ахматовой. Томас хорошо знает и любит стихи Мандельштама, его русский сборник стихов «Граненый воздух» тому подтверждение. Томас специально ездил в Воронеж, чтобы пройти по мандельштамовским местам, познакомился там с близким другом Мандельштама Натальей Евгеньевной Штемпель, адресатом гениальных лирических стихов Мандельштама. Поэтому Томас так хотел познакомиться с Надеждой Яковлевной. В то время Томас уже редко бывал в Москве. Но как только он здесь объявился, я повезла его к Надежде Яковлевне. Представляя ей Томаса, я сказала: «К вам ходит много интересных людей, но такого замечательного человека вы еще не видели». Томас невероятно смутился, что сразу расположило Надежду Яковлевну к нему. Тем более что она уже была наслышана о Томасе от меня, да и Кома Иванов ей очень хвалил Томасовы переводы Мандельштама на литовский. Надежда Яковлевна нового человека любила расспрашивать обо всем, а было глухое советское время, когда все было запрещено и все всего боялись. Но с Томасом сразу получилась доверительная беседа взахлеб. Они друг другу понравились. Надежда Яковлевна в конце разговора спросила: «Скажите, вот таких настоящих интеллигентов, как вы, сколько бы вы в Литве насчитали?» Томас незамедлительно: «Десяток уж точно». И начал перечислять. Среди названных были многие из тех, с кем я дружу и поныне. Надежда Яковлевна – Томасу: «Счастливая Литва».

Когда Томас покидал страну, он приехал в Москву проститься с друзьями. Поехал он со мной и к Надежде Яковлевне попрощаться. Томас сказал в конце вечера: «Надежда Яковлевна, как с вами интересно, уходить не хочется». Она лукаво улыбнулась и ответила: «Томас, не говорите мне таких слов, я и так уже буду думать, что вы – моя последняя любовь».

Непреходящей любовью Томаса всегда была и есть мировая культура, тоску по которой он, как и Мандельштам, остро ощущал в Советском Союзе. На уговоры Межелайтиса не уезжать на Запад, ибо там замучает ностальгия, Томас ответил: «Почему-то здесь никто не замечает, что у меня уже давно ностальгия по Дублину и Флоренции».

Томас – человек трех культур, трех родных языков: он отлично знает не только литовскую поэзию, но и польскую, и русскую. Русскую поэзию он чувствует как родную, этим он поражал и Черткова, и Андрея Сергеева, а потом и Бродского. При такой глубине проникновения в поэзию ясно было, что и сам он пишет хорошие стихи. Но оценить их я смогла, только когда появились переводы на русский язык.

Д. М. А видели ли Вы Томаса и Бродского вместе?

Л. С. Нет, когда Иосиф прилетел в Вильнюс, Томаса не было в городе. Но он вскоре появился, Томас Бродскому сразу понравился. А когда Томас повозил Бродского по Литве и они обсудили всю мировую поэзию и сошлись во вкусах, Иосиф написал нам в Москву: «Потом приехал Томас. Я рад и даже немножко горд этим знакомством. Чудный парень. Чудная физиономия. Большое вам всем за него ачу». Бродский полюбил на всю жизнь и Томаса, и Катилюсов, и Литву, в которую приезжал не раз. Томас любил и высоко ценил Бродского, который для Томаса, помоему, был ориентиром в современной поэзии. А Бродский посвятил брату-поэту Томасу стихи: «Литовский дивертисмент», «Литовский ноктюрн: Томасу Венцлове», «Открытка из города К».

Хорошо помню, как Томас однажды сказал нам с Андреем Сергеевым: «Я дарю вам Литву в благодарность за двух живых классиков». Это было при жизни Анны Андреевны, а Иосиф еще жил в России и не был Нобелевским лауреатом. Этот дар Томаса я бережно сохраняю больше сорока лет.

Москва, 5 сентября 2001 года

 

Избранная библиография

[427]

 

Книги

НЕУСТОЙЧИВОЕ РАВНОВЕСИЕ: ВОСЕМЬ РУССКИХ ПОЭТИЧЕСКИХ ТЕКСТОВ

New Haven: Yale Center for International and Area Studies, 1986. – 206 c.

СОБЕСЕДНИКИ НА ПИРУ: СТАТЬИ О РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ

Vilnius: Baltos lankos, 1997. – 256 c.

СВОБОДА И ПРАВДА

М.: Прогресс, 1999. – 216 с.

ГРАНЁНЫЙ ВОЗДУХ

М.: ОГИ; Дом Юргиса Балтрушайтиса, 2002. – 88 с.

СТАТЬИ О БРОДСКОМ

М.: Baltrus; Новое издательство, 2005. – 176 с.

 

Стихотворения

СТИХИ О ПАМЯТИ

Пер. Л. Миля // Знамя. 1968. № 1. С. 13.

ПАМЯТИ ПОЭТА. ВАРИАНТ

Пер. Иосифа Бродского // Континент. 1976. № 9. С. 5–6.

NEL MEZZO DEL CAMMIN DI NOSTRA VITA

[подстрочный перевод автора] // Поэт-переводчик Константин Богатырев: Сборник. München: Verlag Otto Sagner, 1982.

С. 277.

ПЯТЬ СТИХОТВОРЕНИЙ

[Музей в Хобарте, «Пустой Париж…», Берлинское метро: Hallesches Tor, «В духоте….», «у огня…»] Пер. Н. Горбаневской // Континент. 1987. № 51. С. 208—213.

ПАМЯТИ ПОЭТА. ВАРИАНТ

Пер. И. Бродского // Слово/Word (New York). 1987. № 1/2. С. 46.

«ПОСТОЙ, ПОСТОЙ…»

Пер. М. Т[емкиной] // Слово/Word (New York). 1988. № 5/6. С. 109.

ТРИ СТИХОТВОРЕНИЯ

[Памяти поэта. Вариант / Пер. И. Бродского; «Пустой Париж…», Берлинское метро: Hallesches Tor / Пер. Н. Горбаневской] // Дружба народов. 1989. № 12. С. 5–7.

СТИХОТВОРЕНИЯ

[День благодарения; Стихи о друзьях; Два стихотворения о любви;

«Я не живу здесь много дней…»] Пер. В. Асовского // Вильнюс. 1991. № 4.

С. 74—78.

ПАМЯТИ ПОЭТА. ВАРИАНТ; ПЕСНЬ ОДИННАДЦАТАЯ

Пер. И. Бродского // Бродский И. Бог сохраняет все / Ред. – сост. В. Куллэ. М.: Миф, 1992. С. 191—194.

СТИХОТВОРЕНИЯ

[ «Как вечных душ опора…»; «Прихлынув к губам…»; «Невдалеке кремнистые вершины…»; Улица Пестеля; East Rock] Пер. В. Асовского // Вильнюс. 1993. № 8. С. 13—16.

СТИХОТВОРЕНИЯ

[Осень в Копенгагене; Улица Пестеля; «На расстояньи мили…»] Пер. А. Кушнера // Огонек. 1993. № 37. С. 20—21.

ПАМЯТИ ПОЭТА. ВАРИАНТ; ПЕСНЬ ОДИННАДЦАТАЯ

Пер. И. Бродского // Сочинения Иосифа Бродского: В 4 т. СПб.: Пушкинский фонд, 1994. Т. III. С. 305—308.

ЩИТ АХИЛЛЕСА

Пер. В. Куллэ // Литературное обозрение. 1996. № 3 [специальный выпуск памяти И. Бродского]. С. 32—33.

ПАМЯТИ ПОЭТА. ВАРИАНТ

Пер. И. Бродского // Остров (Берлин). 1996. № 5. C. 3–4.

ЩИТ АХИЛЛЕСА

Пер. В. Куллэ // Бродский глазами современников / Сост. В. Полухина. СПб.: Издательство журнала «Звезда», 1997. С. 274—275.

CТИХОТВОРЕНИЯ

[Музей в Хобарте; Берлинское метро: Hallesches Tor; «В духоте….»; «у огня…» / Пер. Н. Горбаневской; Памяти поэта. Вариант /

Пер. И. Бродского] // Витковский Е. Строфы века–2: Антология мировой поэзии в русских переводах XX века. М.: Полифакт, 1998.

С. 808, 889.

ПОСЛЕ ЛЕКЦИИ

Пер. В. Куллэ // Анна Ахматова: последние годы: Рассказывают Виктор Кривулин, Владимир Муравьев, Томас Венцлова. СПб.: Невский диалект, 2001. С. 93—95.

СТИХИ РАЗНЫХ ЛЕТ

[ «Знаю: прошлого трогать не станем…»; Ночь / Пер. Г. Ефремова; Стихи о друзьях; «Помедли, улыбнись и возвращайся вспять…»; Повтор с вариациями; Щит Ахиллеса; Залив; Менины; Продолжая Федра; «Я знаю, что оно как-будто истекает…»; В Карфагене много лет спустя; Чайная в сеттльменте. Вариация; В институтском парке; Вероятно, на пути в Чэнду; Плато; Гобелен; На рождение младенца / Пер. В. Куллэ] // Старое литературное обозрение. 2001. № 1. С. 202—208.

 

Статьи, заметки, рецензии

О ЛИТОВСКОЙ ГРУППЕ СОДЕЙСТВИЯ ВЫПОЛНЕНИЮ ХЕЛЬСИНКСКИХ СОГЛАШЕНИЙ

Хроника защиты прав человека в СССР. 1977. Вып. 25. С. 31—34.

ЛИТВА, БАЛЬМОНТ И БАЛТРУШАЙТИС Новое русское слово. 1977. 16 июля.

ОТЕЦ КАРОЛИС ГАРУЦКАС

Хроника защиты прав человека в СССР. 1979. Вып. 34. С. 50—51.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Бракман Р. Выбор в аду: Жизнеутверждение солженицынского героя. [Ann Arbor]: Эрмитаж, 1983. С. 5—6.

ПОЭЗИЯ КАК ИСКУПЛЕНИЕ

[Рец. на: Czeslaw Milosz. The Witness of Poetry] // Двадцать два (Тель-Авив). 1985. № 41. С. 194—202.

КНЯЗЬ И ЦАРЬ

Пер. с англ. Л. Пановой // Слово/Word (New York). 1988. № 5/6. С. 96—102.

АНДРЕЙ БЕЛЫЙ В КАУНАСЕ

Вильнюс. 1990. № 11. С. 143—146.

ВОЙНА И МИФ

[Рец. на: Aleksandr Solzhenitsyn, August 1914] // Еврейский журнал (Мюнхен). 1991. № 1. С. 69—75.

ПОЭТ РОКОВЫХ ПОЛУМЕР

[Рец. на: Yevgeny Yevtushenko. The Collected Poems, 1952—1990] // Новое русское слово. 1991. 3 мая. С. 29.

ТЩЕТНЫЕ УСИЛИЯ: ИСТОРИЯ КНЯЗЯ АНДРЕЯ КУРБСКОГО Вильнюс. 1993. № 3. С. 114—120.

ГЕНОЦИД, СТРАТОЦИД, ЭТНОЦИД Эхо Литвы. 1995. 11 апреля. С. 4.

ПАВЕЛ ФЛОРЕНСКИЙ

История русской литературы. XX век: Серебряный век. М.: Литера, 1995. С. 209—214.

ОН УМЕР В ЯНВАРЕ…

Звезда. 1997. № 1. C. 232—233.

ВОРОВАННЫЙ ВОЗДУХ

Та р а с о в В. Трио. Vilnius: Baltos lankos, 1998. С. 5–33; М.: Новое литературное обозрение, 2004. С. 5–8.

ЧЕСЛАВ МИЛОШ: ОТЧАЯНИЕ И БЛАГОДАТЬ

Старое литературное обозрение. 2001. № 1. С. 181—184.

 

Интервью

«ЛИТВА ДОБЬЕТСЯ СВОЕЙ НЕЗАВИСИМОСТИ»: ИНТЕРВЬЮ С ЛИТОВСКИМ ПОЭТОМ ТОМАСОМ ВЕНЦЛОВА

Русская мысль. 1978. 17 августа.

ГОВОРЯТ УЧАСТНИКИ СИМПОЗИУМА: ТОМАС ВЕНЦЛОВА (ЙЕЛЬ)

Русская мысль. 1986. 3 октября. С. 12.

ВТОРАЯ ОТТЕПЕЛЬ

Страна и мир (Мюнхен). 1987. № 1. С. 39.

«ПОЗИЦИЯ АУТСАЙДЕРА ИНТЕЛЛИГЕНТУ СВОЙСТВЕННА»

Вильнюс. 1991. № 2. С. 110—121.

«НО ЕСТЬ ОЧАГ ВНЕВРЕМЕННЫЙ…»

Литературная газета. 1991. 3 июля. С. 13.

ТОМАС ВЕНЦЛОВА ОБ ИОСИФЕ БРОДСКОМ: «ЧЕЛОВЕК ЕСТЬ ИСПЫТАТЕЛЬ БОЛИ»

Согласие. Вильнюс. 1991. 9 ноября. С. 6.

«УТОПИИ ПРЕВРАЩАЮТСЯ В ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ»

Согласие. Вильнюс. 1991. 30 ноября. С. 4.

«НЕУМНО СЧИТАТЬ СЕБЯ ВСЕГДА ПРАВЫМ…»

Летувос ритас. 1993. 30 июля – 6 августа. С. 4–5.

«ИСТИННЫЙ ПАТРИОТИЗМ – БОРЬБА С КОМПЛЕКСАМИ СВОЕЙ НАЦИИ»

Летувос ритас. 1993. 10—17 сентября. С. 8.

«ГОВОРИТЬ ПРАВДУ СВОЕМУ НАРОДУ – ПРАВО ТЕХ, КТО „НЕ СОСТОЯЛ ПОД СТРАХОМ“»

Слово. 1995. 23 февраля – 2 марта. С. 1–2, 4.

«Я ПРОСТО ЛИТОВЕЦ, ЖИВУЩИЙ В ДРУГОЙ СТРАНЕ»

Невское время. 1995. 16 июня.

«…НАШЕЙ ЛИТЕРАТУРЕ НЕ ХВАТАЕТ ЛЮДЕЙ „БЕСПОЧВЕННЫХ“… КОГДА В ПОЭЗИЮ ВМЕШИВАЕТСЯ ИСТОРИЯ»

Литературная газета. 1995. 21 июня. С. 7.

«ПОЭЗИЯ ПОЗВОЛЯЕТ ОСОЗНАТЬ УНИКАЛЬНОСТЬ КАЖДОЙ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ СУДЬБЫ»: С ПОЭТОМ И ЛИТЕРАТУРОВЕДОМ Т. ВЕНЦЛОВОЙ БEСЕДУЕТ Т. ЯСИНСКАЯ

Вильнюс. 1995. № 3. С. 4–12.

«„БЕЗРОДНЫЙ КОСМОПОЛИТ“, МЕЧТАЮЩИЙ ПРОВЕСТИ ОСТАТОК ЖИЗНИ В ЛИТВЕ»

Республика. 1996. 16 июля. С. 4.

РАЗВИТИЕ СЕМАНТИЧЕСКОЙ ПОЭТИКИ

Литературное обозрение. 1996. № 36. С. 29—39.

Т. ВЕНЦЛОВА: «ЭПОХА БРАЗАУСКАСА И ЛАНСБЕРГИСА ЗАКОНЧИЛАСЬ ЕЩЕ РАНЬШЕ»

Республика. 1997. 30 декабря. С. 4.

ХЕЛЬСИНКСКАЯ ГРУППА В ЛИТВЕ: РАССКАЗ ТОМАСА ВЕНЦЛОВЫ НА ВСТРЕЧЕ В РУССКОМ КУЛЬТУРНОМ ЦЕНТРЕ, ИЮЛЬ 1996

Подготовила Т. Ясинская // Вильнюс. 1997. № 5. С. 130—148.

ИЗ ОПЫТА ИСТОРИЧЕСКОГО ОПТИМИСТА

Беседу ведет Н. Игрунова // Дружба народов. 1998. № 3. С. 167—179.

«ПОЭТ – СУЩЕСТВО БЕЗДОМНОЕ»

Сегодня. 2000. 5 июня.

«ЧУВСТВО ПЕРСПЕКТИВЫ»

[Томас Венцлова беседует с Иосифом Бродским] // Иосиф Бродский: Большая книга интервью. М.: Захаров, 2000. С. 336—358.

 

Мемуары

ВОСПОМИНАНИЯ ОБ АННЕ АХМАТОВОЙ

Анна Ахматова: последние годы: Рассказывают Виктор Кривулин, Владимир Муравьев, Томас Венцлова. СПб.: Невский диалект, 2001. С. 76—91.

РУССКИЙ ЕВРОПЕЕЦ

Ефим Эткинд: Здесь и там. СПб.: Академический проект, 2004. С. 381—391.

 

О Томасе Венцлове

МИШЕЛЬ ОКУТЮРЬЕ. НЕУСТОЙЧИВОЕ РАВНОВЕСИЕ

Русская мысль. Литературное приложение. 1987. 25 декабря

АЛЕКСАНДР ГРИБАНОВ. В ПОИСКАХ НЕУСТОЙЧИВОГО РАВНОВЕСИЯ

Континент. 1988. № 56. C. 357—363.

ВАСИЛИЙ РУДИЧ. ТЕКСТ ЖИЗНИ И ТЕКСТ ИСКУССТВА

Страна и мир (Мюнхен). 1988. № 4 (46). С. 152—155.

ИОСИФ БРОДСКИЙ. ПОЭЗИЯ КАК ФОРМА СОПРОТИВЛЕНИЯ РЕАЛЬНОСТИ: Предисловие к сборнику стихотворений Томаса Венцловы на польском языке в переводах Станислава Баранчака // Русская мысль. 1990. 25 мая. Специальное приложение: Иосиф Бродский и его современники. К пятидесятилетию поэта.

ЕВГЕНИЙ РЕЙН. ОПЕРЕТЬСЯ О ВЕТЕР

Огонек. 1993. № 37. С. 20.

ВАЛЕНТИНА БРИО. ВИЛЬНЮС КАК ПРОБЛЕМА САМОСОЗНАНИЯ

Вильнюс. 1995. № 4. С. 110—122.

АНДРЕЙ СЕРГЕЕВ. ПОРТРЕТЫ: ДЕЛА ЛИТОВСКИЕ

Знамя. 1996. № 10. С. 82—86.

ВЯЧЕСЛАВ ВС. ИВАНОВ. ПРЕДИСЛОВИЕ

Венцлова Т. Собеседники на пиру: Статьи о русской литературе. Vilnius: Baltos lankos, 1997. С. 11—14.

О. А. ЛЕКМАНОВ. СОБЕСЕДНИКИ НА ПИРУ

Новое литературное обозрение. 1999. № 1. С. 430—431.

DONATA MITAITĖ. ЧЕЛОВЕК И МИР В ТВОРЧЕСТВЕ ТОМАСА ВЕНЦЛОВЫ

Naujos idėjos ir formos Baltijos рalių literatūrose. Antroji Baltijos рalių literatūrologų konferencija. Vilnius: Lietuvių literatūros ir tautosakos institutas, 1999. P 13—22.

ТАТЬЯНА КАСАТКИНА. СВОБОДА И ПРАВДА

Новый мир. 2000. № 1. С. 232—234.

ГРИГОРИЙ ПОМЕРАНЦ. ПЕРЕД ЛИЦОМ ЕДИНОЙ СУДЬБЫ

Первое сентября. 2000. 19 февраля.

М. Г. «СВИДЕТЕЛЬ ВЫЖИВШИЙ ИСКУССТВА»

Литературная газета. 2000. 7–13 июня.

DONATA MITAITĖ. ТОМАС ВЕНЦЛОВА, ИОСИФ БРОДСКИЙ: ДИАЛОГ ПОЭТОВ

Studia Russica. Budapest, 2000. Vol. XVIII. P. 180—185.

НАТАЛЬЯ ГОРБАНЕВСКАЯ. ТОМАС ВЕНЦЛОВА – «ЧЕЛОВЕК ПОГРАНИЧЬЯ»

Русская мысль. 2001. Сентябрь. С. 6–12.

ГЕОРГИЙ ЕФРЕМОВ. СОБЕСЕДНИК ТОМАСА

Старое литературное обозрение. 2001. № 1. С. 221.

ВИКТОР КУЛЛЭ. ВОЗМОЖНОСТЬ ТРЕТЬЕГО СОБЕСЕДНИКА: УРОКИ ТОМАСА ВЕНЦЛОВЫ

Русская мысль. 2001. Сентябрь. С. 13—19.

ЧЕСЛАВ МИЛОШ. О ТОМАСЕ ВЕНЦЛОВЕ

Старое литературное обозрение. 2001. № 1. С. 211—212.

АДАМ МИХНИК. ИНСТРУМЕНТ ДОБРЫХ ДУХОВ

Старое литературное обозрение. 2001. № 1. С. 216—217.

ТАДЕУШ НЫЧЕК. ЧЕРНЫЕ БУКВЫ НА ТЕМНОМ ФОНЕ

Старое литературное обозрение. 2001. № 1. С. 213—215.

ИННА РОСТОВЦЕВА. ТЕМНАЯ СОЛЬ, ИЛИ ПИР ДЛЯ СОБЕСЕДНИКА

Вопросы литературы. 2001. № 1. С. 309—319.

МАЙКЛ СКЭММЕЛЛ. ПРЕДАННЫЙ РЕАЛЬНОСТИ

Старое литературное обозрение. 2001. № 1. С. 219—220.

СЕРГИУШ СТЕРНА-ВАХОВЯК. ФИГУРЫ ВРЕМЕНИ: ПОЛИЛОГИ МИРОВ И КУЛЬТУР

Старое литературное обозрение. 2001. № 1. С. 217—219.

ТАТЬЯНА ВОЛЬТСКАЯ. АНГЕЛ РЕЧИ

Русская мысль. 2002. 14—20 февраля. С. 9.

ИРИНА КОВАЛЕВА. «ОДА К РАДОСТИ»

ДОНАТА МИТАЙТЕ. ДОМ В ПОЭЗИИ ТОМАСА ВЕНЦЛОВЫ

Пространство и время в литературе и искусстве. Daugavpils, 2002. Вып. 11: Дом в европейской картине мира. Ч. 2. P. 91—99.

ДОНАТА МИТАЙТЕ. К ИСТОРИИ ОДНОГО СТИХОТВОРЕНИЯ

Мир Иосифа Бродского: путеводитель. СПб.: Издательство журнала «Звезда», 2003. С. 272—284.