Я убил ее, нет, невозможно, это неправда, хоть бы не было так душно, как невыносимо зудит тело, душ, да, надо принять душ, вот именно, я же и пришел, чтоб только принять душ, мать… да, да, я ведь был у матери, спокойно, без паники, поскорей надо к ней, она найдет выход, она что-то придумает, она должна помочь, все равно это же ее вина, да, да, она во всем виновата, этот ее телефонный звонок, она и старуха Кедрова, провалиться бы ей, наверняка звонят «милоспани», не скажи она этого, я бы поднял трубку и все было б нормально, конечно, дело известное, беда никогда не приходит одна, мать, старуха Кедрова и Каролко, вот именно, о нем тоже нельзя забывать, не напоил бы он ее… но какое это теперь имеет значение, Гелена мертва, она уже мертвая, но она сама во всем виновата, почему она не бросила пить, путаться с мужчинами, почему убила и нашего второго ребенка, нет, просто непостижимо, она ведь так хотела его, или… нет, неужели это возможно?.. неужели только притворялась? Конечно, теперь понимаю, почему она так рвалась в Прагу, надо посоветоваться с сестрой, и я поддался на эту удочку, нет, просто непостижимая извращенность, нет, этого не может быть, она поехала в Прагу, чтобы там избавиться от ребенка, НЕТ, НЕТ, НЕТ, невозможно в такое поверить, наверное, все было по-другому, да, она уже там на это решилась, конечно, что-то произошло, что-то должно было произойти, но что? За что она хотела наказать меня, что я ей сделал, почему решилась на такой чудовищный шаг? Она же так мечтала о ребенке, стала уже готовить приданое, все эти трогательные вещички, в которые наряжают карапузов, даже коляску подобрала… бросила пить, путаться с мужчинами, если вообще путалась с ними, ведь это были только домыслы, сплетни, ничего больше, обыкновенные, подлые сплетни, господи боже, я, кажется, уже начинаю сходить с ума, какие сплетни, это же было на самом деле, в том-то и весь ужас, все было в действительности, наяву, жили мы семь лет, а я ее совсем не знал…

Потное тело сотрясал озноб. По спине бегали мурашки, вверх, по шее, к самому затылку, словно съежилась вся кожа под волосами. Его вдруг передернуло, это помогло ему сбросить с себя оцепенение: он удивленно огляделся, точно человек, проснувшийся в незнакомой, чужой квартире, пытающийся с невероятным усилием вспомнить, где он и что ему привиделось. На низком сервировочном столике — пустая бутылка, две рюмки, из пепельницы, переполненной окурками, несло едким запахом табачного перегара. Он был дома. Геленино интимное белье дразняще било в глаза и привносило ощущение такой жажды жизни, что даже вид обнаженного неподвижного тела на ковре не производил удручающего впечатления: словно эта мертвая женщина лежала там лишь для контраста. Она лежала, съежившись на сочно-зеленом ковре, под хрустальной люстрой, отсверкивавшей в ее каштановых волосах красноватыми огоньками, лежала, свернувшись в клубок, словно блаженно спящая кошка, но кровавая лужа и кухонный нож возле нее отчаянно кричали о том, что эта кошка уже никогда не проснется.

Нож!

Отпечатки пальцев, надо их стереть.

Но при одной мысли, что снова должен будет коснуться «этой вещи», он почувствовал такое непреодолимое отвращение, что вдруг безучастно подумал: Зачем? Разве теперь это важно? Разве не все равно, как они умерли, всплыли в его памяти Геленины слова, и предыдущее напряжение сменилось каким-то дряблым равнодушием. Он хотел лишь одного — уйти, только бы не видеть этого ужаса. Ухожу, решил он, ухожу, и дело с концом. Все равно я здесь случайно, по ошибке, я ведь зашел только для того, чтобы принять душ.

Он вдруг окаменел.

На лестнице вроде послышались шаги. Да, действительно кто-то поднимается. Два часа сорок минут. Плахи, ясно, этот остолоп идет в гости, как и следовало ожидать. Чертов алкаш! В приливе бессильной злобы глаза налились слезами. Он не испугался, нет, это был не страх, лишь ярость и ощущение несправедливости. И горькое осознание бессмысленности всего случившегося. Это будоражило больше, чем страх; страх парализовал его, ярость же, напротив, повысив уровень адреналина в крови, подстегивала волю; в нем вновь ожило желание бороться. Да, бороться, защищаться до последнего, они меня не поймают с поличным, надо действовать!

Шаги приближались к двери.

Снова заработал мозг — ясно, холодно, с быстротой молнии. Он вытащил платок — я пришел домой и нашел Гелену мертвой. Плахи не может мне не поверить; он мгновенно, осторожно и тщательно сделал то, что еще минуту назад вызывало в нем непреодолимое отвращение, — обтер ручку ножа. Положил его назад и, сидя на корточках, с напряженными до дрожи икрами, стал отчаянно вслушиваться в шаги.

То были шаги женщины, короткий, звонкий перестук высоких каблуков. Шаги миновали его дверь и, постепенно стихая, удалялись, да, поворот лестницы и дальше, на этаж выше. Едва различимый звук открываемой двери — скорей всего, молодая пани Клингерова загуляла. Чувствует себя заброшенной, одинокой. Ей скучно. Муж — водитель на дальних рейсах — почасту отсутствует, хочется же немного развеяться, ей всего лишь двадцать пять.

Только сейчас, когда исчезла непосредственная опасность, ему стало страшно. Он прижал ладонь к животу, словно пытался унять нервную дрожь, которая быстро расходилась по телу. Со лба градом лил пот, во рту — нестерпимая сухость. Несколькими большими глотками он опустошил начатую бутылку пива.

Пришлось сесть; ноги дрожали, как если бы он преодолел восхождение на высокую гору, хотя нет, спуск, да, спуск куда тяжелее, нужно все время притормаживать, и мускулы ног испытывают дикую нагрузку, вот так-то, камрад, убеждала его Гелена, страстная любительница туризма и татранских баров, когда два года назад, прозрачным солнечным сентябрьским днем они пили чай с ромом в горном отеле под Рысями.

Гелена — страстная туристка, страстная лыжница, Гелена, страстная в любви, страстная в ненависти. Ему казалось, что в ее необузданной страстности, с какой она погружалась во все, что возбуждало ее (в том числе алкоголь и чужие мужчины), был какой-то святотатственный вызов жизни, будто с ней она сводила старые и тайные счеты. Она жила, словно пытаясь взять от жизни все, как человек, обреченный на смерть, и это в его глазах придавало ей очарование, граничившее с наваждением.

Конец наваждению, колдунья моя страстная!

Зачем ты это сделала?

Зачем вернулась сегодня, а не завтра?

Зачем вложила этот нож в мои руки?

Когда научишь меня кататься на лыжах? Как ты упорно добивалась этого, да, это было зимой, нет, в начале весны, март… ХВАТИТ! К черту этот сентиментальный скулеж, возьми себя в руки, идиот, дело пахнет жареным! Когда тебя сцапают, достанет времени для воспоминаний.

Он задумался, в самом деле, какое положено наказание за убийство?

Виселица?

Пожизненное заключение?

Кто знает, что присудят. Я же не хотел ее убивать! Она сама убила себя! Лучше признаться. Признание как-никак смягчающее обстоятельство.

Отец!

Иду по стопам отца. Просто чудовищно, такая верность отцовскому завету. Да, было это в марте, в живописных словацких горах, где человек, не владеющий немецким, едва мог объясниться. Возможно, именно здесь отец партизанил, возможно, как раз здесь его и схватили. Схватили его, не повезло бедолаге, впрочем, его всегда где-то кто-то хватал. Немцы послали его в концлагерь, потом — после освобождения — короткое время он ходил в героях, а потом опять его схватили — разве что колючая проволока сменилась тюремной решеткой, — конечно, правда в конце концов восторжествовала, однако какой ценой! Честь, да, честь ему вернули, но можно ли вернуть погибшие годы и мое искалеченное детство, убийца, сын убийцы, да, как часто я это слышал, господи, до чего я его ненавидел, а на поверку вышло, что он никакой не убийца, а порядочный, честный и мужественный человек, да, странно понимал он эту честь, почему он признался в преступлении, которого не совершил, «сверхличностный принцип» — примерно так он это называл, признался в убийстве человека, потому что чувствовал свою в этом вину, хотя и не убивал никого, высоконравственная ответственность, да, так он это называл, попрал собственную честь во имя высшего принципа, а что я, во имя чего, во имя какого принципа я должен признаться в том, что сделал, нет, нет, какое еще признание, ведь я Гелену не убивал, она сама убила себя, я пришел домой просто принять душ, меня тут вообще нет, я у матери, да, Гелена в Праге, а я у матери, у меня есть даже свидетели, да, конечно, водитель, Лапшанская и старик Антошка, они подтвердят, что я шел не домой, конечно, я же вышел на Шафариковой площади и пошел к матери, конечно, у меня трое свидетелей, ну пусть двое, Антошка всю дорогу дрыхнул и наверняка скажет, что ничего не помнит, ах да, Плахи, о нем я совсем забыл, всю ночь пробуду у матери, так, кажется, я сказал ему, господи, какое счастье, что я встретил этого охламона, в общем, не так страшен черт… утром вернусь от матери, боже, дикий шок, когда найду мертвую Гелену, которая должна быть в Праге… почему она там не осталась, это только моя рука, будто она была не моя, доля секунды — и все полетело в тартарары, в мозгу произошло какое-то замыкание, что-то треснуло, точно вышибло пробки, и конец всему, зачем она мне, сирота несчастная, сунула этот нож.

Он решительно поднялся с кресла. Лекарства нет, и безнадежность гложет, и потому отчаянье не поможет. О господи, я вроде начинаю говорить стихами. Тьфу ты, ведь это, кажется, из «Отелло», ей-ей, будто специально по заказу. Нет, к чертям Отелло, нынче в моде Яго.

Точка, он уходит!

На него снизошло какое-то особое настроение. Ужас сменился странным любопытством. Если за минуту до этого он был затравленным зверем, сейчас вдруг почувствовал себя наблюдателем травли, зрителем, не сказать чтоб абсолютно безучастным, так как держал все-таки сторону гонимого, а не гонителя, но и не настолько причастным, чтобы каким-то образом выдать свое расположение к гонимому и тем самым поставить под угрозу неожиданно открывшиеся ему преимущества гонителя. Он сострадал гонимому, но не ощущал себя им. Эта перемена была настолько ощутимой, что даже время он стал воспринимать по-другому. И хотя эту затравленность он испытывал всего лишь минуту назад (действительно прошло разве что пять минут), то время представилось ему давним прошлым, при мысли о нем автоматически всплыло словечко — тогда. Побуждение разорвать связь с тогдашним человеком было таким настойчивым, что его охватило непреодолимое желание немедля избавиться даже от носового платка, которым он вытирал ручку ножа: спущу его в унитаз.

Но в минуту, когда он хотел потянуть цепочку сливного бачка, его остановил некий предупредительный сигнал, мозг сработал: ошибка! Прозрение — острое, как бритва: нужно сделать, что еще можно сделать. Он предельно сосредоточился. Не поддаваясь панике, спокойно, с холодной головой, будто искал ошибку, допущенную при решении математической задачи, он размышлял: о чем идет речь? Я должен идти к матери, это ясно. Желательно, чтобы меня никто не видел, ни один человек, который мог бы опознать меня. Но тут все уже решает удача, тут я бессилен, дело случая… Да! Исключить всякое возможное доказательство, что я был здесь, дома!

Вот о чем идет речь!

Как это можно установить?

Нож!

Да, нож я вытер.

Носовой платок. Нужно избавиться от него.

Что я еще делал?

Ел.

Нет, лишь хотел поесть. Гелена дала мне нож, я держал хлеб. Но так и не отрезал от него. Не успел.

Выпил бутылку пива. Но это не существенно!

Нет. Существенно! Пиво принесла мать где-то после обеда, когда меня не было дома.

Да, старуха Кедрова может вспомнить. Лучше всего взять бутылку с собой и где-нибудь выбросить.

Но тут же ему показалось смешным нести пустую бутылку — недостойно, именно это слово мелькнуло в голове.

И вдруг у него начисто пропал интерес ко всему. Понял, что немыслимо предвидеть все случайности, сочетания и перестановки. Он скептически усмехнулся: Как можно все предугадать? И впрямь, будто решаю математическую задачу, это же нереально. Уж не спятил ли я? Впрочем, как раз наоборот: не болезненное помрачение рассудка, а болезненное просветление.

Он торопливо обтер бутылку тем же платком, которым вытирал нож; прочь, немедля бежать! Скорей бы оказаться у матери. Он сунул платок в карман, не хотелось возиться с ним, спускать в унитаз. Да и вообще глупая идея — возможно, он держался бы на воде, несусветная глупость. Выброшу его в какой-нибудь контейнер.

Здесь ему уже нечего делать.

Со всем было покончено.

Оставалось только бежать.

Кто хоть раз пустится бежать, тот уже всю жизнь не остановится, подумал он. Я здорово влип, ждет меня превосходное будущее, жизнь как перманентное бегство. Если повезет.

Услышав шаги у двери, он не ощутил никакого страха. Лишь какое-то горькое разочарование.

А когда в квартире раздался звонок, горло перехватило бесконечной печалью и тоской. Вот все и решилось, подумал он. Что поделаешь! Все-таки Плахи не изменил себе.

Поверит ли мне, что я нашел ее мертвой?

Увидим.

Могло повезти и больше.

Все.

Он открыл дверь.

На пороге стояла мать, испуганная, бледная.

— Почему ты не пришел, я же звонила тебе, — с укором сказала она.

— Я хотел принять душ, — ответил устало.